• ГЛАВА ПЕРВАЯ Моя антология. Почему мы не можем сказать: «В пять часов маркиза выпила чашку чая». Я пишу, преодолевая собственное несуществование. Я пишу, чтобы сотворить мир. Слово, облекающееся Плотью. Пример: слово «дерево». Пример: слово «дружба». Роллан де Реневилль, Рене Домаль и дьявольская гордыня. Риск. Приключение, которое приводит к гибели. Агония Люка Дитриха.
  • ГЛАВА ВТОРАЯ ЛЮК ДИТРИХ: НЕВЕСТА[48]
  • ГЛАВА ТРЕТЬЯ До и после «дьявольской гордыни». Люк Дитрих пока еще играет. Поль Серан пишет роман, чтобы убедить себя, что он освободился. Они оба воссоздают атмосферу.
  • ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ПОЛЬ СЕРАН: ОТРЫВКИ ИЗ «РИТУАЛЬНОГО УБИЙСТВА» ТРАПЕЗЫ
  • ГЛАВА ПЯТАЯ ТРИ ОТРЫВКА ИЗ КНИГИ «СРЕДСТВА НЕПРОЧНОЙ СВЯЗИ»
  • ГЛАВА ШЕСТАЯ ОДНА ИЗ ВСТРЕЧ
  • ГЛАВА СЕДЬМАЯ МАРСОВО ПОЛЕ
  • ГЛАВА ВОСЬМАЯ БАРАНЫ СЕН-ПОЛЬ-ДЕ-ВАНСА
  • ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Незаконченное произведение Рене Домаля. Рассказывают друзья его юности. Пьер Мине возражает против «сухого пути», на который дал себя увлечь Домаль. Письмо Роллана де Реневилля: плоды с зародышем смерти. Священная война.
  • ГЛАВА ДЕСЯТАЯ НЕСКОЛЬКО СЛОВ НА ПРОЩАНИЕ, ИЛИ ПРИТЧА ОБ ОБЕЗЬЯНЕ И КАЛЕБАСЕ
  • Часть IV

    ЛИТЕРАТУРА

    ГЛАВА ПЕРВАЯ

    Моя антология. Почему мы не можем сказать: «В пять часов маркиза выпила чашку чая». Я пишу, преодолевая собственное несуществование. Я пишу, чтобы сотворить мир. Слово, облекающееся Плотью. Пример: слово «дерево». Пример: слово «дружба». Роллан де Реневилль, Рене Домаль и дьявольская гордыня. Риск. Приключение, которое приводит к гибели. Агония Люка Дитриха.

    КАЗАЛОСЬ бы, моя задача проста Учение привлекало многих писателей. Велик был соблазн собрать все сочинения, написанные под большим или меньшим влиянием гурджиевских идей, навеянные его «духовным опытом», затем присовокупить к ним наиболее подходящие выдержки из поэтов, которые, по словам Бодлера, жертвовали «поэтичностью» во имя поэтического эксперимента (например, Рембо, Нерваля, Бретона, Малькольма де Шазаля), и романистов, разрушавших романную форму в поисках наиболее точного воплощения внутреннего мира человека (например, Джойса, Пруста, Фолкнера, Сэмюэла Беккета). Получился бы полный свод всего живого и подлинно современного в нынешней литературе, достойного эпохи великих прозрений. Однако такой цели я себе не ставлю, и вообще сомнительно, чтобы подобный свод появился в ближайшее время. Утешением читателю может послужить то, что в отличие от большинства составителей антологий, создающих, за исключением двух-трех, пособия для конформистов, я не стремлюсь все до конца разъяснить. Может быть, тайна до поры и должна оставаться тайной. Сокровища всегда хранятся в тайниках.

    Я подобрал тексты, причем только французские, основывающиеся на личных впечатлениях о Гурджиеве. Следовательно, с образцовой антологией моя подборка не имеет ничего общего.

    ВОТ что нам внушал Гурджиев.

    Никто из окружающих нас людей, никто из тех, кого мы знаем, ты сам, твоя любимая женщина, твой отец, друг, Франсуа Мориак и Гёте, уличный регулировщик и бакалейщик короче говоря, никто из нас не обладает единственной и постоянной личностью. Наше «я», точнее, то, что мы за него принимаем, меняется так же стремительно, как и наши чувства, мысли, настроения. Следовательно, мы в корне ошибаемся, считая себя в разные моменты одной и той же личностью. На самом деле мы постоянно меняемся. Каждая мысль, каждое настроение, каждое желание стремится выдать себя за подлинное «я», и мы не сомневаемся, что все они принадлежат единой личности. Однако в нашей повседневной жизни истинная наша личность не проявляется уже потому, что и не существует как таковая.

    Все эти ложные «я», или, пользуясь весьма условными терминами психологии, «личностные проявления», не исходят от человека в целом. Их совокупность также не составляет целого человека, ведь из множества ложных утверждений не составить одного истинного. Совокупность того, чем я являюсь сейчас, каким я был вчера, каким буду завтра, и так с рождения до смерти, все же не есть мое истинное «я». Я нечто иное. Множеством «я» личность наделена не в свидетельство собственного существования, а именно затем, чтобы осознать их неистинность. Чтобы все их одно за другим уничтожить, чтобы в сражении с ними окрепла воля к подлинному бытию, чтобы, изничтожая их, понемногу высвобождать свое, укрываемое ими, истинное «я», чтобы в этой битве постепенно выявился я весь. В борьбе личности с привнесенными «я», сформировывается некая материя, иноприродная тем «я», из которых, как принято считать, личность и состоит. Истинная личность крепнет в сражении против частных «я», против, так сказать, собственных же составных частей. Она совсем иной природы, из другой материи, чем эти частные, ложные «я». И все же они реально существуют. А как же иначе? Дюран грустит, Дюран хочет, Дюран вспоминает, Дюран в хорошем настроении, Дюран дышит, и т. д. Но существуют они только затем, чтобы быть отвергнутыми. Надо принести в жертву каждое из своих «я». Вдохновленный жгучей ненавистью и отвращением к ним, собери все свои силы и разбей их наголову, перегрызи им глотку. И лишь когда они будут уничтожены в этой беспощадной битве, лишь тогда, освободив свое истинное «я», познав всего себя, можно будет сказать: «Я таков, какой есть».

    Человек, как целое, не дан нам изначально. Он выявится, если мы сами себя избавим от неистинных «я». Стоит нам ступить на путь познания всего себя, мы станем лучше понимать и других, лучше даже, чем они сами. Мы научимся отличать их «я» единственное и постоянное от ложного образа. Я уже не напишу: «В пять часов маркиза выпила чашку чая». Которая маркиза? Нет одной маркизы, их целый хоровод, пляшущих, как пылинки в солнечном луче: маркиза за час до того, через час после и, наконец, ровно в пять. Нет личности постоянной и единственной. Вовсе и не существует никакой маркизы. Следовательно, если я со спокойной уверенностью заявлю: «В пять часов маркиза выпила чашку чая», тем самым я сделаю все, чтобы укрепить людей в их пагубном заблуждении. Ведь большинство уверено, будто бы в повседневной жизни проявляется истинное «я»[44].

    Цель настоящей литературы выразить человеческую личность целиком. Следовательно, подлинное творчество начинается с решительного отказа признать реальность ложных «я», включая «я» самого автора, которое не более истинно.

    С какого-то момента мы уже понимали, что у писателя есть всего два способа изобразить ложное существование.

    Первый. Мое бытие ущербно, я робот и пишу только для того, чтобы заявить, что на данный счет не заблуждаюсь. К тому же призываю и читателя. Ничего мне не остается, как описать это ложное существование изощреннейший узор, вытканный из гнилых нитей. Таковы «Улисс», «В поисках утраченного времени», «В ожидании Годо». Я описываю ложное существование с отвращением и подобное же омерзение к нему стараюсь вызвать у читателя. «Читая стихотворение, утверждает Рене Домаль, мы созерцаем битву поэта с ложью. Он повествует о себе самом, своих муках, он дает высказаться своим страстям, желаньям, чувствам именно для того, чтобы победить их, смастерить им гробницу из умело подобранных слов». Следовательно, его главная цель «уничтожить в себе то, что неточно, приблизительно называют психическими центрами», которые в нашей повседневной жизни являются постоянным источником лжи. Я раскрепощаюсь, отворачиваю все вентили, снимаю заглушки, позволяю вольно изливаться всем своим неподлинным «я», растормаживаю подсознание, что и дает мне силы овладеть сверхсознанием. Моим пером водит великая мечта потребность в истинном бытии. Для этого я и распахнул все двери, дабы мир просквозило ветерками автоматического письма.

    Нас, однако, подобный способ не устраивал. Разве что в качестве подготовки ко второму к нему мы и спешили перейти. Впрочем, граница между подлинными исследователями духовной жизни и популяризаторами пролегла уже после войны. Мы добровольно предоставили полную свободу этим бездарям, пускай себе токуют. Наставниками стали именно те, кто и сам только что дозрел до экзистенциализма, причем весьма поверхностно понятого. Они-то были уверены, что столь жалкого багажа им хватит, чтобы стать писателем.

    Мы же мечтали освоить второй способ письма.

    Если существует возможность достичь целостности собственной личности, то с этого следует и начать. Лишь после того получишь право ораторствовать или испещрять значками бумажные листы. Но как этого достичь или хотя бы встать на верный путь? Очень просто: преодолеть инерцию своих привычек. Каких именно? Всех влечений, из которых и состоит твоя жизнь. Ты же раб собственных воспоминаний, ощущений, желаний, мыслей, бифштекса, который поглощаешь, сигареты, которую куришь, похоти, хорошей погоды или ненастья, вон того дерева, проехавшей мимо машины, прочитанной книги. Все это необходимо отвергнуть. Но что же я получу взамен? А ты попробуй и сразу поймешь всю благотворность своего восстания против жизненных привычек. Пусть у тебя даже не хватит сил, пускай будут провалы, ты все же поймешь, что все ложные «я» сметены с пьедестала как горсть праха и он теперь свободен. На него можно воздвигнуть подлинное Я, твердое и плотное, как мрамор. Неважно, будет ли оно воздвигнуто, но сам бунт против всеобщего не-существования и себя самого, и окружающего мира вдохнет в мою речь созидательную силу, которой лишена речь обыденная невнятная и несвободная.

    Разглядываю дерево. Что я из себя представляю? Не личность, а облачко пыли. Я существую лишь в созерцаемом мной. Но существует ли само дерево? И оно не существует: его дупло рот, из которого я изливаюсь, как дыхание. Оно здесь только для того, чтобы породить мое ложное существование. Рассматривать надо осторожно. Если я созерцаю дерево с осторожностью, не отождествляю себя с ним, рассматриваю его сознательно, если борюсь и с самим собой, и с этим деревом за то, чтобы видеть его таким, каково оно есть, тем самым я и себе, и ему дарую подлинное бытие. Как бы творю дерево. И если теперь я напишу слово «дерево», это уже будет не случайно брошенным словом, но актом наречения дерева, после чего оно впервые обретет бытие дерева. Изменяется мое отношение к объектам: прежде я относился к ним как к свидетелям защиты на бесконечном судебном слушании, в котором и заключалось мое «существование». Я сочинял о них байки, делал предметом литературы, теперь же я их просто называю[45]. Таков Адам, изображенный Уильямом Блейком: его большие глаза широко распахнуты, и в то же время взгляд как бы устремлен в глубь себя; его левую руку обвила змея, а указательный палец правой руки воздет вверх. На втором плане проходят вереницей все живые существа. Он нарекает их именами.

    НАРЕЧЬ предстоит не только предметы, но и людей, и отношения между людьми. На вопрос Люка Дитриха: «Как ты думаешь, что нас с тобой связывает?» Рене Домаль ответил:

    «Наша дружба не состояние, а постоянный процесс. Нельзя относиться к ней как к чему-то завершенному, замершему. Мы должны поминутно творить ее. Чтобы дружба была прочной, требуются встречные усилия. Творение дружбы требует от нас двойного усилия: каждый совершает работу и за себя, и за другого. Что принято называть дружбой? Когда покрывают грешки друг друга, хлопают друг друга по плечу, равнодушно попустительствуют, сваливают на другого ответственность и т. д. От всего этого нам следует отказаться.

    Каждый миг нашего общения должен быть священным. Ты существуешь для меня, как и я для тебя, лишь в моменты, когда я открыт, чтобы принять тебя, когда ты теряешь для меня свою предметность. В ином состоянии мы друг другу не нужны…»[46]

    То же и в любви. Вспомните, что говорил Оредж: необходимо внутренне перестроиться, изменить собственные представления о любви. Человек, которого мы любим, для нас «вещь», предмет нашей страсти. Влюбленные стремятся овладеть друг другом, как предметом. Каждый из них как бы превращается в пасть, стремящуюся пожрать другого. Но возможна иная любовь, когда на равных правах существую я и существуешь ты. О том же говорил и Ясперс: «Общение возможно только между двумя суверенными личностями… Только в противостоянии подобного рода мы раскрываемся друг другу, тем самым призывая один другого к свободному сотворчеству».

    Наша цель не описывать, а творить. Но для этого необходимо сперва сотворить самого себя и только тогда приступать к описаниям. Я написал: дружба. Это и есть дружба. Я написал: дерево. Это и есть дерево. Я написал: любовь. Это и есть любовь. Следует вновь произнести имена предметов, животных, всех живых существ и взаимосвязей между ними.

    Чтобы пояснить свою мысль, приведу пять формул Роллана де Реневилля с комментариями Домаля из книги «Всякий раз, когда начинает светать»:

    1. Поэзия (то из написанного, что обладает священными свойствами) это средство познания мира.

    2. Истинное познание возможно только на собственном опыте. Домаль добавляет: «Соответственно речь не идет о назидательной или философской поэзии, которая только рассуждает о предмете».

    3. Истинное познание возможно лишь в слиянии субъекта и объекта.

    К чему мы и стремились, занимаясь у Гурджиева. Однако есть опасность понять эту формулу превратно, о чем предупреждает Домаль:

    «Подобный принцип хорошо известен и уже успел принести немало вреда. По недоразумению с ним связывают такие вредные понятия, как пресловутая «интуиция», «приобщение», «слияние» и т. д. Важно, с чем слиться. Если с внешним и несамостоятельным объектом, то это значит быть им порабощенным, уснуть, что, как правило, и приводит к потере собственной личности. У крысы, попавшей в ловушку, есть два пути: либо начать пожирать приманку, полагая, что это единственный способ познания, либо попытаться вырваться на свободу. Сохранение собственной личности в процессе познания путь к свободе, к познанию подлинному».

    4. Истинное познание совершенно. Комментарий Домаля:

    «Если наше существование относительно, то как же мы можем овладеть совершенным знанием? Тогда одно из двух. Допустим, мы признаем, что наше познание раздроблено на отдельные акты. В таком случае о совершенном знании не может быть и речи. Нам остается поддерживать связи только с теми объектами, которые Реневилль называет «мистическими», иначе мы окончательно попадем в плен к внешнему. Стремясь к мгновенному познанию всего разом, можем ли мы быть уверены, что действительно обрели полное и совершенное знание, что это не обман чувств? Чтобы убедиться в точности нашего знания, надо постоянно подвергать его экспериментальной проверке».

    5. Поэтическое творчество (даже малейший его проблеск) подобно сотворению мира.

    Комментарий Домаля:

    «В порыве вольного вдохновения поэт, сочиняющий стихотворение (или неважно что), сознавая при этом, как он творит, зачем и для кого, поистине сотворяет мир. Но не так-то просто припомнить поэта, способного к подобному творчеству. Существенный изъян большинства поэтов, да и наша общая беда безответственность. Поэт вовсе не обязан осознавать механизм собственного творчества. Увы, так оно и происходит. Об этом же говорит Сократ, называя поэтов «безумцами», «одержимыми», «орудием богов». (Обычно подобные определения считают хвалебными. Действительно, в «Федре» их можно счесть за похвалу, но стоит заглянуть в «Иона», и станет ясно, что похвала эта не без иронии.)

    Мы должны стремиться стать ответственными поэтами, пожертвовать вдохновением во имя знания. Обрести свободу, но не для того, чтобы воспевать, а для того, чтобы творить. Наше слово должно стать творящим. Наша цель добиться того, чтобы оно обращалось в плоть. Во главе с Гурджиевым мы ведем поиск знания, свободы и всеединства. Соответственно и поэзия наша должна стать сверхязыком, способным выразить и наше знание, и свободу, и всеединство, воплотить и предметы, и человеческие страсти во всем их величии выявить их горний смысл».

    Г-н Андре Руссо в «Фигаро литтерер», говоря о Домале, очень точно назвал это «дьявольской гордыней». Да, такова наша гордыня.

    НО, ЧТОБЫ Слово обратилось в плоть, следует, разумеется, отказаться от всего того, что так скрашивает жизнь писателя и вообще любого художника: от непосредственности, от изумительной способности самоотождествляться со зрелищами, с живыми существами, со своими изощренными фантазиями, тончайшими переливами чувств, с воспоминаниями. Художник всегда обуреваем страстями. Я же отрекаюсь от всего, что свойственно художнику, от своих природных склонностей. Я стремлюсь заглушить в себе ростки того, что мы называем «вдохновением», «внутренней музыкой», «непосредственным выражением чувств», верой в милосердие Всевышнего, легко отказываюсь от «гениальности» и т. д. Я одинок, страшно одинок наедине со своей сверхчеловеческой задачей.

    Для меня произнесение слова «дерево» равнозначно акту аскезы. Все самые расхожие человеческие чувства я соотношу со своим «я» единственным и постоянным, то есть лишенным обычных людских пороков, стремящимся достигнуть состояния Я внеположного, завершенного и неколебимого. Мелкие «истины» человеческой природы, да и моей собственной, интересуют меня только в соотнесении с Истиной. Как наблюдение, так и вдохновение имеют единственную цель Познание. Следовательно, я обязан овладеть своим Я внеположным, завершенным и неколебимым. И одновременно уничтожить все прежние «я», остановить течение собственной жизни. Если ты взялся за это дело, то чем дальше, тем труднее, цель будет отдаляться, будут множиться отказы и отрицания. Предстоит усомниться в истинности собственного существования, убедиться в своей суетности, бессилии. В результате я погружусь в молчание. Мне душно, я совсем задыхаюсь, но все же проявляю упорство, потому что другого пути нет: все прочее литература[47], как было сказано по другому поводу. Все прочее безответственная болтовня, недостойная сделка с неистинным, безумное притязание, дурное применение Речи.

    ЧТОБЫ следовать этим путем, надо преисполниться величайшим презрением к «человеческой природе», выдавить из себя все чувства, преодолеть приступы безнадежности и ужаса. Нетрудно догадаться, что добровольно вставший на путь от «механического существования» к «истинному бытию» рискует окончательно порвать свои связи с миром, причем ничего не получив взамен. И, наконец, обязан расстаться даже с малейшей надеждой на «милосердие», при этом он и сам утрачивает способность любить. Также легко догадаться, что для личности, испытывающей потребность выражать свои чувства, радость от свободного их выражения, подобная авантюра может завершиться гибелью. Она потому и соблазнительна, что позволяет как бы прорваться за пределы языка к великой тайне Слова. Но существует опасность погрузиться в безысходное молчание, в бесчувствие, в смерть.

    Я УВЕРЕН, что именно такой смертью умерли Рене Домаль и Люк Дитрих. Подобный же исход ожидал и меня. Вспоминаю судьбу Рильке, муки Сезанна. Несмотря, может быть, на различие путей, средств, силы ума, святости, цель у них была едина.

    Мы еще поговорим о Рене Домале. Что же касается Люка Дитриха, то я прекрасно понимаю, через какие духовные, душевные и физические мучения должен был пройти столь жизнерадостный и непосредственный по своей природе человек. Вам напомнят, что автор «Счастья опечаленных» и «Познания города» умер от раны в ноге, задетый американским снарядом во время высадки союзников. Но это повод, а не причина: он уже умирал. Вспоминаю его огромные, широко распахнутые глаза, полные вопросов. Говорить он уже был неспособен.

    Обо всем сказанном следует помнить, читая его вроде бы с юмором написанные страницы. Учение тут предстает в фарсовом обличье, но таит и немало разгадок.

    ГЛАВА ВТОРАЯ

    ЛЮК ДИТРИХ: НЕВЕСТА[48]

    ГОСПОЖА Камор кивнула мне с улыбкой и шепнула:

    Идите за мной. Он сейчас придет.

    Она провела меня в спальню, обитую репсом в цветочек, украшенную раковинами из Дьепа, поддельным саксонским фарфором, разрисованной фигуркой св. Терезы Младенца Иисуса и, разумеется, огромной медной кроватью. Кровать была покрыта белым вязаным покрывалом, сквозь которое просвечивала розовая перина.

    Усадив меня на один из трех стульев, г-жа Камор села напротив и произнесла:

    Не шевелитесь. Он идет.

    Тут открылась дверь, и в комнату вошел человек. Совсем бесшумно, ибо на ногах у него были мягкие тапочки. Ничего в нем не привлекало внимания, разве что глянцевые люстриновые рукава. Он был близорук, двигался ощупью. Дотронувшись до моего лба, он сел на свободный стул рядом с г-жой Камор.

    ПОТОМ обратил ко мне свои выпуклые, словно невидящие, глаза и заговорил:

    Мы решили вам помочь, но наша помощь будет действенной, если только вы и впрямь желаете вернуть потерянное.

    Воздев палец, он повторил:

    Вы хотите этого?

    Больше всего на свете, ответил я.

    Если так, то дело сделано.

    Увы, вставил я, все гораздо сложнее. Одного моего желания мало. Лукреция меня разлюбила. Пожалуйста, объясните, как это могло случиться? Еще вчера она меня обожала, клялась в вечной любви, и вдруг полный разрыв.

    Последовал туманный ответ:

    Вы ошибаетесь. Она вас любит. Но как-то раз, обернувшись к вам, она вас не обнаружила.

    Наверно, я неясно выразился. Я всегда бежал по первому ее зову. Отвечал на каждое письмо. Почуяв неладное, я бросился к ней, но это уже не помогло, скорее наоборот.

    Он покачал головой.

    Вас со всех сторон обступили злые силы. Много врагов вокруг, но самый злобный таится в вас самом. Сейчас, когда мы рядом, он затаился. Но, когда вы останетесь один, он тотчас проявится. Постоянно помните о своем Двойнике. Этот Двойник скрывается в вашей голове, говорит вашими устами, двигает вашими руками. Он завладел орудиями, с помощью которых вы собирались возвести свою постройку, оттого она и рушится. Он захватил средства, употребив ко- торые вы смогли бы его изгнать. Пока не выдворите Двойника, удачи не будет. Следовательно, прежде всего мы помо- жем вам изгнать его.

    Я встревоженно осведомился:

    А сколько это продлится? Когда я смогу написать моей невесте? Когда придет ответ?

    Все будет зависеть от вас. Вам потребуется собрать волю в кулак, сосредоточиться. Вы ведь готовы следовать всем нашим советам, не так ли?

    Ну конечно! воскликнул я.

    Хорошо. У вас есть изображение этой девушки? спросила г-жа Камор.

    Я достал из кармана фото и протянул ей.

    С минуту она пристально вглядывалась в фотографию, затем протянула незнакомцу. И он в свою очередь внимательно изучил ее.

    Потом она вернула мне фотографию со словами:

    Каждый вечер, в десять часов, вы должны на пять мипут сосредоточить свой взгляд вот на этой точке между ее глазами и думать только о невесте, ни о чем больше. И одновременно стараться пережить чувства, которые испытывает влюбленный. Тогда ваше астральное тело перелетит к ней и убедит ее вернуться.

    О, конечно же, так и буду делать, воскликнул я. Ведь все равно я постоянно, день и ночь, мечтаю о ней, глядя на фотографию. Ни о чем другом и думать не могу. Только вот что меня тревожит: неужели такое простое средство способно помочь?

    Незнакомец ответил:

    Видимо, следует вам пояснить, что игра фантазии и духовная реальность не совсем одно и то же. Точно следуйте нашим предписаниям и все будет в порядке. Даю голову на отсечение, если у вас хватит выдержки, вы обретете то, что вам необходимо, однако главное суметь принять его. Но, как вам уже было сказано, кроме волн и внимания, необходимо еще вот что: выявлять и уничтожать направленные на вас злые силы. Вы назовете день и час вашего рождения, чтобы мы могли составить астрологическую таблицу, а на ее основе подробный астрологический календарь. Установим все ваши благоприятные и неблагоприятные дни.

    В неблагоприятные вам следует остеречься. Может быть, даже стоит посидеть дома, чтобы избежать неприятностей. А в благоприятные, чтобы еще усилить воздействие добрых сил, вам следует носить в петлице алую розу.

    Роза меня и убедила. Могут ли не помочь рекомендации такого знатока магических свойств вещей?

    Меня попросили зайти через три дня за листком с подробными рекомендациями, предупредив, чтобы я до тех пор ничего не предпринимал.

    Поскольку я обрел уверенность, что все завершится благополучно, даже ожидание было не лишено приятности. Ужас последних дней сменился надеждой.

    Точно в назначенный час я был у г-жи Камор.

    Со словами «это необходимо» она дала мне листок, исписанный почерком школьного учителя, с заголовками, подчеркнутыми красным и синим карандашом.

    Еще она одарила меня завернутым в шелковую материю талисманом, который помогает как раз в моем случае. Его изготовил Он лично.

    Талисман следовало носить на шее.

    На прощанье она горячо меня заверила, что и сам Он сосредоточит свою мысль на моей возлюбленной, дабы поддержать мою ослабшую волю и направить ее на нужный объект.

    Наконец-то я обладал распорядком жизни.

    Я прочитал:

    РАСПИСАНИЕ

    Понедельник. Нейтральный день. В десять вечера сосредоточить мысль.

    Вторник. Неблагоприятный день. Ничего не предпринимать. В десять вечера сосредоточить мысль.

    Среда. Благоприятное влияние Венеры. С полдесятого утра до без четверти восемь вечера носить в петлице красную розу. Сосредоточить мысль в десять вечера.

    Четверг. Сосредоточить мысль в десять вечера.

    Пятница. Неблагоприятный день. Ничего не предпринимать. Сосредоточить мысль в десять вечера.

    Суббота. Благоприятное влияние Юпитера. С десяти утра до семи вечера носить в петлице красную розу. Сосредоточить мысль в десять вечера.

    Воскресенье. Сосредоточить мысль в шесть утра, в пять вечера и в десять вечера.

    P.S. Строжайше запрещается писать и звонить невесте, а также посещать ее.

    В ПОЛДЕСЯТОГО вечера, сверив время, я решил, что пора подготовиться к действу, которое, по мнению мага и г-жи Камор, должно меня спасти.

    Я плотно задернул шторы, заткнул уши ватой, нашел с помощью карты и компаса направление на Шампьер (департамент Сомма), расположил фотографию Лукреции так, чтобы моей мысли было удобней, пронзив переносицу возлюбленной (на фотографии), достичь ее самой и подчинить моей власти.

    Сажусь, подперев рукой голову, и приступаю к делу.

    Первое, что отвлекло мое внимание, гранулированная поверхность фотобумаги. Она напомнила мне об оставленной на подоконнике простокваше. Я забыл прикрыть банку, наверно, она успела покрыться пылью.

    Я начал снова, объясняя неудачу тем, что до десяти еще далеко. Посмотрел на часы действительно, прошло всего несколько секунд.

    Опять уставился в переносицу, пытаясь вдохнуть хоть какую-нибудь жизнь в фотоснимок. Для этого быстро пробежал по контуру изображения. Оно затуманилось, а затем из марева явственно выступило лицо кассирши из Палладиума, за которой я ухаживал, когда жил у Арлетт. «Ах, я вам не верю, твердила моя кассирша, вы известный краснобай».

    Поскольку она была близка к истине, я горячо запротестовал:

    «Ничего подобного! Это чистой воды вранье!»

    Тогда она улыбнулась, поощряя меня на дальнейшую ложь. Я завершил сцепку возмущенной репликой «О, Боже!» Затем взглянул на часы и обнаружил, что прошло целых пять минут. «Какой ужас, если именно сейчас Двойник будет заставлять меня думать о других женщинах!»

    И я задумался о Двойнике (злейшем моем враге, по утверждению мага). Ведь если он «скрывается в моей голове», то как отличить, где его мысль, а где моя? Маг требует, чтобы я думал не о Двойнике, а о невесте, но Двойник ее заслоняет

    Пошел вон, закричал я Двойнику, мне нужна она, а не ты.

    Я схватил фотографию обеими руками и так яростно в нее воззрился, словно держал за горло самого Двойника и собирался откусить ему нос.

    Тут я обнаружил, что у меня не один Двойник, а три, десять, двенадцать, двадцать четыре, тридцать шесть, триста шестьдесят пять. Здесь и марабу, покрытый вместо перьев курчавой шерстью, и вонючий козел с плакучей ивой вместо головы, и рыкающая чернильница на львиных лапах, и крокодил, пожирающий сдобные булочки, и глаз на паучьих лапках, и трепливый язык, устроившийся под хвостом у обезьяны. Эти на первом плане, а за ними невнятная мешанина толпа калек, безногих, безруких, безголовых. Гогочут, извиваются, корчатся, кувыркаются. На задницы водрузили шляпы, все украшены язвами, зато в белых перчатках.

    «Проклятье, ну и вляпался же я! Всего пять минут осталось, чтобы собраться».

    Быстро распахиваю форточку, надеясь, что сквозняком выдует Двойников из комнаты.

    Окунаю голову в холодную воду, прополаскиваю горло, чищу зубы и, чувствуя душевный подъем, спешу к фотографии. Но впопыхах опрокидываю столик. Фото падает. Трачу четыре, а может, все десять минут, чтобы все поставить на место. А потом начинаю размышлять:

    «Теперь мне уже не удастся начать в срок. Пусть я опоздаю на пятнадцать секунд, на шестнадцать, восемнадцать, но маг ведь велел начать ровно в десять. Здесь необходима точность, и упущенные секунды уже никак не наверстаешь. Этот ритуал как раз и должен был приучить меня к порядку, а с чего все началось? С оплошностей, опоздания. Но тогда не приведет ли меня ежедневное исполнение ритуала к погибели?

    А может, не стоит и пытаться, не упорствую ли я в заблуждении?

    Впрочем, я и не упорствую, ведь до сих пор мне так и не удалось сосредоточиться. Вот уже две с половиной минуты я думаю о чем угодно, только не о невесте. Когда я специально не стараюсь, у меня это прекрасно выходит. Почему же мне не удается овладеть своей мыслью? Очень просто: потому что, по словам мага, моя мысль принадлежит не мне, а Двойнику. Но сейчас надо забыть о Двойнике. А как? Чтобы одолеть препятствия, надо о нем не думать. Как же я справлюсь с Двойником, если забуду о нем?»

    Увы, все кончено уже пять минут одиннадцатого.

    ГЛАВА ТРЕТЬЯ

    До и после «дьявольской гордыни». Люк Дитрих пока еще играет. Поль Серан пишет роман, чтобы убедить себя, что он освободился. Они оба воссоздают атмосферу.

    В ТЕКСТАХ Люка Дитриха и Поля Серана не ощущается той «дьявольской гордыни», которая, как я уже упоминал, владела нами, когда мы занимались у Гурджиева. Однако оба они воссоздают атмосферу, породившую эту гордыню.

    Люк Дитрих описывает свое первое соприкосновение с Учением так, как он его воспринял в тот момент. Тогда он еще относился к нему не слишком серьезно, не был им захвачен. Для него это еще было игрой. Но уже через несколько месяцев Дитрихом овладела та самая гордыня, и он вступил в суровую битву с тишиной и омертвением.

    Что же касается Поля Серана, то роман «Ритуальное убийство» он написал после того, как порвал с Учением. Это именно «роман». Роль «романиста» ему необходима. Так удобнее отмежеваться от себя прежнего, обуянного гордыней ученика Гурджиева, и взглянуть на происходившее с точки зрения «обыденной жизни», к которой он стремился вернуться. В романной форме Полю Серану проще свести счеты с Гурджиевым, разоблачить его. Счеты действительно серьезные, и литературные приемы, видимо, нужны ему как раз для того, чтобы точнее описать внутренний смысл событий.

    Остальные три текста, вошедшие в этот маленький сборник, вскрывают самую сущность гурджиевского эксперимента над словом.

    Из романа Поля Серана я выбрал его драматическую завязку и наиболее важные эпизоды.

    ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

    ПОЛЬ СЕРАН: ОТРЫВКИ ИЗ «РИТУАЛЬНОГО УБИЙСТВА»

    ТРАПЕЗЫ

    УЧИТЕЛЬ все еще говорит. Его речь обескураживающе действует на новичка. Тому предстоит вечер за вечером часами выслушивать невнятицу, прежде чем он вникнет в суть. Да и на каком, собственно, языке говорит Учитель? Какая-то невообразимая смесь французского, английского, русского с присовокуплением терминов собственного сочинения. После первых занятий Андре поделился своим недоумением с Ласки: «Неужели Учитель не знает французского? А ведь, когда вы меня представили…»

    Ласки ответил чуть раздраженной улыбкой, которая стала у него появляться с тех пор, как Андре первый раз заговорил с ним о Церкви.

    Знает не хуже тебя, даже куда лучше. И не только французский, а еще много живых и мертвых языков… По чему он так говорит на собраниях? Может быть, ты скоро поймешь.

    Действительно, теперь Андре понимал: чтобы смутить новичка, если тот осмелится к нему подойти после занятий.

    Воспоминания Андре прервал вопль Учителя. Учитель нередко впадал в ярость, но всякий раз ученики бывали потрясены.

    Поганец! Spiritus immundus![49] Отребье, most disgraceful[50], дерьмо вонючее! Андре не надо было глядеть по сторонам или на Учителя. Он сразу понял, что брань относится к нему. Следовало сохранять спокойствие, что весьма непросто. Острая боль пронзила живот, словно в него заехали ногой. С трудом восстановив дыхание, Андре ответил:

    Ну не может же сознание всегда работать… Только сумасшедший считает, что всегда все сознает.

    А как считает тот сумасшедший, который осмелился раскрыть рот? спросил Учитель.

    Серьезные лица присутствующих тронула легкая улыбка. Андре залился краской он понял, что погиб. Затем последовала еще одна вспышка Учителя, разумеется, усилившая замешательство Андре:

    Красный осел, чистокровный осел! Это самая глупая порода, куда до нее черным и белым! Самая самодовольная!

    Послышались смешки. Андре не решался взглянуть на Сару «Ей сейчас очень тяжело, подумал он, но я обязан идти до конца. Ради нее и ради себя, ради нас обоих».

    Посол… ляпнул Андре. Дурацкая оговорка, да и можно было бы кричать потише. Поправился: Осел покраснел, когда понял, что он осел.

    Продолжить Андре был уже не в силах, но и этого хватило. Он выдержал экзамен. Учитель остался доволен. Их взгляды встретились, и Андре тут же почувствовал прилив радости, словно некие благотворные токи внезапно разбежались по всему его телу. Вечер начался неудачно он позволил своему разуму уснуть. Конечно же, его наказали за дело. Но он сдал экзамен, ответил, как подобает пробудившемуся, и теперь прощен.

    Сегодня ваша очередь подготовить застолье, сказал ему Учитель.

    По установившейся в Церкви традиции каждое собрание начиналось с проповеди Учителя, а затем наступал черед застолья. Учитель всегда назначал ответственного по кухне, обязанность которого состояла в том, чтобы разложить еду по тарелкам. Тот выбирал себе помощников, и они все вместе отправлялись на огромную кухню, где на двух столах громоздились груды пищи. Ее-то и следовало поровну разложить на полсотне тарелок. Стоит ли говорить, что Андре выбрал в помощницы Сару.

    Нет, произнес Учитель, она останется с нами.

    Андре покорился. С ним отправились один парень и две девицы. В тот вечер на кухне их ждали огромные колбасы, несколько сортов сыра, два-три кило мандаринов, консервированные сардины, несколько килограммов хлеба. Там и сям стояли горшочки с вареньем.

    Разберитесь-ка со всем этим, приказал Андре помощникам.

    Ему самому работать не полагалось. Андре вспомнил, как прогневался Учитель на ответственного по кухне, который решил порадовать его каким-то особым холодным ассорти собственного приготовления. Ответственный должен лишь вдохновлять своих помощников на примерный труд. Обе девицы, совсем недавно примкнувшие к Церкви, растерянно хлопали глазами. Парень принялся торопливо, но не слишком умело резать колбасу.

    Так не режут, сухо бросил ему Андре. Я вернусь через пару минут, и начнем разносить.

    Андре возвратился в студию.

    Все в порядке? спросил Учитель.

    Все в порядке.

    Deo gratias![51]

    Это был сигнал к особого рода медитации, необходимой для того, чтобы получить истинную, не мнимую, пользу от трапезы. Ученики легли на живот, только Андре остался стоять. Учитель, вытянувшись в кресле, протянул ему пачку «Кэмела». Андре закурил сигарету, а пачку положил в карман. Он ожидал реакции Учителя. Никакой ни одобрения, ни порицания.

    «Deo gratias!»

    Ученики приняли прежнее положение. Андре отправился на кухню. Были готовы всего несколько тарелок. Но его помощники устроили такую кашу!.. Воистину, они превзошли себя: торопясь поспеть к сроку, соорудили нечто невообразимое. Андре не сумел даже рассердиться, тут оставалось только руками развести.

    Ну и наворотили, произнес он, слегка пожав плечами.

    Его помощники были так же растеряны, как и сам Аидре в начале вечера. Одна из девиц осмелилась пробормотать:

    Значит, придется все переделать?

    Не надо, ответил Андре. Берите, сколько унесете, и за мной.

    В студии он указал, перед кем поставить первую тарелку. Андре знал, что это тоже своего рода экзамен. Ответственный по кухне должен был определить ранг каждого ученика, причем самым неумелым следовало подавать еду в первую очередь. Умению расставить тарелки по ранжиру Учитель придавал большое значение. Вдруг он остановил Андре, приказав:

    Теперь себе.

    Андре забыл оделить пищей себя самого. Четырнадцать человек оказались еще более неумелыми, чем он.

    Раздача пищи продолжалась. Андре испытывал некоторые сомнения относительно Сары. Ей-то, конечно, наплевать, в какую очередь получить еду, но вот как оцепит его решение Учитель? В конце концов, он протянул ей собственную тарелку. Учитель сделал протестующий жест.

    Она приходить последней, воскликнул он, женщина для мужчины последняя тварь. Иначе мужчина недостоин женщины, недостоин всех женщин.

    Андре тут же пожалел о своем решении, но ведь реакция Учителя всегда непредсказуема. Если ответственный по кухне женат и супруга помогает ему руководить застольем, то требования к нему всегда разные. Андре к этому привык и уже не удивлялся.

    Раздав пищу, Андре сел на свое место рядом с Сарой, надеясь, что испытания наконец закончились. Однако Учитель решил не давать ему передышки:

    Теперь вы произносить заключительное слово. Заключительное слово редко предоставлялось ответственному по кухне. Следовало рассказать случай из собственной жизни, полезный для самопознания. А потом пояс нить свой рассказ, отвечая на вопросы присутствующих.

    Как это все надоело, шепнул Андре Саре.

    Возбужденный, усталый, он совсем раскис и решил рассказать что-нибудь покороче.

    Несколько дней назад я оказался в незнакомом райо- не. В план Парижа я не заглядывал, потому толком не знал, где искать нужную улицу. Выхожу из метро и, ни у кого не спросив дорогу, иду куда глаза глядят. При этом чувствую, что иду правильно.

    Как вы это поняли? перебил один из учеников, изумленный такой самоуверенностью.

    Знал, и все. Был совершенно, непоколебимо уверен. Так я шел и шел. Через несколько минут навстречу прохожий. Просит прикурить, а потом спрашивает: «Извините, мсье, не знаете ли вы, как пройти на такую-то улицу?» И назвал ту, которую и я искал. «Разумеется, отвечаю, пойдем вместе». Пересекли две-три улицы, вышли на перекресток. Я тут же понял вот она. А на табличке другое название. На миг я растерялся, хотя был уверен, что шел правильно. В отличие от попутчика. «Ну вот мы и заблудились», заявил он мне. «Ну и катитесь», бросил я. Он ушел, бормоча ругательства.

    Можно мне сесть на место? заикнулся парень, которому выпало под началом Андре пройти испытание кухней.

    Стойте, где стоите, довольно грозно прикрикнул на него Андре. Итак, уверенный, что отыскал нужную улицу, я нахожу номер дома. Консьержки, как всегда, нет на месте. Тут из окна выглядывает незнакомая женщина и спрашивает, кто мне нужен. Называю фамилию. «Четвертая дверь налево, говорит она и добавляет: Извините, мсье, мы незнакомы, но я уверена, что г-н X все последние дни вас ждал и будет вам рад». Я поражен: ведь с г-ном X мы незнакомы. Встречаюсь первый раз, по делу. Видимо, напутала. Подхожу к двери, звоню, дверь тотчас распахивается. «X, представляется он, не дав мне раскрыть рта. Сейчас объясню, почему с таким нетерпением ждал вас». И, не давая вставить слова, начинает рассказывать длинную историю. Все это приключение сильно меня забавляет.

    Есть ли у нас право забавляться? спросила не сколько перезрелая девица резким, свистящим голосом.

    Отчего бы ничтожеству не позабавиться другими ничтожествами? отрезал Учитель.

    Однако разговор становился все менее забавным по мере того, как мой собеседник излагал суть дела. Дельце он замыслил несколько сомнительное, причем главную в нем роль отвел мне. Он посвящал меня во все детали, разъяснял, как надо себя вести, подробно рассказал о каждом, с кем мне придется встречаться. Указывал, на что следует обратить особое внимание. Я слушал. Наконец он прервал свой рассказ вопросом: «Надеюсь, вы согласны?» «Разумеется». «Ну и от лично. Не забудьте завтра в десять минут одиннадцатого я вас познакомлю с теми двумя типами».

    Домой я, конечно, вернулся в расстроенных чувствах. А вечером звонит приятель, направивший меня к X. Мечет громы и молнии. Заявляет: «Я только что виделся с X. Ты его здорово подвел. Этого он тебе не простит. То дело уже уплыло, и вообще, уж будь уверен, он с тобой никогда больше не свяжется». Тут я все понял по соседству проживали два гг. X. Я глупейшим образом перепутал улицы. Но тогда стоит ли идти на назначенную встречу? Я слегка колебался.

    Какова причина всякой нерешительности? спросил Учитель.

    Чрезмерная самоуверенность, ответил Андре.

    Right, воскликнул Учитель, брависсимо! Это дей- ствительно самое главное. Вы продолжать.

    Так вот, я все же пошел. Прихожу, жду сорок пять минут, но X не является. Для очистки совести решаю вновь его навестить. Сажусь на метро, доезжаю до нужной станции и тут понимаю, что уже не отыщу улицу адрес-то я не записал. Захожу в кафе, прошу план Парижа и внимательно прочитываю названия всех улиц в округе, ни одного по хожего. Все кончено отправляюсь домой. И тут мне кжется, что я понял смысл произошедшего.

    Что же вы поняли? спросили хором несколько слушателей.

    Вы меня извините, мне сейчас трудно говорить, я не много устал. Ну, примерно вот что: для человека, не осознающего себя, вся его жизнь цепочка бредовых происшествий, никак одно с другим не связанных. Пока не могу вы разиться точнее, но, по-моему, и так ясно. Обессиленный, Андре сел. Рассказ произвел впечатление. Ученики молчали. Случай, недавно произошедший с Андре, был назидателен, и ему удалось донести это до слушателей. Что тут еще добавишь? Тема исчерпана.

    Здесь нечего больше сказать, счел необходимым авторитетно удостоверить Учитель. Каждый дома подумать о последних словах и о себе!

    Ученики расходились в молчании. Учитель сделал знак Андре немного задержаться.

    Подожди меня в бистро напротив, шепнул Андре Саре, я недолго.

    Сара ушла. Она была рада, что Андре так удачно выпутался, но ей не терпелось засыпать мужа вопросами. Ведь причастность к Церкви должна их постоянно духовно обогащать.

    САРА С УЧИТЕЛЕМ

    …ВОТ уже три недели Сара постоянно видится с Учителем наедине. Подумав, она решила скрыть это от Андре. Разумеется, они оба продолжали ходить на общие занятия, но, кроме того, Сара еще раз в неделю посещала Учителя одна. Уже со второго прихода она не чувствовала никакой неловкости или стеснения в присутствии Учителя. Не обращала внимания на меблировку. Только удивляло, что Учитель постоянно менял наряды. То он был облачен в канареечный халат, то в роскошно расшитое кимоно, украшенное птицами с ярким оперением, то вдруг в голубую рубаху из грубой ткани с закатанными рукавами, которые обнажали какую-то странную татуировку, какой не бывает у моряков или зерноторговцев. Надушен он был не менее странно. Непривычный, изысканный аромат его волос всякий раз долго еще преследовал Сару. Она никак не могла определить, что это за духи. Такой запах ей никогда не встречался.

    «Непонятно, думала Сара, на собраниях от него так ни разу не пахло. Может быть, он проверяет мое обоняние».

    А прямо спросить у нее не хватало смелости.

    Каждый вторник Сара приходила к Учителю на час-пол-тора. И постепенно их встречи становились для нее самыми важными, ценнейшими в жизни событиями. За короткое время Учитель успевал ей поведать необычайно много. Особенно поражал талант этого человека как бы читать самые сокровенные мысли собеседника и отвечать на вопросы, которые тот не умеет задать. Сара восхищалась способностью Учителя заводить разговор как раз о том, что ее уже долго мучило, хотя бы даже она сама того и не осознавала.

    «Может быть, так, говорил Учитель (имелись в виду встречи наедине), мне удастся быстрее прояснить ваш разум».

    И действительно, Сара поражалась собственным успехам. В своих душевных глубинах она выявляла те образы, воспоминания, явно ложные взаимосвязи, которые до сих пор подавляли ее разум, делая игрушкой страстей. От всего этого предстояло освободиться. Она так доверяла Учителю, что была готова рассказать ему о самых интимных сторонах своей жизни. Но и он умел так тонко вызвать ее на столь смелые признания, что она потом удивлялась, как это у нее язык повернулся. Удивлялась, но не жалела: ведь, вызывая на откровенность, Учитель тем самым избавлял ее от страхов и навязчивых влечений. Случалось, он оскорблял ее, доставлял невыносимую муку, которую сам же умел исцелить. И Сара жаждала исцеляющих слов Учителя, как человек, голову которого насильно погрузили под воду, стремится глотнуть свежего воздуха. К примеру, он мог произнести такую фразу: «Уверен, что вы никогда не доставили наслаждения своему мужу». Каждое слово, как пуля в сердце.

    Эти слова произвели на нее ужасное впечатление, она просто остолбенела. Не доставила наслаждения Андре? А как же их страстные ласки, безумные объятья, когда она была готова даже умереть, долгие поцелуи, которыми Андре покрывал все ее тело, божественный восторг страсти, будто слышишь ангельское пенье? И все это обман чувств? Саре захотелось плакать. Она добросовестно попыталась преодолеть позорную слабость, но тщетно. Учителя нисколько не тронули ее слезы. Наоборот, последовало еще более суровое.

    Мерзкие слезы, произнес он, достойные сучки, не признающей правды. Не способной по-настоящему любить, вообще не способной на любовь.

    Умоляю вас, не надо, прошу вас, не надо, лепетала Сара. Знаю, что я недостойна Церкви, недостойна с вами встречаться.

    Дайте руку, приказал Учитель.

    Она подчинилась и тут же ощутила могучую силу его личности. Словно некие токи разбежались по ее телу и оно зарядилось энергией.

    Теперь посмотрите мне в глаза.

    Ее взгляд молил палача о снисхождении. Она уже ни на что не надеялась, но слова Учителя вернули мир в ее душу.

    Я заставил вас страдать, сказал он. Ничего, эти страдания необходимы. Я так и буду делать. Это нужно. Духовные роды еще мучительнее, чем физические.

    Понимаю, прошептала Сара.

    Сейчас я объясню свои слова. Я надеялся, что вы можете их понять. Вы не можете понять.

    Действительно, Сара никак не могла понять: того, что она привыкла считать жизнью, оказывается, не существует вовсе. А если и удавалось что-то осмыслить, то ценой неимоверных умственных усилий, да и то лишь теоретически. Но все ее существо бунтовало, противилось подобной теории. Правда, душевная боль, по утверждению Учителя, была предвестницей победы. Он растравлял рану, бередил ее, чтобы не дать Саре погрузиться в идиотическое самодовольство, раствориться в неподлинном.

    Учитель объяснил, что заговорил о муже, потому что у натур чувствительных их интимная жизнь гнездилище заблуждений. Он намеренно обратился к ее интимной жизни, чтобы извлечь оттуда заблуждения и безжалостно их развеять. Но согласиться с тем, что она, видимо, никогда не доставила мужу наслаждения, Саре мешало ее невероятное тщеславие, а также недостаточное доверие к слову Учителя и нежелание понять, что вся ее предыдущая жизнь состояла из одних заблуждений. Чтобы она это осознала, Учителю пришлось пуститься в подробные объяснения. Подлинное наслаждение, утверждал Учитель, не имеет ничего общего с тем, что мы так именуем. Истинное наслаждение доступно человеку только в том случае, если в миг утоления страсти он все ясно осознает. Если же его сознание затуманено, то это не наслаждение, а глупость, обман, видимость, собачья свадьба. Сара уяснила, какова тут роль женщины, и поняла, что как женщина она полный ноль. Тут Учитель, видимо, почувствовал, что хватил через край, и решил на сегодня закончить. Он неожиданно сменил тему:

    Теперь поговорим о другом, сказал он. В награду за вашу капельку мужества позвольте угостить вас шампанским.

    Он принес бутылку «поммери» и два бокала. Разлил вино и завел беседу в совсем другом, шутливом тоне. К ее удивлению, Учитель оказался способен на мягкий юмор. Он вышучивал самых прилежных своих учеников. Сара раньше и не предполагала, что Учителя так забавляют смешные черты прихожан его Церкви. Точно так же, как их с Андре. Впрочем, его болтовня была вполне добродушной, без намека на злопыхательство…

    «БИТЫЕ ЧЕРЕПКИ ВЫБРАСЫВАЮТ»

    ПОНАЧАЛУ Андре не мог даже вообразить, что Сара заведет любовника. В последние месяцы она общалась только с несколькими прихожанами Церкви. Познакомившись с ними по совету Андре, она приглашала их в гости, ходила к ним сама, и в этом не было ничего странного. Потом она слушала курс современной литературы в Сорбонне. К тому же на ней были все заботы по дому. Короче говоря, все ее занятия были ему известны. И все же со временем у Андре зародились подозрения. Сперва они показались ему нелепыми. Не то чтобы мысль, будто Сара способна завести любовника, его возмущала, но она была мучительной. В конце концов, Сара имеет такое же право на свободный поиск, как и сам Андре. Но ему было обидно, что она скрыла от него подобную перемену в своей жизни. Могла бы хоть как-нибудь намекнуть. Однако есть ли у него повод для подозрения? Много дней Андре мучился этим вопросом, пока ему не пришла мысль обратиться к Теогонову. Андре был прилежным прихожанином Церкви, однако из какой-то бессознательной опаски лишь изредка решался видеться с Учителем наедине. Он был увлечен Учением, но не личностью Учителя. Тот представлялся ему как бы рупором истины, не более. До сих пор «индивидуальность» Теогонова была для Андре как бы растворена в его миссии Учителя. Теперь Андре нуждался в его совете. Он попросил о встрече.

    Андре уже не удивлялся чудачествам Теогонова. Не удивило и то, что Учитель принял его не в гостиной с потрясающими стенами, а на кухне, рядом со студией. Для начала Теогонов предложил молодому человеку чашечку кофе собственного приготовления.

    Француз не способен сварить настоящий кофе, заметил он.

    Затем Учитель поделился с Андре своими соображениями относительно кулинарии: французской, итальянской, турецкой, русской и китайской. Минут двадцать он развивал эту тему. Андре покорно слушал, не смея прервать Учителя. Наконец тот заговорил об Андре. Нет, Теогонов даже не завораживал собеседника, он словно заглядывал ему в душу. Он столь прекрасно был осведомлен о духовных поисках Андре, будто последние полгода тот ему постоянно исповедовался. Он с такой точностью описывал душевную жизнь Андре, словно читал в его сердце, как в раскрытой книге. Да уж, не слишком приятно, когда тебя так раздевают! Андре испытывал смущение. Будто какая-то могучая невидимая рука сорвала с него всю одежду. «Как же он сумел так глубоко меня изучить, недоумевал Андре, ведь не по моим же рассказам на занятиях? Каково же могущество этого человека!»

    Теогонов сам первый Андре он не давал и слова вставить заговорил о Саре.

    Вы не очень-то ладить с женой в последнее время, верно?

    Ну, это уж слишком. Андре не сумел сдержать яростный жест. Он резко ткнул окурок в блюдце, блюдце подпрыгнуло, задело чашку, они упали со стола и разбились вдребезги.

    Теогонов рассмеялся. В его смехе было что-то жуткое, хотя он вовсе не напоминал наигранный «сардонический» хохот, которым в театре выражают ненависть или злобу. Пугающей в смехе Теогонова была как раз его умиротворенность.

    Все разбиваться в этой жизни, произнес он, отсмеявшись. Но все и склеиваться. Битые черепки выбрасывают. Сейчас между вами и ваша жена что-то разбилось. Вы живете, она живет, оба сами по себе. Каждый искать свое. Бывает, такое неизбежно. Она, вы, каждый стараться глубже познать самого себя. Надо отказаться от всего: от своих чувств, желаний, влечений, эмоций, вкусов. Я посто- янно это твердить, но никто не может понять.

    Я попытаюсь, решительно сказал Андре.

    Да, да. Но большая разница между попытаться и понять по-настоящему. Истинное понимание штука страшная, распятие. Всегда думайте о кресте. Не о кресте святого Сульпиция, святой Терезы Младенца Иисуса. Нет, не о сладостном, а о жутком, кровавом. Вспомните Евангелие. Жил богатый юноша. Христос велел ему все отвергнуть, он не захотеть. «Распродай все и следуй за мной». Он не захотеть. А вы, ваша жена, вы хотите последовать. Последовать значит познать самого себя. «Познай самого себя, и ты познаешь природу богов». Надпись на Дельфийском храме. Но никто не хочет понимать. Все пытаются, но никто не хотеть по-настоящему. А вы? Чего хотеть вы?

    Его голос неожиданно окреп. Последний вопрос отозвался в душе Андре как голос самой природы, словно эхо грозы, разбушевавшейся на горной вершине. Я хочу понять, ответил Андре, сам пораженный силой своего желания.

    Я хочу понять. А потом попытаться… нет, вы правы пытается тот, кто еще не одолел сомнения. Я хочу именно понять и пойду до конца.

    Теогонов буквально пронзил Андре своим взглядом. Ну и взгляд! Человеку так смотреть не под силу. Никому не доступна подобная мощь. Но и нечеловеческим тот взгляд не был. Это было зеркало, призванное отражать Горний Свет. В говорящем взгляде Теогонова Андре прочел так много, что сразу понял, как ему следовало поступать, вернее, как следовало жить.

    Это хорошо. Но действительно страшно. Должен пре дупредить страшно. Если вы не верить, что страшно, самое лучшее отступитесь. Если вы поверить, тогда прекрасно. Так вот, для начала вы покидать ваша жена. Надо расстаться. Не навсегда. Ничего не бывает навсегда. Но надо разлучиться. Вы уезжать, или она уезжать. Она и вы. Так самое лучшее для обоих. Потом вы понимать. Но потом.

    Согласен, сказал Андре.

    Она примет решение или вы. Это неважно. Необхо- димо одно расстаться. У вас другая жизнь, у нее другая жизнь. Изменение, которое кажется, не настоящее. Ваша жизнь теперь любовь, ласки, чувства, заблуждения. Когда расстанетесь другие заблуждения, у каждого. Лучше больше заблуждений. Одолеешь тысячи и тысячи заблуждений, тогда достигнешь истины. По-другому не выйдет. Если человек не менять жизнь, когда он спокойно существовать, от этого у него заводятся заблуждения. Когда изменяется обстановка, вам легче познавать. Немного, полегче. Например, вы и Сара. Когда вы пожениться, вы были невеждами, как два булыжника, оба. Потом вы прикоснуться к настоящему знанию, и жизнь меняется. Но обстановка мешает переменам стать успешными. Чтобы продолжать поиск, следует поменять обстановку. Вам пожить без жены, ей без мужа. Это добровольно, каждый решает сам. Когда разлучитесь, оба будете поступать, как знаете. Можно любить другая женщина. Но, может быть, у вас уже есть женщина. Необходимо сосредоточиться на ней. Другая женщина временное сред- ство для женатого мужчины.

    «Что-то я все-таки понял», не без удовлетворения подумал Андре.

    И ваша жена тоже живет свободно. Мужчина для нее не обязателен. Но возможен. Вы этим не интересуйтесь. Не надо обращать внимания. Лучше занимайтесь собой. Понятно?

    Но вы часто говорили, что настоящий мужчина должен опекать свою жену. Что в браке проверяется качество мужчины. А если я расстанусь с женой, как же я буду ее опекать? спросил Андре. И потом, не хвастая, скажу, что достиг больших успехов, чем Сара. Мне даже сдается, что духовные искания завели ее в тупик, оттого что некоторые ваши высказывания она поняла слишком буквально. В последнее время она кажется ко всему безразличной, но, по-моему, это притворство.

    Вы сказали? спросил Теогонов.

    Что он имел в виду? Неужели не понял слов Андре? Или не одобряет?

    Я хочу сказать, что у Сары сейчас тяжелый период. Мне кажется, я обязан быть рядом с ней. Сначала она горела, но, когда пыталась жить по вашему Учению, она словно бы стала ко всему безразличной. Или же это притворство. В последнее время она замкнулась, стала рассеянной… Об этом я и собирался с вами поговорить, посоветоваться. Вы утверждаете, что нам следует разлучиться, но готова ли она к этому?

    Теперь во взгляде Учителя читалось сочувствие, но не ласковое, не доброжелательное, скорее брезгливое. Выражение его лица убеждало куда действеннее слов. Андре слегка склонил голову, его взгляд уперся в стоящий у окна стол, где была свалена груда пищи, предназначавшейся для ближайших застолий.

    Я многое говорить о супружестве, уточнил Теогонов. Много чего говорить, как и обо всем остальном. Из этого каждый выбирать нужное. Для одного заботиться о жене надо понимать буквально. Для вас сейчас понимать символически.

    Даже если я чувствую, что необходим Саре?

    Андре нисколько не сомневался, что Саре он нужен, иначе и быть не могло.

    Что означает «чувствовать»?

    Конечно, я не так выразился, заторопился Андре. Я хотел сказать, что уверен.

    Чувствовать, быть уверенным для вас одно и то же, одинаковая ерунда. Я, только я, вскричал Теогонов громовым голосом, могу знать, что хорошо, что плохо, что истинно, что ложно, что правильно. Правильно для вас. Такое самомнение. Несколько месяцев работать и уже все понимать? Сара не такое ничтожество, как вы, она сильнее вас.

    Почему вы так считаете? пробормотал Андре.

    Его на мгновение охватила ярость, как случалось в беседах с Ласки. Но почти тут же он почувствовал свою беспомощность так бессилен человек справиться с тяжкой болезнью. Его словно подхватил могучий ураган, оглушил, ослепил.

    Всего несколько секунд потребовалось Андре, чтобы прийти в себя. Впрочем, охваченный приступом отчаяния, он не чувствовал времени. Теогонов налил ему стакан водки.

    Вам надо выпить, приказал он.

    Андре подчинился. Водка оказалась очень крепкой. Он закашлялся, на глазах выступили слезы.

    Не понимаю, что со мной было, проговорил Андре.

    Маленький недомогание. Если будет, снова придете ко мне. Но, вероятно, не будет. Вечером отдохнуть, а завтра подумать о моих словах.

    Теогонов встал, дав понять Андре, что визит окончен. На прощание он изобразил нечто вроде приветливой улыбки, сопроводив ее изящным жестом по направлению к выходу. До двери, однако, не проводил.

    СМЕРТЬ САРЫ …

    «ЧТО-ТО во мне умерло», поняла Сара.

    Невесть сколько времени, день за днем, ее тревожила одна и та же мысль: «Что-то во мне умерло». Но что именно умерло? Она никак не могла выразить, и это ее страшно мучило. Оставалась надежда на Теогонова. Она умоляла его применить самое сильное средство. Мягкое лечение требовало времени, а ее силы были уже на исходе. Теогонов долго отказывался, бесился от ее настойчивости, потом дал согласие. Как он ее лечил, Сара не помнила. Чтобы лечение было менее мучительным, он погрузил ее на пару часов в гипнотический сон. Пробудившись, Сара не испытывала особо тяжких ощущений, разве что небольшие приступы тошноты. Теогонов даже не заикнулся о только что произошедшем великом свершении, к которому он подготавливал Сару целые две недели.

    А теперь, малышка, сообщил он бодрым голосом, нам предстоит путешествие. Только для двоих. Замечатель- но, путешествие, начало новой жизни.

    Они сели в ночной поезд до Канн. В поезде Саре вряд ли бы удалось заснуть, но Учитель дал ей две таблетки снотворного, по его словам, «специально предназначенного, чтобы спать в поездах». Приехав в Канны, она поселилась в роскошном отеле, где Теогонов предварительно заказал номер. Сезон был в самом разгаре, но отель оставался полупустым. Хозяин встретил их очень приветливо, вероятно, Учителю уже приходилось здесь бывать. Однако Сара оставалась совершенно равнодушной к непривычной для нее роскоши. Она была настолько поглощена своим новым состоянием, что ничего вокруг не замечала. Теогонов, видимо, чувствовал ее настроение и был предельно ненавязчив. Встречались они только за едой и успевали переброситься всего парой слов.

    Вы теперь просто отдыхать, говорил он ей. Сейчас отдых важнее всего.

    Не беспокойтесь, я только и делаю, что отдыхаю, отвечала Сара, пытаясь улыбнуться. Но отдохнуть ей не уда- валось. Она мучилась вопросом: «Что же во мне умерло? и приходила к ответу: Безусловно, нечто во мне умерло». То были два крайних звена той цепи, что сковывала ее разум.

    Ах, этот вопрос… Сара не уставала удивляться его неотвязности. «А я-то мечтала, думала она, что стоит начать новую жизнь и все вопросы отпадут». Случалось, усилием воли ей удавалось отогнать навязчивый вопрос. Но лишь на мгновение. Потом он вновь всплывал, вставал перед ней еще более мучительно и неотвратимо. Необходимо было на него ответить, но ответа не находилось. Только два человека, возможно, смогли бы ей помочь Теогонов и Андре, но обращаться к ним бесполезно.

    Андре помог бы. Если бы он существовал. А его уже нет. Иногда он всплывал в памяти Сары миражом отдаленных времен, которые, возможно, ей попросту пригрезились. Андре ушел в прошлое, как детство, как то время, когда она верила, что младенец Иисус положит ей в чулок новогодний подарок. Где-то там затерялось множество дней, полных безумной, упоительной нежности тогда они оба переживали молодость своей любви. Ей никак не удавалось воскресить их в памяти с тех пор, когда несколько дней назад она стала властительницей новой вселенной, где кроме нее ни единого живого существа. И Андре туда путь заказан. Вина ли то Сары или нет, неважно. «Предоставь мертвым погребать своих мертвецов»[52]. Но чего-то недостает в ее вселенной. Нечто умерло, и Саре необходимо наделить это умершее именем, а никак не удается. Но ведь Андре тем более не удастся. Интересно, где он сейчас. Может быть, лежит на диване с книгой или куда-нибудь отправился вместе с Ласки. А может, пытается соблазнить какую-нибудь девку? Да пускай вытворяет, что хочет. Саре нет до него дела, его ведь больше не существует. Андре не существует, потому что ему не хватило отваги обрести иное качество. Даже забавно, сколько раз и с каким вдохновением он уверял Сару, будто готов посвятить жизнь обретению иного бытия. И что же? Он остался на обочине, а ей, Саре, хватило мужества дойти до цели. Именно я обрела истинное бытие. Эта мысль показалась ей такой забавной, что она рассмеялась вслух.

    «Я смеюсь, подумала Сара. Мне смешно, что лишь Андре и Теогонов могли мне помочь с ответом… раньше, а теперь никто. Ни души вокруг. Правда, Теогонов совсем рядом, спит в соседней комнате. Утром он проснется. Но и Теогонов для меня не существует. И Учитель для меня умер. Это именно он что-то во мне умертвил, но, если я задам ему прямой вопрос, он не сумеет мне толком ответить. Вот уже три дня, как я потеряла Учителя. Учитель и муж обязаны уметь ответить на любой вопрос. Если же они начинают вилять, то сразу лишаются звания Учителя и мужа. Нет у меня ни Учителя, ни мужа. Разве что на стенах этой комнаты я сумею разобрать ответ. Многие здесь жили до меня, тысячи людей спали на этой постели. Множество гальванизированных трупов. Кого только не было: американцы, англичане, развратники, предприниматели, актеры, домушники. Какое разнообразие! И все же в чем-то они сходны. Объединяет их то, что ни единый из них не обрел истинного бытия, не достиг самосознания. А я наконец-то живу сознательно. Я достигла цели. Никто не обладает столь ясным сознанием. Я боролась, искала, находила ответы, преодолевала приступы тревоги, превозмогала тоску. Все это в прошлом, как и Андре, и Теогонов. Прежний мир умер, как умерли мой муж и мой Учитель, которые унесли с собой в могилу и тайну своего очарования».

    «Из окна видно море», вдруг вспомнила Сара. Она вскочила с кровати и подбежала к окну. Действительно видно, но в ночной час морская гладь как бы слилась с небесами. Так что трудно было разобрать, где небо, а где море. Этой знойной ночью и море, и небеса умиротворенно спали. Ничто не нарушало их сна. Небо, море, покой ничего другого нет на свете. Взгляд Сары достиг горизонта, где слилось верхнее и нижнее. Горизонт ли, вечная ли реальность? Зной, море, небо, тишина, покой в комнате, покой за окном. Это все, больше ничего не будет.

    «Я достигла цели», подумала Сара.

    Вот и настал мой час, сказала она вслух. Сейчас самое время Теогонов спит за стеной, Андре в Париже, он тоже спит или занимается любовью. Вся гостиница уснула, я одна не сплю.

    Она отошла от окна, взяла платье со стула у кровати, быстро оделась. Это льняное пляжное платье, бежевое, под цвет волос, подарил ей Учитель, сразу, как они сюда приехали. «Наряд для будущих свадеб», объяснил он с громким хохотом. Все свадьбы уже сыграны.

    Сара приоткрыла дверь в коридор и тут же отпрянула, ослепленная ярким светом. Коридор был пуст. Затворив за собой дверь, она направилась к лестнице и не спеша спустилась в холл. И там никого. Ночной портье крепко спит в своей стеклянной будке. От гостиницы к обрыву вело несколько каменных ступеней.

    У обрыва беседовала какая-то английская пара. Девушка громко сказала: «It's no more possible that way, dear». Так больше нельзя. «Необходимо дойти до конца, подумала Сара, только тогда поймешь, почему больше ничего нельзя».

    Голоса англичан заглушила мелодия, струящаяся из полуоткрытой шкатулки ночи. Как любил этот напев Андре, сам его мурлыкал, стараясь подражать хриплому и знойному голосу мрака. Прежде и Сара его любила, но теперь нет нужды оборачиваться назад. Ей казалось, что она отплывает к другому берегу, а доброжелательные туземцы провожают ее с оркестром.

    Так она дошла до тропинки, ведущей к пляжу, сбежала по ней к морю. «Только бы никто не помешал, подумала Сара, какие-нибудь любители ночных купаний». Но нет, Сара огляделась, прислушалась тишина, никого вокруг. Она сбросила сандалии, потом сняла платье и осталась обнаженной. Как она жаждала этого мига, когда, нагая, бесстрашно предастся на волю властных и нежных волн. Она аккуратно сложила платье и оставила его на песке. Потом, держа сандалии в руках, ступила в море. Какое наслаждение после изнуряющего пекла броситься в прохладную воду. Она бежала навстречу волнам, пока вода не дошла ей до плеч. Тогда она забросила подальше сандалии и поплыла. Сара хорошо плавала, но быстро уставала. Теперь же ей казалось, что ее силы никогда не иссякнут, что она сможет плыть и плыть без устали многие часы.

    Все же силы кончились. Она гребла что есть мочи ведь надо идти до конца, но ее хватило ненадолго. Тогда она решилась обернуться, хотя и зареклась оглядываться назад. Саре хотелось знать, сколько же она проплыла. Но берег слился с морем, как тут разберешь, далеко ли он?

    «Я достигла цели, одна, одна достигла», повторяла Сара. Осталось сделать маленькое усилие и ей удастся найти ответ на сокровенный вопрос. Тогда она окончательно обретет истинное бытие. Она закрыла глаза и погрузилась в воду. Погружение в глубины казалось ей бесконечным. Наконец, уже задыхаясь, она коснулась дна…

    ГЛАВА ПЯТАЯ

    ТРИ ОТРЫВКА ИЗ КНИГИ «СРЕДСТВА НЕПРОЧНОЙ СВЯЗИ»

    ХОЧУ предупредить, что я публикую эти страницы вовсе не для того, чтобы потешить свое авторское тщеславие. Надеюсь, никто меня в этом и не заподозрит. Сейчас я понимаю, как они далеки от совершенства. Но именно Учение породило во мне творческое честолюбие и вот его плоды. Только тем и интересны страницы, которые вы сейчас прочтете. Это отрывки из книги «Средства непрочной связи», которую я писал во время моего увлечения Гурджиевым и сразу после разрыва с ним.

    Как-то неловко представлять самого себя, поэтому, порывшись в своем собрании газетных вырезок, я отыскал весьма оригинальную статью прозаика и поэта Люка Эстана, опубликованную в католической газете «Ла круа». Приведу несколько выдержек из нее, посвященных моей книге:

    «Главная задача Луи Повеля не отвлекаться от самого себя. Это вообще похвальное стремление, но особенно в наши дни, когда появилось так много развлечений, что человек просто не способен на чем-либо сосредоточиться. Но в случае Повеля речь идет не о простой собранности, нет, его аскеза решительный, осознанный отказ от всего того, что Паскаль называл рассеянием. Развивая знаменитую мысль Паскаля (нет хуже, чем жить в чужом доме), Повель переводит ее почти в эзотерический план: «Мне приходилось слышать о тайной комнате, королевской опочивальне, где, словно спящая царевна, до поры дремлет наша слава…» Насколько я способен понять его метафору, вышеупомянутая комната предполагаемое обиталище нашей неизбежной смерти, как бы самая сердцевина души, сокровеннейшее в нас. Следовательно, наша задача достичь этого средоточия, освоить его, обжиться там. Это тяжкий труд, ибо внешние соблазны постоянно борются с мудростью «пребывания в самом себе».

    Речь идет не о том, чтобы обратиться к высшим силам. Наоборот здесь полная противоположность экстазу: возвращение в себя. Более того: «сверхъестественное для человека это само его существование». Он добросовестно преодолевает собственную природу, «постоянно требующую рассеяния'', всегда остается собранным, сберегая свое истинное бытие. И в то же время Луи Повель, как подлинный поэт, стремится «даровать миру существование». Отстраняясь от предметов и живых существ, он тем самым «призывает их к существованию».

    Учитывая все, что автор пережил, обучаясь у Гурджиева, пожалуй, и не найти лучшего вступления к отрывкам из «Средств непрочной связи».

    ГЛАВА ШЕСТАЯ

    ОДНА ИЗ ВСТРЕЧ

    Откуда ты взялась, человеческая душа, откуда ты взялась?

    (СВ. БЕРНАР)

    В ДЕТСТВЕ меня учили: «Ничего не делай сам, сначала спроси у мадам». Помню, как зимними вечерами Сестры, эти ловцы кротких душ, поджидали нас на пороге муниципальной школы с фонарями, укрепленными на шесте. Мы собирались кучкой вокруг этого маяка, которому не страшна никакая буря, и Сестры разводили нас по домам. Тогда наш пригород был еще не обжит по немощеным улицам, в рытвинах, болотцах, текли мутные потоки. Мы шли молча, Сестры рукой разглаживали свои потрепанные юбки, сморщенные словно бы от стыда, от страха, от утаенного стремления к свободе. А что под ними? Лед, терние? Вот мы подошли к решетке нашего садика. Я остаюсь один, а стайка в молчании идет дальше. Немного подождав, я кричу вслед: «До свидания, мадам!» Ведь в том-то и штука, что мне она не сестра.

    СЕЙЧАС мне двадцать восемь, и я предпочитаю жить самостоятельно. Потому и презираю Сестер, как, впрочем, и всех, кто плывет по воле волн. Мне-то никакие энциклики не указ.

    Правда, утверждаю я это с некоторой осторожностью. В наше время вообще необходимо быть осмотрительным, особенно рассказывая историю вроде моей. Малейшая неточность и пожнешь бурю.

    Я повстречал одну из Сестер в поезде метро. Прошел уже месяц, но я до сих пор не осознал до конца, что означает для меня эта встреча. Свой шанс я использовал дурно, то есть сразу же о ней позабыл. Значит, мог бы поживать, как ни в чем не бывало.

    Вы вспугнули птиц. Они вспорхнули из-под ваших ног и опустились на землю позади вас, сложили крылышки и притихли.

    Но вот как-то, неделю назад, лежу я в постели. Рядом спит жена, откинула руку на мою подушку. Беру ее кисть, чуть сжимаю пальцы. Чувствуя какую-то неясную тревогу, хочу ее разбудить. Она улыбается мне, не раскрывая глаз. Шепчу жене: «Послушай… Ты знаешь, на днях я встретил одну из Сестер…»

    Она вздохнула во сне, поцеловала меня и отвернулась к стенке медленным движением пловца.

    В моей памяти зарождались какие-то тихие мелодии. И вдруг я услышал голос Сестры. Оказывается, птицы не сели на землю вот они, порхают перед глазами. Я все вспомнил. В гаме, поднятом воспоминаниями, пытаюсь докричаться до самого себя.

    Как бы ты ни жил, ты будешь падать, вставать, твои воспоминания всегда пребудут с тобой. Но может случиться, что они и рассеются, потеряют для тебя значение.


    ЕДУ в метро, затерявшись в толпе пассажиров. Подкрашенная желтым ночь смывает всю душевную муть наши робкие надежды и мелкие разочарования. Какое счастье быть зажатым между покачивающимися в такт движению грузными телами, чувствовать их тепло. В такой давке невольно зарождается дружелюбие тел, обреченных общей судьбе.

    Сижу, углубившись в вечернюю газету. При этом не чувствую ни малейшей неловкости. Все мы тут желаем, друг другу только добра, но у нас нет нужды в общении. И расстаемся мы легко, без малейших сожалений. «Расстались по взаимному согласию» вот что запечатлено в наших сердцах. Так, сливаясь и растекаясь, струятся подземные потоки. Мы плывем в толпе себе подобных.

    В метро Сестры не редкость. В них мне видятся Сестры моего детства. Они плывут в толпе вместе со всеми. Стараются изо всех сил, перебирают четки, шепотом себя подбадривают. Кажется, они вот-вот, прямо на глазах, рухнут без сил, избавив нас от своего присмотра. И опять потянутся вожделенные каникулы.

    СЕСТРА вошла в вагон на станции Сегюр. Прислонясь к двери, она возвышалась над толпой. Мне был виден один затылок, укрытый черным покрывалом. Мельком взглянув на нее, я снова углубился в газету.

    Я всегда в поисках. Мне приходилось набивать себе шишки. Рассказывать байки не стану, как бы меня ни упрашивали, недосуг. Но ведь и правду я сказать не умею.

    На миг я оторвался от газеты, и тут как раз Сестра обернулась. Смотрю на нее. Не уверен, что я владею целиком своей памятью, но вот как приблизительно это было.

    Сперва я испытывал любопытство. Точнее, старался возбудить в себе любопытство, чтобы не дать волю подступавшему ужасу.

    Но потом все же меня охватила паника. Из-под монашеского покрывала виднелось суровое лицо воина.

    Будто какой-то авантюрист укрылся под монашеским одеянием. Я попытался отвлечься, но тщетно. В душе словно разверзлась могильная яма и сдавленный крик, умноженный эхом, разнесся по подземелью. Но я не мог понять его смысл. Поистине, ко мне обратился суровый лик воина. Точнее не скажешь, хотя и солдат с такими лицами не часто встретишь. Видал я изможденных солдатиков с глазами, сияющими от радости, что удалось уцелеть, и солдат с лицами, заляпанными пятнами ненависти, под которой таился зародыш человечности. А тут Сестра как Сестра: совершенно прямой нос, расширяющийся на кончике, узкий лоб, просторная пустыня щек, острый подбородок. И все же воин, точней не скажешь.

    Заметил это сходство только я один. Взгляды теснившихся вокруг людей напоминали пустые клетки, откуда выпорхнули канарейки. Я остался в одиночестве, лишился своих случайных друзей. Как мучительно было разглядывать эту грузную, покрытую черным покрывалом голову, словно высеченную из грубого камня. Мои глаза стали гранью, отделившей меня ото всех. Я почувствовал себя последним человеком на земле, заплутавшим под сумеречными, холодными небесами. Нагой, потерянный только и остается, что горестно уткнуться в ладони.

    Потом я понял, что это не мужское лицо. Но и не женское. И тут на меня накатил прилив желания, чуть ли не любовного. Зародившись в груди, оно обожгло живот.

    Теперь я знаю, кем бы мог быть. Я тороплюсь, пытаюсь догнать самого себя. Так ведь и вся жизнь может пройти. Воспоминания еще более давние, чем память о детстве, всегда наготове. Они нас поджидают, и цель всей жизни овладеть ими.

    Пока затихал внезапный порыв вожделения, мои взгляды, прозрачные, как ручейки, продолжали струиться по ее бесстрастному лицу. Поистине лик воина, ни малейшей благости, по крайней мере в моем понимании. И тем более праздности. Оно спокойно.

    Один мой приятель рассказывал, как в его дом попала бомба. Взрывом сорвало крышу, и наступила гробовая тишина. Медленно падали стены, и он сам словно погружался в бездну, где царил светлый покой, умиротворение. Нечто подобное испытывал и я, блуждая взглядом по этому лицу.

    Лучше было бы снова уткнуться в газету. Опасался ли я, что выгляжу смешным? Конечно, и это, но не только. Я чувствовал, что во мне разверзаются сумеречные пространства, словно время пошло вспять, и вот я уже вновь младенец, спящий в колыбели. Из прошлого стала сочиться тоска, пропитавшая всю мою юность. Зародилась она, когда я однажды зашел в комнату, где лежал мертвец.

    Но мне никак не удавалось отвести взгляд. Сестра на меня ни разу даже не взглянула. Она никогда на меня не глядела.

    Сестра вообще не глядела. По сравнению с ее глазами глаза других казались всего лишь какими-то светящимися пятнами, гнездящимися под валиками бровей. Вот я уже приготовился встать и подойти к ней. Это необходимо. Но не решаюсь. Так и сижу с газетой, крепко сжав ноги.

    Ее взгляд не изливался наружу. Наоборот, как бы небурливо стекал внутрь. Так прозрачные капли частого дождика ручейками возвращаются в море. Он скользил по ее одежде, вдоль тела. Но тело ли это, или всего лишь склон, чтобы стекать ее взгляду?

    Да, в метро я повстречался именно с Сестрой. Она вовсе не слепа, нет, она видит нас, читает названия станций. Но ее взгляд бегло скользит по всему, что ее окружает, и ничего не удерживается между ее ресницами. Нет, неточно! Представьте себе нырка. Он и дитя воздуха, и обитатель моря. Он ныряет и выныривает, не замочив перьев.

    Итак, я понял твою свободу. К чему ты стремишься? Сейчас ты вышла на битву. Ты воюешь. И негоже тебе оставаться в рядовых, ты мечтаешь о славе полководца. Я-то уже это понял, почувствовал. Но сама ты еще не поняла, только вглядываешься в себя, чтобы осознать свои желания. В заветных глубинах твои мечты исходят беззвучным криком. Ты одинока, Сестра, никто тебя не разбудит, не поможет тебе. Все решать самой, ты осталась наедине со своим мужеством.

    Глядя на ее лицо, не мужское, и тем более не женское, на котором выступили и отвердели неведомые мне желания, я вновь начинал гордиться своим полом, и мое тело обновлялось, становилось нежным, как тельце младенца.

    Способен ли понять меня хоть кто-нибудь на свете? Чтобы рассказ мой был услышан, надо благоговеть перед тем, о чем повествуешь. А разве хватит у меня благоговенья?

    Но у меня достанет мужества, чтобы одновременно преклоняться перед собственным величием и взывать к материнским силам, полностью предаться их власти.

    Гляжу на ее губы и чувствую, что готов разрыдаться. В груди, в самых глубинах души, закипают слезы. Их предвестник душевный трепет. Я чувствую рождение тайного света, трепещущего огонька. Значит, истинное рыдание уже прорвалось. Как суровы ее губы, неподвижны, не способны улыбнуться. Не сразу постигнешь, что в самой их суровости затаилась улыбка. В ней она зарождается, творится ею. Нет, причина моих слез не тоска и не порыв радости. Скорее, неожиданный избыток чувств. Впервые, я ощутил восторг существования и торжественную роскошь смерти, его венчающей. Конечно, я не разрыдался, но вдруг расслышал доносящееся из самых глубин души двухголосое пение.

    Я повстречался с ее лицом, споткнулся об эту голову воина, укрытую покрывалом. И все понял. Мне дано знамение. Я знаю, как поступить. Но я колебался, ерзал на сиденье. Ведь как страшно встать, протиснуться к Сестре, коснуться ее, заговорить. Как на такое решиться?

    Я вспомнил подобный страх. В нем бурлила ненависть к ней. О, как я успел полюбить себя теперешнего! То был страх перемен.

    Я решал, как поступить, искал нужные слова. Но так ни на что и не решился. Да и искать-то было нечего…

    НА МОТТ-ПИКЕ Сестра обернулась, а потом вышла из вагона, увлекаемая толпой. И глупцу ясно, что не стоит ничего разглядывать, пока ты перешептываешься со своими воспоминаниями.

    Отдохни! Отдохни! За окном промелькнули ее курчавые волосы, надежные плечи. И все, занавеска задернута. Ты идешь вместе со всеми, но мы с бездумной легкостью, а ты одолеваешь свой тяжкий путь.

    ГЛАВА СЕДЬМАЯ

    МАРСОВО ПОЛЕ

    Когда пуста моя рука,

    держу лопату в ней.

    И на спине быка сижу,

    когда иду пешком.

    (ФУДЕШИ (497-569))

    ТЕСНАЯ, темноватая ванная комната. Грязно-кремовые стены. Но для раздумий самое подходящее место. В остальных комнатах шумно, а сюда не доносится гомон улицы. Горит электричество, потому что здесь нет разницы между днем и ночью.

    Я захожу в ванную утром, еще отягощенный своей ночью, еще толком не проснувшийся. Спина вспотела, во рту горчит. Из чего я состою? Из этой вот горечи, пота, не развеявшихся еще сновидений, из шевелящихся теней намеченных на сегодня дел. Из того, что ухватывает мой взгляд, струящийся по теснящимся тут предметам: моя торчащая из воды голова вертится во все стороны. Кто же все-таки пришел в ванную? Раздутый шар из непрочного шелка, оболочка которого нет-нет и прорывается под напором мельчайших проворных частиц, пронизывающих ее со всех сторон.

    Зажигаю свет и гляжусь в трюмо. Три лица, и все мои. Вглядись! Ты весь в пыли, пропылилось твое нутро, пыль исходит из тебя наружу: вьется вокруг твоего лба, губ. Дверь закрыта, и ты оказался в затишье, в неменяющемся свете. Необходимо выполнить свой долг, и я рвусь в бой жажду окончательно победить ночь, обжить свое лицо, утвердиться здесь, стать собой. Я принимаю утро, но тогда следует вернуть себе человеческое достоинство скинуть ночную пижаму, омыть тело, умыться.

    Кажется, что удалось избавиться от пижамной куртки, но это заблуждение. Вот уже, чувствуя свободу, вольным жестом скинул один рукав. Но раздумал, надел опять. Страшно снимать, ведь мне показалось, что от неосторожного движения я просыплюсь, как песок из безвольной руки спящего. Попытка удержать песок будет бессмысленной песчинки уже утекли. Я раздеваюсь, я одеваюсь. Четыре раза снимаю куртку. Снимая в четвертый, чувствую, что почти очнулся. Только успел поздравить себя с этим, как тут же вновь погрузился в дремоту, моя голова снова отделилась от тела и отправилась странствовать сама по себе. Тщетное усилие пробудиться, а потом снова плюхаешься в собственные глубины плещешься в раковине, цепляя свои воспоминания, мысли, образы, как изнуренное тело подцепляет болезни.

    На Марсовом поле детишки не могут оторваться от облупленных свинок и лошадей из гипса, которые, улыбаясь нарисованным ртом, болтаются на ржавых трезубцах. Женщина, одетая в черное, раздает короткие палочки, потом, вскарабкавшись на лестницу, развешивает на крючках множество колец. Их надо сорвать палочкой. Наконец мужчина налег на огромный рычаг, и карусель тронулась. Тихо, без музыки. И детишки несутся по кругу, степенные, чуть печальные, не понимая, зачем им палочки.

    И моя карусель остановилась не сразу. Лишь в тот миг, когда я, уже умывшись, коснулся бритвой щеки.

    Я тут же очнулся, был потрясен взрывом внезапно пробудившихся желаний. Я обнаружил, что успел закурить и собираюсь бриться. Коснувшись бритвой щеки, я постарался обрести бытие, но обрело бытие только мое стремление его обрести. Жажда бытия отозвалась судорогой в моей душе, и всколыхнулись отбрасываемые мной тени. Намыливаю щеку, снова берусь за бритву. И тут же чувствую, что, подхваченный вихрем, уношусь куда-то вдаль. И я горд этим сознанием. Случилось худшее: я удовлетворился столь неполной ясностью мысли. Ты будешь на что-то годен, только если не дашь себя обмануть собственному сознанию. Сделай все, чтобы овладеть им целиком! Именно сейчас, пока ты охвачен стыдом. Не желаю, чтобы побрить меня явилась тысяча призраков, хочу побриться сам. Я вновь пытаюсь собраться с силами и все их хилые, худосочные бросить на борьбу с мощью внешнего, которая никогда не иссякает, давит равнодушно и методично. Еще мазок кисточкой, опять бритва. Кажется, раздражена кожа. Но принадлежит ли она мне? Тем временем, как-то незаметно, я успел наполовину побриться и принялся насвистывать.

    Конечно, во всем виновата сигарета, лучшее средство отвлечься. Неужели я не сумею без нее обойтись? Можно, конечно, бросить ее на кафель и растереть каблуком. Молодчина тот, кто отводит душу на сигарете! Теперь желание закурить выманивает меня наружу, и вот я уже унесся на карусели Марсова поля. Потом новое потрясение, вспышка стыда приводит в себя. Подавив недовольство собой, снова закуриваю: эта сигарета уж точно последняя. Сбриваю щетину, стараясь полностью сосредоточиться на торжественном акте очищения своего лица. И в то же время наслаждаюсь зажатым в губах тепловатым цилиндриком, его весом, формой. Стараюсь поглубже вдохнуть упоительный табачный дым и выпускаю его с неземным наслаждением.

    Но стоило поглядеться в зеркало, как мне стало страшно, я словно расплавился на глазах. Я то возникал, то исчезал.

    Рядом с каруселью толпились мамаши. Они немного комично простирали руки и пыталась коснуться детишек, когда те проносились мимо. А сами детишки восседали на облупленных лошадях, как восковые фигуры, ничего не видя и не слыша. Мамашам уже тревожно, но они улыбаются, не решаясь поверить робким признаниям в любви, которые они ощущают. Ты на самом деле только мой? Ты меня не забудешь? Неужели, только когда я умру, ты поймешь, что именно я родила тебя на свет?

    Когда я кладу бритву на стеклянную полочку и одновременно давлю окурок, я испытываю благодарное чувство.

    Выиграть бы еще пару секунд! Смогу ли я понять матерей, если сейчас опять закружусь на карусели? Когда я стану таким, как всегда, надо сохранить это воспоминание. Оно должно повсюду сопровождать меня как телохранитель моей драгоценной особы! Если принцу грозит опасность, он прячет охрану за гардинами своей тронной залы.

    Я упорно и стойко удерживал высотку в глубинах своей души. Новое освещение, вместе и более яркое и более нежное, совершенно обновит присутствующие тут вещи. Они обретут весомость, в них зародится гордость своим объемом. Королевская статуя, возведенная в пустыне, на миг раскроет веки. Теперь вы знаете, что необходимо быть.

    ГЛАВА ВОСЬМАЯ

    БАРАНЫ СЕН-ПОЛЬ-ДЕ-ВАНСА

    «Цельность человека, единство его личности не только следствие единства его воли, но и результат воздействия некой могучей силы, обращенной вовнутрь и потому не позволяющей человеку воспринимать иное, чем он сам…»

    (ГИЙОМ ДЕ СЕН-ТЬЕРРИ. ЗОЛОТОЕ ПИСЬМО)

    МЫ СНЯЛИ виллу, находящуюся по пути от Ванса в Ниццу. Из ее окон видны внизу поросшая кустарником балка, грязно-рыжий холм, крепостные стены Сен-Поля, старинная, словно опереточная, деревенька, припорошенные снегом горы, а вверху синь задумчивых небес.

    Сен-Поль рассыпался фейерверком роскошных оранжерей, шикарных ресторанов, изящных домиков. Справа достойно увенчивался кладбищем. Он треугольником устремлялся к морю, которое виднелось за холмами и деревьями, словно долька луны, словно легкое облачко.

    Днем нам было тяжко нас мучил постоянный шелест сухого воздуха, мешанина запахов была невыносима. Нас томил окрестный пейзаж, замечательно организованный в пространстве, где вольготно лишь памятникам да туристам. Но по вечерам природа приходила нам на помощь: ветер слегка поигрывал ветвями кипарисов, сумерки смягчали краски, избавляли нас от навязчивого шелеста и безумных запахов. Становилось слышно журчание ручья, сбегавшего по склону холма от озерца к озерцу. Благодаря ветру и особенно воде, ласковому ее журчанию, вам хочется обратиться к своей душе, самого себя пригласить в гости.

    В тот день погода хмурилась. Примерно в полдень из просвета меж облаками выглянуло солнце, но ненадолго его тут же заволокли низкие тучи. Чего лучше я остался один, жена повела гулять дочку. Сижу, облокотившись на подоконник. И тут я неожиданно разгадал загадку баранов.

    Лысые скалы, взявшие Ванс в кольцо, струящаяся вниз извилистая дорога… Когда из окна прослеживаешь ее взглядом, она предстает гигантской извилиной, пропадающей вблизи домов и возрождающейся возле кладбища. Потом дорога неожиданно меняет направление и теряется в сосняке. Так вот, вдруг вижу по этой дороге бредет стадо баранов.

    Было странно видеть настоящую деревенскую скотину, бредущую среди декораций, то был мощный прорыв жизни. О, как мне вас отблагодарить, задорные бараны! Найдется ли подобный пример единства в этой стране, ставшей нашей темницей? Мне захотелось позвать жену, чтобы и она приветствовала стадо с той же симпатией и благодарностью.

    Но, собственно, в чем дело? Я вовсе не стремлюсь, чтобы вы тут же умилились. Наоборот призываю не спешить влюбляться в этих баранов. Да и не стоит в любом событии видеть знамение.

    Итак, бараны направлялись к нам со стороны Ванса. Словно снежные хлопья, они мелькали за соснами, оглашая воздух дребезжащим блеяньем. Вскоре в самой середине извилины появился старейшина стада, выплясывающий на своих коротких прямых ножках. Его шерсть казалась еще белей по контрасту с голубизной небес и черной поверхностью дороги. И тут же вожака накрыл пенный вал. Стадо бессмысленно волновалось, как море, то стекалось, то широко разливалось. Собака металась туда-сюда в тщетных попытках сбить баранов в кучу, заходилась лаем. Довершал картину пастух, смахивающий на бредущего к берегу купальщика горделиво расправленной грудью он рассекает волны, вода пенится вокруг его бедер. А дальше, словно мелкая рябь, топчутся встревоженные животные, усталые ягнята.

    Случается, что издали какое-нибудь место кажется полным покоя: там-то, думаешь, и отдохну. Но подойдешь ближе и тут же убедишься, что обманулся. Бараны останавливаются, озираются, а потом начинают объедать траву на склоне. Некоторые разрезвились, бегают враскачку, как неваляшки. Какие-то вскарабкиваются на склон, еще десяток не прочь поддержать компанию. Стадо разрежается, растекается на всю ширину дороги, разваливается, потом вроде бы снова собирается, разливается, стекается в озерцо, затем оттуда вытекает речка. Бараны пропадают, появляются, десятка два уже сбежало. В глазах от них рябит.

    Человек в накинутом на плечи пиджаке неторопливо шагал по дороге. Он был спокоен. Иногда казалось, что он уже на все махнул рукой, бредет наугад, позабыв о баранах, погруженный в мечты, о чем-то размышляя, а может, и ни о чем. Да и собаке уже надоело изображать усердие, и она бредет, позабыв о баранах, воображая самые заманчивые запахи, поигрывая своей сладострастно трепещущей хребтиной.

    Расстояние между пастухом и баранами все увеличивалось. И тут прозвучал призыв, пастух крикнул: «Бяшки! Бяшки!» А потом, задрав голову, издал горловой звук. Собака поняла команду и вновь принялась за свою бесполезную работу. Кинулась в балку, тут же выскочила, заметалась поперек дороги, слегка прихватывая баранов, захлебываясь от лая. Бараны подпрыгивали, стараясь половчее от нее увернуться, но не спешили собраться в стадо.

    Человек, похлопывая по ноге хворостинкой, снова воскликнул: «Бяшки!» Хотя крикнул он потише, чем в первый раз, но слово прозвучало явственно. Его немолодое, обожженное солнцем, запыленное лицо стало решительным. Словно бы развернулась грудь, окрепли ноги, фигура стала монументальной. Обнаружилось, что его усы не просто украшение, а признак мужества. Собака сразу навострила уши, бараны встревожились. Шерстяные ручейки забурлили и стали сливаться в огромную пенистую реку, которая неторопливо прокладывала русло среди театральных декораций, петляя между горделивыми соснами.

    Но это лишь на миг. Истеричная собака, безразличный пастух, непоседливые бараны какое уж тут единство?

    До нас стадо добралось уже в полном разброде. Десятка полтора животных соблазнились нашей оградой невысокой стеной, на которой возвышались цементные чаши с кустами. Овцы столпились под этими чашами, пытаясь дотянуться до свешивающихся к земле веток падуба, покрытых зеленью и жесткими красными шариками. Потом набросились на платаны, аппетитно похрустывая листьями. Подходила следующая группка. Ясно было, что зелени конец.

    Пастух, чуть присев, заскользил к ограде, шаркая подошвами своих полусапог. Он принялся хлестать скотину, бормоча ругательства. Собака же бросилась в балку. Вожак все еще вытанцовывал, сопровождаемый сильно поредевшим стадом. Многие бараны изрядно отстали. Слабосильные и малолетки, раскачиваясь из стороны в сторону, змеились извилистой линией.

    Человек мгновенно призвал обжор к порядку. Когда его ярость иссякла, он поднял голову, чтобы извиниться передо мной. Пастух лишь скользнул по мне своим синим взглядом из-под полуприкрытых век. Улыбнулся уголком губ и с привычной иронией произнес:

    Мерзкие твари.

    Высунувшись из окна, я обколупывал ногтем указательного пальца колючки шиповника. Опасное и трудное дело, требующее полной сосредоточенности, иначе уколешься. Я улыбнулся и услышал собственный голос:

    Привет.

    И снова: «Бяшки! Бяшки!», но теперь уже с угрозой. Суровый клич пастуха, ярость собаки сделали свое дело. Бараньи головы вновь появились из балки, замешкавшиеся вскачь догоняли свое стадо.

    Жена вернулась из садика. Она шла на цыпочках, держа на руках задремавшую дочурку. Подошла к окну и стала рядом со мной, поглаживая дочку по голове. Та откинула головку ей на плечо.

    Тем временем бараны успели взобраться на холм, где кладбище, сейчас они одолеют поворот и исчезнут за соснами. Только миг мы видели вновь сгрудившееся стадо. Возможно, таким оно виделось лишь издали, но, скорее всего, и впрямь множество баранов слилось в единый шерстяной островок. Злобный пес замер невдалеке, приподняв одну лапу. Человек выглядывал из этой груды шерсти. Он стоял, уперев руки в боки, в пиджаке, небрежно накинутом на плечи. Тут разошлись дальние тучи и, впервые за день, блеснула лунная долька моря, сверкнула, как монетка, которую мы заслужили.

    ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

    Незаконченное произведение Рене Домаля. Рассказывают друзья его юности. Пьер Мине возражает против «сухого пути», на который дал себя увлечь Домаль. Письмо Роллана де Реневилля: плоды с зародышем смерти. Священная война.

    РЕНЕ Домаль умер 21 мая 1944 года в тридцать шесть лет. Еще через пару лет он стал знаменитостью. При жизни Домаль успел опубликовать всего две книги: сборник стихов «Против» и волшебную сказку «Большая Пьянка»[53], в которой развенчал все современные способы познания и формы мышления. В 1952 году вышел его незаконченный роман «Гора Аналог», целиком в духе Учения Гурджиева, которым он увлекался с двадцати двух лет. Роман получил весьма широкую известность. Когда я уже заканчивал эту мою книгу, вышел сборник эссе Домаля под названием «Всякий раз, когда начинает светать». Вот что писал о нем критик Андре Руссо в газете «Фигаро литтерер»:

    «Надеюсь, что Рене Домаль постепенно займет важное место в литературе XX века, принадлежащее ему по праву. К нашему стыду, при жизни он был его лишен. Пока еще мы только учимся понимать и любить эту личность, безусловно призванную явить нашей эпохе героический образ человека, овладевшего основополагающими, сокрытыми от нас истинами, которые часто игнорирует современная культура».

    УВЕРЕН, что читателю интересно будет выслушать двух старинных друзей Домаля, знавших его еще до того, как он увлекся Учением, Пьера Мине и Роллана де Реневилля. Пьер Мине, пытаясь определить различие между двумя путями Познания, упоминает также и Роже-Жильбера Леконта, своего соратника по журналу «Крупная игра». Из двух путей «влажного» Леконта и «сухого» Домаля и других последователей Гурджиева предпочтение он отдает первому. Но при этом нельзя утверждать, что Леконта он ценит выше, чем Домаля. Тут можно лишь строить догадки, так как подобного сравнения он избегает. Но в любом случае мне кажется, что письмо, которое я получил от Пьера Мине, поможет лучше понять личность Домаля, оценить героический выбор этого человека, определивший его жизнь и смерть. Приведенное ниже письмо Пьера Мине очень многое объясняет.

    ПИСЬМО ПЬЕРА МИНЕ

    Я ВСЕГДА считал Рене Домаля образцовой личностью, притом прирожденно образцовой. Я и сейчас не просто люблю его, но преклоняюсь перед ним. В юности, когда нам было по восемнадцать, мне доставляло неизмеримое наслаждение просто наблюдать за ним. Я робел перед Рене, но даже чувство робости было упоительным. Он как бы пребывал на кромке той жизни, того умиротворяющего и смиряющего бытия, к которому научил страстно стремиться и меня. Когда мы говорили с Домалем об этом бытии, я чувствовал себя ребенком, смутно ощущал свою неспособность отыскать нужные слова. Если меня внутреннее раскрепощение привело к хаосу, бреду, то Домаля к спокойной мудрости, которая воплотилась в постоянном спокойствии его черт. Однако в самой скупости его мимики словно таился юмор, и стоило ему улыбнуться, как все его лицо приходило в движение, происходила мгновенная перемена. Это давало мне возможность всякий раз угадывать причину его веселья, и, поняв, я еще больше восхищался своим другом. Дело в том, что мой смех был самопроизвольным, бессознательным, неподконтрольным. Его же высказыванием, едва не Учением. Я понимал его мысль, явившуюся на свет точной и ясной.

    С тех пор минуло уже четверть века. Казалось бы, все кануло в Лету. Но нет, мои чувства по-прежнему живы. Я прочитал исключительно сильный роман Домаля «Гора Аналог», который мог бы еще увеличить мое преклонение перед автором, если бы такое было возможно. В «Горе Аналог» добросовестно и на редкость талантливо доказывается, что Познание это самая «нелитературная» из всех дисциплин, совсем не допускающая вымысла. И в то же время роман Домаля свидетельствует, что данной наукой он занимался упорно и с пользой. Так что лично я мог бы выразить здесь самое горячее одобрение его произведению. Но лишь отвлекшись от некоторых моментов. Увы, для меня Домаль не только могучий ум, один из немногих осуществившихся людей нашего времени, но еще и перебежчик из стана тех, кто решился на Приключение духа, более суровое, более благотворное, более человечное, чем оно предстает в незавершенном романе «Гора Аналог».

    Я прекрасно понимаю, на что иду. Знаю: поднимать и уже не в первый раз этот вопрос опасно; я рискую прогневать тех, кто полагает, будто в наши дни нет иного пути, чем тот, что избрал Домаль. Такие, разумеется, и слушать меня не пожелают. Что ж, я иду на это. Но все удары, которые на меня обрушатся, некоторые и по заслугам, не помешают мне сказать правду. И вот какова причина моего упорства: я все больше убеждаюсь, что остался единственным, кто способен разоблачить эту застарелую ложь. Если не решусь теперь, будет уже поздно.

    Я сказал: Приключение более суровое, более благотворное, более человечное. Поистине так. Между путями, что избрали Рене Домаль и Роже-Жильбер Леконт, существует безусловное и очень показательное различие. Умершие в одном возрасте, оба они поначалу относились к жизни весьма осторожно и вдумчиво. Заверяю, что уже лет в пятнадцать их мысль устремилась к заповедной стране Познания. Тогда мне приходилось слышать от них суждения, отмеченные глубиной, редкой и для зрелого человека. В отличие от меня, они не чувствовали особой склонности к бунту. Их умиляло мое бунтарство, но сами они считали бунт бессмысленным, оттого что он не способен был дать ответ на мучившие их вопросы. Казалось, что они участвуют в моих сумасбродствах по доброй воле. Но я не обольщался это была как бы уступка, единственная возможность общаться со мной на равных. И я еще преданней любил моих друзей, как раз за их превосходство надо мной, за их способность воспарять в духовные выси, за то, что у них было так мало общего с земным миром.

    Если не ошибаюсь, наиболее мучительный для Жильбера Леконта период начался в 1925 году. В ту пору он смотрел на окружающий мир одновременно умиленным, строгим и разочарованным взглядом юного лорда, мучимого сплином. И в то же время оставался человеком весьма чувствительным, тонко понимающим поэзию в самом широком смысле слова. Уверен: одна из причин его драмы, в сущности, в том и состояла, что ум Натаниэля[54] находился в противоречии с чувствами. С одной стороны, ему, прозревшему, внешний мир казался смехотворно скудным, следовательно, необходимо было его изжить. Но с другой он не мог оставаться совсем уж равнодушным к красоте этого мира. Можно было восхищаться безразличием Натаниэля к обыденному существованию, но в то же время автоматизм поступков превращал его в робота. Мне повезло наблюдать вблизи подобного рода недеяние, почти играть в него, резвиться поблизости, попеременно то исследуя его, то в него вовлекаясь. Но и сам Натаниэль чувствовал себя ученым-исследователем. Свойственные его мышлению беспристрастность и неторопливость подчас сковывали его мысль, но зато спасали от превратностей существования. Натаниэль тщательно, с исключительным хладнокровием обдумывал каждый свой поступок, не торопясь, не испытывая нетерпения. В противоположность Домалю, Леконт как раз в то же самое время привнес в свои духовные поиски некую излишнюю дерзость, так страстно он вожделел бытия. Жильбер прекрасно понимал, сколь многим ему придется пожертвовать, но был уверен, что обрести себя можно, только сперва потеряв. Ему было не до шуток ирония поставила бы под сомнение все его достижения, и восхождение превратилось бы в некое «скатывание к вершине»… Но прервусь. Сейчас я говорю именно о различии этих людей, о том, что их разделяло. Многие уверены и пытаются убедить других, будто все различие в том, что один употреблял наркотики, другой нет. Дело не в наркотиках. Они убили Жильбера Леконта, но перед этим все же помогли ему вынести душевную пытку, на которую он себя добровольно обрек. Мне кажется, тут уместна цитата: «Приверженность Жильбера Леконта той вере, в которой он был воспитан и которая наверняка подрезала бы ему крылья, уже шла на убыль. Она превратилась в испепеляющий его огонь. Если бы всю свою страсть он обратил на искупление грехов, ему уже не хватило бы сил воспрепятствовать самосожжению. Если бы он не изжил свою детскую веру, то результатом его тщательного самоисследования стали бы лишь беглые заметки, обрывочные свидетельства. Но вместо того чтобы обуздать свою мысль, он претерпевал тяжкий путь познания, как больной претерпевает свою болезнь. Другие ограничивались одним созерцанием, неуклонно погружаясь в слабоумие, он же сохранял полную, хотя и ненужную, ясность мысли. Причиной падения Леконта были не слабость, не леность. Но его плоти, изнуренной пагубной страстью, отравленной наркотиками, оказалось не под силу вынести могучее напряжение духа. Иногда ему удавалось каким-то чудесным образом вынырнуть из собственных глубин, и тогда он в стихах повествовал о своих видениях. Он походил на тех мистиков, что растворились в созерцании, но его созерцание воссоединяло только с самим собой, все больше погружая во мрак, в который он упорно вгрызался, пытаясь пробурить его насквозь…»

    Обрывочные свидетельства… Да нет же. Наследие Жильбера Леконта, опубликованное посмертно, позволяет назвать его крупнейшим поэтом последнего тридцатилетия. Этот прозвучавший на весь мир крик адской боли свидетельствует о том, сколь огромный путь удалось в одиночку одолеть Леконту.

    Собственно, вот к чему я веду. Мне хочется противопоставить два пути духовного познания Домаля и Леконта. Хотя бы немного осадить, призвать к порядку некоторых метафизиков, присяжных защитников той сомнительной точки зрения, согласно которой следует жестко экономить свои эмоции, относиться с полным недоверием чуть не к любому проявлению чувств, презирать «праздные» размышления, проявлять исключительную нетерпимость к страстям и вообще ко всему, что не возвышает душу, сколь бы возвышенна она ни была. Последствия таковых убеждений могут быть самыми пагубными. Утверждения, что человек, предоставленный себе самому, на самом деле не более чем робот, и спасти его могут только дисциплина, благоразумие и здравый расчет, лишают надежды, отвергают любые порывы, даже великодушия и бескорыстия. А тому, для кого жить означает любить, подобное учение несет гибель. Правда, не окончательную, он еще может возродиться, было бы желание. Знаю немало таких, кому это удалось… Но ведь не о том речь. Стоило Домалю познакомиться с Александром Зальцманом и всей гурджиевской группой, как он тут же разочаровался в Леконте, осудил его путь и посулил ему неминуемый крах. Он мгновенно отрекся от своих духовных исканий, тяжкого и рискованного восхождения, чем далее, тем более мучительного. Домаль устал плутать в ночи, освещенной лишь редкими вспышками видений, где нет других ориентиров, кроме собственных ненадежных умозаключений. Он отказался от индивидуального пути, сочтя его ложным, и решительно ступил на коллективный путь, стал прилежно следовать Учению. Не исключаю, что тут сказалась свойственная ему мягкотелость, ведь Учение в первую очередь требует повиновения, отречения от собственной личности, которая рассматривается как излишняя роскошь, или, точнее сказать, заглушка. А воссоздать себя можно только с помощью сосредоточения… Довелось и мне к нему приобщиться. Свидетельствую, что оно очистило мою душу, то есть помогло прийти к здравым решениям. Безусловно, этот путь весьма полезен, жизнь благодаря ему становится осмысленной. Но и только. Ты словно солдат в дозоре не способен восхититься окрестностью, она для тебя лишь объект наблюдения. Жизнь обедняется, лишается своей гениальности, красоты и тепла. Перед тобой стоит единственная цель достигнуть ясности сознания, подчас очень мучительной, а все, что тому не способствует, твой разум считает чем-то враждебным, лишним напоминанием о твоей ничтожности ведь достигнуть цели невероятно трудно. Собственно, достичь идеального состояния и невозможно, мы в силах только шаг за шагом приближаться к совершенному, достаточно абстрактному знанию, которым нам не дано полностью овладеть.

    Роман «Гора Аналог» в метафорической форме, роднящей его с лучшими философскими сказками XVIII века, повествует, в общем-то, именно о такого рода духовных поисках. Я не собираюсь делать критический разбор, потому не стану подробно говорить о выдающихся достоинствах этого произведения, о чеканности стиля, сатирической мощи отдельных страниц. Заканчивая письмо, хочу лишь поделиться одним весьма тягостным чувством, оставшимся у меня после прочтения этого романа. Я считаю, что по отношению к самому любимому мной человеку, память о котором для меня священна, проявлена несправедливость. Если бы речь шла о другом, я наверняка бы промолчал. Увы, Жильбер Леконт, совершивший необычайно крутое восхождение, оказавшееся непосильным для его сотоварищей по группе, так и останется неизвестным потомству. А имя Рене Домаля отныне выбито на доске почета новой духовности. Так оно обычно и бывает. Но лично мне довольно трудно с этим примириться.

    Пьер Мине

    ПИСЬМО РОЛЛАНА ДЕ РЕНЕВИЛЛЯ

    МНЕ кажется, что, когда я в 1929 году познакомился с До-малем, он уже основательно знал метафизику, был хорошо знаком с дальневосточной философией, как и Р.-Ж. Леконт, как и я сам. А поскольку философия Гурджиева немало позаимствовала из дальневосточной мистики, вряд ли гурджиевское учение явилось для Домаля интеллектуальным откровением. Следовательно, не думаю, чтобы оно повлияло на его последующее творчество.

    Видимо, в гурджиевской группе его привлекла возможность «практического применения» своего миропонимания. По крайней мере он на это рассчитывал.

    Лично я испытываю крайнее недоверие к тем, кто громогласно объявляет себя Учителями. И тем более не верю в духовное посвящение, которое может получить любой желающий, только вноси ежемесячную плату. Нечто на манер курсов Пижье или вечерней школы. Возможно, я и не прав. Это всего лишь ощущение, в котором я, однако, весьма укрепился с тех пор, как Домаль начал посещать группу Гурджиева. Мне довелось наблюдать Домаля в самом начале увлечения Гурджиевым, когда его энтузиазм граничил с полной нетерпимостью к чужому мнению. Правда, потом он «притих» и стал более широк, что больше соответствовало его натуре. Кстати, в учении Гурджиева ни малейшей широты я не обнаружил. А если основываться на достаточно подробном его описании Успенским, то, по-моему, оно отвергает и любовь. Я не утверждаю, что оно вовсе не приносит «Знания». Но, как известно, плоды древа познания без любви несут в себе зародыш смерти. Извиняюсь, что отступил от темы. Это мое личное мнение, возможно вызванное плохим знанием предмета, очень боюсь оказаться предвзятым.

    А.-М. Роллан де Реневилль

    В ИЮНЕ 1946 года газета «Фонтэн» под редакцией Макса-Поля Фуше опубликовала хвалебный отзыв о Рене Домале и его неизвестное сочинение под названием «Священная война».

    Это воспоминание о занятиях автора в гурджиевской группе. То есть о том самом приключении, которое я попытался с доступной мне яркостью и проницательностью описать на предыдущих страницах. В сочинении Домаля содержится вроде бы безнадежный призыв к подлинному поэту, то есть поэту столь же ответственному, как тот, кому посвящена эта глава. К человеку, который способен не только сознавать, но и сотворить. «В истинной поэзии слово и есть названный им предмет». Если пробудившийся именует предмет, тем самым он дарует ему абсолютное бытие. А значит, никто иной и не способен стать поэтом, повелевать словом. Наша уверенность в своей способности творить, вера в свои силы заблуждение, пустая претензия. Либо Слово становится плотью, либо оно ложно. Тем самым Домаль объявляет, и не без мрачного удовлетворения, что отныне умолкает навсегда. Или, вернее, что отныне если он и обронит слово, то лишь как призыв к себе самому вступить в сражение с самим собой. Издаст боевой клич на битву со своими чувствами, мыслями, настроениями, знаниями, творческим честолюбием. То есть со всем, что составляет его индивидуальность. Раскроет рот только для того, чтобы приказать себе замолчать. В очередной раз он разоблачает наше творческое бессилие. Философия, наука, религия все это не для тех, кто живет бессознательно, кто не решился на «священную войну». Никакое вдохновение тут не поможет. «Поскольку вдохновение действенно лишь тогда, когда Бог растаял в высях, когда твои противники это лишь некие неоформленные силы, когда уже разгорелось сражение. А пока все еще тянется наш блаженный отдых».

    Что же дальше? Останемся немы, пока не выйдем на ту «священную войну», в которой, собственно, и заключалась наша «работа» у Гурджиева. «Любое мое слово будет обращено к самому себе. Я призову себя к «священной войне». Я громогласно разоблачу предателей, мной же и вскормленных. Я буду стыдить себя до тех пор, пока не добьюсь полной победы. Тогда и воцарится вооруженный мир в стане победителя».

    О будущем мире он говорил с торжественностью, в которой подчас сквозила интеллектуальная заносчивость. Она же, а не простодушие, была причиной подчеркнутой прямоты его высказываний. Не думаю, однако, что Домаль достиг подобного мира. Для него то был бы не мир, а смерть. Перечитывая «Священную войну», я ощущаю на каждой странице тоску поэта, готового принести в жертву возможно, бесполезную свободу и радость творчества.

    Но, как бы то ни было, его сочинение прозвучало как «встань и иди» для всех мыслящих людей, которых мне приходилось встречать в «группах». Поэтому не могу не упомянуть о нем в моем сборнике. Это слово правды насущно необходимо любому сообществу, посвятившему себя поискам истинного бытия. Однако некоторые последователи Гурджиева такой необходимости вовсе не чувствуют. Когда я уже заканчивал данную книгу, они довели до моего сведения, и с немалым озлоблением, что запрещают мне использовать сочинение Домаля. Гурджиевская группа с холодным бешенством отвернулась от моей книги. Впрочем, они поступили логично, они ведь делают все, чтобы сохранить свои тайны от своих же сотоварищей, в том числе тайны гибели посвященных. И все же мне хочется водрузить «Священную войну» как хрустальное навершие над моим сборником. Рискну процитировать несколько строчек из этой поэмы, относящихся ко мне и Гурджиеву, тех же самых, что привел Жан Полан в недавнем номере «Нувель ревю франсэз»[55]:

    «Объявивший войну себе, со своими ближними в мире пусть он отдает все свои силы жестокой битве, в самых сокровенных его глубинах царит всепобеждающий мир. И чем глубже тишина и покой, царящие в сокровенных глубинах, в самой его сердцевине, тем более рьяно бьется он с разноголосицей ложных мнений, с бесчисленными заблуждениями.

    Среди глубокого затишья, пребывающий там, куда не доносятся звуки сражения, своей вневременностью защищенный от напора внешнего, вечный победитель прислушается к голосу иных затиший. Одинокий и осознавший свое одиночество, теперь он в своем одиночестве не одинок. Но между им и мной целая армия призраков, которых я обязан уничтожить. О, смогу ли я овладеть той твердыней? На этих укреплениях я лег бы костьми, чтобы только шум не ворвался в королевские покои…»

    ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

    НЕСКОЛЬКО СЛОВ НА ПРОЩАНИЕ, ИЛИ ПРИТЧА ОБ ОБЕЗЬЯНЕ И КАЛЕБАСЕ

    ТЕПЕРЬ мне остается только поблагодарить читателя, одолевшего столь увесистую книгу. Думаю, он относится к особой породе людей, к которой я причисляю и себя. Соответственно, я неплохо ее изучил. Проявляя учтивость, такого типа люди не просто следуют обычаю, но творят, не соблюдают условности, а передают энергию. Следовательно, наилучшим проявлением моей благодарности к читателю была бы попытка отыскать как можно более точные слова прощания с мсье Гурджиевым.

    Вспоминаю свое детство. Тогда были в моде проекторы для показа документальных кинолент. Один мой приятель обзавелся подобным чудом. Мы запирались в комнате, пришпиливали к стенке полотняный лоскут, задергивали занавески и упивались подергивающимися живыми картинками. Прошли годы, но до сих пор я восхищаюсь их простотой и точностью. В одной из этих документальных лент был показан отлов обезьян. Появляется кучка негров, они подвешивают к пальме калебас, набитый арахисом, и уходят. Прибегает обезьяна, сует туда лапу и хватает горсть арахиса, а вытащить уже не может мешает узкая горловина. Обезьяна рвется, бесится, но все без толку она стала добычей своей же добычи. Тут возвращаются негры, связывают несчастную зверушку, а потом разламывают тыкву, чтобы освободить ее все еще сжимающий орешки кулак.

    О тех самых орешках я частенько вспоминал, когда делал попытки освободиться от гурджиевского влияния. Понимал, что надо разжать кулак, хоть на время ослабить хватку, то есть отказаться от попыток овладеть своим «Я», совершенным, завершенным и неизменным. Ведь иначе ни свободы, ни здоровья. Не выходило. Как и большинство учеников Гурджиева, я попал в плен собственной гордыни, тут уж рвись не рвись все бесполезно. А что сулит будущее? Как и обезьянке либо клетку, либо смерть. Разумеется, я понимал исключительную ценность и огромное значение учения Гурджиева, но уже начал догадываться, что способ его преподавания мне противопоказан и ничего, кроме вреда, оно мне не принесет. Такова уж моя природа, что учение не пойдет мне впрок не насытит, а только истощит. Значит, надо разжать руку и смыться. В конце концов мне это удалось, но как, каким образом? До сих пор понять не могу.

    Теперь мне стало ясно, что учение Гурджиева, точнее даже, эзотерика как таковая, необходима человеку, который в наше сложное время стремится обрести истинное бытие. Однако надо научиться избегать ловушек. Ими могут стать нынешние, с позволения сказать, «эзотерические» сообщества. А среди них гурджиевская группа едва ли не самая жизнеспособная и привлекательная. Стоит пощупать, изучить насыпанные в тыкву орешки, но тут же отдернуть руку. Именно к этому я и хочу вас призвать, завершая мою книгу: побыстрее отдерните руку.

    Бог с ним, с «магом Гурджиевым», как его называл Хаксли, забудьте о странном мире гурджиевских «групп», где царит духовная тирания, издеваются над чувствами, о грандиозных посулах посвященным. Короче говоря, обо всем этом подземном мире, на котором лежит черное заклятие. Если ты истинно мудр а мой читатель именно таков, поскорей переключи свое внимание на окружающий мир, и к тебе вернутся и свобода, и здравый смысл. Следуй тем же путем, которым идет все человечество, ведь ты являешься его частью.

    Однако вот в чем польза обучения у Гурджиева или изучения его опыта. Важно понять, сколь много позаимствовала современная мысль у так называемого «традиционного» сознания, сколь плодотворно возрождение этого эзотерического знания, значительно обогатившего наши духовные поиски (а Гурджиев, безусловно, был одним из тех, кто познакомил с ним современный Запад). Наиболее передовые философские течения, а в еще большей мере феноменология, физика, математика, кибернетика использовали данные, почерпнутые из древнейших представлений человечества о космосе, об энергетическом и телесном взаимовлиянии, о свободе и единстве живого бытия. Иначе бы им не достигнуть нынешних высот. Современная наука вступила в диалог с последними тибетскими магами, последними алхимиками и «традиционными» чудотворцами. На наших глазах (приглядимся) происходит революция разум, победивший все и вся, вдруг осознал собственную недостаточность и готов возродить союз с религиозным озарением, оплодотвориться им. Для подлинно внимательного человека очевидно, что задача большинства отраслей знания отнюдь не в том, чтобы содействовать прогрессу. Идея бесконечного прогресса уже несколько лет как умерла, по крайней мере на Западе. Сейчас речь идет о полном изменении человеческой природы, о ее трансмутации. Поэтому истинные участники современных событий это не ученые, находящиеся на передовых рубежах науки, не поэты, а люди из породы осознающих, о которых я говорил в начале книги. Только они не заняты пустяками; все прочее конформизм и консерватизм. Они вовсе не отшельники, отринувшие мирскую суету, и, разумеется, не те, кого «прогрессисты» (то есть сверх-конформисты) именуют «реакционерами», а просто люди, пытающиеся нащупать будущее плечом к плечу с теми философами, физиками, математиками, биологами, которые творят новый мир, не имеющий ничего общего с миром прерванной традиции, в котором мы обречены жить. Возможно и не осознавая, к чему именно стремятся, они насаждают исконные ценности веру, надежду, любовь, милосердие.


    Примечания:



    4

    Более подробное изложение «свидетельств» Жака Бержье можно найти в книге Луи Повеля и Жака Бержье «Утро магов». (Прим. перев.)



    5

    О нем говорится во второй части этой книги.



    44

    Данный анализ, к сожалению, упрощен и краток. Потребовалось бы не менее трехсот страниц, чтобы объяснить, почему, как это понял уже Поль Валери, нельзя написать: «Маркиза…» )



    45

    К этому стремились, например, Поль Сезанн или Шарль Фердинанд Рамю.



    46

    Chaque fois que 1'aube parait. Gallimard.



    47

    Намек на знаменитую строку Поля Верлена.



    48

    Отрывок из «Познания города» («L'Apprentissage de la Ville», ed Denoel)



    49

    Нечистый дух (лат.)



    50

    В высшей степени позорно, постыдно (англ.)



    51

    Слава Богу! (лат.)



    52

    Матф., 8:22: «Но Иисус сказал ему: иди за Мною и предоставь мертвым погребать своих мертвецов».



    53

    «Нувель ревю франсэз». Не считая публикаций в журнале «Крупная игра» и переводов в книге «Дзэн-буддизм».



    54

    «Домашнее» имя Жильбера Леконта.



    55

    «Нувель ревю франсэз», январь 1954 г. Приводя цитату, Жан Полан особо подчеркнул: «Домаль был учеником и последователем Гурджиева, влияние учения которого чувствуется во многих строках «Священной войны».








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке