|
||||
|
Часть III ГУРДЖИЕВ И МЫ ГЛАВА ПЕРВАЯ Facilius est neus facere, quam idem[20] Гурджиев в Париже. В Гурджиеве как будто происходит перемена. Он избирает разор. Эзотерическая школа просвещает детей века сего. Горемыки. Немного обвинений. КАК видим, после страшной автомобильной аварии Гурджиеву стало не под силу руководить Авонским Аббатством. Он продал замок и с 1934 года поселился в Париже на улице. Колонель-Ренар близ площади Звезды[21]. Начался его экзотерический период. Число учеников стремительно росло. Обучением занялось множество инструкторов, Гурджиев же их слегка направлял. Сам он «работал» лишь с избранными. После смерти Зальцмана над всеми «группами», расплодившимися в Париже, Лионе, Лондоне, Нью-Йорке, Южной Америке и Австрии, фактически начальствовала его вдова. Создавалось впечатление, что Гурджиев доверил начальный курс своим помощникам, не опасаясь, что те внесут смятение в умы, дабы привлечь как можно больше учеников. Время его уже подгоняло. Не забрасывал ли он сеть наугад, чтобы, наконец, уловить ученика, способного воспринять его мощь и сокровенное знание? Тут в Лондоне выходит сочинение Успенского. Судя по всему, Гурджиев, при глубоком презрении к «ренегату», не прочь, чтобы книга разошлась пошире. Гурджиевские адепты позаботились о ее распространении во Франции. Филипп Лавастин, зять г-жи Зальцман, занялся переводом. Но одновременно творения самого Гурджиева, до поры сокрытые, наконец, являются из тайников его жилища на Колонель-Ренар. Отрывок из «Вельзевула» печатается в Америке и Англии. Подготавливается французский перевод. Вот что пишет Пьер Шеффер в воспоминаниях, с которыми вы позже познакомитесь: «Новый чудотворец, понимая, что партия сыграна, ожидание подлинного ученика тщетно, а час близок, вдруг раскрывает карты. Разом вот вам эзотеризм въяве. Все тайное открыто миру. Подумать только новый чудотворец отважился отправить в странствие по свету на рыдване печатных текстов то, чему подобает быть антиидеей и антифразой. Дело, однако, сделано при его-то недоверии к людям, особенно к приближенным. Он пустил бутылку на волю воли, закинул в пучину свою коварнейшую снасть на самую крупную рыбу». Истинное коварство. Речь не об одних текстах, изменился сам принцип обучения. Учитель не скрывал теперь своего презрения, что в той или иной мере он испытывал к ученикам и любопытствующим. Именно с 1939 по 1949-й (год смерти Гурджиева) Учение распространилось необычайно широко. (Подчеркну широко, не глубоко, разумеется.) Успех Учения подчас приобретал угрожающие формы. Нередко чуть не скандальные. Самые верные ученики мучились непонятными болезнями, умирали в одночасье. Мне не объяснить, конечно, произошедшей в Гурджиеве перемены. Даже и описать ее в точности мне не под силу. Однако рискну предположить что, появившись на Западе в 1920 примерно году, он сознательно укрылся под гротесковой маской, придающей карикатурный оттенок его деяниям. Так ему проще было постичь XX век, втиснуться в рамки ненавидимой им цивилизации. Лишь тайком можно было заронить зерно ее будущей гибели. Успенский разгадал его хитрость и, устрашенный перспективой подрыва европейской цивилизации изнутри, решил порвать с Гурджиевым. Не исключено также, что с 1934-го, в годы, когда потрясены были все основы, рухнули идеи и верованья, сами способы мышления и действования, вдребезги разлетелись рассудок, мораль, политика, религия, наука, Гурджиев в оче- редной раз меняет тактику. Начинает выбалтывать свои секреты. То есть избирает разор. Предоставляет доброму и дурному попытать судьбу на равных. Все более равнодушен он становится к положительно-отрицательному и дерзко меняет полюса. «Необходимо, по словам Ницше, возвести ограду вокруг учения, чтоб свиньи его не затоптали». Экая красна девица! Гурджиев с циничным гоготом, погромоподобней хохота Заратустры, рушит ограду, чтобы все заблуждения века всласть порезвились в его владениях. Ну, свиньи, налетай! Рад дорогим гостям, словно те агнцы! Еще есть агнцы? Давайте, давайте! Уморительно, как свиньи обжираются! Любое благо обратят в дрянь! Агнцы же пусть сами раздобудут себе пищу, если сил хватит. Да и осталось ли что на их долю? На эту жрущую команду, думаю, он поглядывал с каким-то мрачным удовлетворением нет нужды, что один лопнет, другой залоснится. Если так, то взрыв, сиянье которого высветило современные ценности, был необходим, чтобы проникнуть в суть «эзотеризма». Школа эзотеризма нужна именно для просвещения детей века сего. Развивать не стану. Обратитесь к воспоминаниям Пьера Шеффера, которому удалось мастерски описать сумбур. В нашем полушарии он неизбывен: не проникнув в его суть, не понять обучения у Гурджиева, да и вообще приключений духа. Очень интересны в этом смысле включенные в данную, третью часть размышления, рассуждения, исповеди учеников Гурджиева. Они дополнят мое собственное повествование, но даже всем нам вместе не проникнуть в тайну гурджиевского замысла. Что можем мы представить, кроме обрывков пережитого, противоречивых и путаных свидетельств? Боюсь, вы будете сильно разочарованы, и на пользу. Предполагаю, что при нынешнем состоянии нашей Цивилизации духовный опыт и не может быть передан без невнятицы и опасных искажений. При том не утверждаю, что духовное созерцание в наши дни вообще невозможно. Отнюдь, уверен, что как раз все пути открыты, только путники в нынешний скептический век избегают дальних странствий. Очень уж им тяжко дается каждый шажок. Это, как правило, разве что они находятся под водительством учителя, который любую беду руками разведет и указательные столбики в пляс пустит. Моя, повторяю, задача показать, как увлекаемый любознательностью современный человек, с присущими ему представлениями о морали, устройством сознания, физическими потребностями, попав в необычные условия, мечется меж страданием и надеждой. И, разумеется, не пытаюсь раскрыть таинственные законы, писанные для сверхчеловека, которым должна подчиняться личность масштаба Гурджиева. Я вовсе не стремлюсь оправдать Гурджиева в общественном мнении, снять ответственность за хвори, которыми страдают и до сих пор многие посвященные. Тысячи последователей во всех концах света продолжают ныне дело Учителя. Еще тысячи созрели для восприятия Учения. Меньшинство, но влиятельное, западная элита, ищет в учении Гурджиева путь к физическому и душевному здоровью. Но лично я, убей Бог, не знаю: пошел бы сейчас на все тяготы ученичества у Гурджиева, при безусловной даже пользе для здоровья? Хвори вам еще опишут, и мимо ушей это пропускать не стоит. К Учению приходили люди из породы мистиков. Переход к мистическому способу познания мог быть результатом глубокого разочарования в современных формах мышления. К их испытанию нас подталкивает масштаб нынешних событий. Мало-мальски глубокого человека они вряд ли удовлетворят. Вот что писал Морис Надо, критик из газеты «Комба», о книге Успенского: «Когда нам уже нечего терять, когда все науку, религию, сам повседневный быт постиг очевидный крах, когда лишь на смех можно заявить, что накопление знаний способствует общественному прогрессу, вот тогда-то встревоженный человеческий разум и начнет пошевеливаться, не побрезгует никакой пищей. На бобах ведь оставаться не хочется». Пища же, предлагаемая Гурджиевым, особо питательна для людей с критическим складом ума. К мистическим способам познания приходит и тот, чьи истинные потребности не удовлетворяют обряды официальных западных церквей, не обладающих вовсе «ни методикой, ни учением, помогающими достигнуть того самого Озарения, о котором повествовали их мистики и святые». Еще к Учению может указать путь тоска, соматического ли свойства или подлежащая психоанализу. Было бы, конечно, неразумно описывать такого рода тоску в понятиях медицины, уподобляясь крупнейшему французскому биологу доктору Менетрие: «Читая сочинения Симоны Вейль, я убеждаюсь, что тут необходима медицина, и мысленно составляю рецепт на лекарство, которое автора мгновенно вылечит». Или такому психоаналитику: «Обратившись ко мне, Рене Домаль излечился от туберкулеза и дзэн-буддизма разом». Надо заметить, что и горечь Учения возрастала оттого, что обращенные вливались в него каждый со своей тоской. В бедах, от которых страдали некоторые ученики себя из их числа не исключаю, повинно главным образом их свойство все и вся заполнять своей мукой. Несомненно, надо это учесть, прежде чем заслушать свидетелей обвинения. Известно, что ни на одном из существующих языков невозможно выразить духовный опыт, разве что раннюю его стадию, когда он совершает лишь первоначальную расчистку разметает сор перед дверью, ведущей в бытие. Невыразим даже мельчайший проблеск, частичка духовного бытия, приобщение к которому и было целью Гурджиева. Учение именует его Я, веданта Самостью, христианские мистики «духовной личностью», а Гуссерль «Я», внеположным, завершенным и неподвижным». Поймет его только тот, кто сам к нему приобщился. Даже начальную школу духовного бытия нам не под силу описать достоверно, ведь мы прошли ее лишь благодаря руководству Гурджиева. Куда нам отобразить и первую ступень, если вторую мы не смогли основательно освоить? Отсюда безусловная скудость всех наших свидетельств. Но удалось ли хоть одному ученику Гурджиева достигнуть тех высот духа, где царит полная немота? С такими не знаком. Однако даже чуть приобщившийся к Учению при всей неказистости описаний своего духовного опыта хранит память об этом событии, как о значительнейшем в его жизни, запечатленном навек в душе, теле и сознании. ГЛАВА ВТОРАЯ СВИДЕТЕЛИ ОБВИНЕНИЯ Вызываем первого свидетеля. Рассказывает Поль Серан: почему я пришел к Учению. Послевоенная юность: душевный перелом. Неудовлетворенность Церковью. Поиск конкретной методики духовного созерцания. У Гурджиева: группы, упражнения. Почему я порвал с Учением. Мое внутреннее противодействие. Начинаю замечать непривлекательные черты посвященных. Обед у Гурджиева. Как никогда ощущаю свою несвободу от себя самого. Атрофия разума и гипертрофия личности. Случай Ирен. Короткое обращение к моим прежним сотоварищам. МЫ познакомились с Полем Сераном, когда я редактировал газету «Комба». Он тогда трудился в отделе международной политики. По ночам, после того как был уже готов тираж для провинции, частенько выдавалось время поболтать, пока печатался парижский выпуск. Сидели мы в кабачке на углу Монмартра и улицы Круассан, том самом, где застрелили Жореса. Беседы проходили под вечный рев моторов тяжелые грузовики заполоняли улицу. Сидим за стойкой бара среди коллег, обалдевших от постоянного напряжения, у них даже ноги заплетаются, когда они встают за очередной порцией коньяка или бросить монетку в музыкальный автомат. А вокруг дети парижской ночи: шлюхи, клошары, пьяницы, безумцы. За окном чернильная темень, а в ушах все стоит треск линотипов и скрежет ротаторов. Именно тогда нашло на нас помрачение рассудка; не рассуждая, ступили мы на тяжкий путь. Ибо «работа» с Гурджиевым требовала наивысших усилий, дабы расчистить в душе пространство покоя и свободы. Пребывая в самой людской толчее, слыша грохот машин, что распечатывают ложь и бред, которыми ежедневно пичкают человека, мы рассуждали о Традиции, о смелом уходе Рене Генона, об учении гностиков, о технике медитации. Мы стояли, облокотившись о стойку бара, о которую разбивался девятый вал обманчивой видимости. Навсегда у меня останутся в памяти эти чудные беседы, а в душе чувства, ими рожденные. Тихий шепот под шум машин, убивающих разум изможденных людей, ставших их рабами. ПОЛЮ Серану было, как и мне, за тридцать. Ночные разговоры, вроде тех, времен «Комба», любили все парни нашего вечно распинаемого поколения, которому досталось преодолевать самые тягостные противоречия века. Пересказывать эти беседы я пока не стану. Поль Серан опубликовал роман «Ритуальное убийство», посвященный его собственному и его супруги общению с Гурджиевым. (Ниже вы прочтете наиболее интересные отрывки.) Совсем недавно вышли в свет его комментарии к Рене Генону. В нашем поколении он один из лучших знатоков так называемого «традиционного» сознания. Итак, вызываем свидетелей обвинения. РАССКАЗЫВАЕТ ПОЛЬ СЕРАНПОЧЕМУ я пришел к Учению? Отвечу на это словами Фернана Дивуара по поводу оккультизма: «Потому что я дозрел до него. И все тут»[22]. Тем не менее, слегка поясню. Закончилась война. Франция вернула свободу. Да и я свободен как пташка. Иго семьи и школы позади гуляй на все четыре стороны, избирай любое занятие. А в душе все-таки тревожно, не в радость обретенная воля. Душно, весь мир клокочет безумием и злодейством. А что впереди? Власть Советов, атомная война? А может, и то и другое. При том была возможность «продаться», хватало партий, готовых платить вперед или сдельно (последнее чаще). Но я был тверд, уроком послужила печальная участь дельцов времен оккупации, всех этих «коллаборационистов». До поры до времени они жирели, а потом над ними была учинена жестокая расправа, и богатство не в прок. Вот чем кончаются попытки «пристроиться» во что бы то ни стало. Да и не такой уж я был циник, чтоб увлек меня соблазн половить рыбку в мутной воде. Короче, окружающий мир меня ничем, не прельщал, и я обратился к духовному, вечному. Я был воспитан в христианстве, но оно не умиротворяло душу. Не сохранившая себя в чистоте среди всех мерзостей века Церковь не способна была удовлетворить мои духовные потребности. Надо сказать, что мое религиозное воспитание было чересчур сентиментальным, что порождало протесты сентиментального же свойства. Разумеется, они иссякли, когда я приобщился к грандиозным творениям мистиков и томистов. Но интеллектуальные радости еще не способны были придать существованию смысл. Теперь вы понимаете мое преклонение перед человеком, убедившим меня, что есть способ выпутаться из западни, избавиться от морока повседневности, обрести истинную свободу. Учтем наиболее серьезным из «обвинений» против религии для меня было то, что она вовсе не предлагает мирянам ни методики, ни учения, помогающих достигнуть того самого Озарения, о котором повествовали ее мистики и святые. Не будучи специалистом, я, однако, не сомневался, что не только на Востоке, но и на Западе существуют надежные способы психофизической тренировки, предназначенные для развития духовной жизни. Обнадеживало то, что мне приходилось слышать об исихазме. Что ж, Гурджиев, так Гурджиев! Необходимость особой методики достижения духовных состояний кажется дикой тем, кто не взыскует духа. Конечно, они не пережили чувства, когда тревога заполняет все существо и нет другого выхода, как беспощадно осудить все, чем ты жил и живешь. Когда такое накатит, а покончить с собой нет сил, ухватишься за любую соломинку, чтобы спастись. Итак, я стал регулярно посещать гурджиевские группы. Вам любопытно, чем там занимались? Вы правы, занятия были довольно увлекательны, но припомнить в точности вряд ли сумею. Не из целомудрия (тут же оговорюсь, что не был свидетелем ни малейшей непристойности), а потому что слова бессильны описать духовный опыт. Вот как проходили занятия. Собиралась небольшая группа пять, десять, от силы двадцать учеников. Занятия проводил Учитель, сам предварительно прошедший обуче- ние у Г. Он воспитывал наше сознание. Сперва необходимо было понять, что до сих пор мы жили совершенно бессознательно. Во всех отношениях и во всех сферах: физической, эмоциональной и мыслительной. Мы никогда не были свободны, ибо отождествляли себя с собственными душевными порывами, настроениями, со зрительными образами. В этом смысле Учение стоит сравнить с психоанализом и марксизмом. Подобно тому, как психоанализ самые возвышенные переживания считает лишь сублимацией либидозных влечений, а марксизм в религиозной вере видит следствие общественных отношений, Учение объясняет все наше повседневное существование в первую очередь духовное, не «внешнее» — воздействием неких сил, над которыми мы не властны. Учение помогает овладеть ими, то есть дает ключ к подлинной свободе. Но как же вырваться из-под власти этих сил? Учение советует: ни с чем себя не отождествляйте. Вам следует покончить с бессознательностью собственного существования, пристально наблюдайте за собой и происходящим вокруг. Идете вы, к примеру, по улице, так попытайтесь, хотя бы ненадолго, отвлечься от окружающего, от своих мыслей, и целиком сосредоточиться на себе самом. Попали в шумную компанию постарайтесь в самый разгар беседы повнимательней приглядеться к присутствующим как бы со стороны. Попытайтесь определить, соответствует ли образ жизни каждого его же воззрениям. Да и сам ли он до тех воззрений додумался? Поражение ли это его разума или следствие определенного воспитания, строения психики, врожденных склонностей? Такие упражнения на внимание Учение называет «пробуждением». Они вовсе не так просты прежде необходимо научиться правильному расслаблению. Постоянная работа создания наилучшее средство овладеть собственными чувствами и мыслями. Однако и способности расслабиться научиться нелегко. Нас обучали расслаблению особого рода, более глубокому, чем требуется спортсменам, расслаблению одновременно и тела и духа. Причем совместная «работа» здесь полезней самостоятельной. В одиночку подобное подвижничество невозможно, постоянно отвлекаешься, общество же единомышленников вдохновляет, в группе трудятся куда усерднее. «Усердие» — вот оно, дивное слово, которое мертво для неприобщенных, но не для нас, опьяненных Учением, даровавшим надежду, явившим истину в духе и теле. Этим событием мы были захвачены как никогда, особенно явственно ощутив, что изменилось не только наше «мировоззрение», а произошли глубинные перемены во всей духовной жизни. Казалось, усилия наши вот-вот сполна вознаградятся, близок миг окончательного освобождения, которое в китайской традиции называется «возвратом к собственному естеству». И все же я порвал с Учением. Спросите, почему? Во-первых, некоторые свойства моей личности мешали глубоко его усвоить. Человек я крайне подозрительный, ни в одно дело не кидаюсь очертя голову. Подозрительность и рассудочность способствуют моим постоянным «сменам вех», к которым так призывает Монтерлан. Представьте: уселся я на пол вместе с другими учениками, занятия мы всегда проводили, сидя в позе «лотоса», удобной для расслабления, а в голове мысль: «Какого хрена я тут делаю? Мог бы вместо этого что-нибудь написать, в кино сходить, или просто прогуляться с девочкой по набережной Сены». Учитель, впрочем, был не столь наивен, чтобы недооценить силу подобных соблазнов, которые именовал «вредными влечениями». Однако от этих самых влечений мне так и не удалось полностью избавиться. Да и всегда я считал, что критичность только способствует духовному росту. Не было у меня охоты кому-либо слепо довериться. (Просто счастлив, что тогда мне удалось сохранить самостоятельность.) Сейчас, по прошествии пятнадцати лет, знаменитое «Поглупейте!» Паскаля меня порядком озадачивает. Посоветуйте неверующему: окропись святой водой, бей поклоны, посещай службы, вот и уверуешь. Не получится, разве что он уже поколеблен в своем неверии. Представляю, какой вой вызовет мое упоминание Паскаля среди тех, кто не признает права на иное мнение. Возопят, что я не смыслю в Учении, оно-де не имеет ничего общего с религией, а, напротив, призывает ничего не принимать на веру, основываться только на собственном опыте. Ну, разумеется. Однако посвящают себя Учению лишь вдохновляемые надеждой, сильно смахивающей на веру. Такого рода вера мне претит, ибо по ней выходит, что величайшие творения искусства и мысли лишь следствие неких «процессов» в мозгу безответственных и непросвещенных личностей. Есть в этом что-то подозрительное. Когда же я стал замечать, что большинство моих сотоварищей, причем тех, кто приобщился к Учению раньше, обладает непривлекательными свойствами, мои подозрения укрепились. Я обнаружил, что напряженная духовная работа породила в них некую смесь самомнения, эгоизма и спеси (точнее, самодовольства). Кто из смертных от этого уберегся? Но печально, что тут все взращивалось намеренно под названиями «не-отождествления», «просветления духа», «самоосознания». Ну, как же! Стоит усвоить истину, что все люди машины, а ты уже иной, как является величайший соблазн: коль они машины, не использовать ли их соответственно. Отделение себя от прочих весьма способствует самомнению. Отсюда духовное перерождение, куда более опасное, чем собственно аморализм. Макиавелли рекомендовал государственным деятелям ложь и коварство, но не как путь к духовному совершенству, а, напротив, в качестве печальной обязанности всякого реального политика. Мол, увы, таковы люди, иначе ими править невозможно. Или, к примеру, Дон Жуан, стремясь соблазнить всех женщин на свете, вовсе не воображал, что посредством этого достигнет святости; наоборот, он пожертвовал всем святым во имя похоти. Оба они и не думали посягать на основы морали. Иерархия ценностей не поколеблена, Добро остается Добром, Зло Злом. Когда же Добро именуют Злом и наоборот, тогда и возникает истинная угроза для духовного здоровья. Вред от подобной путаницы вряд ли поправим. Она, думаю, и стала причиной немалого числа душевных драм. О некоторых из них я расскажу. Но, несмотря на все поводы для подозрений, я продолжал работать» (так это звалось в группах) еще некоторое время. Способы медитации подчас вызывали мои возражения, но в целом я считал, что она идет на пользу. Какое отдохновение мозгу давали эти чередующиеся образы, заполнявшие все сознание! Будто паришь в иных мирах, поведать о которых слово бессильно. Учение именует такие состояния ощущением «Я» (ложное «я» враждебно истинной Самости). Примите на веру, они недоступны для описания. Когда групповые занятия выявили мои возможности, я был допущен к изучению «движений». Речь шла об особых гимнастических упражнениях, помогающих достигать уже упоминавшегося расслабления. Что это были за «движения»? Припомнить в точности нелегко. Двигались мы под странную музыку, сочиненную самим Г. Система упражнений, разумеется, принадлежала ему же. Единственное, в чем могу заверить, что она требовала не меньше духовных усилий, чем физических. А цель, как и расслабления, познать на «собственном опыте» нерасторжимость духовного и физического уровней существования. Помню, что из всех упражнений наитруднейшими были те, совершая которые одни мышцы следовало полностью расслабить, другие изо всех сил напрячь. Усилия должны были прилагаться сознательно, иначе успех невозможен, как и в дзюдо (не все знают, что оно предназначено для развития не только тела, но и духа). Еще помню, что некоторые движения, совершаемые с огромной скоростью, были доступны лишь немногим, из числа давних учеников. Говорили, что Г. позаимствовал их у дервишей. НАКОНЕЦ настал час высшего посвящения в Учение: я был приглашен на обед к Г. Забавное приглашение, и обед забавнейший! Стол у Г. был явно маловат, чтобы уместиться всем гостям: за ним расположились лишь приближенные Учителя. Прочие, и я в их числе, были вынуждены есть стоя, столпившись возле Учителя, дабы не пропустить ни единого его слова и движения. Г. на всех, кто его видел впервые, производил обескураживающее впечатление. Чего стоил один его пронзительнейший взгляд; лишь глянет и весь ты у него как на ладони. А так по внешности и сложению скорее смахивает на Тараса Бульбу, чуть разве что раздобревшего, чем на «духовного наставника». Как-то мне случилось посетить Ланцо дель Васто, и никаких неожиданностей, он и рта не успел раскрыть, а я уже ясно понял, кто передо мной. Нет, не таков был этот кавказский старик с непомерным черепом, говорящий на невообразимом жаргоне, щедро рассыпающий крошки перед всеми глупцами на свете. Даже лучшие из его учеников в силах лишь слабым подголоском поддержать громоподобный хохот этого подлинного кудесника! После застолья, изрядно выпив водки и отдав дань всему богатству русских кушаний, мы выслушали главу из пространной книги Г. (кажется, она уже вышла в Америке) «Рассказы Вельзевула своему внуку». Мы расположились на полу вокруг чтеца, причем в самых неудобнейших позах. Сам же Г. погрузился в глубокое кресло и смолил сигареты одну за другой (уточню «Селтик», а предложенные как-то одним из учеников «Голуаз» отверг, обозвав дерьмовыми). Отдельные места из собственных сочинений так его веселили, что время от времени он разражался своим могучим хохотом. Этот смех, вроде бы не к месту, учеников всякий раз ошарашивал. Следующие два-три раза, что я бывал у Г., собрания проходили схоже. Поразительно, что между Учителем и учениками был исключен диалог. Последние в его присутствии будто впадали в оцепенение. Как-то мне довелось побеседовать с Г. лично, чего добиться труда не составило. На вопросы мои он отвечал охотно, но и не без осторожности и лукавства, каковая смесь производила сильное впечатление. Но не странности Г. подвигли меня отойти от «работы». Равно как и не дурные качества некоторых посвященных, и не протест разума. Я прекратил работу, ибо та не врачевала мою душу. Уже говорилось, что я посвятил себя Учению, чтобы прежде всего избавиться от постоянной отчаянной тревоги. Можно ли в ней винить Учение, уподобляясь больно-му, который после года безуспешного лечения заключил: Печенка у меня болит только по вине этого чертова лекаря X»? А доктор X как раз специалист по болезням печени. Нет, Учение не породило мою тревогу, но видоизменило ее, сделав в чем-то еще более тягостной. Безусловно, окружающий мир меня уже трогал куда меньше, но необходимость быть постоянно сосредоточенным на себе самом в конце концов стала вызывать невыносимое отвращение. Раньше я мечтал о свободе от внешнего мира, а теперь о том, как бы освободиться от себя самого! Вместо того чтобы разорвать цепи «бессознательности», не выковал ли я еще и новые, попрочнее, так как лишился непосредственности чувств и порывов, столь скрашивавших жизнь. Непосредственность, оказалось, присуща одним машинам. Возможно, я и перестал быть машиной, по не избавился от тоски по прежнему состоянию! Я добросовестно стремился разорвать все путы, но есть ли что страшнее, чем тирания собственной личности! Ведь все и всё мне было безразлично, кроме меня самого. Конечно, подобное ощущение и вообще нелегко описать, да и времени прошло порядочно. Но никак я не мог отвязаться от вопроса: кому все это нужно? Прежде я отвечал: моему истинному «Я». Но ведь, согласно другим учениям, человек должен был принести себя в жертву чему-то высшему, чем он сам. Это «высшее» Учение Г. помещало внутри меня, именуя моим «Я». Но сколько я ни погружался в собственные глубины, оно не обнаруживалось. А находки не вызывали ничего, кроме омерзения. И ВСЕ же в том, что я прервал «работу», были свои издержки. Образовалась некая пустота: в какое бы состояние ни ввергло меня Учение, оно захватывало все существо, и долгое время я ходил как неприкаянный. При том, что чувство омерзения никуда не делось, уже не возмещаясь той пользой, что, несмотря на все, приносила ежедневная «работа». Вправе ли я целиком перечеркнуть Учение? Это был бы наилучший способ отмахнуться от серьезных вопросов. Воспользуюсь случаем объясниться по поводу романа «Ритуальное убийство», вышедшего три года назад, который я посвятил Андре Френьо. Этот роман, написанный вскоре после моего разрыва с Учением, просто взбесил многих посвященных. Но если его сюжет и навеян воспоминаниями об ученичестве (а воспоминания главный материал для любого беллетриста), то это отнюдь не автобиография, пусть и замаскированная. Речь идет о целиком придуманной истории о том, как влияние «духовного наставника загубило любовь юной пары. В результате девушка покончила с собой, юноша превратился в циника. Некоторое сходство словаря «наставника» с гурджиевским еще не повод искать в нем прямое изображение Г., а также заключить, что влияние Г. я считаю пагубным. Если романист изобразил плохого священника, это еще не доказывает, что он враг Церкви и христианства. Но Учение все иные взгляды считает вредными и держит их на подозрении. И в то же время названная публика постоянно чувствует некую угрозу. Я, мол, оплевал посвященных, издал клеветническое сочинение. Со стороны оно, конечно, виднее! Просто смех бедные мальчики и девочки почли своим долгом обойти книготорговцев, умоляя их отказаться от продажи столь вредной книги. Короче, был организован саботаж. Словно Цензурная конгрегация аббатства Сен-Жермен-де-Пре внесла мое сочинение в список запрещенных. Людей старательно убеждали, что даже просто заглянуть в книгу, содержащую грубый выпад против Учения, совершенно недопустимо. Впрочем, это не помешало ей дойти до всех, для кого она представляла интерес. Подобная контратака навела меня вот на какую мысль. Не потому ли посвященные так взбеленились, что я попал в точку, растравил их рану, указав на все опасности, таящиеся в Учении? Уточню: злобствовали фанатики Учения, и я отнюдь не утверждаю, что по приказу тех, кто возглавил группы после кончины Гурджиева. Бесились парижские мещане, о которых точно сказал Макс Жакоб: «Они взыскуют веры. Готовы стать кем угодно: буддистами, мусульманами, христианскими сциентистами, хоть учениками г-жи Дюран, неовегетарианки с улицы Бобур, лишь бы не католиками»[23]. Уважаемый Макс Жакоб мог бы пополнить перечень «посвященными в Учение». Общий недостаток сектантов чувство собственной значимости: все, как один, против них злоумышляют, будто и дел других нет. (Так Издатели газетки, не набирающей и полтысячи тиража, уверенно заявляют: «Это правительство мерзавцев было вынуждено уступить нашим требованиям», словно тому только и забот читать подобные листки.) Чтобы закончите с романом, выскажу собственное предположение, вполне основательное: будь Г. жив и прочитай его, роман не только бы его не возмутил, а, наоборот, изрядно бы позабавил: вот ведь какое психологическое действие произвело Учение на неверного ученика. В ОБЩЕМ, у меня и в мыслях нет «выносить приговор» Учению. И сейчас я убежден в плодотворности подобного духовного поиска. Продолжаю считать: чаще всего, да почти всегда, мы живем бессознательно, что и необходимо понять, дабы сознание начало пробуждаться. Не сомневаюсь, что мы частенько путаем свой дух со своими же чувствами и страстями. И полагаем результатом «собственных заключений» правила, внушенные воспитанием и средой. Потом, подтверждаю, что действительно существует методика, способствующая переходу от бессознательности к сознательности. Наконец, Учение стало хорошей школой, прояснившей мой дух, воспитавшей подозрительное, суровое отношение к собственным чувствам, избавило от распространенных заблуждений. Короче говоря, я более всего ценил и сейчас ценю именно элитарность Учения, как, впрочем, и ницшеанства. Вместе с тем его ненависть к стереотипам граничит чуть не с пренебрежением ко всем достижениям науки. Не отомрет ли в результате за ненадобностью не только разум, но и просто здравый смысл? Посвященные из числа противников каких бы то ни было разъяснений выражали, например, свое презрение к лекциям Филиппа Лавастина, большого поклонника Г., именно из-за их доступной для слушателей формы. Каковая, мне кажется, не противоречит утверждению, что Сознание понятие куда более широкое, чем разум. По этому поводу существует замечательное высказывание Рене Генона: познание сверхчувственного возможно лишь после серьезнейшей теоретической подготовки. Не оттого ли, что Учение такой подготовкой пренебрегает, Генон, как я слышал, отвечал всем своим корреспондентам, спрашивавшим его мнение о Г.: «Бегите от него как от чумы». Вернусь к непростому вопросу о, так сказать, переразвитии «я» У некоторых посвященных, к которому приводила «работа» в группах. Они даже и не понимают, чему именно обучаются. Замечая дурное действие, производимое Учением, они готовы допустить, что и такое возможно, признают, что некоторым оно во вред. А тут бы задуматься, не вредны ли вообще данные способы медитации для человека Запада. Кстати, знаю немало индусов, решительно отговаривавших европейцев от занятий, к примеру, тантризмом, которые, по их словам, могут привести лишь к безумию. Надо также заметить, что на Востоке Учение Г. не приводит к подобному душевному разладу. Вспомним, что Г. кавказец. Дело не в расе, существует различие культур. Вот, к примеру, в «Бесах» Достоевского говорится о святом старце с даром пророчества, Семене Яковлевиче, знаменитом не только в «наших краях», но и в окрестных губерниях, даже и в обеих столицах. К этому «святому старцу» обращались самые различные люди великодушные, грубые, развязные, но в целом они до странности напоминали пациентов Г. Конечно, подобная личность могла прослыть пророком только в западной столице. Причину тому следует искать исключительно в национальных особенностях, и нигде больше. Посмертный дневник Ирен Равельотти, в котором она много размышляет об Учении, заканчивается такими трогательными строчками: «Как заносчивы эти люди (из группы Г.). Следует говорить не «Я существую», а «Он существует». Ни одному смертному не доверю руководить своей духовной жизнью. Мое спасение зависит исключительно от моих отношений с Богом. Ни от чего больше. Только теперь осознала, что люблю Бога»[24]. Это запись от 27 июля 1945 г. Примерно через неделю (точнее, 2 августа 1945 г.) она умерла в Саланше, куда ее привезли с острым приступом суставного ревматизма. Ей было двадцать пять. «Дневник» меня поразил. Я ведь познакомился с ней незадолго до смерти и помнил очень ранимую, чувствительную девушку, но тогда ничего не знал о ее отношении к Учению. Я прочитал «Дневник» как раз в ту пору, когда сам столкнулся с теми же трудностями, и воспринял его как дружеское послание мне лично, самое драгоценное. Я уже говорил, что различие рас еще не все: Ирен Раве-льотти, русская, с необычайной ясностью выразила чувство, как правило, и подвигающее порвать с Учением. Как для меня, так и для Ирен Равельотти и многих других, истинная духовная жизнь невозможна без диалога и без любви. Аскеза, ограничение потребностей, безразличие ко всему, самоопустошение разве это путь к Любви? Хорошо помню предостережение великих мистиков, что существуют чувства, с ней схожие, о которых жалеть не стоит. Но, отказываясь от подобных, не вытравить бы из души вообще способность любить. Почти не знаю среди оставшихся верными Учению тех, кто утверждает, что, следуя ему, постепенно обретает ожидаемое. Не осуждаю их. Для меня лично Г. явился в одном лице спасителем и искусителем. Вот как можно сказать: благодарен Г. за то, что он вынудил меня вести борьбу с его влиянием, каковая расширяла мои представления о действительности. Некоторые посвященные, отошедших от Учения, считают попросту предателями (а врагам только ответный удар). Хотя, может быть, именно воспитанная Учением ясность и трезвость сознания и побудила нас от него отойти. Почему бы, собственно, нет? Это естественно. Учителя сознательно вызвали на бунт своих учеников. Я понимаю «новообращенных», считающих, что в том и состоит верность «старикам», чтобы решиться на вольное и дерзкое духовное творчество. Они ведь уверены, что и последние себя ему посвятили. Но вы, мои прежние сотоварищи, с легкостью поправшие мораль, культуру, цивилизацию, религию, кого лишь забавляют призывы к здравому смыслу, вас-то отчего оскорбил отказ от Учения, которое само отказалось от всего на свете? Вам ли не понять, что следует освободиться и от этой школы освобождения? Знаю, вы отвергли и логику тоже. Только хочу напомнить, что вы так же не вправе судить нашу духовную жизнь, как и мы вашу. «Область духа, по словам Генона, всегда таит частицу невыразимого». А Лао-цзы высказался еще резче: «Знающий не говорит, говорящий не знает». ГЛАВА ТРЕТЬЯ Друг Рене Домаля и Роже-Жильбера Леконта в эпоху Крупной игры. Роже-Жильбер Леконт и наркотики. Большое число наркоманов среди посвятивших себя мистическому поиску. Связь между наркоманией и мистикой. Статья Олдоса Хаксли по этому поводу. Обвинительное слово Пьера Мине о гневе и отчаянье неофитов. ПЬЕР Мине дружил с поэтом Роже-Жильбером Леконтом и Рене Домалем, которые вместе с Роже Вайаном и Рол-ланом де Реневиллем основали близкое к сюрреализму литературное течение под названием «Крупная игра» род мистических поисков. Роже-Жильбер Леконт, немногочисленные сочинения которого уж по крайней мере не уступают вдохновенным творениям Антонена Арто, не дожил и до тридцати, подкошенный пьянством и наркоманией. Тут сделаю отступление. В сообществах, посвятивших себя мистическим поискам, мне доводилось обнаруживать немало наркоманов. Вместе с философом Эме Патри мы старались поглубже исследовать связь между мистикой и наркоманией. Однако в апреле 1953 года в журнале «Прёв» появилась статья Олдоса Хаксли «Заменители благодати»[25] как раз по этому поводу. Он утверждал: «Все травы, растения, грибы, обладающие галлюциногенным, дурманящим или тонизирующим действием, давно известны и употребляются в этих целях. Это и полевой мак, и южноамериканская кока, и индийская конопля, и сибирский мухомор. Не лучшее ли доказательство, что человек везде и всегда не удовлетворен своим бытием, томится от одиночества и готов пожертвовать собственной ничтожной индивидуальностью, дабы влиться в некое всеединство? Устремиться к тому, что Вордсворт называет «глубочайшим взаимопроникновением». Изучив окружающий мир, древний человек, несомненно, «всего перепробовав, научился отличать злое от доброго». К «доброму» относилось то, что поддерживало силы, то есть все съедобное: листик ли, корешок, орешек, зернышко. Но не только. Человек, постоянно недовольный своим существованием, стремящийся к самосовершенствованию, наверняка считал «добрыми» и все растения, тому способствующие. Пусть даже наркотик принесет явный вред, любую хворь, сразу или чуть позже, что угодно, даже смерть, все это неважно. Зато хотя бы на пару часов, пускай минут, он дает возможность выйти за пределы собственной индивидуальности, ощутить себя кем-то, а чаще чем-то иным. В новые времена пиво (безумие, в которое впадал напившийся пивом, кельты называли священным словом «саба-зиос»), как и другие средства, позволяющие расширить свои возможности, уже не признается даром богов. Однако перемены коснулись больше теории, чем практики: миллионы вполне цивилизованных мужчин и женщин вверяют себя не Божеству, освобождающему и преображающему, а алкоголю, гашишу, разнообразно обработанному опиуму, а также барбитуратам и другим химическим средствам. То есть всем издревле известным отравам, способствующим выходу за пределы своей личности. В результате безусловно казавшееся божественным обернется дьявольским, освобождение закабалением. Выход возможен лишь в бездну, желавший возвыситься падет ниже любого смертного[26]. Но возникает важный и непростой вопрос. Всегда ли выход за собственные пределы приводит к падению? На первый взгляд дорога вниз не может вести вверх. Но бытие не столь однозначно, как слово, на деле все сложнее. В жизни бывает необходимо сперва спуститься, чтобы потом подняться. Разбита скорлупа личности, возникла опасность и для духа и для тела, но вдруг да и промелькнет хоть беглый проблеск «иного состояния», которое и есть великая Основа бытия[27]. Замкнутые в своем отграниченном «я», мы ничего не ведаем о «не-я», совокупность которых и называется человеческим существом: «не-я» телесном, «не-я» бессознательном, коллективной психике, лежащей в основе наших мыслей и чувств, и, наконец, «не-я» Высшем «сверх-я». Все, что помогает выйти за пределы своей индивидуальности, пусть даже спуститься ниже, дает возможность хоть на мгновение постигнуть «не-я» всех уровней, включая и наивысшие. Уильям Джеймс в своем «Многообразии религиозного опыта» приводит примеры «наркотических озарений», вызванных веселящим газом. Подобные теофании[28] бывают у алкоголиков. Да и, наверно, чуть ли не любой наркотик, разрушая личность, хотя бы на мгновение способствует осознанию «сверх-я». Однако слишком дорога цена этих случайных проблесков. Миг озарения (стоит ему наступить) почти тут же сменяется оцепенением, отупением, потоком мрачнейших, невыносимых галлюцинаций. А все вместе приводит к невероятной физической немощи и необратимому упадку умственных способностей. Редко, но случается, что единственное «наркотическое озарение» (или другая теофания) может разбудить стремление к самосовершенствованию, дает толчок развитию личности. Однако химические средства никогда не способствуют духовному росту! Уступая условностям, Хаксли решительно осуждает наркотики. Но при этом ясно показывает, что духовная жажда способна как привести к наркомании, так и вывести на путь мистического познания. Он почти признает, что озарения, порождаемые наркотиками, не только губят Разум, но и побуждают к аскезе, цель которой обрести высшее «я», неизменное и свободное. Чем, собственно, мы и занимались под руководством Гурджиева. Не углубляясь в сложный вопрос сходства низменного с возвышенным («Низкое присутствует в высоком, но в облагороженном виде», писал Платон), Хаксли замечательно продемонстрировал родство наркоманов и аскетов, одинаково стремящихся к высотам духа. Но вернемся к Пьеру Мине, чье автобиографическое сочинение под названием «Мой провал» содержит намек на его краткое пребывание в одной из гурджиевских «групп». Пьеру Мине хватило и первого опыта, так как пришел он к Гур-джиеву лишь за компанию со своим другом Рене Домалем которого Учение как раз увлекало всерьез. В обвинительной речи Пьера Мине содержатся примерно те же упреки, что и у Поля Серана. Но, кроме того, чувствуются нотки гнева и отчаянья. Те самые, что овладевали каждым в первые недели обучения. Поэтому стоит его выслушать. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Свидетельство Пьера Мине: мои первые упражнения в сосредоточении. «Сверх-я» и поганые «я». Кувыркаюсь в пустоте. Чувствую себя соучастником в мошенничестве. Не желаю, чтобы меня обворовывали до нитки. Да здравствует родное болото! ЖЕЛАНИЕ исповедаться, выболтаться всласть у меня явилось после гибели Жильбера[29]. Было время я просто лопался от спеси, теперь же почувствовал, что весь провонял. Но от этого чувства не впал в безнадежность: немного прилежания, доброй воли и, глядишь, на что-нибудь сгожусь. Так мне казалось. Когда я вспоминаю прошлое, хочется снять перед ним шляпу, а то, что было потом, полная чепуха. В то время я основательно взял себя в руки. Все при мне сосредоточен, дисциплинирован, воображение держу в узде, не разбрасываюсь, дышу правильно: сначала долгий вдох, потом еще более длинный выдох. Пытаюсь все делать сознательно. Ни тени юмора по отношению к наставникам. Но все не в прок, что поделать: мудрость меня не привлекает, покой тем более, не говоря уже об истине. Почему с удовольствием объясню, но чуть позже. А сейчас спешу поведать о своих успехах. Благодаря сосредоточенности и терпению, я уже совсем не такой, как прочие: мне подчас удается извлечь на свет божий свое «сверх-я». Извлек а дальше? Прекрасно знаю, что тут бы помолчать, заткнуться. Я же, наоборот, заливался хохотом, суча ногами от удовольствия. И, конечно, сбегались все прочие мои «я», вонючие, поганые. Подходили к братцу и внимательно его разглядывали. Какое зрелище! Слопать его живьем то-то пир! А после пирушки будни, «людоеды» разбредаются по своим делам. И конец! А сейчас я гаркну свое разоблачительное слово. На месте моих учителей вот какой бы я подал наилучший совет: «В первую очередь усердно внушайте себе, что вы ничто, ноль, ниже травы, полное ничтожество». Вот она и вся философия. Просто восторг! Открываются бесконечные горизонты. Ну, во-первых, чего лучше, чем быть всего лишь совокупностью неких болтливых частиц! Каждая по отдельности печальна и озабочена, но в целом подобное всеотрицание, конечно, умиротворяет. Оттого ему и не противятся ни ум, ни чувство. Только иногда мелькали сомнения: «А ваше-то учение откуда? вопрошал я себя. И цель-то какова?» Но каждый раз я их безжалостно отбрасывал: какая разница? И продолжал кувыркаться в пустоте. Правда, недолго. «Вы ничто. Вы можете стать всем. Можете стать. Только слушаться приказа: равнение налево, равнение направо. Внимание, внимание и еще раз внимание, не отождествляйте себя со своими ощущениями. Помните, что вы ребенок, учащийся ходить! Не торопитесь, гуськом за гувернанткой!» А гувернантка я сам. И дитя и нянька в одном лице! Как не запутаться? Однако я усердно исполнял эти роли, не дозволяя себе ни в чем усомниться. Даже среди томительных занятий, проходив-ших раз в неделю. Три часа нас всячески поучали и наставляли. Усаживаемся, пожалуйста, не курить, это уже маленькая победа над собой, а ведь ручейки сливаются в реку. Дюжина персон сидят с умным видом и внимают глубокомысленным духовным наставлениям. Все разложено по полочкам, пронумерованы все уровни развития личности: сначала человек бессознательный, собственно, машина, затем человек номер 1, потом 2, 3 и, наконец, 4. Таковым ты станешь, когда рак свистнет. Но не вмещается человек, существо из плоти и крови, в их схемы, нумерацию, окружности, которые якобы способны все и вся описать, разрешить любой вопрос. А порождают одну безнравственность. В общем, я запутался во всех этих законах Космоса, влияниях планет и Луны в придачу. И потерял интерес к Учению. Ворчал. Я вроде как становился соучастником мошенничества. Выходило, что пробудиться к подлинной жизни возможно, только пожертвовав всем, что есть в тебе ценного. За борт и наши вкусы, и глубокие переживания, и самые дорогие привязанности. Не слишком ли жирно! Но ведь зато обретешь покой, присущую ново-обращенным просветленность духа. Было о чем призадуматься. И вот какая мысль меня мучила: «Значит, придется пожертвовать любезными моими голубчиками, кумирами Рембо, Лотреамоном, Бретоном, им тоже, а как же? Хотите, чтобы я от них отрекся? Не выйдет, фиг-то!» Себе заберите похвальный лист за прилежание. В конце концов, я отважился. Хватит, думаю, позволять себя обкрадывать, и плюхнулся в родное вонючее болото. Собственный запах все же предпочтительней чужих ароматов. Он естественней, да и привык я к нему. ГЛАВА ПЯТАЯ Молодая девушка Ирен-Кароль Равельотти. Больные туберкулезом на плато Асси. Встреча с Люком Дитрихом. Необходимость обольстить. Приказ Гурджиева. Ирен и трагедия поколения. Нежная дружба. Ирен собирается порвать с Учением. Ее знакомят с Гурджиевым. Предложение за обедом. Крушение. Побег в горы. Странная смерть. ТАК же, как и Поль Серан, не могу спокойно вспоминать Ирен-Кароль Равельотти, умершую в двадцать пять лет. И все же обязан рассказать здесь ее историю, совсем, поверьте, не собираясь породить скандал. Во время немецкой оккупации Ирен заболела туберкулезом. Лечилась она в Верхней Савойе, на плоскогорье Асси. На этом заснеженном в течение полугода плоскогорье собирались тысячи туберкулезников, чтобы умереть или выздороветь. Когда, провалявшись все утро да еще отдохнув после обеда, выходишь на прогулку, постоянно встречаешь молодых людей и девушек, целые цветники. У всех щеки пухлые, лица розовые, глаза сияют. Как-то я несколько недель гостил у знакомой тамошнего фармацевта и наблюдал с балкона эту толпу, вроде бы полную жизни, чувственную. Но только с виду каждый стремился подавить приступы отчаянной тоски. Постоянно слышался смех, но в нем сквозил липкий ужас. Гляжу на гуляющих людей: веселые, выглядят бодро, а мысли только о температурном листке. Когда же они остаются наедине с собой, укрывшись одеялом, находит исступление, бурлят в них и надежда, и отчаянье, и любопытство, и, разумеется, ужас перед мигом, когда всем этим монахам придется покинуть обитель их бренного тела. Мы же, граждане страны жизни, уверенные в своем долголетии, пьем кофе, слушаем пластинку Шарля Трене и, перегнувшись через перила, вглядываемся, вслушиваемся в звуки этой переменки в школе страха, любуемся девственным окрестным пейзажем, просторным, несуетным. Фармацевт была ученицей Гурджиева и уже успела познакомиться с Люком Дитрихом и его другом Ланцо дель Васто, а также с Рене Домалем. В ту пору я уже с трудом переносил разговоры о Гурджиеве, и деликатность гостеприимной хозяйки позволила мне избежать бесед об Учении и спокойно подготавливать курс лекций о сюрреализме для пациентов всех окрестных санаториев. Однако к тому времени, когда приехала Ирен, вошли в обычай общие сборы гурджиевских учеников, которые там лечились. Ирен, конечно, повстречалась с Люком Дитрихом, которого недавно прославила книга воспоминаний «Счастье опечаленных», написанная по совету Ланцо дель Васто. Ирен было двадцать один год. Она мечтала стать писателем. Конечно же, Люк Дитрих произвел на нее большое впечатление, пустив в ход все свои чары. То, что он был знаком с Учением, придавало еще большее очарование их беседам. Он и этим пользовался. Стремился обольстить Ирен любым способом. И, несмотря на все предостережения Ланцо дель Васто, бросился в объятия к Гурджиеву. Последний же полагал, что земная любовь лишь искус, и, разумеется, сделал все, чтобы помешать Дитриху (Люк же поначалу просто пламенел от страсти, это чувствовалось, только ею жил, верил, что любовь будет вечной) «отождествить» себя со своим влечением, достойным, разумеется, лишь робота, а никак не личности, достигшей «реального осознания действительности». В результате Дитрих согласился, что освобождение от любви также род «работы», каковой себя и посвятил. Но при этом он обожал втираться в чужие сердца и сразу там обживаться, как «у себя дома». Чтобы соблазнить Ирен, пылкую и неопытную девушку, большого труда не требовалось. Пожалуй, меньше, чем для того, чтобы немного оттянуть этот момент, дабы поглубже внедриться в ее душу, совратить духовно. Как все девушки и молодые люди ее возраста и душевных свойств, Ирен не разбиралась ни в окружающем мире, ни в жизни, ни в людях; она не избавилась от юношеского одиночества, усугубленного еще и войной. Ужасы войны породили недоверие к старшему поколению, всем его ценностям, верованиям, надеждам и образу жизни. Ирен была погружена в себя. Писала ли она, рисовала ли это было лишь выражением ее одиночества, скорее вынужденного, чем добровольного. И сама же ясно ощущала, что ее мысли, картины, писания лишены какой-то основы. Так вот, Дитрих возвестил ей от имени Учения, что существует возможность обрести основу истину и совершенную красоту. Его божественный глагол сулил рай, избавление от одиночества и все такое прочее, причем в таинственном, романтическом ореоле. Да и внешность у него была хороша. В прошлом много романов, легкомысленный и чуткий, серьезный и лукавый, стремительный и нежный, окруженный друзьями и влюбленными женщинами. Получилась гремучая смесь: тяжелая юность, затянувшаяся из-за войны, природная интровертность, писательское честолюбие, вдохновлявшее больше, чем возможность «обрести истину в духе и теле», размышления о жизни и смерти, порожденные болезнью; свойственное всему поколению стремление вырваться из повседневности и, наконец, нежная привязанность к Люку Дитриху. Можно было не сомневаться, что Ирен в конце концов отбросит последние сомнения. На Асси Дитрих познакомил Ирен с некоторыми посвященными, например с Рене Домалем, восхитившим ее своими познаниями в восточной философии. Вернувшись в Париж, она окунулась в занятия со свойственным ей неистовством. Но вскоре почувствовала себя как-то нехорошо. Те же попытки бунта, чувство безысходности, что описал Пьер Мине в своем свидетельстве, которое вы только что прочли. В предсмертном письме Люк Дитрих советовал ей не изнурять себя «работой». Она чувствовала себя совсем разбитой, растерзанной, иногда ее охватывал страх, но все-таки Ирен продолжала занятия в память о нем. Умер и Рене Домаль. Это ее подкосило, она колебалась, собиралась бросить «группу». Но как раз в тот период, когда Ирен мучили сомнения в искренности некоторых гурджиевских учеников, подружившихся с ней, да и в своей способности стать, как ей посулили, «сверхчеловеком», один из посвященных предложил познакомить ее с Гурджиевым. Раньше они не были знакомы. Сомнения Ирен не коснулись его личности, ведь им так восхищались Дитрих и Домаль. Подлинный Учитель, Тот, кто открывает дверь. Ирен получила приглашение на обед на улицу Колонель-Ренар. Вот тут-то события и начнутся. Конечно же, она на пороге «иной жизни». Обед проходил как обычно. И вдруг старик обратился к ней по-русски, чтобы никто не понял, со странной просьбой: когда гости будут расходиться, сделать вид, что она тоже уходит, но тут же вернуться. Ирен была изумлена. Ей стало страшно. Ушла она со всеми, а потом позвонила Гурджиеву из кафе на проспекте Ваграм. Сказала, что мама будет волноваться, поэтому прийти не сможет. Тогда он в оскорбительных выражениях прямо заявил, что от нее хочет. Лютая распутинщина. Для нее это было крушение, ужас, полная безнадежность. Наутро она пошла к ученику, представившему ее Гурджиеву, и решительно заявила, что порывает с Учением. Тот в ответ наговорил самых отборных гадостей, дал пощечину и выгнал. Обезумевшая, растоптанная, Ирен поехала на Асси, надеясь там прийти в себя. А через несколько дней с ней совершенно неожиданно случился сердечный приступ. Вот первые строки ее прощального письма к матери (датировано 2 августа): «Милая мама, я уверена, что Гурджиев навел на меня порчу». Умерла она 11 числа. От какой болезни врачи не установили. Ее брат (известный джазист) уверяет, что, когда он бодрствовал рядом с умершей, вдруг появился Гурджиев. Прежде он его никогда не видел, но вспомнил. Один из молодых друзей Ирен обратился к писателю, достаточно известному, так что Гурджиеву было бы трудно отказаться от беседы с ним. Он хотел, чтобы писатель расспросил Гурджиева о смерти Ирен. «Если вы в своем уме, не впутывайтесь в это дело», посоветовал писатель. Сразу же после Освобождения Ирен-Кароль Равельотти начала печататься в газете «Каррефур». Именно главный редактор этого еженедельника Феликс Гарра и его друг Генри Миллер опубликовали дневник девушки в издательстве «Юная Парка». Несколько страниц из дневника я позволю себе привести. ГЛАВА ШЕСТАЯ ОТРЫВОК ИЗ ДНЕВНИКА ИРЕН-КАРОЛЬ РАВЕЛЬОТТИ 1942 Прошло полгода Суббота, 27 марта Сегодня побывала у Люка Дитриха, чтобы высказать ему глубокую признательность за книгу «Счастье опечаленных». Он сказал: «Поговорим как друзья. Не старайтесь произвести впечатление, отбросьте все условности. Будьте самой собой». Мне это почти удалось. Он рассказывал об Искусстве, которое должно быть в первую очередь совершенно искренним, а добрым, изящным уже потом. Он говорил о себе, потом обо мне. Убедил продолжить записи. Все это радостно. Мне кажется, что теперь я смогу мыслить уверенней. Я обязана быть суровой по отношению к себе самой. Взять себя в руки, поставить высшую цель, не удовлетворяться легкодостижимым, обыденным. О, как мне хочется действовать, творить! Я на пороге чего-то нового. Наконец-то я здорова, все пути открыты. Надо только выбрать верный. РАБОТА(И пусть ей не будет конца) Изучать себя значит изучать свою маску. Я стремлюсь глубоко познать саму себя. Я буду вглядываться в себя, чтобы сделать выбор: хочу научиться его делать. УМЕТЬ ВЫБИРАТЬ. Не быть рабыней собственных вкусов, уметь выбрать не что нравится, а что необходимо. Понять свое благо. Как художник я хотела бы наставлять толпу, а ведь до сих пор я не стремилась обособиться (внутренне) от толпы. Чтобы научить других понимать себя, владеть собой, надо сперва самой этому научиться. Главное свойство детства способность к росту. Возврат к детству, но не чтобы насладиться присущими ему наивностью, бестолковостью, детским сюсюканьем, беспричинными всплесками чувствительности. Не впасть в детство, а вернуться в него, то есть продолжить рост. СХОДИТЬ В ЦИРК …Посещаю цирк. Цирк это я. Постараюсь быть одновременно и зрителем и самим цирком. Понаблюдаю различных Ирен: искреннюю, лживую, притворщицу, лакомку, ребенка, или псевдоребенка, щедрую, скупую, нежную, бесчувственную, клеймящую, тщеславную, скованную, равнодушную, пылкую и т. д. Постоянно ЗА СОБОЙ НАБЛЮДАТЬ. А значит, всегда помнить о лучшей из своих индивидуальностей, которой и предстоит стать главной. Стараться себя одергивать. Научиться одновременно и ненавидеть и любить себя, то есть полюбить все истинное, подлинное в себе, а не мелкое, хилое, но так стремящееся разрастись. Ненавидеть, отчаянно ненавидеть все рукотворное: жесть, пластмассу и т. д., всю ложь и тщеславие. Виши, конец июля 1942 г. Разум, хладнокровие, исключительная проницательность вот что поможет мне добиться цели. Я теряю мужество. Перечитывая свои заметки, начинаю понимать, как сильно я переменилась с тех пор, как сюда приехала. Между прошлым и настоящим пропасть. Предпочту ли я так же хорошо владеть собой, как раньше, но зато расстаться со своей нынешней мечтой? Я же совершенно переменилась. Все думаю о том «перерождении», о котором рассказывала мне Анетт К. Она права. За два месяца я стала взрослой. 11 июня 1945 г. Только бы одолеть свою блаженную дремоту, иначе гибель. Мои мечтания меня погубят, окончательно овладев мозгом всеми тремя центрами. Боже, как тяжко дается обучение в гурджиевской группе. Все эти люди вызывают омерзение, как и их интересы. Только его, красавца, я могу вытерпеть. Хочу узнать его даже лучше, чем знает Ланцо дель Васто. Среда, 20 июня Бурное объяснение с мадам Д. Надо было, чтобы гнойник прорвался. Мне только на пользу. Люк ненавидит самолюбование. Если «их» цель меня затравить, возможно, в конце концов «они» (группа Гурджиева) этого добьются. Даже восхищение лунным светом тоже самообман. Пусть я машина, но такая, чья задача сочетать слова, машина, для которой все на свете материал для литературы. Потому я и ненавижу свою неискоренимую лень и тщеславие. Вот главнейшие мои недостатки. Я-то чего добьюсь? Решусь ли я написать книгу? Ведь мне еще нечего сказать, надо самой всему научиться. Галлюцинация… скажут, что Люк виноват. Самодовольство губительно, надо быть более требовательной к себе, постоянно себя преодолевать. Я замечательно умею разглагольствовать. В сущности, я невероятно тщеславна. С этим скоро будет покончено. Назначу срок, когда наконец займусь настоящим делом. Как хорошо, что этим вечером я себя возненавидела. 1 июля Я становлюсь все отрешенней и отрешенней… вскоре избавлюсь от привязанности к чему-либо и кому-либо, тогда я начну писать. Увы, не смахивает ли на Идиота из романа Достоевского наперсник моей скуки, которого я вдруг обнаружила? «Их» (группы Гурджиева) разглагольствования, упражнения, постоянное умничанье все не для меня. У меня нет желаний, одни чувства. 11 июля Группа Гурджиева. Ах, какие же ничтожества, ничтожества! Сейчас меня одолевают демоны сомнения. Призываю Бога, и нет ответа, нет, мне страшно. Своей клеветой они стремились оттолкнуть меня от Люка, от Бога. Неужто я действительно мразь, проститутка? Да, я любила. Но смогло бы это животворящее, жгучее наслаждение заменить мне религию? Да, возможно, я не так себя вела. Но ведь и она не лучше. Почему темно, уже ночь? Меня скрутил приступ, страшней которого не случалось. Тому причина Бог, нет, моя вера в Бога. Страшно. Совершенная пустота. Только зло и лицемерие. О, дождаться бы СВЕТА! 26 июля Мне кажется, что мое состояние №1, по преимуществу философическое, это состояние полного безразличия ко всему. Вялый внутренний монолог, лишь изредка вспыхивающий искорками истины. Состояние № 2 это когда чувствуешь себя личностью. Его достигаешь, мучительно преодолевая бесплодное умствование. А в каком, интересно, состоянии приходят ко мне мгновения озарений, когда в порыве восторга и сладкого ужаса так ясно видишь цель пути, а иногда и сам путь? Уверена, что это дополнение к состоянию № 1, нечто вроде бесплатного приложения. Действительно ли я ужасная эгоистка? Теперь уже не знаю. Неужели все мои влюбленности, порывы, вспышки гнева, восторга, радости, и даже общение с Богом только проявления упоенного и бесстыдного эгоцентризма? 27 июля Я крестьянка. Связана с землей. Оттуда вышла, туда вернусь . О Господи, взывая в пустоту, я все-таки дождусь ответа. Мое рвение искренне. Я буду Тебя молить, молить. Как и прежде, всю себя посвящу Тебе, если такова Твоя воля. В первую очередь я принадлежу Тебе, а никому другому, ибо Ты единственный знаешь, кто я такая, что заслужила, и, придет час, воздашь по заслугам. Как заносчивы эти люди (из группы Гурджиева). Следует говорить не «Я существую», а «Он существует». Ни единому смертному не доверю руководить моей духовной жизнью. Мое спасение зависит исключительно от моих отношений с Богом. И ни от чего больше. Только теперь осознала, что люблю Бога. Я сплю в сердцевине мира. ГЛАВА СЕДЬМАЯ Письмо от неизвестного. Обвинительное слово Рене Дазевилля: «Полгода общения с учеником Гурджиева». Чтение Успенского и признания ученика. Вспышка болезни после одиннадцати лет здоровья. «Завершенность» и презрение к морали. «Друзья» обшаривают комнату умершего. Физическая жертва Учения. Человек, рисковавший жизнью, чтобы постичь истину. КОГДА я уже заканчивал составлять эту книгу, ко мне пришло письмо от неизвестного молодого адвоката, вынужденного много лет прожить в санатории в Сент-Илер-дю-Туве. Женат, только что обзавелся ребенком. В письме он просил меня устроить его литературным сотрудником в какое-нибудь издательство или в отдел критики любого журнала. И тут же он намекал, что знает мою статью, опубликованную в мае 1952 года в еженедельнике «Ар». Она посвящена выходу в свет посмертной книги Рене До-маля «Гора Аналог». Там я вспоминал о Гурджиеве, рассказывал об опасностях и соблазнах, которым подвергается писатель, примкнувший к Учению. Автор письма утверждал, что когда-то дружил с одним из учеников Гурджиева, и был полностью убежден, что причиной смерти его друга послужили занятия в «группе». Мне почудился перст судьбы с самого начала работы над книгой я постоянно получал как бы указания свыше. Мне было важно отразить их в книге все до единого, поэтому я тут же убедил моего корреспондента описать все, что касалось его друга, что он слышал, видел, понял, общаясь с ним, заранее решив опубликовать эти заметки, какими бы они ни оказались глубокими или поверхностными. ПОЛГОДА РЯДОМ С УЧЕНИКОМ ГУРДЖИЕВАСЕМЬ лет прозябая в санатории, богачом не станешь. Я это ощутил в начале 1952 года. Дело в том, что в 1951-м вышел перевод даосских текстов, которые я жаждал прочитать. В библиотеке, забитой детективами и творениями лауреатов, такую книгу не сыщешь. А купить не на что. Как-то я поделился своей бедой с моим приятелем С.А., замечательным малым. Участник последней войны, человек бывалый, храбрец, гусар, он, увы, в даосизме и тому подобных вещах не слишком-то разбирался. Однако через несколько дней он ворвался в мою комнату и с восторгом сообщил, что отыскал «одного чудака», у которого эта книжонка есть, и тот готов дать ее почитать. Принес книгу приятель, владелец же просил извиниться, что не сделал это самолично, поскольку ему, как и мне, выбраться из комнаты это целое событие. Впрочем, пообещал вскоре наведаться. Конечно, я был отчаянно заинтригован: что за богач такой лечится в недорогой больничке, да еще увлекается изысканными книгами, буквально грезил о нем. И вдруг как-то вечером, в конце февраля начале марта 1952 года, после ужина, является мой гусар с поклонником Лао-цзы. После знакомства завязался довольно пустой поначалу разговор. Тот, кто потом на много месяцев стал главным моим собеседником, оказался мужчиной за тридцать, очень худощавым, чтоб не сказать тощим, с выразительным лицом, несколько богемной повадкой, одетый небрежно, но опрятно. Украшен был пышной, даже чересчур пышной шевелюрой и мягкими висячими усами. Голова торчала на тощей шее: в его отчаянной худобе была, безусловно, повинна болезнь. Длинные, но крепкие пальцы. Разумеется, трудно было не вспомнить Райнера Марию Рильке, того, другого… но, в общем-то, ни на кого он не был похож… только на себя самого. Мы не расставались до отбоя. В тот же вечер произошла «стычка». И, как ни странно, ее виновником стал наш друг «гусар», всласть побороздивший моря, пока не сел на мель в этом караван-сарае для туберкулезников. Поговорив о книжке, благодаря которой мы познакомились, мы завели беседу о дальневосточных тайных сообществах, потом, двигаясь с востока на запад, обсудили все более или менее экзотические секты, о которых только знали. Вдруг С.А. ляпнул: «Там одни жулики и проходимцы! Моя приятельница ходит в гурджиевскую группу. Это ее слова, она прямо так мне и сказала, или почти так. Но мне кажется, что и ее там успели напичкать всякой дребеденью… и думаете, бесплатно?» Эти насмешливые слова, произнесенные без желания кого-либо задеть, заметно взволновали моего нового знакомого Л.Н., который в течение всей беседы сохранял полное спокойствие. Он принялся защищать гурджиевские группы с такой горячностью и знанием дела, что стала очевидной его причастность к Учению. Впрочем, он и сам тут же понял, что проговорился, и честно сознался, что занимается в группе. Забавное совпадение: как раз несколько дней назад ко мне попала книга Успенского «Фрагменты неизвестного Учения». Я-то считал себя большим специалистом по Гурджиеву и его Учению, особенно с тех пор, как прочитал все отзывы на эту книгу, которая уже год как вышла, но то «понаслышке». А тут такая удача я могу лично пообщаться с учеником грузинского наставника. За исключением этой легкой вспышки, беседа была вполне дружелюбной. Наш друг гусар, сущий порох, но малый компанейский, оставил свой насмешливый тон, а я обильно смазывал колесики беседы, чтобы веселей вертелись. Зима в горах суровая и снежная. Я себя чувствовал еще хуже, чем мои друзья, какая-то усталость, одышка, поэтому Л.Н. по вечерам приходил ко мне, один или с С.А., и часа два мы беседовали. Обычно два или три раза в неделю. Конечно, я хорошо понимал, что любой прямой вопрос об Учении прозвучит бестактно, поэтому решил составить о нем представление по вольным или невольным обмолвкам Л.Н. К тому же я серьезно изучал книгу Успенского, несколько даже в ущерб даосизму. Заметив, что мне не чужды предметы, составляющие смысл его существования, и я отношусь к ним всерьез, Л.Н. стал менее сдержан в беседах с глазу на глаз. В общем, примерно за месяц мы основательно «расчистили почву» успели обменяться мнениями об эзотеризме, экзотеризме, их взаимодействии и т. д. в прошлом и настоящем. Во многом наши взгляды были сходны, но как раз самых главных вопросов оба мы старались не касаться. Что Л.Н. их обходит, я тогда считал естественным, для подобных людей сдержанность и осторожность закон жизни, ну что ж, их право. Тем более когда речь идет об эзотерической практике аскезы. Увы, два события прервали наши вошедшие в привычку беседы. Во-первых, отъезд С.А., о котором навсегда сохраню добрую память как о превосходном «товарище по болезни», во-вторых, что еще печальнее, у Л.Н. стало совсем худо с легкими, началось кровохарканье. Если не ошибаюсь, был конец апреля начало мая 1952 года. Конечно, он уже не мог меня посещать постельный режим и совершенный покой. И все же мы остались добрыми друзьями. Несколько раз, когда ему становилось получше, Л.Н. передавал просьбу навестить его, как правило, около девяти, хотя бы на несколько минут. Долго я, конечно, не засиживался, но заходил к нему охотно. Не только из-за интереса к Учению. Я ведь чувствовал, как мой друг, при всем его мужестве и хладнокровии, одинок в этой дешевой больничке. И что он счастлив хоть недолго, но неторопливо и обстоятельно поговорить о самом для него насущном. Поэтому, как только болезнь чуть отступала, у него являлось желание откровенно высказаться. Именно в эти редкие минуты я услышал от него несколько интересных признаний, относящихся к тому самому «Неизвестному Учению», о котором с тех пор, как вышла книга Успенского, столько шумели. Вот что я узнал. У Л.Н., выходца из небогатой многодетной семьи, больные легкие были еще в ранней молодости. Два года ему пришлось лечиться, потом он поправился. А значит, целых двенадцать лет был здоровым человеком. Жил он со своей семьей в пригороде Парижа и чувствовал себя достаточно крепким, чтобы зарабатывать на жизнь. Л.Н. сменил несколько профессий, но ни одной не увлекся, влекло его лишь искусство, в первую очередь живопись, которой он немного подучился в свободное время. Судя по последним работам (несколько я получил в подарок), человек он был несомненно одаренный, что признавали и специалисты. То, что он выдерживал такую напряженную жизнь, говорит о вполне крепком здоровье. Вращался он в среде художников и студентов, где впервые и соприкоснулся с учением. Когда «точно не знаю, но знаю, что в Париже, уже после войны. Оно произвело на Л.Н. огромное впечатление; он, как говорится, стал «большим поклонником» Учения. О «теоретических основах» Учения ничего нового, по сравнению с книгой Успенского, он мне не поведал, но вот описание некоторых способов самосовершенствования заставило меня сильно заподозрить, что метод Гурджиева для здоровья вреден. Л.Н., личность «быстро загорающаяся», пристрастился к сложнейшим дыхательным упражнениям. Во время «коллективных занятий» ему иногда приходилось часами выплясывать какие-то символические танцы, бешеный темп которых можно выдержать, только достигнув соответственного состояния духа. «Пот с меня катил градом», постоянно повторял он. Вдобавок к работе, творчеству, денежным затруднениям еще и такое напряжение. Как я понял, именно тогда новые друзья соблазнили Л.Н. бросить свой пригород со свежим воздухом в придачу и переселиться в Париж. И конечно… случилось то, чего и следовало ожидать! Удивительно стойкий человек, он до поры выдерживал нагрузку. Однако вскоре после того, как Л.Н. удостоился чести присутствовать при кончине Учителя одиннадцать лет здоровья! с ним случился тяжкий рецидив туберкулеза. Л.Н. пришлось срочно лечь в больницу ему угрожала бронхопневмония. Вышел он оттуда совсем больным, с двусторонним процессом в легких, уже необратимым организм полностью истощен. Вероятно, устроили Л.Н. в наш горный санаторий какие-то его «друзья». Сам-то он не знал, а я вскоре понял, что для официальной медицины он «смертник» и тут уж не помогут ни процедуры, ни антибиотики. При этом серьезность болезни он не преуменьшал. Но ни единого раза я не слышал, чтобы он связал возврат туберкулеза с занятиями у Гурджиева. Разве что, может быть, в самой глубине души шевелились подозрения? Утверждать не могу, вряд ли ведь он считал своих учителей непогрешимыми во всем и всегда. Кстати, кроме вреда для здоровья, Учение приносило и пользу, по крайней мере, Л.Н. Не оттуда ли его прекрасное самообладание, могучая воля, выдающееся физическое и душевное мужество, блестящее умение сосредоточиться? Следовательно, Учение укрепляет дух, но искупает ли это нанесенный вред, судить не берусь. Мне был симпатичен Л.Н., но при том я смутно чувствовал в нем какую-то завершенность, препятствующую истинному духовному росту. Я догадался, что суть «эзотерической аскезы» целенаправленное воспитание равнодушия к окружающему, а внешняя отрешенность считается признаком душевного покоя. Алхимики отличают «сухой путь» от «влажного». Последний пролегает вдалеке от тропок экзотерического мистицизма, оберегая как от бездумного следования заповедям морали, внушенным лишь религиозным воспитанием, так и от столь же бессознательного «аморализма». Кто способен на все ни на что не способен. Рискну утверждать, что мудрец никогда не совершит дурного поступка. Итак, мой бедный друг, захлестнутый массой «параэзотерических» вопросов, вконец запутался и ступил на путь, который христиане называют «дьяволическим». Лучшее доказательство, что Учение несколько расширяет психические возможности, но вовсе не помогает достигнуть истинного «духовного бытия». И, несмотря на многочисленные беседы с Л.Н., меня ни разу не посетила мысль приобщиться к Учению так называемого «Мэтра Гурджиева». Как бы там ни было, в июне-июле 1952 года кровохарканье у Л.Н. прекратилось, но чувствовалось, что поправиться у него шансов мало, так он ослабел. Я не врач, но замечал на его коже признаки плохой свертываемости крови. То там, то здесь по всему телу, особенно на руках и ногах, вдруг появлялись и тут же исчезали розовые пятнышки. Его еще как-то лечили, пичкали лекарствами. Он превратился в скелет, перестал есть. Однако, пребывал в ясном сознании и у него еще доставало сил отвечать на письма «друзьям» (изредка они его навещали), читать, размышлять… да еще со мной поболтать, хотя бы пару минут в день. Поскольку терять было уже нечего, мы с друзьями Л.Н. попробовали давать ему лекарство, еще не признанное медициной. Нам вроде бы удалось на пару месяцев приостановить развитие болезни, по крайней мере, внешние ее проявления общее состояние оставалось плохим. Но развязка, разумеется, наступила. Смерть подкралась аки тать в нощи. И была столь неожиданной, что изумила даже обитателей санатория, которые, казалось бы, всего нагляделись. За пару дней до 15 августа 1952 года я ушел от Л.Н. часов в во-семь четверть девятого. Мы спокойно побеседовали, его состояние было не хуже, чем обычно, ничто не предвещало катастрофы. Казалось, мы прощаемся до завтра, а не навек. Ровно в половине одиннадцатого у дежурной медсестры чуть звякнул звоночек. В комнате 207 она застала Л.Н. сидящим на кровати, с немного склоненной набок головой. Из уха текла струйка крови. Пульса не было. Через пять минут срочно вызванному врачу осталось только констатировать смерть от мгновенного кровоизлияния в мозг. О смерти Л.Н. я узнал на следующее утро. Вообще-то в санатории принято скрывать от больных подобные происшествия, но как их скроешь? Через три дня мы, всего несколько человек, проводили нашего товарища на небольшое кладбище, предназначенное местными властями специально для туберкулезников, коим там предстояло залечь уже навек. Присутствовали невестка и сестра Л.Н. К большому сожалению, похороны были гражданскими, но тут уж ничего не поделаешь. Поскольку я был единственным постоянным собеседником Л.Н., вскоре меня посетил один из его сотоварищей. ' Очень был озабочен, а в первую очередь тем, чтобы получить записи Л.Н. Помочь, увы, я ничем не мог, поскольку администрация тут же опечатывает все оставшиеся от умерших бумаги и возвращает родственникам. Еще через несколько дней меня навестила одна девушка и немного порассказала, бедняжка, о жизни Л.Н. до и после его приобщения к Учению. Выходило, что мой друг стал жертвой настоящего колдовства, причем глубоко циничного. Здесь стоило бы и закончить, но все же полагаю, что предоставленное мне обвинительное слово следует заключить конкретными выводами. Надо подчеркнуть, что эти строки написаны не из литературного тщеславия, желания «напечататься». С выходом в свет сборника свидетельств Луи Повеля и других «обвинителей» Гурджиева я продолжаю недоумевать, к какому именно выводу авторы хотели нас подвести. Кто-то может меня упрекнуть, что я сужу об Учении как бы «извне». Но если я решился поделиться столь интимными воспоминаниями, зна-чит, на то были очень веские причины. С одной стороны, я утверждаю, что Учение погубило Л.Н. физически: человеку с залеченным туберкулезом не следовало так изнурять себя упражнениями. Что же до душевной пользы, то «духовный наставник», сулящий будущим ученикам исключительное «духовное могущество», которого можно достигнуть, лишь избегая любой экзотерической «практики», неважно, религиозной или иной, а также метафизики и теологии, по-моему, просто жулик. Тем более опасный, что его наставления могут быть по-своему и увлекательны и убедительны. Соблазнительность же Учения возрастает оттого, что оно объявляет оккультизм и всю иную теософию чем-то смехотворным, давным-давно устаревшим. Закончить хочу добрым словом об этом парне, которого никогда не позабуду. Конечно, в наше время люди мрут как мухи, но кто из них решился бы, отринув страх, посвятить всего себя поиску Совершенной Истины? Как это сделал мой друг. Есть ли цель достойней? Рене Дазевилль ГЛАВА ВОСЬМАЯ Напоминаю о визите двух обезумевших американок. Краткое вступление к новым «Несчастиям Софи». В ПРЕДИСЛОВИИ я уже писал, что как-то ко мне зашли крайне встревоженные американки. Эти две девушки Патриция Магуайр и Франсес Рудольф начали заниматься в «группе» вскоре после кончины Гурджиева. Группу возглавляла мадам Зальцман и какие-то еще наставники, теперь взявшие на себя заботы о престиже и процве-тании предприятия. Я упоминал также, что эти девушки порвали с Учением и тут же покинули Францию. Записи, которые вы сейчас прочтете, Франсес Рудольф начала еще на корабле, а заканчивала в домике на океанском побережье. Это наивная и беспощадная хроника жизни «группы». Не берусь судить, насколько повинно Учение в болезнях Франсес Рудольф и Патриции Магуайр. Думаю, что подруги, одинокие в чужой стране, варившиеся в Париже в собственном соку, предались Учению с излишней страстью и тут же стали жертвами своей одержимости. Но ведь никто не попытался их сдержать, наоборот, страсть и одержимость приветствовались. Вот что печально. В своей хронике (она написана на американском диалекте, я старался перевести ее поточнее) Франсес Рудольф уделяет мало внимания теоретическим вопросам и не слишком подробно описывает упражнения. Это взгляд не монаха или крупного мистика, а скорее, сельского кюре или обычной прихожанки. Но с подобной точки зрения гурд-жиевская церковь описана достоверно. В этих новых «Несчастиях Софи» детская рука приоткрывает подлинные врата ада. Лично я считаю эту маленькую хронику чуть ли не шедевром. Впрочем, возможно, я что-то домысливаю за автора, обогащаю записки собственными знаниями об Учении. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Хроника Франсес Рудольф. Вельзевул в балтиморском парке. Девушка счастлива. Маленькая подружка, верившая в дьявола. Мой колледж как подтверждение Успенскому. Притча о маге и баранах. Новый способ стать христианином. Знакомство с г-жой Блан. Королева на атласной постели. Начало занятий. Зал Плейель. Я стала дервишем. Как и почему меня унижали. Две жестокие марионетки. ВЕСЕННИЙ день 1950 года. Балтимор, штат Мэриленд, парк Маунт-Вернон-Плейс напротив консерватории Пи-боди. Сижу на зеленой лавочке рядом с Пат Магуайр и греюсь на солнце. Пат читает вслух вроде безобидную книгу: «Совершенно беспристрастная критика Человеческого Существования, или Сказки, рассказанные Вельзевулом своему внуку, в трех частях». Первая из книжной серии под названием «Всё и вся». Пат читала, а мне вскоре стало смертельно скучно, и я перестала слушать. Автор этого фантастического произведения, когда-то произвел очень сильное впечатление на Пат ей посчастливилось с ним познакомиться в Нью-Йорке в 1949 году, незадолго перед его смертью. «Такой крупной личности я больше не видела ни разу, утверждала она. Описать его почти невозможно. Это существо совсем иной природы, чем остальные. Даже не скажешь, симпатичный он или нет, веселый или грустный. Он просто бесподобен. Само совершенство. Рядом с ним я чувствовала себя в точности, как и Успенский «вырвавшейся на волю»: казалось, что разом упали все преграды. Он влил в меня огромную энергию, я почувствовала большую внутреннюю силу. Готова была подчиниться любому его приказу, потому что поняла: вот «мой настоящий наставник». Объяснения Пат показались мне слегка туманными. Как она догадалась, что Гурджпев и есть «ее настоящий наставник»? Да расскажи подробней, что там было? Пат засмеялась. Он сидел на диване и наблюдал наши потуги в точности повторить сложнейшие движения, как они описаны в книгах. Вдруг встал, вынул из кармана горсть конфет, швырнул их на пол и приказал: «Деритесь за них!» Тут же все на четвереньках ринулись в это дурацкое сражение за конфетки. А я не могла двинуться, так была ошеломлена. Просто фантастика. Если б не видела, не поверила. Да и я не прочь, говорю, на такое поглядеть. А какой он внешне, твой наставник? Толстый морж с роскошными усищами, которые ле- зут в рот. Ну, как в «Эсквайре». Так вот каким был человек, затеявший суматоху. Таким и должен быть, решила я, настоящий писатель. Но мне-то что за дело, ведь так славно греться на солнце и наблюдать за голубями, старинными моими друзьями, снующими у фонтана, слушать странное попурри, лью- щееся из открытых окон консерватории. На занятия идти не надо, впереди два солнечных безмятежных денька! Замечательно, что уик-энд мы проведем вместе с моей нью-йоркской подругой. Ах, как я была счастлива! Обычно в этом парке все мое общество составляли голуби, но с ними ведь не поговоришь. Хотя книга была скучной, мне приятно просто слышать голос Пат. Как мало надо для счастья! Мое «пробуждение» было кошмарным, а ведь можно было избежать коварной ловушки, если бы я хоть немного вслушалась в то, что Пат читала. Если бы не нагнали на меня скуку те путаные речи, что показались мне безобидной чепухой, если б из всей книги я не запомнила бы только одно слово Вельзевул, повторю: Вельзевул. Но не было у меня ушей, чтобы слышать, потому я так легко уступила огромному соблазну, именуемому «работой». Это странное приключение, которое наконец закончилось, напрочь лишило меня таких качеств, как прелестнейшее отождествление, бессознательность, машинальность, словом, всего того, что и позволяло мне радоваться солнечному весеннему деньку, лавине звуков, льющихся из окон консерватории, глубокой привязанности к друзьям-птицам и другу-человеку. Я ведь и не догадывалась, что была только роботом, то есть попросту не существовала, а способен ли несуществующий получать удовольствие? Если «Ей» это доступно, то «ей» никогда. Только начав работать, я все поняла. Чего и стремился добиться Георгий Иванович Гур-джиев, который задачу своей серии «Всё и вся» излагал так: «Безжалостно разрушить, без каких-либо компромиссов в чем бы то ни было, в процессе мышления и чувствах читателя веру и взгляды, столетиями вкоренявшиеся в него, обо всем существующем в мире». Работа в конце концов завела меня в тупик, единственный выход из которого Смерть. Что меня и ожидало. Но любопытно: несмотря на мое рвение, роботу, то есть мне самой, угроза смерти пришлась не по душе. Стоило «ей» понять, что единственный способ достичь успеха в работе, вырваться из западни это Смерть, как «она» предпочла отказаться от работы и вернуться в иллюзорный мир. Он по крайней мере «ей» привычней. Возможно, продолжай «она» занятия, был бы шанс обрести свое «Я». Не знаю, может быть. Но «она», со своим отсталым сознанием, просто вопияла, что не хочет умирать. По крайней мере, сейчас пишу, и с каждым написанным словом прошлое отдаляется, все увеличивается расстояние между днями «работы» и нынешним днем. Я ска-зала, в какую смертельную западню завело меня так называемое расширение сознания. Как только я это поняла, попыталась вернуться к нормальной жизни (я и сейчас делаю лишь попытки) и впредь решила держаться от всего этого подальше. Подумайте, машина вообразила себя писателем! Да к тому же машина испорченная, уставшая, измотанная душевно и физически. Но, несмотря на безусловное свое ничтожество, она все же попытается более или менее связно описать жуткое и волшебное путешествие к самому рубежу смерти. Для нее это будет заодно и попыткой вернуться к жизни. Ведь она никогда не переставала любить жизнь, так до конца и не поверив, что машина на это не способна. Не поверив, что она машина до самого мозга костей. Чувствуя где-то в глубине себя живую частичку, погребенную под бесчисленными сварливыми «я», эта машина и отважилась писать. В четырнадцать лет я жила в католическом пансионе в штате Мэриленд. Лучшая моя тамошняя подруга Б. постоянно боялась, что в нее вселится тот, кого сестры в шутку называли the old boy (черт). «Неужели вы не боитесь, что вами овладеет дьявол?» спрашивала она, глядя своими ирландскими глазами, полными очаровательного ужаса. «Да нет, пожимала я плечами, не боюсь». Меня не заражал ее страх перед дьяволом, как и убежденность, с которой она утверждала: «Стоит только лишь перелезть через забор между пансионом и монастырем, и тебя тут же отлучат от церкви». Конечно, после таких слов я не могла не перемахнуть через забор. И, несмотря на то что уже отлучена, каждое утро вставала в шесть часов, чтобы отстоять мессу. Милая Б.! Вы ушли в монастырь, чтобы уберечься от лукавого, а я так и продолжала перемахивать через все преграды. Что до ограды пансиона, вы были не правы (совсем чуть-чуть), но что касается дьявола правы совершенно. Он, несомненно, существует так и норовит заца- пать не верящих в него. Я-то знаю, так как с мая 1951 года занималась дьяволической работой, иначе называемой четвертым путем, или путем хитреца. Впрочем, работа это всего лишь проделка мелкого беса, этакого бесенка-сноба присвоившего себе торжественное и звучное имя Вельзевул. Но мелкий бес все-таки бес. Даже и мельчайший может сильно навредить, если не попять, с кем имеешь дело. И его могущество еще больше возрастет, если с помощью своих ловких трюков он сумеет выдать себя за человека Божьего. Я только что очнулась и лишь теперь поняла, что под овечьей шкурой таился волк. Милая Б., теперь мы вместе. Только вы меня опередили. Все началось с Успенского. Как-то, вскоре после отъезда Пат в Нью-Йорк, я получила толстую книгу. Эта роковая книга называлась: «В поисках чудесного. Фрагменты неизвестного учения», сочинение П.Д. Успенского. Углубившись в нее, я не могла уже читать ничего другого, пока не перевернула последнюю страницу. Ничто прежде меня так не увлекало. Занятия совсем забросила, не говоря уж о домашних заданиях. Я сжевала яблоко целиком, вместе с косточками. О чем была книга? Во-первых, о том, что заявлено в заглавии это фрагменты неизвестного учения. Успенскому пришлось долго искать чудотворца, пока он не встретился с Гурджиевым, который стал его наставником. От этого незауряднейшего человека Успенский узнал ответы на многие вопросы, которыми мучился. Во «Фрагментах» подробно излагается система, точнее, «Система», способствующая наивысшему развитию личности, ее гармонии со Вселенной, причем излагается в точности так, как ее преподавал Гурджиев. В методике обучения Гурджиева (как и у его учеников) было немало странностей. Сегодня он мог говорить одно, завтра другое. В свое сочинение Успенский включил все, что узнал от наставника, в том числе и противоречия. Из этого шедевра популяризации, однако, трудно было извлечь суть. К тому же многие места были чересчур туманны. Космология иллюстрировалась совершенно недоступными для моего ума знаками: цифры, строчка за строчкой, иногда вперемешку с геометрическими фигурами и диаграммами, занимательными, но непонятными. А еще хуже, что смысл книги как бы зависел от того кто ее читает. В некоторых местах словно слышится предостережение, относящееся и к четвертому пути, и в особенности к самому Гурджиеву. И все же, чтобы стало ясно дальнейшее, рискну выделить в книге с моей точки зрения главное, человек машина, состоящая из различных узлов, никак друг с другом не связанных, каждый из них творит, что пожелает. Обычный человек, воображая, что бодрствует, в сущности, спит. Он совершенно не обращает внимания как на то, что происходит в глубинах его личности, так и на то, что творится вокруг. Это человек № 1, физическое существо. Так же немощны человек № 2, эмоциональное существо, и человек № 3 интеллектуальное существо. Каждый творит, что захочет. Но если тебе удалось хоть немного овладеть своей волей, ты становишься человеком № 4 существом гармоничным. Путь к этому начинается с самоосознания или само-вспоминания. Руководит новичками наставник, разумеется превосходящий ученика в познаниях. Когда человек № 1,2 или № 3 осознал свое несовершенство, он уже способен перемениться. Дальше он может стать человеком № 4, а потом, опять же под руководством наставника, но целиком благодаря собственным усилиям, может достигнуть уровня человека № 5, № 6,, № 7. Следовательно, обрести свое истинное «Я», свободу воли. И при этом утвердиться в мысли, что морали нет места под солнцем. Способ развития сознания, называемый четвертым путем, отличается от методов, применяемых монахами, факирами и йогами. Во-первых, тем, что как бы вписывается в повседневность. Во-вторых, только он один дает выход созидательной энергии. Следуя тремя названными путями, обретешь бытие, но будешь неспособен к действию. Четвертый путь, или путь хитреца, одаряет и бытием, и способностью созидать одновременно. Другая характерная черта четвертого пути что он не требует что-либо принимать на веру. Не уверовать, а глубоко понять. Он для тех, кто осознал, что жизнь бессмысленна, что в нынешнем состоянии мир несовершенен, но при этом надеется и верит в свою возможность нечто обрести. На четвертом пути вся работа происходит в группах. Обычный человек, робот, сам по себе не способен пробудиться. Жаждущий пробудиться должен окружить себя стремящимися к тому же. Группой называется сообщество людей, объединенных общей целью пробудиться посредством личных усилий и постоянно расширяющих собственное сознание, сообщество, возглавляемое наставником, достигшим высшего уровня развития личности. По крайней мере, одной из целей «фрагментов» было донести суть «системы» Гурджиева до тех, кто способен воспринять его идеи. Основная из них: понять, что для нас, спящих роботов, главное поле деятельности собственная личность. Весной 1950 года я буквально задыхалась в женском коллеже Гуше. В подобной ситуации нетрудно было согласиться с мыслью, что человек всего лишь бездумный робот. За год до этого я сбежала из школы Гуше в Париж и несколько месяцев слушала лекции в Сорбонне. Но от воспоминаний о той относительной свободе становилось еще тоскливее. По-моему, наиболее подходящее название моей школы «коллеж Гуше для роботов». Таковыми были многие мои подруги «студентки», стремящиеся, казалось, овладеть всего четырьмя искусствами: 1. Курить сигареты. 2. Играть в бридж. 3. Вязать разноцветные носки. 4. Подбирать оттенок лака для ногтей под цвет губ. (Их якобы увлечение мужчинами, или boy-friends, миф. Какие там мальчики, если все силы моих подруг-«студенток» уходили на то, чтобы произвести впечатление друг на дружку. Некоторый интерес к boy-friends появился много позже.) Я обнаружила, что и преподаватели, и сотни студенток пребывают в заблуждении одни роботы думают, что учат, другие что учатся. Да и я сама чем не робот, только в отличие от других сознающий, что он всего лишь тупая машина. И это меня страшило. Как и Успенский, я была уверена, что есть возможность стать чем-то большим, нежели машина. Мечтала пробудиться. Но весьма забавно, что сама необходимость выбрать путь навевала сон. Вместо того чтобы постепенно начать просыпаться, постигать все более высокие уровни сознания, я, наоборот, все глубже засыпала. Силясь проснуться, я пошла по пути, который привел меня к порогу вечного сна, и пробудиться от него было уже невозможно. Самое смешное, что меня об этом заблаговременно предупредили. Вот притча рассказанная Успенским. Жил очень богатый маг, имевший множество баранов. Но он был невероятно скуп, поэтому не пожелал ни нанять пастуха, ни огородить пастбище, где паслось его стадо. Бараны, разумеется, все время норовили убежать в лес. Там они падали в овраги или просто прятались от мага, они ведь знали, что для него представляют интерес только их шкуры и мясо. В конце концов, маг нашел средство. Он загипнотизировал баранов и для начала внушил им, что они бессмертны, так что не беда, если с них сдерут шкуру, только польза, да и вообще приятно. Потом убедил, что сам он добрый их наставник и так обожает свое стадо, что готов для него на все. Далее он внушил, что если беда и возможна, то не сегодня и не завтра, следовательно, о ней и думать нечего. Более того, маг убедил баранов, что они вовсе и не бараны: некоторым внушил, что они львы, другим что орлы, третьим что люди, а иным даже что они сами маги. На том все их заботы и тревоги кончились. Больше бараны никуда не убегали и спокойно ждали, когда магу потребуются их шкуры и мясо. Как я раньше не разгадала эту притчу? Конечно, печально, но причина очевидна. Я опускалась все ниже, уверенная, что поднимаюсь. Это мне внушил не кто иной, как г-жа Блан, которая прямо говорила, что я одна из самых ей близких. Могла ли я сбежать? Нет, я покорно ждала, когда, наконец, магу понадобятся мои шкура и мясо. Около двух лет безвольно ждала смерти. Мне не описать, какими жуткими были тогдашние мои мучения, но я не сдавалась, так как была уверена, что стою на верном пути. Если бы не убежденность в том, что я духовно расту, медленно, мучительно, но неуклонно восхожу к истинному бытию, я была бы «подкошена» окончательно. Но, столкнувшись нос к носу со смертью, я испытала потрясение (известно, что «потрясения» бывают благотворны), и это развеяло мой глубокий гипнотический сон. Это меня спасло я мгновенно проснулась и кинулась прочь от мага, спасая свои мясо и сильно попорченную шкуру. Сейчас у многих, несмотря на все предостережения, не хватает решимости для побега. А я сбежала. Нет, я не горжусь собой, за все спасибо моему ангелу-хранителю. ВСЕ началось с Успенского. Человек спит, но сохраняет возможность стать чем-то большим, чем робот. Это все, что я поняла, но мне и этого было достаточно. В июне мое формальное обучение закончилось. Чтобы порадовать маму, я, облаченная, как и все, в черную мантию, с шапочкой на голове, покорно взобралась на сцену, где мне вручили диплом. И никто не почувствовал нелепости происходящего. Получила ненужную мне ученую степень, не умея даже прочесть простейшей латинской надписи. Этого странного противоречия никто вроде и не заметил. Получив забавную бумажку, именуемую дипломом, я могла уже всерьез заняться тем, что Успенский называл работой. Пустившись в эту авантюру, я, как и он, почувствовала себя вырвавшейся на волю. Лето я провела на море вместе с семьей. Отказ носить поддельный бюст из резины весьма смутил родителей, и они с нетерпением ждали моего отъезда. Двадцать восьмого сентября я села на корабль «Иль-де-Франс» и отправилась в Париж, где надеялась пробудиться от своего тягостного сна. Конечно же, вместе с моей сообщницей Пат Магуайр. С букетами в руках мы наблюдали, как исчезает вдали грандиозная панорама Нью-Йорка. Той осенью 1950 года я по легкомыслию подвергалась огромному искушению. Постоянно что-то меня толкало к каждой молитве добавлять слова: «Вопреки Божьей воле». Поэтому я и попалась в хитроумную интеллектуальную ловушку Успенского. Связанная по рукам и ногам, я оказалась во власти его диалектики: «Христиане обязаны следовать христианскому учению. Следовательно, жить по заветам Христа, сверять с ними каждый свой поступок. Но удается ли им это? Конечно, нет, они только лишь провозглашают свою приверженность к христианской любви и Божьим заповедям. Есть люди, для которых слова важнее дел. Это вернейший признак душевной пустоты! Не стоят они ломаного гроша. Истинный христианин живет согласно заветам Христа. Все мы еще не христиане. Чтобы стать христианином, надо научиться «действовать». Все, что с нами происходит, не достигается усилием, а случается с нами. Христос говорит: «Возлюбите врагов ваших». Но как полюбить врага, когда мы себя-то не любим? Иногда «любится», иногда нет. Мы и пожелать-то всерьез стать христианами не способны: бывает «желательно», бывает «нежелательно»… Чтобы быть истинным христианином, надо просто быть. Быть настоящей личностью, овладеть самим собой. Тот, кто не овладел самим собой, нищ и не способен ничего обрести. Это не христианин, а попросту робот, машина. Робот не может быть христианином. Сами подумайте разве автомобиль, пишущая машинка, граммофон способны приобщиться к христианству? Это предметы, они не самостоятельны. Они безответственны. Это механизмы. Быть христианином значит быть ответственным». Теперь-то я вижу, что из подобных рассуждений торчит дьявольский коготь, но той осенью 1950 года я ничего не понимала. «Мыслите самостоятельно…» рекомендовал Гурджиев. Легко сказать! Но ведь я всего лишь робот, автомат. Подобное дьявольское противоречие стало орудием мучительной душевной пытки, невыносимой в своей изощренности. Она длилась до тех пор, пока не вымотала все мои силы. И не потому, оправдаюсь, что их недоставало, просто, будучи загипнотизированной, я не понимала, что со мной творится. И твердо верила, что «наставники» хотят мне добра. Одна из них, назову ее, к примеру, мадемуазель Суета, как-то мне пообещала: один прекрасный день вы поймете, в чем состоит истинное благо». Сейчас я хочу спросить: «Для кого благо?.. для чего, наконец?» Конечно, не для тех, кого Гурджиев называл ««дрессированными подопытными кроликами», чей удел добровольно участвовать в моих опытах». Конечно, не для них. По этому поводу у меня есть несколько весьма вероятных предположений. Но, хотя я в них ни секунды не сомневаюсь, все же до конца ответить на собственный вопрос не умею. Надеюсь, что найдется человек более проницательный и упорный, чем я, при этом не понаслышке знакомый с различными видами магии, который докопается до истины. Вопрос поставлен и требует ответа. Тот, кто скажет обо всем этом вслух, возможно, подвергнет себя опасности, но рискнуть стоит. Это был бы, как говорится, поступок. ХОТЯ мне уже пришлось целый год учиться в Париже, привыкнуть к новой жизни было непросто. Всю осень и зиму я постоянно спотыкалась и на что-то натыкалась, пока, наконец не вошла в ритм парижской жизни. С гурджиевской группой мы впервые соприкоснулись, когда весна была уже в разгаре. Совершенно случайно мы с Пат познакомились с человеком, который нам сообщил, что его «хорошая знакомая» уже два года работает. Она будет счастлива, заверил он, представить нас некой, скажем, г-же Блан, важной персоне в группе. «Добрая знакомая» поведала нам, что она «проститутка»… «Не подумайте, не ради денег. Поверьте, у меня на счету десять тысяч долларов в здешнем банке. Главное власть. И улыбнулась во весь свой лягушачий рот. Обожаю властвовать над мужчинами». Знаменательно, что наше знакомство с парижской группой началось с такого вот неожиданного признания. А мое знакомство с г-жой Блан с короткого телефонного разговора. «Добрая знакомая», изрядно поморочив нам голову, все-таки дала ее адрес и телефон. Я сразу сообразила, что в группе вообще принято то, что американцы называют beating around the bush (наводить тень на плетень). Таков обычай гурджиевской группы. «Да» означает «нет», «нет» означает «да», а в результате может оказаться и «возможно», и «никогда». В группе не бывает ночи или дня, только восход и закат. Прекрасно помню первый разговор с дамой, которая должна была приобщить меня к работе: «Алло, мадам Блан?» «Слушаю вас», отвечает она ледяным тоном. (Кто, мол, осмелился меня побеспокоить?) «Не я, не я», пищал во мне какой-то испуганный мы-шонок, внешне же я пыталась сохранить приличествующий моменту ровный тон. (Позже, поработав в группе, я уже с легкостью ломала комедию.) «Меня зовут Франсес Рудольф. Мисс «Добрая знакомая» вам говорила обо мне и о моей подруге Пат Магуайр. Когда к вам можно зайти?» После глубокого и продолжительного молчания свидание было назначено: на будущей неделе днем. После чего сухое «до свидания». И тут же гудки. Слегка растерянная, я все же надеялась, что при личной встрече она окажется посимпатичней. Передала Пат нашу беседу. «Ах, как можно судить по телефонному разговору? Ну, какая она, по-твоему?» По голосу г-жа Блан представлялась сухопарой брюнеткой, ростом выше среднего, в черепаховых очках, одетой в костюм строгого покроя… Обладательница подобного голоса могла быть только такой. Уже не помню точно, как ее представляла Пат, но совершенно иначе. И обе мы ошиблись. То же и с работой. Да и вообще меня ожидало много «сюрпризов». Случалось, кто-то из посвященных улыбался мне, поглаживал по плечу, нежно пожимал руку, а при следующей встрече глядел, будто видит впервые. Даже и напомни я о себе, все бесполезно. (Непростительная дерзость, если человек явно хочет позабыть, что он тебя видел и о тебе слышал.) Первая же встреча с г-жой Блан хорошо продемонстрировала мне, сколь изменчив нрав посвященных. Что может быть упоительней парижского мая, особенно когда тебе двадцать лет и ты закончила школу? Кажется, впереди столько приключений, а самое интересное то, на которое мы решились, когда майским деньком, поднявшись на верхний этаж по красной лестнице, оказались у двери г-жи Блан. Впустила нас кухарка. Очень странная женщина: говорила она только в крайних случаях, причем стремилась обойтись наименьшим количеством слов, к тому же произнесенных безо всякого выражения. Потом я заметила, что кухарка целыми днями что-то готовила. Как было не заглянуть в кухню, если ее дверь находилась прямо рядом с входной, слева от нее, причем почти всегда приоткрытая? Я, было заподозрила, что г-жа Блан по примеру Гурджиева устраивает какие-то экзотические застолья, но позже от своего предположения отказалась. Видимо, готовила кухарка только для г-жи Блан (которая никогда не показывала, что голодна) и ее домашних. Кухарка указала перстом на дверь в глубине небольшой прихожей. И мы с Пат оказались в средних размеров гостиной, очень симпатичной. Солнечная, с балконом, откуда видны городские крыши и верхушки деревьев. Вдалеке высилась Эйфелева башня. Ожидая г-жу Блан (ее всегда приходилось ждать), мы успели оглядеть комнату. В углу стояло пианино с нотами сочинений Георгия Гурджиева на пюинтре, по обеим сторонам которого торчали две огромные черные свечи. («Почему черные?» соображала я, уверенная, что их непривычный цвет должен нечто означать. Впоследствии я заметила, что ноты всегда открыты на той же странице, свечи же, наоборот, постоянно меняют.) На пианино стояла очень выразительная фотография некой девушки с платком на голове. Веки ее были прикрыты, но как-то по-особому. В ней ощущалась могучая внутренняя сила и полная отрешенность от внешнего мира. Видимо, так могла выглядеть сама смерть девушка, целиком отрешенная от жизни, погруженная в сокровенное бытие своего духа. Эта фотография все время притягивала мой взгляд. На стенах висело множество довольно сносных картин и несколько акварелей. Интересней других был женский портрет работы Лапужада. Комната весьма уютно обставлена множество стульев, обитых в индийском стиле, американская софа. Я вышла на балкон, где стояли горшки с цветами и кустиками, разглядела и понюхала каждый. За этим занятием меня и застала появившаяся в комнате очень грузная женщина, ниже среднего роста, с белыми, серебристого отлива волосами, зачесанными назад. Такой оказалась, к моему удивлению, г-жа Блан. Я поспешно вернулась в гостиную. «Вы ко мне? лицо расплылось в слащавой улыбке. Интересуетесь нашей работой?» Она так и лучилась доброжелательством, и я мгновенно успокоилась. «Чтo вы хотите?» Тон был многозначительный. Разъяснила как могла, хочу, мол, быть более подлинной, не такой легковесной, короче, хочу быть. И Пат пролепетала нечто в этом роде. Г-жа Блан покивала головой, затем несколько минут царило молчание. Мы словно сдавали вступитель- ный экзамен. Потом она сказала, что набирает группу «специально для англоязычных», куда и готова нас принять. Занятия начнутся через неделю. Затем ласково попрощалась и проводила до двери. Окрыленная, я буквально скатилась с пятого этажа по красной лестнице и выпорхнула на залитые солнцем парижские улицы. Мне казалось, что начинается настоящая жизнь. ВООБЩЕ-ТО инстинкт самосохранения мне нечто подсказывал, но я не могла разобрать, что именно. Не прислушалась я и к предупреждению Гурджиева: «Кроме естественных, верных путей, возможны пути искусственные, способные привести только к временному улучшению, а бывают и вовсе ложные, которые могут полностью изменить личность, но не в лучшую сторону. Следуя им, человек тоже пытается подобрать ключ к четвертой комнате; бывает, это ему и удается, только что он там обнаружит? К примеру, что комната уже отперта, но коварной рукой смерти. В общем, в обоих этих случаях, как правило, она оказывается пустой». Согласно Гурджиеву, я была «одержима манией», суть которой в бесплодной попытке понять единственный смысл бытования на земле всех живых существ. И таким образом осознать цель человеческого существования. Я страстно желала обрести то, что Гурджиев назвал «богоподобием». Одержимая бесом, могла ли я прислушаться к внутреннему голосу, советовавшему мне оставаться всего лишь творением? ПЕРВОЕ собрание было не таким, как я его себе представляла. Мне кажется, что прошло оно вообще молча. По крайней мере, ничего в голове не осталось. Да и сейчас, добросовестно роясь в памяти, я не могу припомнить, что говорила г-жа Блан на этом собрании. Да и на последующих. Все, что я запомнила, можно уложить в две фразы: «Расскажите, как вы работали предыдущую неделю?» и «Не забывайте о своей правой руке». Впрочем, припоминаю пару небольших «происшествий». Как-то я призналась, что верю в спасительность молитвы. Что и произвело отвратительное впечатление на г-жу Блан. Другое приключилось в мае, на одном из еженедельных занятий. Г-жа Блан сказалась больной, поэтому мы собрались в ее спальне. Впервые я попала в ее святая святых. Больной она безусловно не выглядела, я же получила возможность спокойно разглядеть обитель своего духовного наставника, учителя. Спальня была просторнее, чем гостиная, и совсем в ином стиле. Стены бледно-лимонного цвета. Легкомысленной расцветки кровать помещалась в самом центре, напротив двери, ведущей в комнату, из окна которой видны крыши и верхушки деревьев. Я была просто очарована спальней, ведь в спальни к богатым я никогда доступа не имела. Подобное увидела впервые. Но гвоздем программы, разумеется, являлась сама г-жа Блан, возлежащая на своей огромной постели. Мизансцена была тщательно продумана. Мой стул, обитый кретоном, стоял слева от кровати. С этого места открывался прекрасный обзор. Первое, что меня поразило, обилие атласа. Видимо, к этой ткани г-жа Блан питала особое пристрастие. Массивные кресла, обитые розовым атласом. Покрывало на кровати из белого атласа в зеленый цветочек. На г-же Блан кофточка из голубого атласа, опирается она на подушки из какого-то сверкающего атласа. Во-вторых, меня поразили дверные ручки. Все три из настоящего фарфора, расписанные потрясающими цветами и какими-то позолоченными спиралями. Обычные ручки, разумеется, необходимо было заменить на такие вот, красивые, фарфоровые. Множество фотографий Гурджиева, несколько детских фотографий, в том числе дочери г-жи Блан. На маленьком столике груда книг, бумаг, рукописей. Над кроватью висела иконка с изображением Христа. Я никак не могла оторваться от искусной вышивки на покрывале. Г-жа Блан чувствовала себя королевой, восседающей на троне. (По сей день, размышляю, что за королева: «королева Пчела» или «королева Кобра»?) Обращаясь ко мне (о чем говорилось не помню), она вдруг прервала себя произнесенной с невероятным отвращением фразой: «Ну как вы сидите? Неужели так трудно посидеть хоть пять минут неподвижно!» После чего потеряла ко мне интерес и нашла другого собеседника. Казалось, она и вовсе обо мне забыла. Я же старалась сидеть как следует: ступни плотно прижаты к полу, ладони на коленях, при этом пыталась усидеть неподвижно. И не то чтобы я с собой боролась. Скорей, это была безнадежная борьба с г-жой Блан. Сколько она продолжалась? Даже не знаю. Когда у меня поплыло перед глазами, г-жа Блан, обернувшись ко мне, бросила с иронической усмешкой: «Ну, достаточно». В тот же миг я упала со стула. Спину невероятно ломило. Чтобы не выдать боли, я крепко стиснула зубы. «Чувствуете, что вы были не такой, как обычно, сказала она. Вы делали усилие». (Ходовое выражение в группе, при том, что не разъяснялось, зачем непременно делать усилие. Как я поняла, усилие нужно для того, чтобы быть, быть, чтобы совершать. Но кем и зачем быть, что и зачем совершать этого мне так и не поведали.) И все же слова г-жи Блан возымели некоторое действие. Моя ответная вспышка потребовала от меня некоторого усилия, что уже неплохо. Но что дает усилие, я понять не могла. Моя маленькая победа казалась бессмысленной и ненужной. «Ну и что за толк, если у меня будет болеть спина?» проворчала я. Г-жа Блан, весьма позабавленная своим небольшим «экспериментом», промолвила с загадочной улыбкой: «И боль в спине не бессмысленна». Я как бы раздвоилась, понимая, что она одновременно и права, и не права. В общем-то, я чувствовала ее неправоту, но не могла опровергнуть. Ненавидела и себя за свою выходку, и г-жу Блан. Она что-то шепнула затаившемуся во мне демону: он и вознегодовал. Я чувствовала, что ввязалась в бой помимо собственной воли. Победа мне все равно ничего бы не принесла, а расплачиваться за нее пришлось бы дорого. Больше никаких примечательных происшествий за время «обучения» у г-жи Блан не случалось. Странно, но не смогу теперь описать «упражнения для развития ощущений», а ведь над этим я работала весь июнь, да и все то лето. Преподавала, разумеется, г-жа Блан. Начались эти упражнения вскоре после случая «сиди неподвижно». (Поверьте, подобный непонятный провал в памяти произошел не оттого, что я рассеянна и забывчива. Предположение я уже высказывала. Особенно это чувствовалось, когда я делала «упражнения для развития ощущений» (УРО). Собственно, работа состояла из движений и УРО. Во время УРО приходилось, в частности, сосредоточивать внимание на каком-то отдельном участке своего тела, к примеру «ощущаем» правую руку или левую. Было много подготовительных упражнений, например, когда кто-то приходил, следовало отметить, что в дом пришли. Подобных упражнений было бесчисленное множество. И все с одной целью достигнуть должной сосредоточенности, лишь тогда УРО принесет пользу. Результаты были действительно немалые по крайней мере, для меня УРО стали наилучшим средством самогипноза. Совершенно ничего не зная о науке, которую Гурджиев называл «мехкенесс», не вчитавшись в то, что он говорил (а ведь говорил он очень подробно), заниматься УРО было непростительной глупостью. Занималась я почти еженедельно с мая по сентябрь 1951 года и с января 1952 по январь 1953 года. А прекратила упражнения, только когда поняла, что просто могу умереть. Одновременно с изучением ощущений мы приступили к движениям. Еженедельные занятия проходили в зале Плейель. Там мы, человек двадцать пять, плюс-минус восемь, усаживались в ряд в определенных позах: скрестив ноги правая на левом бедре, распрямив плечи, вытянув шею, глядя прямо перед собой, руки на коленях, и так сидели не шелохнувшись. У каждого было свое определенное место. Продолжалось это от десяти до пятнадцати минут, мы изучали свои ощущения, чтобы потом приступить к движениям. (Наилучший способ достигнуть необходимого для движений состояния сознания.) Познание ощущений заключалось в полном расслаблении сначала правой руки, потом правой ноги, затем левой ноги, далее шеи, мышц головы, спины и, наконец, всего тела. Расслабляя какой-то участок тела всегда следовало идти справа налево, надо было на нем предельно сосредоточиться. Когда это удавалось, внимание распространялось на следующий участок. Начинаю с правой руки. Я ее ощущаю. Я вся в ней. Пытаюсь проникнуть сознанием сквозь мышцы до самого мозга костей, Стараюсь, стараюсь, очень стараюсь, и в то же время не стремлюсь добиться успеха, такая вот игра в поддавки. Когда я проникла как можно глубже в собственную руку, ощутила всю ее целиком от плеча до кончиков пальцев, надо удержать это ощущение, постепенно распространить его на правую ногу, и далее по кругу, пока не удастся ощутить все тело целиком. Причем все его участки в одинаковой степени. Зачастую это удавалось. Вот и вся техника УРО. Месяцы работы меня, безусловно, закалили и уже потому не прошли без пользы, но, тем не менее, никому не порекомендую испытывать себя подобным образом. На Уроках по движению и УРО мы занимались, сидя на полу, скрестив ноги, но такая поза не обязательна. Можно заниматься и сидя в мягком кресле. Но только правильно: спина и шея выпрямлены, взгляд устремлен вперед, спокойный, глаза закрывать нельзя. Но главное постоянно идти справа налево, против тока крови. Чтобы освоить основы движения, требовалось не меньше года. Руководила занятиями г-жа Блан. Тщетно пытаясь подражать остальным, я спотыкалась, как беспомощный утенок. Поза со скрещенными ногами была для меня почти невыносима. От упражнений все мои мышцы ныли, молили о пощаде. Силясь усидеть неподвижно, я обливалась потом, лицо искажалось гримасой, глаза наполнялись слезами. Мои безнадежные потуги выполнить движения выглядели смешными. Помню, что серия наиболее быстрых упражнений оказалась для меня самой трудной. Каждое движение имело название и номер. Например, «необходимое в первую очередь», «необходимое во вторую очередь», «счет», «молитва», «номер 2», «номер 4», «номер 22» и т. д. И каждое сопровождалось особой музыкой. Иногда мы считали вслух или произносили слова в определенном ритме. Когда я впервые узнала, какие именно слова мы обязаны были твердить, выполняя упражнения, я внутренне восстала. Как можно что-то произносить, не понимая для чего? Нечто в таком роде: я хочу работать, подчиняться, преодолевать, мучиться, становиться. «Кем, зачем?» — недоумевала я. Для меня это было все равно, что молиться, не понимая слов. Причем неизвестно кому, может быть, злому духу. Я просто не способна была произнести ни слова. Я пыталась выполнять упражнения, но до конца июня все части тела двигались вразнобой, и только какая-нибудь одна правильно ступня, например, кисть руки или голова. И работала я молча. Когда я высказала Пат свои сомнения относительно непонятных слов, она взглянула на меня с презрением: мол, только дура может мучиться оттого, что не способна что-либо понять. Разве машина способна понять все на свете? Сначала надо перестать быть машиной. Вот тогда все и поймешь. Но это ли не вера? А я читала, что четвертый путь ее не требует. В ту пору я была новичком, работала чуть больше месяца. Позже, на следующий год, моя совесть затихла, и я уже не пыталась ни в чем разобраться. Неуклюжий и беспомощный утенок, я вскоре стала прилежной ученицей, свободно выполняющей самые трудные упражнения в наисложнейшем ритме, произнося при этом цепочки цифр и слов в любом порядке. Могла ли я себе представить, что я, Франсес, для которой мир цифр был тайной за семью печатями, научусь считать: 1 2 3 4 4 3 2 1 3 4 5 6 6 5 4 3 5 6 7 8 8 7 6 5 7 8 9 10 10 9 8 7 9 10 11 12 12 11 10 9, да еще одновременно совершать движения руками, ногами и головой. Но помогал особый дух, царящий в школе движения. Как самому настоящему дервишу, мне было доступно совершать чудо считать, делая упражнения. Как, впрочем, и всем остальным, а это ведь был всего лишь детский сад. Я могла бы, конечно, опираясь на свои записи, попытаться подробно описать эти любопытнейшие упражнения. Но словами их не передашь. Только диаграммами, фотографиями, а еще лучше на киноленте. Но и фильм, по крайней мере, такой, что отснял г-н Зубер, дает совершенно превратное представление о движениях. На экране не воссоздашь атмосферу, царящую в зале. Само помещение роли не играет, впечатляет ряд или строй сомнамбул, движущихся взад-вперед, влево-вправо, совершающих повороты. Совершенно синхронно как единое тело, единая душа, один разум. Они послушны воле учителя, погрузившего их в сон и заставившего перед ним выламываться. Любому постороннему, наблюдающему действо, его участники кажутся, мягко говоря, людьми весьма эксцентричными. И все же сами по себе некоторые движения замечательно красивы, похожи на потрясающий танец. Особенно изящно и ловко их исполняли наставники. Кроме г-жи Блан с нами занимались еще трое, в том числе уже упомянутая мисс Суета. Двоих других назову, скажем, г-жа Сперма и мисс Орешек. Г-жа Сперма, по-моему, была лучшей. Бедняга мисс Орешек, великолепно выполнявшая упражнения, учителем была никудышным. Ей было невдомек, что если людей бесконечно обзывать идиотами и несмышлеными младенцами, какой уж тут духовный рост. Но то, что я по нелепой случайности попала в класс мисс Орешек, и помогло мне пораньше очнуться. Очень надеюсь, что ее начальство не сделает из нее козла отпущения. Ведь по несправедливому приговору мисс Суеты именно она оказалась повинна в том, что я все-таки очнулась. НАША небольшая группа специально для англоязычных работала с г-жой Блан два месяца. В начале июля г-жа Блан уехала на летний отдых в Швейцарию. Кроме нас с Пат в группе занималось еще трое. Две американки, недавно приехавшие во Францию, нахальная девчонка моих лет с мальчишеской походкой и дама старомодного облика, лет сорока пяти. Третий тридцатилетний палестинский еврей, получивший английское подданство. От женщин я сразу решила держаться подальше: они, конечно, вполне «милы», но бесцветны. Мисс X обучалась медицине вместе с русским доктором назову его д-р Фиш, врачом нашей группы. Я так и не поняла, чем занималась старшая, но «талантов» она не обнаружила. Поначалу, чувствуя, что г-жа Блан к американкам относится по-особому, я решила, что мужчина, назову его «Брат», и мы с Пат образуем отдельную группу. Но дело оказалось не в различии уровней, а в деньгах. У двоих из группы они были, у остальных троих, на беду, не было. После окончания занятий «Брат» и мы с Пат уходили, а X и Y оставались для более углубленного обучения что-то вроде частных уроков. Так мы попали и в разные классы движения. У «Брата» и у нас с Пат занятия проходили в четверг вечером, у X и Y вечером в субботу. Два месяца понадобилось, чтобы до меня дошло, по какому принципу делится группа. И только тогда все встало на свои места. «Брат» представился нам, только когда закончилось последнее занятие перед летними каникулами; занятия должны были возобновиться лишь осенью. Разговорились на остановке 68-го автобуса, который мы с Пат ждали, чтобы ехать на улицу Эдгар-Кине. Мы все втроем мгновенно по-дружились и летом нередко встречались. В течение всей моей «работы», если я с кем-то начинала контактировать, дело оканчивалось губительно для обоих. Случай с «Бра-том» не исключение: силой внушения нас постепенно вос-становили друг против друга до такой степени, что «Брат» едва не решился на преступление. Это, в конце концов, обернулось против него самого (вмешались высшие силы). «Брат» был озлоблен не только против меня, но и против Пат. Он отчаянно завидовал ее успехам в «работе». Пре-красно помню одну сцену, произошедшую у нас дома. Каж-дый из них старался принизить успехи другого. Они дошли до такого бешенства, что могла разразиться драка. Потеряв терпение, я выставила их в соседнее кафе, пропустить по стаканчику пива. И битва продолжалась уже там. Пат возвратилась в дикой ярости. В группе умело насаждались враждебность и подозри-тельность. Пару раз, попытавшись заговорить с теми двумя богатыми дамами, я не сумела даже узнать, как их зовут. Нас с Пат исподволь подталкивали к бессмысленному соперничеству, но я на это поддавалась меньше. Каждому внушалось, что он куда способнее к «работе», чем остальные. И за глаза, вместе с г-жой Блан, все посмеивались друг над другом. Разобщив нас, в каждом взращивали спесь, и это удавалось, как, впрочем, удалось уже Успенскому. Но за приступы вдохновения, когда чувство собственной значи-мости возносило нас до небес, мы расплачивались длитель-ными приступами отчаянной и безнадежной тоски. Словно гасла путеводная звезда, оставляя нас скитаться в одиночку в кромешном мраке. Да кто мы такие? Мы ничто, меньше чем ничто. Мы чуть-чуть было не оправдали ожиданий г-жи Блан, но, к счастью, этого не случилось. Боже мой, как она любезна, что старается наставить на путь такое ничтожество. Как страстно мы жаждали, чтобы нам бросили крошек, при помощи которых мы снова вознесемся к небесам, дабы оттуда поглядывать (сверху вниз) и поплевывать на тех, кому и крошек не досталось. На небеса получаешь приглашения не часто. Г-жа Блан невзлюбила меня с самой первой встречи. Стремилась всячески унизить. Разумеется, когда чувствовалось, что я готова порвать с группой, мне бросали крошки. Слишком самолюбивая, чтобы изображать гордячку, я всякий раз заставляла себя нагнуться и подобрать их. Я ведь знала, что за все в жизни надо «платить», нужно уметь «пожертвовать собой». В результате все это меня вымотало. Я предполагала, что меня не балуют крошками, потому что в моих же интересах быть измотанной окончательно. Не зря же я урожденная католичка. Потеряв прежних святых, я не излечилась от привычки молиться. И хотя что-то меня подталкивало прибавлять к каждой молитве слова: «Вопреки воле Божьей», от угрызений совести я все же не избавилась. А также, вопреки всему, не выкорчевала до конца свою веру в милость Божью. Тем, кто уверен, что человек способен подняться над моралью и стать подобным Богу, причем целиком и полностью благодаря собственным усилиям, тем, кто, критикуя нынешнее состояние человека, сетует, что «современный человек сам не способен думать, но нечто думает за него, что сам он не действует, но нечто действует через него, что он не способен на поступок, но нечто посредством его поступает», всем этим людям моя надежда на милосердие покажется какой-то ненужной помехой, от которой необходимо избавиться. Потому я и стала мишенью для очень резких (постепенно подтачивавших меня) нападок. Пат соперничала со мной, я с ней, мы обе были настроены против «Брата» и vice versa[30]. Наши неумелые богачки против троих более умелых, но бедных и т. д. Нас побивали друг другом, словно мы были пешки в дьявольской шахматной игре, побивали с таким коварством и злорадством, что меркли самые мои страшные представления об аде. Пат внушили, что у нее больше шансов достичь успеха в «работе», чем у меня; я, мол, подвергалась дурному влиянию, где уж мне достигнуть высот. Нас с Пат убедили, что обе мы талантливее «Брата», его же что он талантливей любой из нас. Мне внушили, что над Пат, которой странным образом прощались любые капризы, попросту смеются. Конечно же, я лучшая ученица из всех, а грубое со мной обращение это просто великая мне честь, лишний раз подчеркивающая мое превосходство. Такая коварная тактика быстро привела к серьезной ссоре между мной и Пат . В середине июля Пат неожиданно пригласили на юг Франции, мне же в ту пору он был противопоказан. Я нуждалась в ее присутствии. Не потому, что она со мной нянчилась, а просто для душевной поддержки. Я тут же стала ее просить как о личном одолжении, чтобы она пока не уезжала. Пат с раздражением отказалась, словно я для нее была только обузой. Мол, никто не вправе вмешиваться в ее дела, она вольна поступать, как пожелает. Гурджиев говорил: все, что помогает проснуться, благо, все, что мешает, зло. Главное в жизни стремиться всегда поступать в соответствии со своими желаниями. Иначе посредством самоотождествления можно попасться в ловушку отрицательных эмоций. Меня же в ту пору настолько охватило чувство безнадежности, что я просто умоляла Пат остаться. Тщетно. Она уехала. Правда, если следовать той же логике, она не могла безмятежно наслаждаться путешествием ведь ей не полагалось отождествлять себя не только с отрицательными эмоциями, но и с положительными. После ее отъезда три дня я так плохо себя чувствовала, что не могла есть, и все это время всерьез подумывала, что, как только Пат вернется, я ее выставлю. Но все же пересилило чувство, что надо ее простить, постараться только слегка коснуться этой темы и каким угодно способом, но сохранить дружбу. Решение было принято чисто интуитивно. Никаких разумных доводов к тому, чтобы продолжать с ней общение, у меня не было. И все же, когда она вернулась, я заставила себя принять ее извинения и вела себя так, будто ничего не произошло. Это стоило невероятных усилий, но я прекрасно понимала, что вести себя иначе было бы рискованно все равно что тешить дьявола. Но семью месяцами позже тот же бес, что подстрекал Пат, все-таки взял свое: ему удалось поссорить меня с собственной матерью. Однако, во мне оставалось нечто здоровое, потому я и простила Пат. Ведь она не ведала, что творит, как потом и я сама. Мы были двумя марионетками, которых водила заботливая рука дьявола. Так двумя марионетками мы и остались, но водить двоих труднее, чем одну. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Продолжение хроники Франсес Рудольф. Я заболеваю. Бесподобный доктор Фиш. Пытаюсь полюбить. Запуганная мышка под одеялом. Разрываюсь между «работой» и любовью. Нам, помогает щенок. Возвращение королевы. Покидаю маму. Ничтожество в юбке. «Хитрец» причиняет мне большое зло. Испытание. Я больше никого не люблю. Мисс Запинка задает трудные вопросы. Бедняга Повель. Грустное Рождество. Великий страх. Нас гипнотизируют. В ИЮЛЕ у меня вдруг стала подниматься температура, появился озноб. И потом все лето бросало то в жар, то в холод, и все же я упорно занималась УРО один-два раза в день. В конце июня собрания прервались на лето, поэтому движениями я больше не занималась «работа» свелась к УРО. По мере того как росли мои успехи в деле самоощущения, здоровье все ухудшалось. Хотя я вовсе не связывала два этих факта, но отчего-то была уверена, что к врачу обращаться бессмысленно. Понимала, что медицина тут не поможет. И все же к концу сентября состояние настолько ухудшилось, что Пат заставила меня обратиться к врачу нашей группы. Увы, мне не под силу описать этого бесподобного д-ра Фиша, весь облик которого в точности соответствовал его необычной лечебной методе. Я была удивлена, что он призвал одну из американок, X, чтобы та выстучала мне спину и выслушала сердце. Присутствовала также его рус-ская ассистентка. Все трое долго меня выслушивали, при том, что никаких болей в сердце у меня не было. Мои жа-лобы касались только жара и озноба. В конце концов, д-р Фиш заявил, что я переутомилась, посоветовал пару недель полежать и подробно объяснил, как следует лечиться. Лечение исключительно своеобразное, в духе д-ра Фиша: прикладывать грелку к печени, пить горячее молоко с медом, принимать множество болеутоляющих средств и несколько лекарств от сердца. При этом он не сообщил, что же со мной. Я должна была в течение двух недель слепо выполнять все предписания, а потом снова явиться на прием. Покинув кабинет д-ра Фиша, я сомневалась, стоит ли следовать его указаниям, и, как мотылек, летящий на огонь, тут же бросилась к человеку, которым с каждым днем все больше увлекалась. Объяснение в любви произошло во время короткого свидания. На эту встречу я согласилась не раздумывая. Нет, я не была влюблена, но испытывала огромную потребность в любви. И надеялась добиться любви хитростью. Наконец нашелся человек, готовый кинуться на помощь. Свидание с М. продолжалось всего несколько минут, потом я схватила такси и поспешила к г-же Блан, чтобы успеть на собрание группы первое после ее возвращения из Швейцарии. Взобравшись по бесконечной лестнице, запыхавшаяся, я ворвалась в квартиру г-жи Блан и в гостиной обнаружила Пат. «Г-жа Блан немного опаздывает», сообщила она. Пат сразу заметила, что я счастлива. Я ей тут же обо всем рассказала. Пат выслушала совершенно равнодушно, она успела уже понять, что любовь не для нас. «А что сказал доктор?» Я рассказала и об этом. «Тогда немедленно отправляйся в постель», приказала она. Я только улыбалась, не имея ни малейшего желания следовать ее совету. И недоумевала, где же все остальные. Через полчаса в комнату вошла изящная брюнетка, одетая в серое джерси, и заговорила с нами по-английски с французским акцентом: Меня зовут мисс Суета. Г-жа Блан очень занята и попросила меня немножко поработать с вами и «Братом». Мы с Пат глядели на нее разинув рот. Мисс Суета наводила какой-то ужас. Мы, конечно, старались этого не показать, но каждая чувствовала, что другая напугана не меньше. «Пока я не слишком хорошо говорю по-английски, но обязательно научусь. На чужом языке «работать» невозможно». (Позже об этом позабыли, и нас преспокойно отправили во французскую группу.) Она подражала г-же Блан каждым своим словом и движением. Та же замедленная речь, успокаивающий тон, те же фразы, выражения, так же наклонялась к собеседнику. Мне она показалась какой-то состарившейся девочкой, тщетно пытающейся походить на свой идеал. Жаль ее, конечно, но работать с подобной личностью увольте! Пока она рассуждала, я вспоминала свидание с М. И вдруг сообразила, что действительно переутомилась и нуждаюсь в отдыхе. Так и надо сделать на время прервать «работу» и пару месяцев поваляться в кровати. М. пришел бы меня навестить с букетом цветов. Хотя я пока и не была влюблена, но надеялась, что любовь спасет меня от магов, жаждущих заполучить мои шкуру и мясо, не понимая, что маги гораздо могущественнее всех моих жалких, хотя и упорных попыток полюбить. Девять месяцев длился мой самообман, а я так и не смогла поверить, что все напрасно, что все мои попытки полюбить обречены. Душа моя была не живее, чем камень. И внешне это было заметно. Люди, видевшие меня впервые, старались тайком шепнуть Пат, что я скоро умру. Как-то раз, лежа в постели по предписанию д-ра Фиша, я почувствовала, что вряд ли смогу встать. Невероятные дозы болеутоляющих нагнали на меня жуткую тоску. А горячая грелка на печени вызвала слабость. После многочисленных сердечных инъекций и пилюль мое сердце, которое раньше никогда себя не проявляло, громко возопило о своем существовании. Оно принялось выплясывать какой-то безумный буги-вуги, бешено билось, подпрыгивало, потом вдруг куда-то исчезало, чтобы со временем снова за меня взяться, причем в самый неожиданный момент. «Что за чудо этот д-р Фиш, решила я, никогда не подозревала, что у меня больное сердце, а он угадал». Я впала в нечто вроде летаргии и пролежала в постели семь-восемь месяцев, вставать для меня было серьезным испытанием. Так я и лежала в кровати, ощущая, как мной постепенно овладевает смерть, расползается по телу, начав с пальцев ног. Меня жутко пугало, что я потею от боле- утоляющих. Совсем не хотелось умереть неизвестно отчего, «не своей смертью». Пока я лечилась по методу д-ра Фиша, меня постоянно навещал М. Я почти не могла его выносить и не желала понимать, как ему это тяжко. Но робкая попытка ему посочувствовать спасла мне жизнь. Наконец я сообразила, что если прямо сейчас не поднимусь с постели, то слягу уже навсегда. И я встала. Случилось это в начале сентября. Каждую капельку мужества я использовала как таран, чтобы пробить брешь в стене самовспоминания и неидентификации, которые мешали мне полюбить. Сражаться за то, чтобы полюбить, надо же такое придумать. Ведь любить так же естественно, как дышать, питаться. Словами не описать, в каком ужасном положении я оказалась. Я попросила Пат передать мисс Суете, что не буду больше «работать». И не потому, что считаю, будто «работа» чуть не довела меня до смерти. А только потому, что все мои оставшиеся силы хочу обратить на борьбу за жизнь. Интуитивно я чувствовала, что без любви погибну. Все свои силы я положила на битву за нее. Увы, я потерпела поражение, дьявол прихлопнул меня своей лапищей. «Работа» оказалась сильнее. Пат очень тонко меня подбивала продолжать «работать». Я мужественно держалась до середины января, пока не убедилась, что я всего лишь машина и на любовь неспособна. Где же теперь искать спасение, как не в «работе»? Теперь группа состояла из троих: «Брата», Пат и меня. X и Y исчезли бесследно. Г-жа Блан еще осенью отправилась в Америку, но в феврале обещала вернуться. Тогда все мы, мол, опять будем заниматься с прежним наставником, которого мисс Суета «временно заменяла» (время, правда, затянулось). Мисс Суета была рада моему возвращению в группу, но старалась этого не показывать. Я же, как дурочка, разрывалась между «работой» и битвой за любовь. Несовместимость обоих занятий доводила меня чуть не до безумия, но выбор не давался. Помимо движений и упражнений, развивающих ощущения, «работа» с мисс Суетой состояла еще и из «маленьких» упражнений. Вот любимейшие: ни одну пищу не доедать до конца, употреблять в разговоре слова «Я», «мне», «мое» только сознательно, сознательно же подниматься по лестнице и т. д. Мы собирались у мисс Суеты, в небольшом гостиничном номере с видом на Сену. Вкалывала я здорово, но она была мной не слишком довольна. А ведь все время казалось, что я близка к успеху. Уверенность в неизбежности успеха и побуждала продолжать занятия. Я не могла повернуть вспять, все пути назад были отрезаны. Я обязана идти не сворачивая, даже если впереди безнадежный тупик. Жизнь была утомительно занудной и тоскливой. Писать я не могла. Мисс Суета утверждала, что если за это не платят, то и писать не стоит. А кто мне заплатит за мои стихи? И я забросила поэзию. Последнее, что было мне дорого в жизни. «Работа» открыла мне глаза, как позорно быть орудием Творца. Можно быть либо Богом, либо ничем. Я же оставалась ничем… ничем… ничем… Когда «профаны» расспрашивали меня про парижскую жизнь, мне нечего было им ответить. Объяснить, что жизнь в Париже для иностранца, американца в особенности, ужасно дорога, что мне приходилось браться за любую случайную работу, чтоб подзаработать несколько франков? Их бы это только насмешило. О «занятиях в группе» я и не заикалась. О «работе» полагалось молчать. Я не могла читать ведь все, кроме специальной литературы, в группе считалось полной чепухой. Равно как и писать за писанину не платят. И любить тоже машина любить неспособна. Чем же я занималась? Вроде бы ничем. А все-таки была совсем вымотана своей беспрестанной борьбой. Но с чем? Если бы сама понимала. Потому и молчала. Пат и «Брату» приходилось не слаще. Случалось, выйдя от мисс Суеты на улицу, мы выпытывали друг у друга: «Помнишь, о чем она сегодня говорила?» Ни один не мог припомнить. И мы убеждались, что совершенно не способны понять свою наставницу. Значит, мало «работаем». Все мы чувствовали, что нас целенаправленно к чему-то подготавливают. Мы начинали «работу» с г-жой Блан, стало быть, она и должна вести нас дальше. А ведь многие из группы вообще не были с ней знакомы. Как-то раз мы втроем договорились заниматься еще упорнее, следовать всем требо- ваниям. Дойдя до угла улицы, «Брат» композитор, Пат и я писательницы, торжественно скрепили договор о коллективном самоубийстве. К концу января наша с Пат жизнь стала совершенно невыносимой. И мы приняли весьма разумное решение пошли и купили щенка шнауцера, которого назвали Дружок. Теперь было к кому испытывать нежность, я даже надеялась полюбить песика. Существо с двумя уровнями сознания, он ли не подобен Богу? М. ужасно ревновал меня к щенку и как-то дал ему пинка. Мы с Пат стали жить в чудесном обществе нашей собачки, и ее привязанность нам очень помогла. Любовь великая сила. 21 февраля г-жа Блан утренним поездом прибыла из Гавра на вокзал Сен-Лазар. Большая часть группы решила ее встретить. Как пошутила мисс Суета: «Каждый боится, что его не возьмут». Меня не удивило, когда на вокзале все до единого, включая мисс Суету, сделали вид, что меня не знают. Поезд прибыл. Королева разглядывала нас из открытого окна своего купе. Одета она была в роскошную шубу. Изумрудного цвета шапочка прекрасно сочеталась по цвету с ее серебристого отлива волосами. На пальцах искрились два огромных камня. Наконец-то г-жа Блан вернулась и мы снова будем «работать» с ней. Уж она-то мне поможет, укажет на основные ошибки, которые мне не дают «работать» в полную силу. Увидев ее, я поверила, что мое долгое и томительное ожидание будет вознаграждено. X и Y, странным образом исчезнувшие из группы прошлой осенью, обнаружились в том же поезде, в свите королевы. «Брат» заметил покровительственно: «Надеюсь, они все же не бросят занятия». Еще бы. Они отправились в Америку вместе с г-жой Блан. Девицу моих лет я едва узнала. Еще в мае она была чем-то вроде «девчонки-сорванца». Чувствовалась в ней англиканская закваска. Неиспорченная, вероятно из среднезажиточного слоя. С длинными прямыми волосами неопределенного цвета. Всегда носила туфли на низком каблуке и коротенькие юбки. К макияжу относилась небрежно. Тогда она казалась мне девушкой заурядной, но порядочной. Девица с осветленными волосами почти до пола, сошедшая той ночью на перрон, была совсем другим человеком. Больше всего она напоминала процвета-ющую проститутку. Ее подружка тоже заметно переменилась, но на проститутку была не слишком похожа. Все сгрудились вокруг г-жи Блан, приветствовали, жали руку. Я толкалась прямо рядом с ней, но приветствовать не смела, глядишь, и пропустит мимо ушей, а то еще и ответит колкостью. Выбравшись наконец из толпы, я услышала, как кто-то поинтересовался: «Что за кинозвезда приехала?» Королева, в восторге от проявлений любви и просто-душного ликования, с которым встретила ее группа, пригласила всех в соседнее кафе выпить кофе. Она шла по вокзалу Сен-Лазар, словно Крысолов, а следом длинной вереницей зачарованные ею подопытные кролики. Мы забили до отказа просторную веранду кафе. Причем не всем еще хватило места. Когда наконец расселись, г-жа Блан пригласила к своему столику нескольких любимцев. Официанты принесли пузатые кофейники. Мы наполняли одну за другой дюжины чашек и передавали их из рук в руки. Примерно через час королева раскрыла свой пухлый бумажник и царственным жестом оплатила весь выпитый кофе. И еще подбросила официантам то, что называла «на чай по-американски». Потом все мы с грустью наблюдали ее отбытие на маленькой серой машине. Как и после каждого собрания группы, я чувствовала себя совсем обессиленной. Начав «работать» с г-жой Блан, я надеялась в ближайшем будущем с ней и продолжить, доказав тем самым, что я чего-нибудь да стою. Тем не менее, от меня шарахались, как от прокаженной. На меня не обращали внимания, не заговаривали, разве что с откровенной враждебностью. Оказавшись снова на вокзале Сен-Лазар, я попыталась разогнать свою ужасную тоску, в которую погрузилась с приездом г-жи Блан. Через полчаса мне предстояла встреча с одним из самых близких и родных людей. Я попробовала внушить себе радость, отвлечься. Сойдя с теплохода «Иль-де-Франс», мама приехала в Париж на втором поезде, собираясь пробыть у меня несколько месяцев. Ровно через три недели она вернулась в Нью-Йорк. Примерно через неделю после приезда в Париж мама заболела. А мы с М., еще за месяц до этого, договорились совершить небольшое путешествие. Наш отъезд совпал с маминой болезнью. В опеке мама не нуждалась, но мое присутствие ей было необходимо. Я поступила с ней в точности так, как Пат со мной. Не могла же я отождествлять себя с неприятными ощущениями? Как только мама сумела купить билет, она сразу уехала. Едва ее поезд отошел от перрона, моя идентификация испарилась. И я оказалась как бы в изолированной комнате. Что там обретешь? Мне казалось, что я недостаточно добросовестно «работаю». Но нет, даже чересчур. Меня словно бы обвели магическим кругом, через который не переступить. Только бы г-жа Блан меня пожалела! Только бы помогла! Но если бы я знала, что за «помощь» меня ожидает! После своего торжественного прибытия г-жа Блан совсем не занималась с нашей небольшой группой, оставленной мисс Суете. Мы все продолжали находиться «в ожидании г-жи Блан», которая, подобно Годо, сегодня никогда не приходит, оставляя при этом надежду, что придет завтра. (Знаменитое «перенеси на завтра».) Как кроты, попавшие в лабиринт, «Брат» и мы с Пат тыкались во все стороны под пристальным наблюдением мисс Суеты. Собирались мы два раза в неделю в гостиничном номере мисс Суеты. Один раз только англоязычные «Брат» и мы с Пат. Во второй еще и пять-шесть французов, говоривших на диалекте нейи. Свой французский никто из нас не улучшил, но языковой барьер исчез сам по себе. Маленькая французская группа состояла из четырех женщин и одного мужчины. (Я отметила, что во всей парижской группе, если считать и королеву, и самого жалкого подопытного кролика, на две Евы приходилось но одному Адаму.) И все очень добросовестные, особенно две женщины. Одна девушка не старше девятнадцати. Несколько месяцев она проболела. Увы, я не сумела даже узнать, как ее зовут, а тем более что с ней приключилось, хотя догадаться было нетрудно. Вторую никогда не позабуду. Эта женщина средних лет была очень бедна. Она не могла прокормить двух своих детей и была вынуждена отправить их в деревню к родителям. Все обеденное время она проводила в церкви, занимаясь упражнениями на ощущения. Ничего, кроме «работы», ее не интересовало. Каждую неделю она шла за помощью к мисс Суете, а возвращалась еще более разбитая. Согласно учению группы, жизненные обстоятельства в точности соответствуют уровню развития сознания, бытию человека. Следовательно, эта дама никто, пустое место. Гурджиев говорил: «…известно, что по статистике в течение года под московский трамвай должно попасть столько-то человек. И если, к примеру, некто по какой-либо причине попал под трамвай и был раздавлен, это вовсе не означает, что надо вообще упразднить трамваи». Поэтому в ту пору я относилась свысока к раздавленной жизнью женщине. С января по апрель мы посещали французские и английские собрания, занимались движениями. Продвигались вперед с прохладцей, не теряя надежды вновь обрести г-жу Блан. В конце апреля однообразие жизни стало простор невыносимым. И мы с Пат решили, что, если обогатить жизнь новыми впечатлениями, она покажется более сносной. Вдохновляемые столь наивными соображениями, мы, захватив с собой М., отправились в Бель-Иль-ан-Мер, где пробыли до 10 мая. Потому и пропустили майский номер газеты «Ар» со статьей Луи Повеля. На наше счастье. Прочти мы ее тогда, она не подействовала бы на нас так сильно, как семью месяцами позже. А в ту пору смерть еще не казалась столь близкой. Надо было еще дозреть до свободы. За день до отъезда в Бель-Иль-ан-Мер «Брат» попросил мои стихи, сказав, что хочет положить их на музыку. Я никогда не печаталась, а «Брат» известный композитор, и я, конечно, была польщена. Мы втроем очень тесно дружили. Когда «Брат» болел, мы с Пат готовили ему еду. Когда «Брату» не на что было жить, мы приглашали его пожить у нас и кормили, «пока ему не удавалось раздобыть денег. Приходил он к нам и без повода, просто отдохнуть душой. То были замечательные отношения. Для нас с Пат он стал братом в самом глубоком смысле слова. Как-то он горделиво поведал нам, что ему пришлось поухаживать за пожилой музыкальной критикессой, и «приступ» увенчал- ся успехом: он заработал хвалебную статью. Пат ужаснулась, но только покачала головой и задала ему вопрос: «Вы так понимаете путь хитреца?» Стоит ли переживать, если подобное проделывают не с тобой. Когда «Брат» украл у меня мои стихи, он, казалось бы, тоже следовал путем хитреца, но мне почему-то не захотелось быть жертвой. Нет-нет, только не это. Хорошие или плохие, они мои. К тому времени я не могла уже писать, но не разлюбила те вещи, которые сочинила, когда была всего лишь ничтожным орудием Творца. Я не сумела их разлюбить, они не умерли для меня. Осенью, на первом же занятии «Брат» небрежно бросил мне, что отдал перевести мои стихи на французский «одной очень важной персоне в группе», некоему специалисту по движениям, который столь прекрасен, словно сошел с картины Делакруа «Еврейская свадьба в Танжере». Я была возмущена. Он стал утверждать, что во мне говорит ложное «я», из меня, мол, брызжут отрицательные эмоции. И, в общем, не стоит попусту растрачивать свою драгоценную энергию. Велика ли беда, что он выдал их за свои собственные. Какие мелочи! Главное «работа». Уверял, что совершил свой поступок в интересах «работы». Я была раздавлена. Отведя душу, сколь это доступно несчастному загипнотизированному творению, я бросилась к мисс Суете, чтобы пожаловаться ей на совершенное безобразие. Уж она-то поможет, поговорит с «Братом» и выручит мои стихи. Она же обещала. Тем временем «Брат» таинственным образом испарился. Мисс Суета заявила, что никак не может с ним поговорить, пока он не вернется. Но мне удалось узнать, что и не вернется, так как, отправившись в Лондон, он серьезно заболел там и был вынужден с октября по февраль пролежать в больнице. С тех пор я его не видела и не надеюсь увидеть. Ничего не знаю и о судьбе моих стихов. Должна сказать однозначно, что я не виню «Брата» Он стал игрушкой в чужих руках. По поводу всей этой истории он написал мне письмо из Лондона, закончив его словами: «А в общем все это чепуха, все равно один конец шесть аршин земли». И подпись: «Брат». Пока он болел, мисс Суета ни разу не упомянула его имени и написала ему лишь тогда, когда поняла, что я считаю непростительным ее равнодушие к одной из самых добросовестных и способных своих учениц. Неважно, что он будет делать дальше прекратит занятия или продолжит, я не желаю ему зла. Невероятные страдания, причиненные ему «работой», способны искупить любой грех. Уверена, что из-за «работы» дни его сочтены. Когда «Брат» начал занятия, его считали подающим большие надежды композитором. Слово «гений» сейчас слишком затерто, но «Брата» можно назвать гением. Он представлял почти пародию на романтически настроенного молодого ху-дожника. Достаточно было его хоть раз увидеть, чтобы стало ясно, кто он такой. Но если группа против того, чтобы человек оставался орудием Творца, зачем она приняла «Брата»? Убедить его, что он никто? Уверившись, что он всего лишь честолюбец, мог ли он не разочароваться в своем искусстве? А как после этого жить? Это ли не смерть? Великий грех убить тело, но много хуже лишить душу пищи, погрузить ее в вечный мрак. Основываясь на собственном опыте и пристальных наблюдениях, утверждаю, что «работа» ставит именно такую дьявольскую цель. Она по своей природе не может привести ни к чему другому. Существует множество безвестных жертв «работы». Если бы я умерла, кто бы тут распознал убийство? А тогда я вдруг поняла, что «Брат» прав насчет ложного самоотождествления. Что за разница, кто автор стихов? Просто чепуха машина ведь не способна творить. Да и кто мне за них заплатит? Так я внутренне покончила с последним, что еще любила. Отреклась от стихов. Тут уже смерть подступила ко мне вплотную. В одном из похищенных стихов сказано: «Смерть дело свободного выбора». Как трудно сохранить спокойствие! Но тогда я была совершенно спокойна. А смерть приближалась. В ИЮНЕ у нас с Пат состоялась беседа с г-жой Блан. Она нам поведала, что собирается осенью отправиться в Нью-Джерси, на ферму г-жи Успенской в Мендеме и хочет захватить с собой нескольких учеников. При этом дала понять, что если мы добьемся успехов, то будем среди них. Я сидела рядом с королевой, слушала ее речи, и все мне стало ясно. Месяцы тоски и ожидания были, оказывается, испытанием. Продержаться бы еще чуть-чуть, и я буду «работать» с г-жой Блан. Поеду с ней в Америку. По бесконечной своей доброте она не забывает о таком ничтожестве, как я. Как же выразить благодарность? Только усердной «работой». «Работать» еще и еще усерднее. Следующей ночью в зале Плейель, перед началом занятий, мисс Суета, в своей шубе, пожевывая жвачку, решила прощупать почву относительно нас с Пат. В первый раз ее взгляд показался мне вульгарным. Как она переменилась за сутки! «Вы знаете, что г-жа Блан хочет перевести на французский первые выпуски «Всё и вся». Она поедет в Швейцарию и посвятит этому все лето. Группа нуждается в деньгах на их публикацию. Каждый должен дать сколько сможет». У нее была ужасная манера говорить о деньгах, просто мерзкая. А ведь в группе считалось, что отношение к деньгам и сексу главный показатель духовного развития. Пат нечего было дать. У меня нашлось пять тысяч франков, только и всего. Мой скромный дар не отвергли, но ни с Пат, ни со мной о поездке в Америку с г-жой Блан больше не заговаривали. В следующий раз мы ее увидели на последнем летнем занятии по движениям. Когда мы сидели на полу, скрестив ноги, она подошла прямо к нам, поглядела (сверху вниз) и расхохоталась во все горло: «Как, эта парочка еще не сбежала?» Мы убедились, что выглядим жалко и что нужно стараться еще больше. Я твердо решила добиться успеха. Оказывается, это невероятно трудно! Ну как чего-то достичь, если я полное ничтожество? Г-жа Блан, взяв бразды правления в свои Руки, возгласила: «А теперь попытаемся отыскать в себе силу, которая поможет нам справиться с отчаяньем. Попробуем переступить грань». Тут я подумала, что, может быть, мне все-таки удастся стать хоть чем-то. «Встать!» Мы вскочили и замерли, руки по швам. «Досчитав до четы-рех, расставим руки в стороны параллельно полу и посмотрим, сколько нам удастся простоять в такой позе. Это трудно, но зато мы очень много познаем». Вот она, возможность искупить все разом! Я думала, что мне удастся одолеть напряжение. Руки словно налились свинцом, а свинец еще и подрагивал. Мы переминались с ноги на ногу, это помогало. Сердце бешено колотилось, в глазах потемнело. Руки болели невыносимо. Чуть не половина группы, обессилев, рухнула на пол. К стыду своему, оказалась среди них и я не выдержала боли. Стало быть, я ничто. Г-жа Блан отправилась в Швейцарию, чтобы заняться переводом. «Работа» прервалась на лето. Я продолжала за-ниматься УРО, добиваясь все большей полноты ощущения. Пат тоже усердно занималась УРО. В июле у нее случилось маточное кровотечение, чего раньше не бывало. Продолжалось оно три недели. В американском госпитале никто не мог понять, в чем дело. Один врач сказал Пат со смехом: «Может быть, вы сами нам объясните?» Были проведены все анализы, но причина кровотечения так и осталась тайной за семью печатями. Как началось, так и закончилось. Врачи оказались бессильны. Было тревожно. Пат ходила словно тень, которая может в любой момент рассеяться, бесследно исчезнуть. Мисс Суета любезно препоручила Пат д-ру Фишу, который прописал ей то же, что и мне. Пат до сих пор мучается и от последствий кровотечения, и от лечения д-ра Фиша. В августе я окончательно порвала с М. Наша связь потеряла всякий смысл я ведь была выше отождествления, а без него любить невозможно. За время моей «работы» я порвала отношения со всеми своими друзьями, в том числе со школьной подружкой, самым давним и близким другом. Только чудом мы не раздружились с Пат. Не сомневаюсь, что хорошие отношения удалось сохранить из-за полного друг к другу безразличия. Безвозвратно ушли в прошлое счастливые минуты, которые мы пережили в Балтиморе, в Нью-Йорке, во время первого посещения Парижа, и с этим следовало примириться. Отказаться от поэзии для меня было все равно, что броситься с моста в реку. У Пат же все-таки оставалась одна мелочь, позволявшая ей держаться на плаву. Она обожала нашего родного Дружка, вечно лающего непоседу, все время норовящего чего-нибудь стянуть, жующего орехи, постоянно страдающего от мух и чесотки. И я его любила, но как бы умом, чувствовать любовь я в ту пору была неспособна. А Пат еще испытывала какие-то чувства к Дружку. Поскольку наш хозяин продолжал вымогать у нас все больше денег за квартиру, в середине сентября мы были вынуждены найти жилье подешевле. Захватить Дружка в нашу новую квартирку на пятом этаже мы, увы, не могли. Единственное, что оставалось, подыскать для него добрых хозяев. Так как мы порвали со всеми друзьями вне группы, пришлось искать помощи в группе. Конечно же, мисс Суета знает семью, которая будет рада нашему Дружку. «Ладно, я подумаю», пообещала она. И раздумывала полтора месяца, а мы на это время поместили Дружка в пансион. Наконец она предложила Дружка одной даме, которая недавно потеряла любимую обезьянку. Дама обожала любую живность, видимо, в отличие от своего супруга, очень важной персоны в группе, личного друга мисс Суеты. (Последняя, разумеется, ненавидела обезьян.) У X было двое детей, которые в ту пору осваивали счет вперед и назад, готовясь к начальному классу движений. Они хорошо приняли Дружка, поэтому он вскоре стал в их семье своим. X хотели даже заплатить нам за него, но мы отказались. Через неделю мисс Суета потребовала, чтобы мы взяли деньги за «своего пса». Мы объяснили, что ничего нам не надо, только бы у Дружка были хорошие хозяева. Что мы и не собирались его продавать. «Понимаю, сказала она, но все имеет свою цепу». «Да вы не поняли: мы любим Дружка и хотим, чтобы за ним хорошо ухаживали. Нам бы и в голову не пришло его продать». «Вы обязаны взять за него десять тысяч франков. Лично я уверена, что так будет лучше. А впрочем, поступайте, как хотите». В группе нам постоянно твердили: «Поступайте как хотите. Нет ничего обязательного». Меня только позабавил этот совет-требование получить плату за Дружка. Мне-то было все равно, а вот на Пат это произвело ужасное впечатление. Сама мысль его продать казалась ей мерзкой, противоестественной. И вот что я придумала: «Мы к деньгам даже не притронемся. Договоримся что г-жа X внесет плату за наши занятия. По тысяче в неделю, значит, за целых десять недель». Таким образом, Пат хотя бы частично освободилась от мук совести, которым мисс Суета пыталась ее предать. И все же ей был причинен огромный вред она лишилась после-днего отождествления. Дружка обменяли на десять недель занятий. В начале сентября мы с Пат отправились к г-же Блан, чтобы упросить ее с нами заниматься. Ждали от нее указаний, хотя бы похвалы за усердие. Мы чувствовали, что не растем под руководством мисс Суеты. Нам нужна была только г-жа Блан, собственной персоной. Если она позволит, мы поедем с ней в Нью-Йорк и там будем «работать». Я упомянула, что в Нью-Йорке нам наверняка помогут найти хорошо опла-чиваемую работу, а здесь мы с трудом сводим концы с кон-цами. Нет, оставайтесь тут. В Америке разве жизнь? Настоящая жизнь только в Париже. Каждый год я езжу в Америку, но всегда возвращаюсь. И рассмеялась. В этом году я не поеду к дочке. Вернусь до Рождества. Итак, я обещаю, что буду с вами заниматься. Даю вам слово. А пока что нам делать? спросила я. Посещайте собрания мисс Суеты, занимайтесь движениями. И вот вам еще задание почитайте Майстера Экхарта. И устройтесь на службу. Для «работы» очень важно получать хорошие деньги. А куда лучше устроиться? Ухаживайте за детьми. Я с грустью подумала, что уход за детьми никак не стоит больше ста двадцати франков в час. При такой дороговиз-не что сто двадцать, что один никакой разницы. На прощание г-жа Блан ласково пожала нам руки. Помните я обещала. Вдохновленные обещанием, мы мужественно вернулись к опостылевшей «работе» с мисс Суетой. После того как «Брат» сбежал в Лондон и там заболел, в группе остались только я и Пат. Не очень-то, как говорил Гурджиев, широкое поле для экспериментов, зато глубокое. Теперь мы за- нимались в квартире на набережной Орсэ. Вскоре к нам присоединилась англичанка средних лет, ученая дама, достаточно известная в Париже. Довольно богатая. Назову ее «мисс Запинка». Приход мисс Запинки стал бедой для нее, а для нас счастьем. Мы обе считали англичанку на редкость открытой и приятной женщиной. Несмотря на разницу в годах, мы относились к мисс Запинке как к очаровательному, наивному ребенку. Случалось, она нас очень забавляла. Мисс Запинка начала работать в Лондоне, изучала книги Мориса Николя. Она дала их нам почитать в обмен на другие сочинения, посвященные «работе». В субботу утром, после собрания, мы втроем направлялись в соседнее кафе и там болтали за чашкой замечательного, хотя и упадочнического «черного напитка» (спасибо, без лимона). К французской группе она относилась подозрительно. Мисс Суета с первого взгляда произвела на нее отвратительное впечатление, как прежде и на меня. Я поторопилась ее уверить, что это ложное впечатление. Мол, мисс Суета так утонченна и сокровенна. К ней надо внимательно приглядеться, чтобы оценить по заслугам. «Допустим, согласилась мисс Запинка, а потом потребовала с британской прямотой Расскажите-ка мне, чем вы занимались с тех пор, как попали в группу. Что делали? Какой образ жизни вели?» Мы с Пат таинственно переглядывались и загадочно усмехались. «Очень трудно рассказывать о «работе»». Но все же настойчивые расспросы мисс Запинки глубоко затронули ту часть моей души, которой, хотя и медленно, овладевали сомнения. Действительно, чем я занималась? Чего достигла? Стала ли совершенней? Важнейших своих достижений я, конечно, оценить не способна, их ведь нельзя описать, они познаются только на практике. Но я освоила УРО способна мгновенно достичь глубокого самоосознания. Достаточно сесть со скрещенными ногами, в удобнейшей как выяснилось, позе из всех возможных, раз или два «пройтись вокруг тела», чтобы достигнуть глубо-кого и стойкого самоощущения. Сидя неподвижно, я прислушиваюсь к ритму своего дыхания, биению сердца, словно вся обратившись в какой-то особый прибор, предназначенный специально для наблюдения того, что совершается в глубинах личности. Сложнее закончить упражнение. Я совсем позабыла слова Гурджиева: «Необходимо помнить что машина, каковой является человеческое существо, не важно, хорошо она работает или нет, есть механизм саморегулирующийся. Одно изменение влечет другое. Необходимо это предвидеть и учитывать». Мисс Суета показала нам еще одно упражнение, демонстрирующее разницу между интеллектуальным и эмоциональным центром. Очень простое. Садимся, спина прямая, руки на коленях. Медленно поворачивая голову влево, следует одновременно глядеть на левую руку и ощущать правую, потом наоборот. Оно меня гипнотизировало еще сильнее, чем УРО, потому что производило то же действие, но значительно скорее за одну-две минуты. За исключением этих новых упражнений все осталось по-прежнему. Как только осенью возобновились занятия, нас с Пат перевели в класс движений, возглавляемый мисс Орешек. Величайшая ошибка г-жи Блан! Даже в состоянии гипноза я почувствовала, что с мисс Орешек не все в порядке. Ясно поняла, что она рабыня, готовая буквально на брюхе ползать перед «начальством» мисс Суетой и г-жой Спермой. Что до г-жи Блан, то одно ее имя приводило мисс Орешек в трепет. Я решила, что мисс Орешек всего лишь бездарь, неспособная ничему научить, и много раз просила перевести меня в класс к г-же Сперме. Мисс Суета, на которую г-жа Блан возложила руководство занятиями по движению, говорила, что ничего не может решить без начальницы, надо, мол, подождать возвращения г-жи Блан. Она попыталась выведать, почему мне не нравятся занятия с мисс Орешек, но, как истинный хитрец, я помалкивала. Несмотря на свою какую-то невнятную и пугающую ауру, движения мисс Оре-шек исполняла красиво. Поскольку деваться было некуда я старалась не отождествлять себя с ней, а полностью сосре-доточиться на движениях. Ведь, возможно, меня опять-таки испытывают, смотрят, как я отнесусь к мисс Орешек. Может, она только изображает рабыню. Все, что я могла рассказать мисс Запинке, я ей рассказала. Ее это не удовлетворило. Я постоянно ее уверяла, что достигла многого, но сама начала внутренне сомневаться в том. Как-то раз мисс Запинка показала нам с Пат статью Луи Повеля «Тайное Общество: Ученики Георгия Гурджиева». Он писал: «Есть люди, которые только в состоянии радости способны на непосредственное самовыражение. В них радость и непосредственность как бы повенчаны по взаимной любви, так же свободно могут они и разойтись. Чтобы пуститься в предложенную Гурджиевым духовную авантюру, подобные люди должны расстаться со своим прошлым. Утверждаю, что решившиеся на это писатели рискуют своим талантом, да и жизнью. Считается, что писатель должен тосковать. Иные готовы даже легкомысленно разглагольствовать о своей тоске, но тут все серьезней. Поэтому предостерегаю: для некоторых писателей учение Гурджиева огромный соблазн, дополнительная угроза болезни и смерти». Прочитала и как с гуся вода. Никакого впечатления. Одна мысль: «Бедняга Повель! Не имеет представления о «работе»». НАСТУПИЛО Рождество, а г-жа Блан все не появлялась. Ее «обещание» оказалось очередным испытанием. Мисс Запинка уехала в Англию, занятия прервались на две недели. Умом я ничегошеньки не понимала, тело же мое знало все. Пат работала за городом устроилась ухаживать за ребенком на время школьных каникул. Договорилась она на десять дней, но пообещала мне накануне Рождества на денек приехать. И мы без всякого вдохновения решили «отпраздновать» Рождество. Понапрасну надеялись хоть немного ощутить прежнюю рождественскую радость, хоть что-нибудь почувствовать, в крайнем случае, притвориться, что чувствуем. Обе мы были внутренне мертвы, поэтому старались хотя бы все устроить как следует, соблюсти правила решили купить елку на цветочном рынке и рождественского цыпленка. И сделать вид, что наслаждаемся деревцем и цыпленком. Перед приездом Пат, вечером двадцать третьего, я решила преподнести ей подарок: во что бы то ни стало написать нечто вроде рождественской сказки. Положено ведь дарить подарки. Это будет свидетельством моей дружбы, хотя на подобные чувства я была уже неспособна. Ночью двадцать третьего, впервые за много месяцев, я села писать. Труд был изнурительным, но рождественскую сказку я написала. Хорошую или плохую, неважно. Я писала и чувствовала, что пишу. Первые ощущения после многих месяцев бесчувствия! Меня это потрясло, я перечитывала написанное и плакала. От потрясения я заболела и неделю пролежала в постели, неспособная ни думать, ни чувствовать. Я еще не успела поправиться, когда мне позвонила мисс Суета и сообщила, что хочет поговорить со мной наедине. Помню, как я шла по мосту, а над Сеной красиво падал снег, Я запомнила снег, потому что чувствовала его красоту. Я снова научилась чувствовать. Во время нашей встречи мисс Суета все время задавала вопросы: «Находите ли вы свою жизнь в Париже полноценной и интересной? Много ли вы пишете? Есть ли друзья? Мужчины?» и т. д. Я сказала: «Когда борешься за жизнь, не думаешь, интересная она или нет». На что мисс Суета заметила: «Вы сейчас занимаете самую неудобную позицию сидите между двумя стульями». Это для меня не было новостью. Я и сама, конечно, чувствовала свою раздвоенность. И знала, что, начав писать рождественскую сказку, вступила в бой со смертью на равных. Только пока не понимала, какая тут связь. Я надеялась, что мисс Суета посоветует мне, как избавиться от необходимости сидеть между двумя стульями. Увы, ничего подобного. Предоставила выпутываться самой безмозглому роботу. После беседы я твердо решила сделать наконец выбор один стул или другой, только бы не сидеть между ними. Было страшно. Прежде я не сопротивлялась смерти, знала, что борьба с ней меня измучит. Но умирать не хотелось. твердо решила избежать смерти, хотя ничего и не понимала. Поняла я неожиданно. Пробуждение всегда наступает мгновенно и неожиданно. После одного из январских собраний я вдруг спросила у Пат: «А тебе не кажется, что мисс Суета нас гипнотизирует?» И сама удивилась своему вопросу. Вслушавшись в собственные слова, я мгновенно поняла. Все и мгновенно. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Окончание хроники Франсес Рудольф. Пробую защититься от черной магии. Откровения Гурджиева. Профессиональный гипнотизер. Способ зажать кровеносные сосуды. Мисс Запинка покорная овца. Знакомство, которое нас спасло. Писатель, мудрый индус и врач. Тысяча благодарностей. 28 МАРТА 1953 года, ночь. Сижу за столом в домике на американском побережье. Любуюсь в окно на лунное отражение в волнах океана истинного символа бессознательного. Луна должна меня исцелить. А если погубит, что же поделать. Как она прекрасна, я жажду отождествиться с ее восхитительной таинственной желтизной. Когда я наконец поняла, что такое «работа», и внезапно проснулась, то как бы бросила вызов смерти, и разгорелась битва. Преодолевая ужас, я выявляла в своем организме приметы смерти. По ночам, когда я лежала в постели, пытаясь заснуть, мои руки и ноги вдруг сводила судорога, они постоянно вздергивались. Мой пульс скакал, как мексиканская фасоль. Меня словно бы высасывали выси, и я извивалась в судорогах. И все виделась мертвая птичка с задранными лапками. И постоянно крутилась в голове, сводя с ума, молитва Вельзевула за упокой его бабушки: Она откинула копыта, Около двух суток я была на пороге физической смерти. Не осталось никаких сомнений: они знают, что я раскрыла истину, и посредством черной магии пытаются меня покарать. Днем мне удавалось более или менее прийти в себя. Но сумерки их время: лежа в постели, я обливалась холодным потом. А во сне царили кошмары постоянно снилась ненавистная «работа». Мучил страх:вдруг они вообразят, что я изобретаю какую-то свою белую магию, чтобы защититься от их черной, и захотят отомстить. Даже сейчас я не знаю, что за белую магию применяла. Но, как бы наивно это ни звучало, некоторые маленькие упражнения помогли мне преодолеть первый приступы ужаса. Пат не надо было убеждать в благотвор-ности моей магии, с самого начала она была целиком со мной. При этом наше домашнее средство против черных магов не казалось ей проявлением суеверия. Мы обе и сейчас уверены, что приняли разумные меры. После бешеного «мумбо-юмбо», которое я до поры выплясывала, единственное средство защититься спокойно все осмыслить. Когда знаешь дьявола и всех его присных, самый прожженный черт не страшен. Лежа в постели, я боролась со страхом посредством размышления: вспоминала все, что со мной произошло, выстраивая разрозненные события в единую цепочку. И «работа» теперь виделась мне в другом свете. Я вдруг поняла писания Гурджиева и многие «фрагменты» Успенского, все ведь так просто. К примеру, «о смысле жизни» проблеме, которая неотступно преследовала Гурджиева, он говорил: «Я нисколько не сомневаюсь, совершенно убежден, что ответы на самые основополагающие вопросы бытия уже существуют в глубинах бессознательного Человека и осознания не требуют, значит, я убежден и в следующем: чтобы достигнуть цели, мне следует поглубже изучить и строение человеческого духа, и законы его деятельности. Убедившись в этом окончательно, я принялся упорно, как мне свойственно, день за днем обдумывать, какие условия необходимы и достаточны для решения данного вопроса. Целиком еще погруженный в подобные размышления, я покинул монастырь и отправился странствовать, на этот раз без определенной цели. Во время моих дальних странствий, бродя с места на место, я постоянно и упорно думал об этом, и наконец у меня созрел примерный план. Все распродав, на полученные деньги я начал собирать книги, а также и устные предания, не позабытые еще азиатами, о прежде весьма развитой отрасли знания, называе- мой «мехкенесс», что означает «способ избежать ответственности». Современной цивилизации доступен лишь ничтожный обрывок того знания под именем «гипнотизм». Утверждаю это, так как литературу по нему знаю как свои пять пальцев. Собирая всевозможные свидетельства о «мехкенессе», я добрался до одного монастыря в Центральной Азии, в котором уже когда-то жил. Поселившись там, я посвятил себя изучению собранных материалов. Два года я занимался теоретическими изысканиями. Наконец почувствовал необходимость проверить на практике некоторые моменты теории, вызвавшие у меня сомнения, понять механизм работы бессознательного. Я объявил себя «знахарем», который лечит все болезни, и стал применять полученные знания, тем обогащая свою теорию, ну и, конечно, принося облегчение людям». Чуть дальше в своем шедевре уклончивой речи под названием «Глашатай Божьего пришествия» Гурджиев пишет: «Я стал гипнотизером высокого уровня. Леча людей, я изо всех сил старался избегать непроизвольного на них воздействия. Однако сознанию не всегда удавалось сдерживать мои душевные порывы, и я замечал, что оказываю влияние на людей не только загипнотизированных, но и бодрствующих». А вот что говорит Вельзевул. Он хвастается своим изобретением новым методом гипноза: «Сразу после этого я нашел и проверил способ быстро ликвидировать «перепад давления в сосудах», зажимая некоторые из них. В результате сжатия, хотя ритм циркуляции крови, свойственный бодрствованию, остается прежним, в людях пробуждается подлинное сознание: как раз то, что они называют бессознательным. Этот изобретенный мной способ, безусловно, лучше всех ныне применяющихся: чтобы ввести человека в состояние гипноза, его заставляют пристально смотреть на сверкающий или блестящий предмет. Но с помощью моего изобретения непосредственного воздействия на «кровеносные сосуды» можно привести в гипнотическое состояние не только существа с тремя мозговыми центрами, которые к тому сознательно стремятся, но и многие существа с одним центром, например так называемых «четвероногих», «рыб», «птиц» и тому подобных». С ужасом я поняла задачу «обучения движениям» и цель упражнений на ощущение. Догадалась, почему мой организм начал умирать. Не понимая до конца как, я поняла, что со мной сделали. Я думала об огромном стаде беспомощных, загипнотизированных магом и до сих пор ему послушных баранов в Париже, Лионе, Лондоне, Южной Америке, крупнейших городах Соединенных Штатов, и сердце у меня разрывалось от жалости к участникам парижской группы. Ведь, начнись война, их руководители преспокойно бросят все и сбегут в Южную Америку. Это меня ужасно мучило, но все-таки у нас с Пат появился какой-то просвет. Теперь надо было спасать мисс Запинку. Я пошла к ней и попыталась поговорить, все объяснить. К моему ужасу, она обратила ко мне свое безмятежное лицо загипнотизированного человека: «О чем это вы?» Мисс Запинка, преж-де столь критичная, уже уснула. Никакого, мол, вреда «paбота» принести не может. Я кричала, орала, била во все колокола. И все впустую. Как и подобает покорной овце, она донесла на меня мисс Суете. А та, безумно напуганная, пред-приняла неимоверные усилия, чтобы вернуть двух заблудших овечек. Что скажет г-жа Блан, когда узнает, что мисс Суета дала ускользнуть двум своим овцам? В трогательных стараниях свалить ответственность на другого, она посоветовала нам сходить к сыну г-жи Блан «молодому Бла-ну». Он, мол, все разъяснит. Мне не хотелось идти, но Пат мечтала его увидеть, не отпускать же ее одну. Никогда не встречала настолько отвратительного типа. Конечно, ничего мы от него не добились, хотя в «работе» он достиг высот. Разве он честно ответит на мучившие нас вопросы? Что такое «работа»? Откуда мне знать. Что такое «движения»? Откуда мне знать. При этом его темно-карие глаза метали громы и молнии. Но на нас это не действовало. Ушли мы подавленные. Вернувшись домой, я больше всего хотела залезть в чан с горячей водой и тщательно вымыться, всю кожу с себя стереть. Приобщившись к «работе», я жалела, что не познакомилась с Гурджиевым, когда жила в Париже в 19481949 гг. Повидав же «молодого Блана», я возблагодарила Бога, что Гурджиева уже нет в живых. О нем было сказано одной очень почтенной особой, что, подобно отцу Гамлета, Он человек был, человек во всем;(Перевод М.Лозинского.) Я с этим не согласна Гурджиев не был человеком. Мисс Запинку мне спасти не удалось, но, может быть, все же отыщется в группе хоть кто-нибудь, способный понять и, подобно мне, спастись. Весь февраль я была ужасно взвинчена. Где я? Что я? Казалось, вот-вот найду нужные слова. Я хотела спасти свою жизнь, но считала, что необходимо ответить ударом на удар. Нельзя просто смыться, надо всем все рассказать, и побыстрее. Я очень устала, но надеялась на второе дыхание. В пятницу вечером, тринадцатого февраля, мы с Пат повидались с г-ном Повелем, и очень кстати. Он рассказал, каким кошмаром обернулась для него «работа». Для нас это было важно. Когда он сказал, что хочет собрать книгу свидетельств всех пострадавших и опубликовать ее, я была в восторге. Ведь я сама уже твердо решила описать все, что выстрадала. Но кто бы мне поверил? Вот если бы нас было несколько, тогда другое дело. Удивительная доброта и понимание г-на Повеля буквально спасли меня. Даже в своем подавленном состоянии я была способна его оценить и восхититься его мужеством. Если мои муки были тяжкими, то его адскими. Но по Божьей милости в последний миг он прозрел, вернул свою жизнь, вернул себе здоровье и, судя по уютному и милому жилищу, счастье. «Грешите, посоветовал он. Расслабьтесь, развлекайтесь, отождествляйтесь, занимайтесь любовью. Хоть на какое-то время обо всем забудьте. Вот что мне помогло почти совсем выздороветь». Непросто оказалось последовать замечательному совету г-на Повеля. Но мы с Пат заказали билеты на корабль «Либерте», семнадцатого марта отплывающий в Нью-Йорк. А потом нам предстояло безмятежно прогуливаться по взморью и предаваться радостям и горестям отождествления. За три дня до отъезда мы побывали у Свами Сиддхес-варананды, которого уже как-то раз видели пару лет назад. Он дал нам тот же совет, что и г-н Повель, а также свое благословение и рекомендательное письмо к одному нью-йоркскому врачу. Пока я паковала множество мелких вещиц и закупала еще тысячи необходимых мелочей неизбывное бремя для иностранца, покидающего Париж, я одновременно записывала эту удивительную историю. На борту «Либерте» (сама не представляю, как мне удалось на него подняться) я продолжала работать над моим повествованием, собираясь его закончить за время пути. Но этот жалкий автомат, то есть я, не слишком пошевеливался. Всему приходилось учиться заново. При том он прекрасно понимал, что подобный труд под силу только Кафке. А двигало им лишь страстное желание запечатлеть происшедшее. Теперь же автору остается поскорей завершить повесть, извинившись за корявый слог. Автор не коснулся многих небезынтересных вещей, прежде всего потому, что не все понимал. Но не только поэтому: мудрый г-н Повель не советовал порвавшему с «работой» все о ней рассказывать. А я даже перешагнула предел откровенности. «Либерте» прибыл в Нью-Йорк двадцать третьего мар-та, примерно в полдевятого. На следующий день я пошла к д-ру Р., оказавшемуся толковым врачом. Он сказал, что муки, на которые обрекла меня «работа», совсем расшатали мои нервы и что это надолго. Но все-таки выразил уверен-ность, что при соблюдении определенных условий я поправлюсь. «Определенные условия» он представлял примерно так же, как г-н Повель и Свами. За три недели, последовавшие за моим разрывом с «работой», я познакомилась с тремя необычайно милыми и пони-мающими людьми: г-ном Повелем, Свами Сиддхесваранандой и д-ром Р. Все трое отнеслись ко мне с большой теплотой и попытались мне помочь, надеюсь, не безрезультатно. За что я им и благодарна. Хочу также поблагодарить моего юриста который, не веря ни в белую магию, ни в черную, ни в дьявола, всегда помогал мне советом и обращался как со здоровым, нормальным человеком. Двадцать пятого марта я приехала на побережье, где живу и сейчас. Не сомневаюсь, что здесь я найду способ вернуться к жизни. Стоило приняться за эти записи, как стал отступать гурджневский кошмар и я начала оживать. Если мне удастся ожить не сомневаюсь, что удастся, я не стану жалеть о времени, потраченном на «работу». Как говорил г-н Повель: «Да это же замечательно познать дьявола». Познать дьявола и избежать его когтей! Спасибо моему ангелу-хранителю. Я предала бы анафеме «работу», если бы могла, но дьявола предать анафеме невозможно. Его высмеивают и отходят подальше. Ему остается только вопить во всю глотку. Надеюсь, что после моих над ним насмешек он будет вопить долго и яростно. Видимо, это и есть отождествление. Как прекрасно опять отождествляться! Вопи, дьявол, вопи! ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ СВИДЕТЕЛИ ЗАЩИТЫ: ДОРОТИ КАРУЗО[31] Прозрение по пути из Нью-Йорка. Я узнала нечто, способное изменить всю мою жизнь. «Они» постоянно расспрашивают меня о Карузо. Несчастье с учителем и его чудесное выздоровление. Что мне сказал Гурджиев. Суть вещей не просто идея. ДЕЛО происходит на палубе корабля, в сутках пути от Нью-Йорка. Не замечаю времени, забыла, где я, так увлечена беседой. Сумерки, пустынная палуба. Сижу, вглядываюсь в угрюмые неподвижные тучи и вслушиваюсь в речь, которая для меня голос самой Вселенной. Никогда мне не приходилось слышать ничего подобного: онемевшая, подавленная, я вникала в мысли могучие, всеохватные, животворные, грандиозные. Мучительно пытаюсь как бы начертить в уме карту, которая, надеюсь, поможет ориентироваться в моем дивном странствии. Увы, то были бесплодные попытки, все усилия казались ребяческими и жалкими в сравнении с огромностью неведомого мира, передо мной открывшегося. Он простирался дальше разума и все же был его принадлежностью, а может быть, наоборот разум был лишь частью его обширных пространств. Временами наступало прозрение, когда все услышанные мной слова куда-то терялись, забывались навсегда, но оставляли твердое ощущение, что теперь я знаю верный путь. Такое чувство у меня возникало и прежде, когда Энрико Карузо поднимался по лестнице мне навстречу. В два часа ночи я вернулась в каюту. Дети не спали. «Я сейчас многое узнала, сказала я им, теперь, возможно, вся наша жизнь переменится». Но при этом не могла повторить ни единого услышанного мной слова и до сих пор не способна припомнить ни одной фразы из той беседы. Речь шла о философской системе, в которой человек представлен во взаимодействии с Богом и Вселенной. Обучал ей некий Гурджиев. Он жил в Париже и уже много лет преподавал свое учение. Его имени и краткого изложения «неизвестного учения» было достаточно, чтобы в моем сознании вспыхнул образ целого прежде неведомого мне мира. Но тут мне вспомнилось, что еще в детстве я предчувствовала существование новых горизонтов, которые теперь передо мной открылись. Важность полученного откровения, значительность открытия так меня потрясли, что страха перед будущим как не бывало. Ничто не смогло бы убедить, что прозрение, посетившее меня этой ночью, было ложным. Теперь у меня осталось только одно желание: познакомиться с человеком по фамилии Гурджиев, который глубоко изучил этот незнаемый мир и привечает всех жаждущих его познать. Человека, открывшего мне глаза, звали Маргарет Андерсон. Позже она рассказала мне свою жизнь. Как она основала свою первую газету под названием «Литл ревю», два года ее редактировала, а потом уехала из Америки в Париж к Гурджиеву. Я РЕШИЛА найти ферму где-нибудь в Новой Англии белый домик с ригой или хотя бы хибарку в какой-нибудь деревне, где могла бы уединиться до возвращения во Францию к Гурджиеву. И нашла то, что мне было нужно, в Садбери (штат Массачусетс) в восьми милях от Конкорда. Поездка в Садбери не была простой прихотью. Я очень надеялась, что среди обитателей Новой Англии вдумчивых, непринужденных, понятливых мне не надо будет прикидываться, я смогу оставаться собой. В Нью-Йорке мне нередко приходилось слышать рассуждения учеников Гурджиева об их «духовной жизни», но я совершенно не представляла, что это такое. Или у меня ее нет вовсе, или она так глубоко укрыта, что я ее не ощущаю… она погребена под чужими мнениями, которых я вдоволь наслушалась. Подумать только, моя собственная натура завалена тысячью мнений! Все равно как если бы я носила десять шляпок одна на другой. Я пыталась представить, как бы выглядела вовсе без шляпки… Поэтому вначале я вела себя в Садбери естественно. Отвечала на привычные расспросы об Энрико, рассказывала истории о нем. Но при этом иногда выражала личные взгляды, и не как жена Энрико, мать его детей, а целиком от собственного имени. Но вскоре я обнаружила, что моя естественность иного рода, чем та, что бытует в Садбери, и беседовать на интересовавшие меня темы там не принято. Как-то одна женщина сказала мне: «Ваши взгляды нас совсем не интересуют, гораздо интереснее анекдоты о вашей жизни с Карузо». Тут я поняла, до какой степени учение Гурджиева обострило мою жажду подлинного общения. Появилась необходимость в серьезном разговоре, пустопорожние разглагольствования уже не удовлетворяли. Так, неожиданно, во мне начала зарождаться духовная жизнь. ПАРИЖ. Июнь 1948 года. Я много слышала о Гурджиеве, и у меня сложилось о нем собственное заочное представление. Он должен быть красноречив, как Иоанн Креститель, вдохновенен, как апостол Павел, величествен и благ, как Святая Дева. Приблизиться к нему можно лишь с восторгом и почтительной опаской, а покинуть смиренно благодаря судьбу за счастье встретиться с ним. В конце июня в большом волнении я переступила порог его парижского жилища. Но стоило мне увидеть Гурджиева, прежнее представление о нем тут же рассеялось. Передо мной стоял невероятно усталый и больной человек. Хотя иногда ощущалось, что его хилое тело излучает могучую внутреннюю силу, большого впечатления он не произвел. Я не понимала его английский. Тихим голосом, со своим восточным акцентом, он произносил невнятные для меня слова. Но в то же время я чувствовала, что обычный язык нам сейчас и не нужен. Словно мы обо всем уже поговорили и теперь, чтобы понять друг друга, нам вовсе и не надо слов. После ужина он пригласил меня в маленькую комнатку, где на столе уже стоял кофе. Сидя в этой комнатке, заваленной фруктами, конфетами, бутылками с вином, свежими сосисками из верблюжатины и увешанной букетиками из красного перца, розмарина и мяты, и глядя, как Гурджнев разливает кофе из старого помятого термоса, я вдруг почувствовала себя такой же молодой и полной веры, какой была, когда жила в монастыре под опекой матушки Томпсон. Прошедшие годы были забыты, я вновь, стала ребенком. Гурджнев предложил мне кусочек сахара и произнес: «Вы хотите меня о чем-нибудь спросить?» К такой открытости и прямоте я была не готова, и мне сразу не пришло в голову ни единого отвлеченного, эзотерического вопроса. Поэтому я высказала то, что меня беспокоило весь вечер: «У меня такое чувство, что у всех есть душа, а я ее лишена. Может быть, это и вправду так?» Он даже не взглянул в мою сторону и некоторое время молчал. Потом взял кусочек сахара, бросил в рот, запил глотком кофе и наконец заговорил: «А вы понимать, что такое осознавать?» «Конечно, ответила я, это что-то знать». «Не что-то, а самоё себя свое Я. Вы его не сознавать даже на миг в жизни. Теперь я сказать, а вы постарайтесь. Будет трудно. Вы попытаться все время повторять: «Я существую», не забудьте. Не придавать значения, не стремиться к успеху, просто попытаться. Поняли?» Во время первой нашей встречи я так и не высказала ему то, что собиралась. Только поведала о своем детстве в отцовском доме, о доброте Энрико и моем отчаянье, когда он умер, рассказала о своих детях, о том, как я их люблю. И добавила: «Я не знаю ничего из того, что знают другие. Не представляю, о чем вас спросить. Что делать, когда не знаешь, с чего начать?» «Вы должны помочь своему отцу», сказал Гурджиев. Решив, что говорю слишком быстро и он меня не понял, я повторила: «Мой отец умер». «Знаю, вы сказать. Но вы здесь по причине своего отца, он вас направил. Он умер. Его теперь уже не исправишь. Вы исправитесь за него. Помогите ему». «Но как помочь, если он умер? Где он теперь?» «Совсем рядом. Вы работать над собой. Вы вернуть, что я сказал: свое Я. Если вы это сделать для вас, то сделать и для меня». Вот и весь тот разговор, но мне показалось, что я узнала нечто важнейшее, необыкновенное, полное глубокого смысла. ПОЗДНО ночью я получила телеграмму из Парижа (в деревне, где отдыхала): Гурджиев попал в автомобильную катастрофу, он ранен. Сейчас лежит в больнице в тяжелом состоянии, без сознания. Приехав в Париж, мы застали его уже дома. У него были переломы бедер, лицо и руки изранены, множество ушибов. Опасались внутренних повреждений. «Но он в сознании?» «Да конечно же! И настаивает, чтобы застолья и чтение продолжались по-прежнему». После завтрака Гурджиев ненадолго к нам вышел. Он собирался присутствовать на завтрашнем обеде, на который пригласил тридцать человек. Однако назавтра ему стало так плохо, что врачи почти потеряли надежду. На эту ночь мы остановились в маленькой гостинице рядом с его домом и стали ждать звонка. Но никто не позвонил. А через три дня Гурджиев, как прежде, сидел во главе стола. Его череп, как обычно, напоминал высокий сияющий купол, но при этом землистый цвет лица, бескровные губы. Рана на шее прикрыта повязкой. «Не могу есть, сказал он, мешают язвы во рту». Израненные пальцы плохо его слушались, но он сумел разделать форель и протянул мне кусок через стол. «Вы любить? Тогда кушать». И до конца обеда не сказал больше ни слова. Сидел с отрешенным взглядом, какой у него бывал, когда он читал при мне молитву, подыгрывая на своем маленьком аккордеоне. Мы собрались уходить. Он тоже встал и, коснувшись своих бедер, пожаловался: «Здесь боль, я мучиться». Что тут было сказать, только пожелать скорейшего выздоровления. Он ответил: «Спасибо. Желать для вас того же, что вы мне желать». Лечился он по своей никому не ведомой методе. Отказался делать рентген, не принимал прописанных лекарств. И все-таки полностью поправился, словно даже помолодел. Будто шок от катастрофы, вместо того чтобы ослабить организм, придал новые силы. Ближе к вечеру Гурджиева можно было видеть на террасе кафе рядом с домом. Тщательно одетый, в панаме, защищавшей от солнца, положив на столик свою трость, он беседовал с учениками, попивая кофе и разглядывая прохожих. Иногда он сидел один, в молчании, никого вокруг не замечая. Потом вставал и в поздних сумерках медленно плелся домой по притихшим улицам, где уже закрывали лавки. Но стоило ему чуть отдохнуть, он представал совсем другим человеком. Надевал просторный костюм из серого кашемира, белую рубашку, верхнюю пуговицу которой оставлял расстегнутой, отороченные мехом тапочки и, отдав распоряжения кухарке, выходил к нам послушать чтение своей книги. За ужином он подбадривал нас, как и прежде всегда рассуждая на одни и те же темы, одними и теми же словами. И как обычно, посредине трапезы надевал феску. Было замечательно сознавать, что он поправился, о чем свидетельствовало возвращение привычных ритуалов: обязательные тосты, преломление хлеба и рыбы, кусочками которых он наделял каждого собственноручно. И пока я сидела за его столом, сосредоточенная, радостная, я остро чувствовала гармоническое единство, царившее в этой комнате. Жесты, лица, пища как бы звучали в унисон с моими собственными мыслями, словно музыкальный аккорд. И мало-помалу ко мне начинало приходить то понимание, которого я так надеялась достигнуть. Появлялась жажда обрести свое «Я», открытое мне Гурджиевым. Задолго до автокатастрофы Гурджиев сказал мне: «Я не способен вас развить, единственное, что я могу, создать условия, способствующие вашему саморазвитию». В первые недели я бунтовала против созданных им условий. Чувствовала раздражение, беспокойство, недовольство, но скрывала свои чувства под маской спокойствия. Обычное дело хорошие манеры подменяют истинную порядочность. Лучше было бы открыто возмутиться тем, что мне казалось неправильным, и спросить у Гурджиева впрямую, почему я обязана высиживать на этих бесконечных застольях, есть когда не хочется и то, что не люблю. Конечно, все это мелочи по сравнению с тем сочувствием к Гурджиеву и горем, которое я испытала, узнав о катастрофе, и глубокой привязанностью, которую он мне внушал. Казалось бы, удачный повод посвятить себя заботе о нем, но лучше все-таки было позаботиться о себе, начать изменяться. Как-то он указал главную мою цель. Я пожаловалась: «К чему же нужно стремиться? Я ничего не понимаю». «Вы хотите подохнуть как собака?» «Конечно, нет!» Ничего объяснять он не стал, только повторил: «Обретите свое Я». БОЛЬШЕ я с Гурджиевым не встречалась. Он умер в Париже через два дня после нашего возвращения в Нью-Йорк. Поэтому великий эксперимент, едва начавшись, вроде бы должен был закончиться. Все, чему меня обучили в группе, со временем стало забываться. Но чувства, родившиеся в присутствии Гурджиева, говорил ли он или просто молчал, останутся навсегда. Чувства, зародившиеся в самых глубинах души, не умрут никогда. Всю жизнь я росла, а душа оставалась прежней. Могу ли я не испытывать благодарность к Гурджиеву? С высот своего таинственного, осознанного мира он сумел взрастить и направить мою душу, потому что понимал ee. У него это называлось «предметной любовью» любовью ко всему живому. И моя душа отвечала на нее, как мне кажется, наиболее возвышенным в нашем бессознательном мире чувством: полным доверием. Нет ничего истинней и величественней, чем доверчивая любовь ребенка. Неважно, понимает ли он или нет ваши слова, важно, как они произнесены. Ваши интонации рождают в нем любовь и доверие к вам. Подобные чувства породил во мне Гурджиев благодаря созданным им «условиям». Я могу передать разговоры, которые мы с ним вели, истол-ковать его умолчания, описать внешность, изложить учение, но переворот, произошедший в моей душе со времени первой нашей встречи, описать очень трудно. Еще до смерти Гурджиева я обнаружила, что во мне происходят важные и благотворные перемены. Его смерть не только их не прервала, но ускорила. И, наконец, я поняла, что со мной произошло. Я сумела измениться, эта перемена и была моим «Я». Этого не объяснишь. Тайна невыразима, она за пределами человеческого понимания. А человек это тайна. Космос это тайна. Человеческая связь с Космосом тайна. Все тайна, все парадокс. Чтобы это понять, мало человеческого разума, необходимо знание. Гурджиев обладал знанием. Знание ему было необходимо, чтобы «быть», как он выражался. И он всегда знал, как «быть». У меня же случаются только проблески знания. На по-добную вспышку понимания способно во мне лишь то, что и является моей сутью. В эти минуты я осознаю, что моя личность не едина, осознаю отличие своей сути от привычного повседневного «я». Но подобные прозрения не проходят бесследно. Что-то от них остается, ведь я всякий раз чувствую, как моя способность восприятия увеличивается, расширяется, углубляется. Не знаю, что такое суть вещей, но уверена, что это не пустая фикция. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ЖОРЖЕТТ ЛЕБЛАН[32] Отрывки из моего дневника. Гурджиев дома, в Париже. Мои приступы. Что он для меня сделал. Мое тело созерцает чудо. Гурджиев на мгновение сбрасывает маску. Гурджиев играет на органе. Новогодняя ночь у Гурджиева. Наступают ответственные минуты. Я боюсь. Я в нетерпении. Гурджиев мне говорил: «Это только начало». МНЕ посчастливилось постоянно встречаться с Гурджиевым до самого начала войны. Об этом тесном общении, о «работе», короче говоря, обо всем процессе «обучения», принесшем несравненную пользу и счастье, лучше всего расскажут несколько страничек моего дневника. Записи я делала не постоянно, а время от времени, чтобы занять долгие бессонные ночи, ставшие для меня ночами просветления. Несколько смущает, что описанные в дневнике испытания, которым я себя подвергала, могут быть совсем неверно истолкованы. Мол, я стремилась загладить ошибку, искупить вину, изжить детскую травму или впала в дурно понятый мистицизм. А я всего лишь пыталась разбудить и развить возможности, заложенные в каждом человеке. Не стану говорить об общих принципах подобной науки, да и права на то не имею. Просто немного расскажу о своей жизни и о том, что, по-моему, было в ней важнейшим. ОТРЫВОК ИЗ ДНЕВНИКА (1936—1940)Июнь 1936 г. Постоянная тоска. Ужасное время. Наконец нашла жилье, на улице Казимира Перье, между церковью и деревьями. Конец месяца дивный: я снова встретилась с Гурджиевым. Он недавно поселился в Париже. «Мое время уходит, а я не совершенствуюсь, решилась я обратиться к нему. Мне уже недолго осталось жить, поэтому прошу вас дать мне почитать новые главы своей рукописи». Он долго на меня смотрел. Наконец сказал: «Вы еще поживете. Хорошо, приходите завтра, позавтракаем, и я дам вам их прочесть». А затем прошептал несколько слов, которые я с трудом разобрала: «Больная печень, все органы парализованы». Потом опять долго меня рассматривал и подтвердил: «Хорошо… Я вам помогу». Мне хотелось бы осыпать его благодарностями, но я знала, что следует себя сдержать, он и так все понимает. Я еле выдавила: «Спасибо». Позавтракала с несколькими его учениками. После завтрака он принес рукопись и положил ее в шкаф, стоявший в комнатке рядом со столовой. Сказал, что рукопись в моем полном распоряжении. Могу приходить в любое время и читать. Я, конечно, прихожу каждый день. Читаю с таким рвением, словно вся моя жизнь зависит от того, пойму я или нет глубокие мысли, запечатленные на этих страницах. 28 и 29 июня. Опять приступ болей в печени и солнечном сплетении.[33] Четверг, 16 июля. Сообщила ему, что чувствую перемену не мучилась в течение двух недель, впервые за двадцать лет. Доволен, не удивлен. Подтвердил: «Я к этому стремился, так и должно быть». И опять повторил: «Вы молоды». Позже я поняла, что главным он считал работу желез. Объяснил, что я могу надеяться… занятия займут пять лет. Надо одновременно развивать и дух и тело, иначе ничего не выйдет. Печень очищает организм. В Тибете всякий священник врач, и наоборот. Он сказал своим ученикам, что мой случай ему интере-сен: «Она была претендентом на смерть, теперь претендент на жизнь…» За ужином он посмотрел на меня взглядом, полным лукавства: «Только одно скажу: читайте книгу, читайте, мадам, читайте…» 22 июля. Когда я по вечерам растягиваюсь в постели, душа и тело приходят в изумление. Тело ожидает боли и удивляется, что она не приходит. Нередко чувствую сильное внутреннее жжение, но приятное, словно греешься у огня. Сон спокойный. Верю, что во мне незаметно зреет благотворный перелом. Мой ум совершает все новые неожиданные открытия. Я понимаю, что происходит, но тем не менее удивляюсь. 27 июля. Вчера пришла к нему усталая, едва доползла. Читала книгу два часа. Ушла легкая и сильная. Прошла несколько километров и совсем не утомилась. Физически переживаю весну, а за окном холодный июль… Заряжена, как динамо-машина. 30 июля. Когда я читала, вошел Гурджиев. Я заканчивала главу о религиях. Высказала ему свое восхищение, стараясь употребить меньше слов и жестов: он не любит «открытых проявлений». Видно, что он доволен. Считает, что мое здоровье постоянно улучшается. Добавил: «Это что! Скоро начнется другое». Август 1936 г. Никаких болей. Не чувствую своих органов. Мое тело знает, что созерцает чудо. Дух еще не приучился приходить в восхищение. Наблюдаю, как во мне происходит нечто грандиозное. Мозг не единственный наблюдатель, некоторые наши органы отмечают внутренние перемены точнее, чем мозг. В эти минуты я ощущаю в себе колесо, которое безостановочно переворачивает меня с ног на голову, физически и душевно. Колесо, которое вращается силой моих освобожденных органов и сознательным стремлением обрести то, что мне «предназначено». Этот праздник жизни не врожденный. Не могу его постичь, но подсознательно всегда к нему стремилась, была готова: Без этого ничего бы не вышло. Август 1936 г. Мне удалось в целом понять моего учителя только потому, что я искала его, изучала тридцать лет. Смирение Христа связано с его босыми ногами, пустыней, временем… У Гурджиева оно кажется шуткой или кривляньем. Считаю, что Гурджиев действительно почти мессия то есть мессия без зрителей, без окружения. Он «существует», а ослепший цивилизованный мир не желает видеть в нем провозвестника. Но у него есть несколько учеников. Этого достаточно, чтобы засвидетельствовать, что он «видел» на сто или двести лет вперед. Человечество долго вынаши-вает свое будущее, оно только еще начинает понимать, что с ним происходит. Потребуются века, чтобы разрешиться мессией. 27 сентября 1936 г. Уже много месяцев назад стала очевидной бессознательность людей, подготавливающих то, что они считают неизбежностью, войну. При этом чистосердечно заявляя, что хотят только мира. 30 сентября 1936 г. Каждый день хожу изучать его рукопись. Он настоящее событие в моей жизни, восхи- щаюсь им. Наступает время разрушения война. А я тем временем прибираю свою квартирку, стараюсь сделать ее поуютнее, поинтимнее… Но понимаю, что все равно ее лишусь внешняя ли война, внутренняя ли… или обе разом. Печально, что ко мне «вернулись» силы. Три года я свыкалась с мыслью о смерти. Теперь меня переполняют желания, порывы, влечения. 28 октября 1936 г. «Он» делал мне только добро, но постоянные боли держали меня в напряжении, и вот их не стало, и я внутренне расслабилась. Потом наступила зима. Мое тело испытало ту же перемену, что и поседевшая от инея земля. Деревья механически вздымают свои ветви к небесам. У организма есть свои дурные привыч ки. Если он долго страдал, то хочет еще пострадать. Он более нервен, более чувствителен. Чувствую, что поскользнулась. Бывают минуты уныния. Стараюсь не поддаваться, но не выходит. 31 октября 1936 г. У него. Рассказала о моем состоянии, моем несчастье. Он так и предполагал… все идет нормально. Гурджиев предупредил меня с самого начала: «Я могу избавить от болей и тем подготовить почву для иного». Я знаю, что речь шла об особой «работе», способствующей одновременному оздоровлению и души, и тела. Но хватит ли у меня на нее сил? Он ушел к себе в кабинет, а я принялась за чтение. Буквально через мгновение меня всю затрясло. Я читала с передышками с двух до шести. На другой день мне стало лучше. Понедельник, 2 ноября. Сильное переживание. Когда я пришла к нему, он сам открыл мне дверь. Я тут же сообщила: «Мое тело все обновилось». Света из маленькой гостиной хватало, чтобы осветить его целиком. Он не прятался, наоборот, подался назад и оперся на стенку. Впервые он предстал передо мной таким, какой на самом деле… как будто вдруг сорвал маску, под которой ему приходилось скрываться. Его лицо выражало милосердие, обнимающее весь мир. Замерев, я стояла перед ним, глядя во все глаза. Я испытывала благодарность столь глубокую, столь мучительную, что он счел необходимым меня успокоить. Посмотрев на меня своим незабываемым взглядом, он произнес: «God helps me (Бог мне поможет)». 15 ноября 1936 г. Усилия постижения бесконечны и почти безнадежны; но верить, что истина существует и я на пути к ней, вполне достаточно. Теперь я понимаю: счастье ничто, восторг любви, восхищение искусством всего лишь обман зрения (вернее, обман души), порожденный жаждой организма к самовыражению. Я поняла, что мое бессознательное существует отдельно от меня, словно клад, зарытый в подполе. Необходимо прежде прожить много-много лет, как обычные люди… 20 ноября 1936 г. Великая заслуга Гурджиева и в том, что он сделал доступными пониманию истины, непосильные для человеческого мозга. Конец ноября 1936 г. После обеда он играл на своем маленьком органе. Бесподобное зрелище. Музыка проходила через него. Он был не музыкантом, а посредником, выразителем «безличной идеи», добросовестным ее служителем. Некое живое существо, говорившее на неведомом языке, вобравшем глубинную суть искусства и точно подобравшем форму выражения, чтобы стать понятным. И какой поразительный взгляд щедрость улыбки, щедрость доброты, щедрость истины. 25 декабря 1936 г. Необычное собрание у Гурджиева. Как в древности патриарх раздает сокровища. Маленькая квартирка полна народа много родственников, друзей дома, консьержка, верные старые служанки. Новогодняя елка слишком велика, слишком высока, упирается в потолок, и звезда с верхушки постоянно падает. Раздача подарков превращена в настоящую церемонию. В углу лежит полсотни пронумерованных шляпных коробок. Гурджиев стоит у стола, в очках, и, сверяясь со списком, вызывает каждого по очереди. Вызванный подходит. Гурджиев добавляет в коробку еще одну или несколько купюр по сто или тысяче франков. Потом вручает коробку, показывая жестом, что, мол, не надо благодарить. Бормочет: «Спаси себя». И переходит к следующему. Церемония продолжалась с 9 до 10 часов. Русский издатель получил домашний халат, врач одежду и тысячу франков. Когда Гурджиев вкладывал кредитку в коробку врача, С. заметил: «Он обрадуется». «А вы?» мгновенно откликнулся Гурджиев. В 10 часов сели ужинать. На каждой тарелке лежал ог-ромный кус баранины, кулебяка, корнишоны, консервированный перец… все, чего я терпеть не могу. Но десерт pocкошный: пирожные, фрукты, кремы и множество разных конфет. В полдвенадцатого мы ушли, а наши места заняли другие приглашенные. Русская прислуга мне сказала: «После полуночи на смену им явится всякая голытьба… это плохо кончится». Известно, что после праздников Гурджиев довольно долго постится. Он будет возмещать затраты и заниматься своим делом. 28 декабря 1936 г. Я начала возрождаться… всемогуществом разума. Насущнейший и увлекательнейший для меня вопрос постоянное чередование смерти и возрождения. Болезнь истребляет жизнь; выздоровление прибавка того, что было, есть, будет, ее удлиняет. Мой рассудок… нет, на него я никогда не надеялась, но все же во всех жизненных бедствиях старалась не терять голову. Перед встречей с Гурджиевым мне начинало казаться, что это правило единственное, что у меня останется, как флаг над опустевшим домом. Мои записи с января по декабрь 1937 года описывают лишь долгие месяцы усилий, уныния, восторга, падений и взлетов. Через все это прошли те, кто встал на тяжкий путь познания. А что значит «путь познания»? Всю жизнь о нем слышу, но не могу понять точный смысл. Так и со всеми, кто соприкоснулся с той потаенной историей человечества, хранителями которой называют себя Гурджиев и некоторые другие. Но как однозначно определить основы этой науки о душе? По мнению философов, «она объясняет вселенную, этот антропокосмогенез самое возвышенное, самое всеохватное, самое безупречное из всех учений; оно намного превосходит возможности человеческой мысли и воображения»[34]. «Но какое воздействие, вопрошает М. Метерлинк, способно произвести подобное прозрение на нашу жизнь? Что оно привнесет чем обогатит нашу мораль? Станем ли мы счастливее? Конечно, очень немногое: слишком оно возвышенно, чтобы снизойти к нашей жизни. Оно совсем нас не затронет, мы затеряемся в его безбрежных просторах. Тая в глубине души совершенное знание, мы не станем ни ученее, ни счастливее». В то же время он отмечает, что развитие нашей морали на много веков отстает от развития науки… и что именно от развития науки зависят счастье и будущность человека. Некоторые надеются отыскать то, что ищут, в четырех стенах, читая книги. Безнадежно что-либо искать, не вставая с кресла. Любой может прочесть Гермеса, Пифагора, Будду… и, не поняв их, остаться слепцом, если только не сумеет перемениться. Это учения особые, сокровенные, в них невозможно вникнуть. У человека есть занятия поважнее, чем читать, изумляться, размышлять. Чтобы «познать самого себя», требуется особая работа и соответствующий образ жизни. Тому, кто надеется, что «работа» поможет ему подняться на немыслимые высоты, хотелось бы посоветовать: сначала начните «работать». Любая работа подчиняется одному закону. Дорога, которая кажется вертикальной, оказывается более пологой, стоит только начать восхождение. Нерешительность посвятить себя чему-либо целиком происходит от страха. При любой инициации бывают периоды паники. Первая пропасть пролегает между понятиями «знать» и «воплотить». Некоторые места в моем дневнике относятся к этому тяжкому периоду воплощения… Долго чередовались взлеты с падениями. Затем продолжительный и необходимый период постепенного выравнивания. Словно сходит паводок, принесший разрушение, но оросивший землю, и устанавливается нормальный уровень воды. Ни разочарования, ни надежды. Я шла по тоннелю. Дневник, 10 октября 1937 г. Я знаю, что приближаюсь морально, психологически к очень ответственному моменту. Во всех испытаниях следует сохранять спокойствие. Необходимо достигнуть равновесия трех центров, но для этого может не хватить всей жизни. Меня постоянно преследуют сроки Гёте: «Конец пути! Там нет пометы, да и к нему дороги нету… Вокруг пустынные просторы нигде не отыскать опоры, чтоб отдохнуть». Я осознаю и ненавижу свою тоску. Как бы ни была она велика, меня ей не одолеть. Но я боюсь. Чего именно? Во мне тысяча беспредметных страхов. Это страхи моих предков. Тогда зачем я к ним прислушиваюсь? До такой степени я не боюсь даже смерти. Потому что она естественна? Да, конечно. То, что я собираюсь сделать, до меня уже делали другие. Но чужой опыт не учит, всякое существо живет впервые. Каждая попытка нова, потому что сливается с абсолютной истиной. Завидую нетерпеливым, без колебаний бросающимся в пропасть. Я вовсе не ошибиться боюсь. Моей веры хватило, чтобы удалиться от жизненной суеты. Я смогла решительно отказаться от легкой жизни. Но для того, чтобы совершить следующий шаг, этого недостаточно, может быть, мешает лень или досада на необходимость нового усилия. Что во мне должно перемениться? Неизвестно. Не требуется ничем жертвовать, но невозможно растянуть время. Надо выбирать. Жизнь слишком коротка, чтобы постичь великую истину. Одной жизни мало. Надо платить. Чем ценнее опыт, тем дороже придется платить Стыжусь своей нерешительности. По-моему, я торгуюсь сама с собой. Но я все же хочу побеседовать с собой, прежде чем одно из моих «я» от меня отделится. Вы ступите в сумерки, ничего не понимая; вы не заметите, что совершенствуетесь. «Казаться» уйдет, наступит «быть» Настанет самый тяжкий момент. Вы это поймете по чувству потерянности и беспомощности. Учитель грустно на вас поглядит и ничего не скажет. Он уже сказал «Я не могу вас развить, единственное, что я могу, создать условия, способствующие вашему саморазвитию». 12 октября 1937 г. Наступил ответственный момент Я знаю, что мне грозит. Уверена: глупо было бы не думать об этом. И все-таки по-прежнему готова рискнуть всем, только бы не скользить, не спотыкаться, не замедлять свой рост, не оставаться слепой и незрячей… Нет-нет, довольно. Хватит страдать, бороться, глядеть в глаза смерти, которая все ближе и ближе. Нет, я рискну. Мне могли бы сказать: «Ты потеряла разум» О каком разуме речь? 13 октября 1937 г. Я видела сон: многие годы я искала некую планету и наконец, пролетев через космическое пространство, достигла ее. Мне представлялось, что там все как у нас такие же города, жители, вещи. Но оказалось все другое. Погруженные в себя люди не разговаривали. Разговаривали животные. Я долго беседовала с огромным белым конем, ростом с собор. Он мне рассказал о своем созерцании двух измерений, о таящейся в них опасности. Он почувствовал, как я вся горю, и, чтобы мне помочь, окутал своей пышной гривой. Он мне поведал, что тут отмечают праздник, которого у нас нет. Три времени года победили четвертое. Я присутствовала при триумфальном возвращении войск… полки лета, стянутые из всех стран, приближались со стягом впереди, прикрываемые войсками цветущей весны и ранней осени. Они сразили зиму. Они не были вооружены ни добром, ни злом. Их пение напоминало звон колоколов, смех солнечные блики на морской волне. Чтоб им веселее было в дороге, они обуздали ненависть, расправились с тоской, изгнали клевету это зловоние человеческих кишок. Мой собеседник сказал: «Вместе с зимой они убили безнадежность. Смерть всего лишь результат. Следствие непонимания». 18 октября 1937 г. Завтра мы у него спросим Мар- гарет и я, не пора ли перейти к индивидуальным занятиям. Когда я «по-настоящему» начну заниматься, внешне ничего не изменится. У меня будет прежнее имя, которое я не люблю, буду одеваться по-прежнему. Не появится ни единого знака, ни единой приметы. Завтра я пойду и скажу только: «I will do (я хочу делать)». Не просто «Я хочу» или «Я буду делать», а именно эти три слова. Но для меня, для меня одной, для меня лично это будет величайшее событие в жизни. Едва я произнесу эти слова, в моем сознании предстанет череда тайн, которые я постигну во что бы то ни стало. Для тех, кто никогда в жизни не хотел и не искал, это нетрудно. Для меня же это будет гибельным итогом моих постоянных исканий, безнадежных поисков. Смерть. Но во имя жизни. Не могу написать эти слова без содрогания: «I will do». 19 октября 1937 г. Пять утра, я в своей комнате на Казимира Перье. Молодые деревца на фоне густой синевы да- руют радость и спокойствие. Боже мой! Почему я вообразила, что возможна жизнь иная, чем у простого смертного, жизнь, которая все больше и больше казалась мне ложем из роз? Я полюбила эту жизнь. И в конце концов обрела ее как умопостигаемое учение, но согретое необык- новенной лаской и совершенно ясное. Какие перемены при- несет новая жертва? Не знаю. В одиннадцать мы с Маргарет попросим у Учителя разрешения, «начать». 19 октября, вечер. Он согласен и назначил встречу на завтра, в час дня, у себя. 20 октября 1937 г. Когда мы пришли, он снова объяснил нам то, что мы уже знали, необходимость решиться; помнить, что «работа» будет все более и более трудной; еще не поздно сказать «нет». О вознаграждении он не говорил. Вот что для меня самое важное: он хочет, чтобы мы помогли друг другу. 21 октября 1937 г. Божественное время в Люксембургском саду ветер играет опавшими листьями. Начала новую «работу», которую Гурджиев описал мне так ясно и полно, что я все поняла, даже не вникнув до конца в смысл сказанного. Для меня это долгожданное пробуждение действие, ощутимый, реальный поступок, который постоянно обогащает мое существование. Как-то, лет сорок назад, я писала Метерлинку: «Не знаю, как ты меня представляешь, но я похожа на парящий в воздухе мыльный пузырь, оторвавшийся от реальности. В глубине души я уверена, что не существую вовсе. Но, даже витая в пустоте, я продолжаю ощущать недовольство собой. Чтобы измениться, я обязана выполнить свой долг, но уклоняюсь от этого. Из самых сокровенных глубин приходит ощущение какой-то упущенной возможности, исходит приказ. Я не знаю, как его выполнить, но пытаюсь, пытаюсь…» Сейчас, спустя годы, когда я наконец поняла, что надо делать, я перечитываю слова: «Чтобы измениться, я обязана выполнить свой долг, но уклоняюсь от этого…» 11 часов вечера. В общем, сегодня, 21 октября, я прожила несколько подлинных мгновений. Конец декабря 1937 г. Я жила слишком интенсивно, устала, плохо сплю. Сейчас, если я увижу приближение смерти, я не уступлю ей так легко, как уступила бы в прежние годы, когда лежала в больничной палате. Потому что теперь живу подлинной жизнью, о существовании которой раньше не подозревала. Я сказала Гурджиеву: «Мне немного страшно, жизнь вздымается во мне морской волной». Он повторил: «Это еще только самое начало». ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ РЕНЕ БАРЖАВЕЛЬ Моя единственная встреча с Гурджиевым. Он посмеивается и угощает меня луком. Я испугался Гурджиева. Моя «работа» с г-жой Зальцман. Поиски истины. Я всем обязан Учению. Я ВСЕГО один раз встречался с Гурджиевым. Разумеется, не решусь о нем судить, хотя мы всего в жизни перепробовали и в конце концов наш разум-прозорливец пришел к несомненному выводу, что мы не больше чем дерьмо, плещущееся в горшке и отбрасывающее свой отблеск на окружающий мир. Необходимо разгрести нечистоты, чтобы пробился чистый лучик света. Но как это сделать, если всю жизнь мы упоенно занимались самоистреблением? Мало кто стяжал успех на этом пути; как правило, дело кончалось ничем; но все же попытка не пытка. Не касаюсь учения Гурджиева. И вообще, я не только не намереваюсь выносить ему приговор, но и воздержусь от малейшей оценки. Как-то во время оккупации я посетил одни из обедов, которые он устраивал для своих учеников. За столом» сидело человек десять. Гурджиев постоянно посмеивался, глядя на нас. И, надо признать, заслуженно. Он любил смутить новичка, поэтому предложил мне сырого лука. Намек на то, что я провансалец: для нас лук лучшее лакомство. Немного развлекся, к тому же попытка не пытка. Больше я не ходил на его обеды и вообще не встречался с Гурджиевым. Почему? Отсутствие времени, денег, продовольственных карточек, два маленьких ребенка, бытовые трудности… Нет, не то, пустые отговорки. Сейчас, через годы, я понимаю, что просто испугался… Я долго работал с одной его ученицей. Это была настолько прозрачная личность, что в ее изложении учение становилось понятным, теория Гурджиева математически точной. А могучий темперамент самого Гурджиева меня подавлял. Не нужен мне этот вулкан, лучше я полюбуюсь ручейком, струившимся из его подножья. Потом я отошел и от ручейка. Давно это было. Но уверен, что из того источника я испил истины. Это источник всей человеческой мудрости, всех религии, рек, уносящих свои воды все дальше от единого истока. И если я все же не стал полным дерьмом, то лишь в результате долгих, упорных усилий, на которые никогда бы не отважился, не повстречай гурджиевскую «группу». Ничего больше не могу сказать, но это так. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ СТАРИК И ДЕТИ СВОЕГО ВРЕМЕНИ И в то же время… Совет повнимательней вчитаться. Пьер Шеффер, или стремление к беспорядку. Политехнический эзотеризм. Верность и нонконформизм. ЭТА школа эзотерики была призвана просветить детей своего времени со всеми их пороками, несуразностью, растерянностью, противоречиями и тщеславием, какие уж есть. Да и наставник в духе нашей безумной эпохи, капризный, презрительный и милосердный, жестокий и добрый, равнодушный и сверхвнимательный, полный черного юмора, властный, как Сталин, и в то же время всегда готовый уступить, как заправский священник, такой же фигляр, как публицисты или политики, и одновременно сокровенный, как поэт в порыве вдохновения. А вокруг толпа учеников; беспорядочное смешение всех слоев общества, мешанина всех современных взглядов, моральных правил, страстей. Несмотря на изъяны учения, пороки учеников и наставника, эта школа все же напоминала о временах высокой мистики. И все, чему мы научились у Гурджиева, все муки, пережитые нами в предвоенные годы, наши чаяния подробно, причем, как мне кажется, очень точно и с большой ответственностью, описаны Пьером Шеффером в его воспоминаниях, написанных специально для этой книги. Уверен, что свидетельство Пьера Шеффера достойно самого серьезного отношения, в него стоит вчитаться повнимательней. Там представлен по крайней мере вполне глубокий анализ и синтез событий последних лет жизни Гурджиева. Здесь впервые затронута личная трагедия постаревшего Гурджиева, тут и попытка вскрыть главную цель гурджиевской затеи, хотя бы в том виде, который она обрела в последние годы. При том, что, повторяю, Пьер Шеффер, один из тех, кем в высшей мере владеет страсть к беспорядку, без которой, увы, не разрешить тягостных проблем, по-ставленных нашим временем. Может быть, поверхностному читателю воспоминания покажутся противоречивыми. Но лучше сказать, что это единство противоречий. Учитель ведь сам совмещал в себя несовместимое, и Шеффер, наблюдавший за ним одновременно с вдохновением и нерешительностью, с любовью и цинизмом, старается оставаться ему верным на деле. Потому-то, может быть, только Шеффер и способен воссоздать образ Гурджиева не так, как это делают обычно: без благо-говенья, без прикрас (хватит уже), но и без саркастической ухмылки. Забавно, что подобная эквилибристика вообще ему свойственна, это, можно сказать, его удел. Он путаник окончил политехнический институт, но пожертвовал точными науками во имя литературы. Еще и музыкант, обладающий традиционными вкусами, который едва ли не помимо воли изобрел «конкретную музыку», разрушительную, неистовую и небывалую, способную впоследствии обновить все музыкальное искусство. Но в основе этого свидетельства в первую очередь лежит духовная ориентация Пьера Шеффера. До войны внецерковный католик, чуть не еретик, он не распрощался ни со своими юношескими пристрастиями, ни с прежними сподвижниками, разве что они сами прерывали общение, выказывали непонимание, а также предостерегали его от таких, к примеру, книг, как «Дитя из хора», и ему, случалось, вконец надоедали их скаутские забавы. Вероятно, после публикации воспоминаний его отношения с «Группами» сложатся подобным же образом. Вот еще что важно: Шеффер диктор, причем известный, работает на Французском радио. К какому бы жанру он ни обращался, постоянно пытается обнаружить в этом чудовищном механизме, намеренно созданном для оболванивания и дегуманизации масс, духовные возможности. Пытается, минуя механические приспособления, найти путь к глубокому общению человека с человеком. Учитывая его занятия, сочетающие государственную должность со свободным поиском, можно понять, что он дурно стыкуется с официальными структурами административными, церковными. Не сливается и с «Группами». Конечно, он дитя своего времени, но дитя непослушное. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ ПЬЕР ШЕФФЕР Всякий раз, когда я теряю себя из вида… Новый чудотворец. В ожидании Гурджиева. Современному чудотворцу нужен скандал. Продолжение моего потока сознания в гостиной у Гурджиева. Барышник оценивает экстерьеры и сердца. Начинаем «работать». «Ну вы и говнейшество». Набожный мальчик, каковым я был прежде, помогает мне «работать». Современный чудотворец между традицией и завтрашней наукой. Гурджиев приходит и уходит. Современный чудотворец и спор янсенистов. «Чтения» у Гурджиева. Современный чудотворец и священная тарабарщина. Занятия по «движению». Современный чудотворец, материя и дух. Обед у Гурджиева. Прощание со стариком. ВСЯКИЙ РАЗ, КОГДА Я ТЕРЯЮ СЕБЯ ИЗ ВИДА…Я ПУТЕШЕСТВУЮ уже давно. В последние месяцы совсем заплутался. Хотя, куда бы меня ни занесло в скандинавской гостинице, в любом городке на тихоокеанском побережье, на авианосце, в толчее африканского базара, в ацтекском храме, я сажусь в позу лотоса и стараюсь обрести мир. Сознание умиротворить трудно, для начала надо заняться хотя бы телом. И я устраиваю перекличку всем мышцам, которые иногда смахивают на разгромленную армию, на ораву изнуренных, измочаленных наемников. Это мне подчас удается, главное не прерывать упражнения ни на один день. Ни в коем случае не отлынивать, иначе все насмарку. А ведь повод всегда отыщется мол, неважно себя чувствую, устал с дороги, дела, работа, да и просто почему б иногда не развлечься? А тем временем в Париже далекой метрополии продолжаются занятия. Посвященные с упорством постигают «работу», которую они предпочли упражнениям, выработанным учениями, проверенными веками, а также таинствам Церкви. По четверти часа в день, и никак не меньше, я обязан вспоминать свое истинное «я». В общем-то, я был предан Учению, что для меня редкость. За месяцы бесплодных скитаний по свету я потерял себя. Но, вернувшись в Париж, уже знал, как вновь обрести свое истинное «я», теперь навсегда. Чего я в конце концов и достиг, следовательно, пошел верным путем. Но путь, надо сказать, был не из легких; кому приятно сдавать анализ крови или мочи, просвечивать грудную клетку. Но душа или неважно что там такое нуждается, как и тело, в лечении, только особом. Короче говоря, я отправился к Гурджиеву. В те времена он еще не задавал посторонних вопросов, не совершал дурацких выходок, не заставлял себя бесконечно ждать. Я знал другого Гурджиева ироничного, но доброжелательного. Он буквально впивался в тебя своими карими глазами, вглядывался в собеседника так пристально, что будто уже переставал быть Гурджиевым, превращался в зеркало. Но не внешний образ там отражался, а само бытие. Обычное-то зеркало неопасно отражает внешний вид, и все. Настойчивый взгляд Гурджиева как бы стремился разглядеть в тебе сокровенное, утаенное. А сказать мне, в общем-то, было и нечего. Не распинаться же о путешествиях он и сам весь мир объездил. О приключениях? Ему-то, отчаянному авантюристу? О чем еще об успехах, заслугах, ошибках? Его не интересовали ни заслуги, ни ошибки, только возможности. Меня будто взвешивали, как багаж в аэропорту. Гурджиев, словно безупречный динамометр, определял мой энергетический запас. Столь чувствительный прибор не обманешь. Я жаждал мгновенных духовных обретений, оттого и встретился с Гурджиевым один на один. Наверно, это было ошибкой. Вероятно, мне стоило дождаться пятницы: духовной пользы было бы поменьше, зато я избежал бы его пристального взгляда. Вряд ли Гурджиев выделил бы меня из толпы почитателей усердных глупцов, не склонных к перемене мест. Утверждаю без риска, что ни одни из них не бывал ни в Индии, ни на Тибете. Они похожи на мух, попавших в салатницу с гладкими краями. Пытаются из нее выбраться, стараются изо всех сил. Но я-то, постранствовавший по свету, повидавший мир, увы, еще беспомощней этих мушек. НОВЫЙ ЧУДОТВОРЕЦЧУДОТВОРЕЦ может появиться и в самые бесплодные эпохи. Но, будем справедливы, наша эпоха далеко не бесплодна. Значит ли это, что она особо благоприятна для чудотворцев? Чудотворец уже по определению обязан творить чудеса или хотя бы совершать что-либо необычное. Но ведь в наше-то время мы просто избалованы чудесами. Кого сейчас удивит чудотворец своими эликсирами, хождением по водам, раздачей хлебов? Нет ему места в нашем исчисленном мире стоит современной эпохе прикоснуться к чему-либо своими глиняными пальцами, как оно тут же превращается в излучение, радиацию, атомный вес. Естествоиспытатель в узком смысле был бы востребован. Но современный чудотворец видит далеко вперед, потому и не станет растрачивать свой дар во славу науки. Он-то, будучи мудрее остальных, понимает опасность беспредельного ее развития и оттого предпочитает не нарушать естественного хода вещей. А кто нынче признает сверхъестественные возможности за человеком, ничего не смыслящим в биологии, которая способна творить поразительные чудеса? Представьте сердце само по себе бьется в колбе, живая ткань живет отдельно от организма. А скоро и вообще все наши душевные порывы будут исчисляться в единицах ВП[35], а страсти вычисляться с помощью каких-нибудь там эндокринных уравнений. Единственное, что может современный чудотворец, так это оказывать духовное воздействие на людей. Непосредственно, без всяких ухищрений: игра должна быть честной. Он, хотя изучал гипнотизм, не будет его использовать. Вот и по-лучается, что новый чудотворец будет выглядеть как первый встречный. И как последний встречный. Он может быть кладезем премудрости, но все же найдутся и более образованные. Не стать ему и святым, по крайней мере, признанным какой-либо восточной или западной конфессией: он не для Богоизбранных, а для Язычников. Роль мученика тоже ему совсем не пристала. Мучениками были забиты целые эшело-ны, на них не хватало концлагерей, а чтобы их уничтожить, пришлось соорудить гигантские печи. Но кровь этих мучеников не заставила людей уверовать. Тут можно вспомнить замечание Паскаля, что не выпадало еще столь счастливых эпох, когда и капля пролитой крови могла хоть кого-ни-будь в чем-то убедить. Нет, уж скорее современники сочтут нового чудотворца бессовестным циником или полным невеждой, каким-то чудовищем, поражающим как своей порочностью, так и добродетелью: антигероем и антисвятым. Не сплетение ли двух противоположных стремлений к добру и злу породило все трагедии века? Следствия вошли в противоречие с намереньями возвышенный патриотизм и радение о благе нации привели к атомной бомбе и массовым жертвоприношениям. Стремление к общественному переустройству, идеи прогресса и социальной справедливости к призыву одной части человечества уничтожить другую. Человек, побывавший в концлагере, уверен, что его же сотоварищ существо вопиюще безнравственное и неразумное. Но ведь это несправедливо. Не всем быть героями и святыми, бывают просто верующие. Нет уж, к великому сожалению, не стать современному чудотворцу ни святым, ни подвижником. Он будет достоин своего века, со всеми его провалами и чудовищными заблуждениями. Он копия своего времени или, скорее, обидная на него карикатура. Нет уж, он вовсе не благостен. Подумать только этот недоучка суется в науку, о ужас. Кто он такой, чтобы нас поучать? Да еще вовсе и не собирается представлять справку, какое-нибудь свидетельство о примерном поведении. Наоборот как-то уж очень подозрительно умалчивает о своем прошлом, о юности. А ведь нам уже случалось ошибаться, принимать проходимцев за новых чудотворцев. Гитлер и Сталин наилучшие примеры того, какой власти над людьми может добиться сильная и притом бессовестная личность. Но, дело в том, что они не были чудотворцами, оттого и провалились. Не удалось им повернуть историю. Однако же секрет их первоначального успеха именно в том, что народы жаждали в них видеть чудотворцев. Да и сейчас ожидают явления чудотворца. В уютной Франции, все еще переживающей свой бесславный разгром, до сих нор не позабыты чудотворные лики Маршала, потом мгновенно замененные изображениями Генерала[36]. Однако в этом унылом ожидании властителя есть нечто и положительное. Интеллигенцию как раз оно не затрагивает. Зачем ей чудотворец, если она не сомневается, что способна его заменить? В отличие от масс интеллектуальная элита не впадает в мистику, зато начинает метаться в поисках рецепта Спасения Вселенной, ни больше, ни меньше. Кстати, и все парижане члены профсоюза Спасителей Вселенной. Кто будет спорить, что наша эпоха с хрупкими пальчиками удручает одновременной нехваткой и страсти, и знания, и совести? В столь ущербное время современному чудотворцу предстоит заполнить пропасть. Он вне причинности, ибо рожден потрясти историю. Он «закономерная случайность». Ни крест, ни психушка ему сегодня не грозят, его ожидает иная казнь. Согласно нынешним нравам и обычаям ему предстоит выставить себя на продажу наряду со множеством шарлатанов. А те учуют его нюхом, как собака, натасканная на трюфеля, и, конечно объявят Верховным Шарлатаном. Он ведь портит им обедню. По-своему они будут правы. Руководимая ими толпа жаждет не Варавву, а Спасителя. Но ведь Вавилонское столпотворение привело к смешению языков. Теперь Бога всяк понимает по-разному. Каждое сообщество, будь то верующих или атеистов, ждет своего спасителя: национального, классового или всемирного. Не сойтись ли им на Варавве? В ОЖИДАНИИ ГУРДЖИЕВАВХОДИШЬ в комнату. Кое-как пробираешься между сидящими на полу людьми. Пытаешься не задеть чье-нибудь бедро, коленку, ягодицу. Сидящим не позавидуешь. В комнате царит полная тишина, общее напряжение действует угнетающе. В тот раз люди теснились совсем впритык друг к другу, ляжка к ляжке. Вновь пришедшие нависают над ними, словно цапли, покачиваясь как от головокружения, paзглядывают скорчившиеся на полу тела сверху вниз. Им хочется сбежать. То ли им отвратительны позы сидящих со скрюченными ногами, то ли, наоборот, они чувствуют себя беззащитными, завидуют тем, кто успел прочно обосноваться. Кажется, они вот-вот кинутся опрометью по лестнице, юркнут в метро и отправятся по своим делам. Но они не уходят. Эти цапли тщетно отыскивают место, где бы разместиться. Вид комнаты всегда одинаков: повсюду множество разных забавных безделушек, на стенах много живописи и олеографий, горки с якобы экзотическими вещицами; да еще солидную часть комнаты занимает рождественская елка, убранная, как это принято в России. Ее наряжали каждый год и потом не разбирали неделями. Не дай Бог что-нибудь задеть, но как протиснешься, не ушибив об угол локоть или колено? Предметам тут вольготнее, чем людям, в отличие от последних предметы не потеснишь. Людям приходится ужиматься, что, безусловно, имеет некий оккультный смысл. Впрочем, сколько бы пароду ни набивалось в комнату, каждой цапле неким чудесным образом удается втиснуться между сидящими. Необходима только твердая решимость, отвоевать себе жизненное пространство, чтобы как-то на нем скрючиться. И вскоре на тебя нисходят те же умиротворенность и отрешенность, что владеют остальными. Колени хуже приноравливаются к позе, спина лучше. Ягодицы расслаблены, взгляд неподвижен. Конечно, очередное насилие над собой вызывает внутренний протест. Ну как же, предел мечтаний после безумного дня (а в общем-то обычного парижского) провести вечерок (о нем мы еще расскажем) в такой дурацкой позе. Новобранцы стремятся поскорее получить лычку, то есть духовно вырасти. Однако временами их просто охватывает бешенство. Старослужащие сидят, будто кол проглотили. Они-то знают, как надо по-хитрому изогнуть ноги, чтобы обеспечить приток сил, и пользуются этим искусно. Легкое сжатие суставов не дает им уснуть. Стоит чуть растянуть или немного зажать определенную мышцу, в ней образуется небольшой очаг возбуждения. Возбуждение постепенно сгущается, а потом начинает распространяться на соседние мышцы, в результате напряжение выравнивается так кухарка сбивает желтки. Зародыш страдания, сгустившийся в колейной чашечке, начинает растекаться, захватывает бедра, икры, расслабленные ягодицы, туловище. Страдание, равномерно рассеянное по всему телу, уже можно вытерпеть. Но, увы, на этот раз фокус не удается. Как-то на днях возбуждение захватило и грудную клетку, и затылок, даже голову. Стоило зажать сустав, как тут же весь организм воспрянул, засверкал, как деталь, смазанная маслом. Но раз на раз не приходится. И все же стало полегче. Цапля явилась раньше назначенного срока, она принесла с собой и городские запахи, и собственную душевную смуту. Минутная неловкость, потом она сообразила, что ее ждут и как-нибудь уж потеснятся, волей-неволей расчистят местечко. Конечно, чтобы, скрючившись, туда втиснуться, ей придется потревожить собравшихся, с трудом пробираясь между погруженными в себя людьми. Маленькая месть за чувство неловкости. Сорок человек вынуждены приложить все силы, чтобы потесниться ради этой цапли. Но уже через мгновение толпа начинает рассасываться: вот ушел один, другой, еще двое, сразу трое, потом шестеро, еще один, другой, наконец сразу семеро. Непонятно, отчего этих дурней потянуло в коридор: то ли им оказана особая милость, то ли поручено ответственное задание (помыть посуду, накрыть на стол). К тому же явление «мсье Гурджиева» должно быть торжественно обставлено. Лица тех, кто по-прежнему теснится в комнате, делаются почтительными, «отколовшихся» отрешенными. Для Гурджиева расчищают место пустое пространство ширится, ширится, все ширится. Тут подтверждается одно из свойств энергии: сколько ни трать, ее не убудет. Люди, усевшиеся на полу, одарены множеством различных способностей. Впервые явившись к Гурджиеву, я был твердо уверен в одной лишь своей способности втиснуться между сидящими. Не то чтобы я ею гордился, но, конечно же, испытывал жгучее презрение к тем, кто и на это не способен, жалея свою деликатную задницу. Некоторые, посетив Гурджиева, остаются весьма недовольны. Другие сюда больше ни за что и не явятся неподходящая обстановка. Большинство, разумеется, предпочло бы этой давке высокие своды, кафедру или, на худой конец, мягкие кресла и эстраду. И чтобы занятия проводил дипломированный специалист. Короче говоря, чтобы все было прилично и благопристойно. Что до меня, то мне обстановка как раз понравилась именно своей вопиющей абсурдностью, а собравшиеся восхитили своей неприхотливостью и долготерпением. Впрочем, это была не просто толпа, а тщательно слаженная структура, чем-то напоминавшая поезд метро: мало ведущих вагонов, много ведомых. XVI округ источал тонкий, но навязчивый аромат (Диор и Ланвен), несколько непривычный пролетарию. Среди собравшихся был цыган с серьгой в ухе (единственный). И еще один банкир, две графини, а также множество машинисток. Кого только тут не было: бородачи и бритые, болтливые художники и отставные налоговые инспекторы, непоседы и блондинки, калеки и тихони, знаменитости и обыватели, нормандцы и славяне. Дверь открыта каждому. Не о том ли мудрые слова, некогда произнесенные Шарлем Пеги: То, мнится, вверх идешь, то вниз, но все едино Я вовсе не испытываю отвращения к толчее, иной раз только в толпе и удается вкусить самое сладкое одиночество. А тут как бы модель человечества. Каждый из собравшихся уверен, что сильно отличается от других, даже не подозревая, что сходства много больше. Вот от собаки или от ангела он действительно заметно отличается. Несмотря на различие по уму и дарованиям, так или иначе нас всех объединяет сам способ познания мира. Не здравая ли мысль? Разумеется, мировосприятие и миропонимание таких сообществ, как свора собак и бочонок сардин, будут соответствовать возможностям собаки или сардины. Причем вне зависимости от количества и качества данных особей, тут уж ничего не поделаешь. Для нас же, разумных существ, вполне естественно желание чувствовать локоть себе подобного. Неважно, что это даст турецкому султану, протонота-риусу римской курии, вице-королю Индии, ветерану Крымской войны и Ланцо, лорду Маунтбеттену, паре мормонов, лорду хранителю печати, Полану и Лазареву, Луи Повелю и Даниэль-Ропсу, Мари-Лауре де Ноай и ее горничной, это необходимо тебе самому. СОВРЕМЕННОМУ ЧУДОТВОРЦУ НУЖЕН СКАНДАЛТРУДНО сказать, в какой мере чудотворцу в наши дни необходим скандал. Однако вспомним, что явление Христа сопровождалось скандалом как еще назвать призыв отречься от тогдашних религиозных норм? Опытный военачальник, прежде чем развязать войну, организует провокацию. Смирение, нищета, самоотречение вызывают такое же отвращение у нынешних парижан, как и у древних римлян, чем не повод для скандала? Ну, а если у современного чудотворца столь дурной вкус, что земная Жизнь ему не менее дорога, чем Жизнь Иная? И это повод. Но самое скандальное свойство столь сомнительного чудотворца состоит в том, что он не объявляет себя полномочным представителем какого-либо общепризнанного Бога. Ну кто последует за таким липовым чудотворцем, который вовсе и не стремится убедить, что он облечен особым доверием некой Высшей Силы, то есть за самым обыкновенным человеком? И все же такие найдутся, если чудотворец, сам не зная дороги, постарается еще и запутать следы. Вот тогда ему удастся собрать вокруг себя дружину, сходную со спортивной командой существуют же любители рискованных горных восхождений, покорители нехоженых троп. В подобных командах всегда царит военная дисциплина. К тому же они стремятся достигнуть цели любой ценой, готовы пожертвовать любым из своих участников. Соответственно современный чудотворец вовсе не благостен: агрессивный и весьма не дешевый, он может таить не меньшую угрозу, чем Эверест или Ориноко, дорогой, как ауреомицин, требовательный, как политическая партия. Но ведь это совсем не тот чудотворец, что нам насущно необходим, а какой-то антихрист, чудотворец навыворот, соблазнитель. Имея дело со столь опасным авантюристом, мы не только попусту потратим время и деньги, но расплатимся еще и своими душевными силами, психической энергией, которую он обратит на неведомые нам цели. Ими-то, при всей своей осторожности, он и стремится завладеть, невзирая ни на какой риск. Но все же кое-кого тянет к современному чудотворцу. Тут дело не в его свойствах, а в наших собственных. Мы не требуем от него, чтобы он явился образцом для подражания, мы ожидаем чуда. А отчего бы не расплатиться за чудо деньгами или психической энергией, если затраты будут возвращены с процентами? Короче говоря, здесь получается нечто вроде духовной коммерции, а это штука более здоровая, чем благочестивое бессребреничество. Тем более что в Библии ангелы воинственны, а Иегова беспощаден. Основное определение современного чудотворца: если вы встретите человека, который станет вам необходим, бытие которого способно оплодотворить ваше собственное, он и станет для вас, хотя бы на минуту, современным чудотворцем. Правда, если и вы будете необходимы ему. Как-то был случай: после смерти Далай-ламы на его место решили поставить первого встречного, какой попадется. Так и поступили, а как уж он будет исправлять должность его забота. Но подобные чудеса происходят на Тибете. Парижанам труднее примириться с тем, что чудотворец проживает на улице Колонель-Ренар. ПРОДОЛЖЕНИЕ МОЕГО ПОТОКА СОЗНАНИЯ В ГОСТИНОЙ У ГУРДЖИЕВАОН ВОТ-ВОТ появится, а я еще не решил, не стоит ли смыться. Хватит ли мне храбрости? Хожу сюда уже целый месяц, но сперва отсрочил встречу с Гурджиевым, затем отложил, потом спрятался в толпе. Да и узнает ли он меня в этакой толчее, заслоненного множеством спин, затертого многочисленными бедрами? Вдыхаю привычный запах стен, разглядываю знакомые картины и отрешенные лица присутствующих. Пора бы уже оборвать поток описаний, жизненных впечатлений, исторических экскурсов. Речь идет о моем спасении. Вглядываюсь в окружающих. За прошедшие полгода они постарели. Неужели и у меня появилась новая морщинка, первая седина, еще глубже пролегла бороздка на лбу? Какие они все хмурые (а я сам?..). Не могу разобраться, чего во мне больше презрения к ним или зависти. С одной стороны, я восхищен их упорством, но их покорность меня раздражает. Иные обратились к Гурджиеву из-за какого-нибудь пустяка, насморка. Мушка сама, по доброй воле, кинулась в паучью сеть. Он же наставник, целитель, маг. Мсье Гурджиев человек, которому открыты все тайны. Одних он излечит, другим навредит. Если вы попадете в милость, вас пригласят на обед в узком кругу. Или по меньшей мере на чашку чая в маленьком будуарчике, где на стенах и на потолке развешаны гирлянды всяких соблазнительных яств. Там вас угостят всевозможными русскими разносолами угрями, осетриной, икрой, повкусней, чем из Саргассова моря. Не чудо ли эта выставка столь дорогих гастрономических шедевров, кулинарно-эзотерической фантазии? Иного объяснения и не отыскали бы газетчики, если бы, разумеется, были допущены в эту святая святых. Но их попросту спускали с лестницы, а они в ответ изрыгали хулу. Посвященный, фанатик не задавался вопросом, что откуда взялось. Гурджиев знает, что делает. Чем может закончиться общение с Гурджиевым для меня лично? Нет, я не ожидаю от него подачки заветного ломтика арбуза или кусочка какого-нибудь там необыкновенного лукума. С каждым Гурджиев ведет особую игру. Иные предаются ему душой и телом. Но что до меня, то я чертовски недоверчив. Нередко пытаюсь представить, каким Георгий Иванович был в молодости, в Тифлисе или в Москве, на Кавказе или на Тибете пылким, честолюбивым, страстным. Этакая помесь Дон Жуана с Шарлем де Фуко, кавказский вариант Лоуренса, двойной агент Интеллидженс сервис и Божественного Провидения. Нравится это посвященным или нет, но работает он с ними всерьез разминает в бесформенную массу, а потом нечто из них вылепливает, выжимает все соки, отбирает тех, кто покрепче, посильней, из кого еще, может выйти толк. Но, увы, увы, столь крупная личность всегда одинока! Не отыскать ему равного, будь то противник или соратник. Он сильнее любого. Одно-единственное «упражнение» предлагает он вечно толкущимся вокруг него «членам группы», а именно сделку: вы мне отдаете свою: энергию, я ею слегка попользуюсь, а потом верну. Такой непривычный обмен пугает самых храбрых, страшит самых сильных, претит самым хитрым. В конце концов, в сетях остается только мелкая рыбешка. Самые бывалые авантюристы обращаются в паническое бегство, отчаянно при этом чертыхаясь. Выдающиеся шарлатаны, князья пустословия, опытнейшие карманники тоже поспешно отчалили, стоило Гурджиеву показать им пару-тройку своих фокусов. Словно черт их побрал или, наоборот, боженька возможно, библейский, а то и особый покровитель их банды. Если и водились вокруг Гурджиева значительные личности, то все они умерли. Своеобразная гекатомба. Зальцман, Домаль, Дитрих. Как в криминально-мистическом романе: инспектор Гурджиев занимается розысками гения зла, а тот уничтожает всех своих преследователей. Сейчас, после эпохи войн, интуиция и предвидение Гурджиева просто потрясают. Он ведь почувствовал, предугадал, что целым материкам предстоит погрузиться в пучину, как Атлантиде. Сколько мужчин, женщин, рублей, рупий ушло у него сквозь пальцы. Все растратив, он остался одинок. Он принес идею насущную, потрясающую и властную, одновременно и необходимую, и неосуществимую. Она была в тягость и ему са- мому. Чего же он ожидал в своей мещанской берлоге с вечно затворенными ставнями? Ждал, что в конце концов появится ученик он его сразу узнает, который сумеет в схватке, силой вырвать у него свой вклад. Его и невозможно взять иначе, как силой, в борьбе на равных. Но ведь его поклонники вовсе не таковы, а уж тем более поклонницы, все эти примерные ученицы дамы красивые, благочестивые (в «группе» много женщин). Для сражения с Гурджиевым им не хватало ни сил, ни тем более решимости. Другие же его оставили, попрятались, умерли. Отличал ли их Гурджиев от прочих? Не потому ли так тягостно скорбен его сумрачный взгляд? «Ведите ко мне людей, повторял он своему окружению, как можно больше людей». Не то чтобы люди были нужны ему сами по себе, нет, он забрасывал сеть на неуловимого преемника, с которым смог бы идти в одной связке. В результате людей вокруг него становилось все больше, простора все меньше. «Кто там вякнул? Ну же, порадуйте старика. Сколько можно ждать?» повторял он. В ответ общее молчание. А что же я сам? Получается, вместо того чтобы задуматься о собственной судьбе, собственном спасении, своих интересах, я часто думаю о Гурджиеве. БАРЫШНИК ОЦЕНИВАЕТ ЭКСТЕРЬЕРЫ И СЕРДЦАСОВРЕМЕННЫЙ чудотворец внимательно приглядывается к своей пастве. Так барышник оценивает лошадей, разглядывает зубы, копыта, экстерьер. У него свои критерии. Пожалуйста, не соглашайся с его мнением, но все равно будешь ощупан и обмеряй, никуда не денешься. Что до меня, то я уже не испытывал необходимости общаться с ним, чтобы избегнуть душевного банкротства. Если бы наша встреча состоялась пять-шесть лет назад! Люди же более простодушные на это решались, как бы совершая пе-ресадку. Они уезжали, а станция пересадки принимала следующих пассажиров. Собственно, следовало усвоить пару простейших истин, а именно: твой злейший враг ты сам, ты робот; следовательно, все твои заслуги ничего не стоят. Все ты делаешь не так, попусту растрачиваешь силы. Твое великодушие и самая высокая добродетель хитрость, причем шитая белыми нитками. Никому от нее не жарко и не холодно. Но при этом современный чудотворец предостерегает свою паству: бегите от меня, спасайтесь, иначе беда! Мы-то помним, сколь охотно поначалу плескались в пустоте. Тогда нас можно было отмыть чуть ли не до костей. На подобную процедуру решался тот, кому, в общем-то, и нечего было терять. Однако современный чудотворец помнил слова Евангелия: «Ибо, кто имеет, тому дано будет…»[37]. Поэтому человеку, который пытается только брать, ничего не давая взамен, отказывается сам себя творить из уже очищенного вещества, тому, кто лишь копит, а не растрачивает, грозит полное истощение, медленная гибель. Разумеется, выполнить столь суровое требование многим не под силу. Они объясняют, что задыхаются от любви. Но барышник, оценивающий и экстерьеры, и сердца, неуступчив. Он всему знает цену, а ведь Любовь самое дорогое, что есть. Он призывает к самому суровому послушанию, его устав построже, чем в любом монастыре. Он требует: не меняйте образа жизни, живите, как прежде. Но полностью изменитесь внутренне. Когда-то личное общение с современным чудотворцем в течение нескольких месяцев излечило меня от отчаяния. Лучшие из его учеников постоянно вспоминали одно высказывание современного чудотворца: «Я могу спасти только отчаявшегося». А я, к сожалению, выздоровел. А коль уж меня оставила сила отчаяния, все труды пойдут насмарку. НАЧИНАЕМ «РАБОТАТЬ»НЕПРИЯТИЕ этого сборища, которое я испытывал еще час назад, тоже имело смысл. Unum necessarium[38]. Тут сходятся все религии. Но стоило посидеть неподвижно всего три минуты, и оно окончательно рассеялось. Случилось невозможное. Как бы приостановилось коловращение жизни, ты вырвался из плена повседневной суеты, порожденной мнимыми потребностями, всевозможными развлечениями и неотложными делами. От всего этого ты теперь свободен а только-то и надо было, что подняться по лестнице. Слияние глубинного с высшим способно привести в смятение разум. Но ведь, если Царство Божие действительно существует, его следует искать здесь, сейчас и в себе самом. Мы можем представлять Бога чудовищем, людоедом, но это отнюдь не присущее Ему свойство. Он является нам в подобном облике, потому что мы о Нем забыли, как позабыли и о собственном всемогуществе. А ведь стоит только осознать, что ты всемогущ, как тут же таким и станешь. Но нам что-то мешает к нему воззвать, мы панически боимся собственного всемогущества. Нет большего несчастья для человека, чем лишиться дома. У него должно быть такое жилище, где он пребывал бы в мире с самим собой и со вселенной, обретал бы радость и гармонию. А Бог, если Он существует, там его и отыщет… …Бог везде и нигде. Дух Божий веет, где хочет. Возвратимся же в великое Всеединство. Там мы обретем собственное естество. Только оно порождает вдохновение и одаряет любовью. Сколько сил я потратил, чтобы обрести себя. Всевышнего окружает толпа праздных зевак, которым Спасение гарантировано. Вот если бы речь действительно шла о жизни или смерти, все было бы куда серьезнее. Устает и камень, не так уж он долговечен. И мы устали, с каждым днем приближаемся к смерти. Давно уже минул день Первого Причастия, обрезания, то есть посвящения в муравьи, приобщения к архаичному сознанию. Звуки и запахи реют в вечереющем воздухе. Грустный вальс, от которого сладко кружится голова. Значит, беспокоиться не о чем? Да погодите же, черт побери! Если вы какой-нибудь там угольщик, вам достаточно просто верить в Бога. Если же интеллектуал, присоединяйтесь к нашей партии, просим к нам. Колдуй всемогущ. Партия знает все. Церковь существует. Лама сбежал. Все в порядке. Перед вами, черт побери, командующие войсками, догмами, традициями! Вся история предопределена. И уж по крайней мере существует Небытие, а также Бытие. Ну, решайтесь, и никаких гвоздей! Сейчас-то, если вам удастся на миг сосредоточиться, то потом тянет минут на пять рассеяться. Но, в какое бы сообщество вы ни вступили, у вас не останется ни единой свободной минуты. Взять, к примеру, католическую Церковь, она с легкостью и вдохновит вас, и умиротворит. Рецепт проще простого: молиться, молиться, вот и все дела. Постоянно служите Богу. Работайте, работайте, вот так руками, головой. Монаху праздность не пристала. У нас тоже презирают праздность, но борются с ней иначе воздействуют не на разум, а на кровоток в сосудах. Только та работа принесет плоды, в которой будет задействована энергия, зародившаяся в различных участках тела. Начинаю с колена. Его надо прочувствовать целиком, до кости. Затем ощутить всю ногу. Потом, точно так же, вторую. Чувствовать их одинаково хорошо. Полностью на них сосредоточиться, ощущать их единым целым. Затем, поскольку конечности наиболее чувствительны (по крайней мере, у меня), перейти к рукам. Сначала почувствовать правую, потом левую. Вот я чего-то уже и достиг, но ведь не усилием воли, правда? Ну, а если это вышло, почему бы не обрести туловище, оно-то отчего не желает ластиться к нашему сознанию, как ручной зверек? Я наморщил лоб. Никак не удается расслабиться. Свои конечности я заполучил, но с другими частями тела, как всегда, дело темное, они вообще перестали меня слушаться. Я превратился в какую-то зверушку с четырьмя тонкими лапками, брюшком, как у насекомого, с головкой, которая живет сама по себе. Вздох. Оказывается, я вовсе не такой бесчувственный. Этот вздох порыв моих чувств, которые теперь обречены стать чем-то вроде самопроизвольных, как бы беспричинных, выбросов. Так и водород взрывом порождает, точнее, высвобождает таившуюся в нем могучую энергию. Тут я позабыл о своих руках и ляжках. Я был захвачен этим вздохом, напитан его силой, может быть, пока и невеликой, но которую стоило холить и взращивать. Я чувствовал себя уже не каким-нибудь отребьем, не бездарно мыслящим роботом. В одни миг я ощутил свою причастность миру. Нет, я не полное ничтожество, не спица в колеснице. Пахнуло глубоким, истинным умиротворением, и его дуновение смело все мои застарелые страхи. Подобное со мной уже бывало, стоит только вернуться памятью в школьные годы. Может быть, я тогда уже все чувствовал, но только то, что ребенком я ощущал как присутствие Бога, теперь я назвал бы присутствием самого себя. Вот я и получил желанную передышку. Силы иссякли, но и путь завершен. Теперь можно передохнуть. Действительно, я немного устал. Так было спокон века работающий всегда мечтает об отдыхе, надо же перевести дух. «Я славно поработал», думает про себя усталый человек. Он осознал очевидность! Все религии начинаются с работы. «НУ И ГОВНЕЙШЕСТВО ЖЕ ВЫ!»НИКТО не способен понять современного чудотворца. В чем, собственно, его заслуга? Он основал религию? Создал учение? Установил обряд? Да не в этом суть. Он может прикинуться кем угодно в зависимости от клиента, части света, времени года: философом, гимнастом, знахарем, драматургом, дельцом. Почему бы и нет? Ведь все в жизни, да и сама жизнь это всего лишь своего рода упражнение. Начать с того, к чему призывает современный чудотворец. Его призыв поймет и новичок, но не тот, кто уже занимался йогой. Современному чудотворцу вовсе не важно, к какому богу обращаться. Он призывает, по сути дела, воззвать к нашему же собственному прошлому к прежним порывам страсти, мигам прозрения. Он дает к ним ключ, но вот как этим ключом распорядиться? Современный чудотворец даже не потрудился объяснить, что это за такой закон, которому он советует подчиниться, кем он дан, из какой науки следует. И почему сам он так уверен, что все религии, несмотря на внешние различия в ритуале, догматике, произрастают из одного корня, что существует единый закон, которому подвластны все от европейца-христианина до индуса-политеиста, от дервиша до бенедиктинского монаха. Но каково же ваше учение? Надо ли в кого-то верить в Иегову, в Христа? Следует ли примкнуть к какой-либо Церкви, отрешиться от мирского? Но современный чудотворец морочит свою паству. Не раскрывает же алхимик секрет философского камня. Он не призывает обратиться к высшим силам, равнодушен к любой религии. Все он отмел, осталась вполне прозаическая практика, внятная и точная методика. Учение? Еще чего. И вообще поменьше слов. Если он и говорит, то на каком-то лоскутном жаргоне, мешая английские, французские и русские слова. От речей и разъяснений один соблазн. Нет ничего более ложного, чем слова. Современный чудотворец действует куда более изощренно. А если какой-нибудь непоседа уж очень донимал его расспросами, он ему спокойно сообщал: «Вы вонючка». Старожилы относились к этому спокойно. Новичок возмущался. Чудотворец повторял с милой улыбкой: «Понимаете? Вы вонючка». Ну и ну. Уж и слова не скажи, ведь хотел как лучше. То-то и дело, что как лучше. Современный чудотворец, охваченный священным гневом, в бешенстве топорщил усы: «Неужели не поняли? Вы полный идиот, самое вонючее дерьмо». Пауза. Бедняга не знает, как поступить смириться или обидеться. Совсем не хочется представать в дурацком виде. Но, собственно, перед кем? Перед собой, перед другими? Так и те уже успели удостоиться подобного определения, усвоили его. Они помалкивают. Возможно, как раз теперь-то они и поняли, что современный чудотворец прав. Когда такое говорят тебе, то кажется, что это просто по злобе, а когда другому то вроде все так и есть. Пауза устраивала всех. Современный чудотворец использовал ее, чтобы подыскать еще более точное определение. Это ему было не просто, так как он не владел в совершенстве ни одним языком, от каждого отщипывал по кусочку. Приходилось попросту выдумать нужное слово. Почему бы и нет, слова придумывают и для менее возвышенных нужд. «Ну и говнейшество же вы!» уточнял современный чудотворец. Пророк-сквернослов оглядывает свою паству. Дело ведь не в том надоедале. Его вспышка потрясла всех. Не остался равнодушен ни христианин, который обрел здесь прежнее и даже еще более пошлое смирение, ни безбожник, которому никогда еще не приходилось слышать подобного, ни скептик, который разучился удивляться, следовательно, уж ему-то стоило прочистить уши. Не надо всем им сочувствовать. Это «дерьмо» не пища для мазохиста. Слово произнесено не для того, чтобы кого-либо унизить, а затем, чтобы вызвать эхо в пустотах человеческого духа. Над чем тут потешаться? Над слабостью, присущей любому человеческому существу, над его ничтожеством? Это ли способно вызвать отвращение? Это ли унизительно? Можно только с предельной ясностью осознать, сколь бессилен человек сам по себе, без Божьей помощи, понять вопль Рембо: «Земля тебя душит, Крестьянин…» Современному чудотворцу пустословие чуждо. У него подлинный дар к языкам. НАБОЖНЫЙ МАЛЬЧИК, КАКОВЫМ Я БЫЛ ПРЕЖДЕ, ПОМОГАЕТ МНЕ РАБОТАТЬОЖИДАНИЕ затягивается. Когда же конец нашим мученьям? Колени сводит, копчик застрял между двумя острыми паркетинами. Постоянные судороги превратили тело в хорошо темперированный клавир. Мы отдались на волю волн. Кто повелевает этими водами? Луна, конечно же, не солнце. Только благодаря ей эта река неуклонно несет свои вязкие воды в солено-горьких канальцах. Мои псевдомыслишки замерли, ороговели. Они мерцают, как жемчужины среди пустынного пейзажа. Так хирург, разрезая кожу, обнажает орган, который собирается оперировать. Раз впрыснул стимулятор. Раз зажал сосуды, по которым струится жизнь. Она первична, у нее свои цели, и она их осуществляет посредством нас. Кто же тогда мы сами? Всего лишь какой-то осадок в коконе своего одиночества? Нам говорят: ни с чем себя не отождествляйте. Вот вы взобрались на скамеечку, чуть приподнялись над мирским, одолели внешнее. Но внутренне вы замкнуты накоротко, надо еще разомкнуть это замыкание. Пускай вы проявили мужество, пусть ваши устремления были благородны, поиски бескорыстны. Но не была ли то всего лишь попытка создать видимость истинного бытия? А теперь перед вами разверзся ад, пустыня духа. Вы как утопающий, как приговоренный перед казнью. Поймите, вы ничто. И надо оставить все надежды. Мне уже приходилось испытать подобный ужас. Он всплывает из глубин моей памяти, из детских впечатлений. Нет, я не об ужасах великой войны, когда бомбежки были еще не самым страшным испытанием. Мне пришлось его ощутить с небывалой силой в восемь лет, когда я подошел к забору деревенского садика, рукотворной преграде, отделяющей садик от окрестных холмов. За забором простирался чуждый и страшный мир. Я как бы погрузился в небытие, и мне почудилось, что я с воплем ужаса лечу в бездну, из которой нет возврата. Вот что всплыло из глубин памяти. Нет ответов, одни вопросы. Я пытался задавать их своему деду учителю. Мы избегаем подобных вопросов, уповаем лишь на Бога, подающего хотя бы призрачную надежду. Взываем к Тому, Кого именуем Предвечным, и к собственной бессмертной Душе… Свершая свой тяжкий путь, я сбил в кровь ноги, но не поворачивал вспять. Шел на ощупь, насколько хватало сил, но тайна становилась все сокровенней. А обратился к Богу в тот самый миг, когда осознал свое ничтожество. Не сомневаюсь, что только благодаря Гурджиеву я обрел веру в самом широком смысле. Что еще остается, когда ты совсем беззащитен? Но отчего мы способны поверить в бессмертие наших душ, только уверовав в Бога? Одно без другого невозможно, решили мы и на том успокоились. Но тогда что же такое душа, как она себя проявляет? Лишь биением сердца, удостоверяющим, что мы еще живы? Тогда о ужас! мы способны обрести бытие, только подчинившись приказу: «Встань и иди». Когда я был ребенком, я так и делал вставал и шел: перед школой ходил к утренней мессе, причащался. Среди легкомысленных интернов я был единственный экстерн-фанатик. Забавно, что я не брезговал делить с ними сухую тартинку и чашечку приторного кофе. Вставая спозаранку, я боролся со сном. Заставляя себя встать с постели, я тем самым делал благотворное усилие. То было главное средство защиты, наращивание мускулов души. Он был прав, этот малыш, более зрелый и разумный, чем любой взрослый. Не растворяясь в Церкви, он имел довольно мужества, чтобы день за днем вставать в такую рань. Вот он бы не ринулся ни в какую духовную авантюру, тем более в ту, что предложил Гурджиев. СОВРЕМЕННЫЙ ЧУДОТВОРЕЦ МЕЖДУ ТРАДИЦИЕЙ И ЗАВТРАШНЕЙ НАУКОЙЯ ПРИШЕЛ сюда не спорить, а подчиняться. В наши дни учение нового чудотворца и не может быть цельным, не лоскутным. Но при том нельзя сказать, что он берет свое добро, где находит. Его цель не просто надергать цитат из упанишад, Корана, Евангелия, сделать коктейль из Будды, Магомета и Христа, дабы этим варевом попотчевать своих клиентов англосаксонского происхождения. Создать некое резюме из всех религий. Дело в том, что он преклоняется перед всеми великими учителями, но по отношению к их церквам он троцкист. Не примыкает ни к одной. Современный чудотворец учит понимать, видеть. Для начала необходимо усвоить истину: «Все принадлежит вам». Откровение, возвещенное современным чудотворцем, несколько отличается от всех предшествующих. Воплощения Божества становятся с каждым разом все менее эффектными сравнить хотя бы Будду и Христа. В течение тысячелетий Бог старался достигнуть как можно большего сходства со своим творением. Как далеко от сторукого, загадочного, постоянно меняющего обличья Вишну со всеми его чудесными перевоплощениями до Христа Бога в образе человека! Несомненная экономия средств. Выходит, что Создатель Четырехипостасный, Трехипостасный, попробовав различные формы, не все из которых свидетельствовали об отменном вкусе, остановился на человеческом обличье. Собственно, все предшествующие были отмечены не то чтобы дурным вкусом, а просто азиатчиной. Для Азии, к примеру, какой-нибудь дракон или отшельник, но столь бесплотный, что способен перелетать с места на место, это как раз то, что надо. Потом Бог стал греко-римлянином по культуре и евреем по творческой эффективности. А что нас ждет в будущем? Поскольку чрезмерные эффекты уже вышли из моды, не упростит ли он правила игры, то есть не обратится ли к так называемой реалистической манере? Нам необходимо повторить тот же путь, но в обратном направлении. Бог вочеловечивается, но вочеловечение Бога требует от нас встречного усилия нам предстоит обожиться. И это тяжкий труд. Обожение это, по сути, сотворчество с Богом, которое требует от человека невероятного (сверхчеловеческого, сверхъестественного) усилия. Нам следует хотя бы чуть приобщиться процессу творения, испытать смертные муки этих нетелесных родов. «Каждый из вас Бог», вот что уже давненько нашептывает нам дьявол. Несомненная истина, только не пришло еще время ее понять. Следовательно, современному чудотворцу предстоит осуществить весьма дерзкий синтез. При всем уважении к традиции он будет вызывающе современен. Он не станет ничего упрощать, развязывать узелки. Он учит уважать одновременно самые, казалось бы, несовместимые вещи. Ему сгодится и наука, причем любая. Ведь разве закон природы не чудо? Ни одну традицию он не отвергает. В будущем, когда наука и традиция сольются воедино, это новое знание и подтвердит как раз то, что в наши дни вызывает наиболее едкую критику. Наш насмешливый век ничего не щадит, любая вера ему смешна. Но насмешка эта скорее показная: в глубине души сыновья все же верят в Отца. Слово еще не потеряло свою власть, хотя слова тщетны. Современный чудотворец держит в руках две части прежде единой цепи. Один конец протянут в прошлое, он скрывается в древнем океане, как якорная цепь, а якорь традиция. Другой протянулся к современной науке и дальше к науке будущего, которой завершится утомительный путь человеческого познания. Она единственная и укажет человеку истину. Современный чудотворец подобен Лавуазье. Тому впервые удалось произвести окисление ртути, современному же чудотворцу удалась реакция иного рода, как бы окисление чувств. Растворяемым веществом стали нервы, а в осадок выпали внутренние энергии. Он же и Менделеев, дерзнувший классифицировать все творческие энергии, от Божественной до лунной. Он же и Декарт, предполагающий цельность творения, его гармоничность, где нет ничего чуж- дого и лишнего. (Возможно, наступит день и подобное воззрение, самая вероятная из всех гипотез, привлечет к себе нового Эйнштейна.) Пускай даже современный чудотворец ошибается. Мало ли источников для заблуждений? Ведь каждая эпоха ошибается по-своему, может лгать документ, могут быть несовершенны прежние, уже позабытые, способы познания. Но так же обстоит и с будущими способами, которые нам пока неведомы. Современный чудотворец ведет по крайней мере добросовестные поиски, прилежно отыскивает основу человеческого бытия, которая существует уже около десяти тысяч лет и вряд ли изменится за будущую сотню лет. Так как же наивно его учение или гениально? Рискнем предположить, что оно, во всяком случае, имеет право на существование и что оно когда-нибудь будет создано! Взять Декарта: он был уверен, что способен познать законы оптики, не выходя из стен своего кабинета. Он насчитал их четыре, два из них наука не подтвердила. Метод Декарта был правильный, но метод надо еще точно применить. И все же метод главное. Именно способ мышления порождает эпоху, характеризует ее, как применение камня или железа. Пускай даже современный чудотворец и не самый великий из провидцев (последним истинным был Декарт). Но все же ему доступно предвидение, он закладывает основу будущего всеобщего синтеза. ГУРДЖИЕВ ПРИХОДИТ И УХОДИТНАКОНЕЦ он появляется. Наконец-то его персональное кресло прогнулось под тяжестью тела. Все замерли. Примерно то же происходит, когда преподаватель приходит на семинарские занятия. Студенты почтительны, лица выражают прилежание. Вежливость взаимна. «Продолжайте», произносит Гурджиев. Теперь можно хорошенько вздремнуть. Поза, конечно, неудобная, но если притерпеться, то, может быть, и удастся. Ведь тебя уже подхватил ласковый бриз, который донесет тебя куда надо, подальше от унылых берегов собственного «Я». Я отплыл к собственному Будущему, кото- рое воссоединится с моим же прошлым. Но мой покой нарушается господином классным наставником, или кто он такой? Боцман? Мой дед-учитель? Начинается проверка домашних заданий письменное, устный счет. «Я считал, уверяет один из учеников, в точности как вы учили. Мне это помогает. Вот так: один, сто, два, девяносто девять, три, девяносто восемь и т. д. Мне это помогает». «В чем?» «Помогает сохранять ощущения рук». Ворчание. Другой подхватывает: «А я решил усложнить счет. Тогда сознание отвлекается, бывает, удается очень здорово ощутить все тело». Тут может последовать все что угодно. Поздравление (бывает редко), брань (случается), насмешка (чаще всего). «Сколько времени вы так делаете?» — вопрошает Гурджиев. «Пятнадцать дней». «Хватит, хватит делать так, вы дальше делать счет, уже автоматически делать. Уже спать другой счет, понимаете?» Как тут понять? Но невнятица неслучайна, в ней и заключается затеянная Гурджиевым игра. Ничего нельзя делать машинально. Поймете позже, позже, говорит Гурджиев. Собрание в замешательстве. Пауза становится невыносимой. Да кто же, наконец, решится заговорить? Первой не выдерживает весьма нервная, хрупкого сложения дама в зеленой шляпке. Из самых, разумеется, лучших побуждений она ляпает первое попавшееся. Мол, от «работы» у нее появился какой-то ком в горле, сперва передвигался вверх-вниз, а потом обосновался в солнечном сплетении. Бурная разрядка. Время от времени «работникам» дают возможность минут пять над кем-нибудь поржать. Всегда действует превосходно. «Вы есть идиотка, вы есть истеричка, вы, как это по-французски? Гурджиев с улыбочкой обратился за подсказкой к присутствующим: Крези? Чокнутая? Вы чокнутая!» Дама в зеленой шляпке упивалась своим унижением. От Возлюбленного и побои принять сладко. Она покраснела, что-то забормотала. «Вы скоро попасть психушка, каково?» «Понимаю, господин Гурджиев», покорно соглашается дама в зеленой шляпке. Преподанный ей урок, безусловно, пошел на пользу. Можно быть уверенным, что подобная встряска остудит ее излишний пыл. Больше ее так не понесет, не допустит она столь бездарной «работы». Но вправе ли мы ее судить? Чуть менее чокнутые, но не такие отважные? Почему Гурджиев ее не изгнал? Да он и никогда никого не прогонял, так как всем необходим каждый. Без признаний этой чокнутой симфония будет уже не столь гармонична. Кто же посмеет произнести: «Рака»?[39] Ну и говнейшество же вы! Потому и помолчать нам невмочь, что мы полные ничтожества. Это затишье действовало настолько угнетающе, что Гурджиев, рачительно относящийся к энергетическому потенциалу, обязан был любым способом, но дать нам разрядку. Даже ком в горле той дамы тоже пошел на пользу. Если не ей, то нам. «Валяйте, валяйте», насмешливо приговаривал Гурджиев. Однако никому не улыбалось попасть впросак. Молчание становилось все более тягостным. Новички, «работавшие» полгода, пару лет, поглядывали на стариков, которые занимались уже лет семь. Ну что, старички, неужели и вам сказать нечего? Затишье сделалось невыносимым, не хватало воздуха, как в горах. В общем-то, у каждого был заготовлен вопрос. На крайний случай можно было бы его задать. Но момент упущен. Теперь вопрос прозвучит по-дурацки. Гурджиев уже не выглядел насмешливым, он был разочарован. Чуть не все сидели потупленные. Но только не я. Нет, сегодня я не опустил голову, не отводил глаз. Наоборот, внимательно изучал его нелепый наряд: тапочки, расстегнутый жилет, заляпанный пиджак, феску. Да это же в точности мой дед. Я запутался в гектолитрах и центнерах, не выучил причастных оборотов. Я мало работал. Я лодырь. Умер мой дед. Умерло детство. Он глядел на меня с укоризной, и я молча отправлялся на кухню. Там, отдернув занавеску, я следил за падающими с крыши дождевыми каплями. За окном, по которому сновали мухи, мокло, омываемое небесным душем, пространство. Зима в Лотарингии долгая, весна приходит поздно, лето прохладное. Зимой паша деревня неторопливо готовилась к весне, весной к лету, и так до бесконечности. Однообразное и бессмысленное существование. Да, конечно, я мог бы вырасти и там, но не уверен, вышел ли бы победителем. Сумел бы шагнуть за горизонт, за черту, обведенную всеми этими центнерами и гектолитрами, сумел бы хоть что-нибудь в жизни понять? Я тайком следил за своим дедом. Он чинил умывальник: что-то смазывал, орудовал огромным ржавым гаечным ключом. На плите в котелке тушился заяц. Рагу полагалось готовить на специальном огне. Зайчатина побулькивает на крошечном огоньке, крышка слегка звякает, иногда начинает чуть подрагивать. Скоро будем обедать. Но заслужил ли обед бездельник? Неужели это ради него подстрелили несчастного зайчишку, мучились, сдирали шкуру (тушку ободрали быстро, а вот голову пришлось всю раскромсать ужас какой), потом варили. И он погиб, чтобы насытить какого-то лодыря? Точнее, того самого, который прильнул к мокрому окошку. Учитель видит его насквозь, и если ругает, то для его же блага. Снова наши взгляды встретились. Нет, он вовсе не был удивлен, что я единственный решаюсь смотреть ему в глаза. К тому же моя внезапная решительность это вовсе не всплеск инфантилизма, как раз наоборот мне удалось его изжить. Как бы мне хотелось, в конце концов, доказать, что я взрослый, преодолеть абсурдность ситуации, разбить окно, отделяющее меня от времен года, познать законы земли. Вот тогда бы я действительно заслужил свой обед. Сорок лет я был одинок среди людей в этом болтливом семействе, где каждый тарахтел без умолку и в то же время таился, скрывал свою муку. Столько лет минуло, и я вновь обрел своего деда. Теперь я шепчу так же, как в детстве: «Ты не одни, тебя любит Добрый Боженька» По мне скользит ласковый взгляд его темных глаз. Да, отцовская любовь еще не иссякла в мире. Я разгадал загадку снующих по окну мух, гибели зайцев, промокших лугов. У меня есть Отец. Не решаюсь поглядеть вокруг. Время замерло. Но молчание уже не столь тягостно, как раньше. Развязка наступила. Гурджиев ничего не ждет от нас, мы от Гурджиева, никто ничего не ждет от другого, да и от себя также. Передышка. Потеплело, густым снегопадом осыпало нас молчание. То был снег нашей вечной зимы. Мне совершенно чужды эти люди, неважно, спасутся они или погибнут Вой тот как раз из тех, кому суждено стать жертвой, хотя он и посообразительней других. Однажды он поведал мне со своей обычной демонической гримасой: «Гурджнев явился, чтобы наспех приобщить нас к мистике». Наспех? Ну что ж, поторопись усвоить его тройное правило. Я спешу, я тороплюсь. Но все без толку. Он потер лоб. Его руки, как и руки моего деда, усыпаны веснушками. Умиляюсь, глядя на его жилет с оборванными пуговицами, на основательно потрепанные брюки. Но вот феска это что-то чужеродное, воспитательный смысл она имеет разве что в иных землях, где внуки тоже сдают экзамены дедам. Ведь оку Всевышнего открыты все части света от Кавказа до Лотарингии. Действительно ли я тороплюсь? Да нет же, я прогульщик, слабак, сплю на уроках. Гурджиев шумно вздохнул, потом встал. Моего деда перед смертью тоже ненадолго хватало. Я понимал, что он обречен. Я так и не успею ему задать свой вопрос. СОВРЕМЕННЫЙ ЧУДОТВОРЕЦ И СПОР ЯНСЕНИСТОВСОВРЕМЕННЫЙ чудотворец упорно твердит: «Если будете жить, как живете, то подохнете как собаки». Потрясающее заявление. Ничего подобного не отыщешь ни в одном катехизисе, в том числе и для неверующих. Как верующий, так и атеист оказываются равно не правы. А между ними затесался некто третий лишний. Казалось бы, куда проще либо душа существует, либо нет третьего не дано Ответ современного чудотворца сложнее: душу еще надо взрастить, кому это удастся, тот и спасется. Поэтому и надо поторапливаться. Ну, в самом деле, чем мы лучше съеденного нами зайца задавленного нами пса? Как верующие, так и неверующие по сути своей оптимисты. Если вечная жизнь существует то все просто средства ее достижения давно известны. Если же нас ожидает небытие, то даже еще проще. Да и вообще распад на химические элементы, то есть возврат к естественной форме существования материи, предпочтительнее вечных мук. Время, конечно, поджимает стремящихся обрести жизнь вечную. Зато от них не требуется ни большого упорства, ни каких-то особенных усилий. Ступить на этот путь, разумеется, соблазнительно, но это как-то не вдохновляет. Можно только вообразить гордыню подобных людей, их страх неудачи. Они беспощадны, ведь тут, как на плоту «Медузы», каждый за себя. Любой готов вцепиться в глотку ближнему и высосать всю энергию. Эти роботы на все способны в своем священном эгоизме. Смехотворная, но беспощадная гордыня. Она-то их и губит. Как бы они ни сосредоточивались, это не поможет. Лишь образуется ненужный сгусток ком, катающийся между горлом и солнечным сплетением. Спасение дуриком обрести невозможно. То, что по современной терминологии именуется «водородом», называется еще Божественной благодатью. Она нисходит на сердца ли, на яичники, когда соизволит сама, а не по нашему желанию. Современный чудотворец еще не даровал вам благодати, обозвав вас «говнейшеством». Он неожиданно возродил в несколько грубоватой форме спор янсенистов (для вашего спасения достаточно моей благодати). Все вполне традиционно. Все религии стоят друг друга. «ЧТЕНИЯ» У ГУРДЖИЕВАЭТО было в среду вечером. Когда молчание утратило свою созидательную силу, он еще раз, напоследок, окинул взглядом собравшихся тут уж я не посмел встретиться с ним взглядом и многозначительно пробурчал: «Ну что ж, прекрасно, если так…» И с того дня не было уже ни вопросов, ни ответов, одни «чтения». Так поступил бы Школьный Учитель, которому уже не под силу выносить нерадивость учеников. Те ожидали наказания, а он вдруг принялся читать им «Вокруг света за 80 дней». «Чтения» Гурджиев устраивал и раньше. Когда он чувствовал, что беседа иссякла, что уже ничего интересного мы друг другу не поведаем, он извлекал свои сокровища, с та- кой же торжественностью, с какой торговец вытаскивает товар из-под прилавка. Потом назначенный им чтец начинал с трудом разбирать пухлые рукописи, осторожно перекладывая листки. Они были напечатаны на машинке, но в очень немногих экземплярах. Некоторые просто мечтали до них добраться. Один американский богатей не пожалел выложить за десяток-другой этих листков тысячу долларов, а некая дама заплатила сотню, чтобы только проглядеть их в номере «Уолдорф-Астории». Французы же, народ более прижимистый, по крайней мере когда речь идет о духовном, с надеждой дожидались своего часа. Но и французам было уже невтерпеж. И вот время пришло: ни вопросов, ни насмешек на «чтениях» (оригинал был английским) только читали. Скорчившись на полу квартирки на Колонель-Ренар, посвященные пытались своим весьма незрелым умом вникнуть в мысли Гурджнева, глотая одну за другой еще не вычитанные главы из «Вельзевула», а также, к их изумлению, из Успенского. Гурджиев внезапно изменил к нему отношение, еще недавно тот был под запретом, теперь реабилитирован. Это одновременно и смешно, и грустно, очень по-русски. Я-то уже понял черту Гурджиева: внешне он казался человеком мстительным, но наказывать не любил. Провидец Гурджиев понимал, что жить ему осталось уже недолго, он точно знал, сколько именно. И отвел последние два-три года жизни на то, чтобы найти самые точные слова, выверить «информацию», которая позже была обнародована. Неважно, выражена ли она ясно, как у Успенского, или тщательно припрятана, как в «Вельзевуле» так в джунглях устраивают тайники со съестными припасами. Усевшись на полу, я наблюдал за этим спектаклем. В эзотерическом учении Гурджиева, по крайней мере как я его понял, нет ничего экзотического, равно как и оккультного. Если убрать всю шелуху, речь идет о том, чтобы научить людей общаться. Увы, мне не хватило времени глубоко усвоить это учение, я сумел лишь слегка к нему прикоснуться. И оттого, сразу же по завершении моих тщетных попыток, оказался еще более дезориентирован в жизни, чем раньше. Гурджиеву было важно, чтобы «Вельзевул» был прочитан целиком, без изъятий, чтобы его учение предстало во всей своей сложности и противоречивости, без свойственного Успенскому ложного упрощенчества. Здесь все было не напрасно и каламбуры (непереводимые на французский), и чудовищные банальности, и простецкие шуточки, и раблезианские отступления, вроде бы совсем неуместные. Мы это так и понимали. Помогала обстановка. Вскоре «Вельзевул» будет издан в виде доступных каждому брошюрок покупай и читай. Не потребуется ни выклянчивать его, ни воровать, ни даже расставаться с тысячей или хотя бы сотней долларов. Слушатели скрючились в самых неудобных позах. И это, как мы поняли, тоже вид «работы», ведь существует же прелюбопытная связь между сознанием и мышцами. Мы в смятении, мысли будто пустились в галоп. Но мыслит не только голова. В таком же смятении наши ляжки, озадачена грудная клетка. Тут существует некая таинственная взаимосвязь. Кроме того, ведь и сам Гурджиев слушал вместе с нами, задавая ритм чтению редкими хмыканьями, подчеркивая паузы, запятые. Но никаких комментариев, разъяснений, только иногда ржал нам в лицо. Словно он уже умер и из загробного мира созерцает тризну своих будущих читателей, пожирающих его труп. Забавно, что эти страницы, которые вскоре были отданы urbi et orbi[40], на съедение первому встречному, на растерзание критикам, на расчленение глубокомысленным «ученым», в то же время скрывались от поклонников учения. Гурджиев, не побоявшийся всеобщего поношения, дурацких, а то и злонамеренных трактовок, допускал, однако, на их чтение лишь немногих посвященных. Существуют партии, которые с полным основанием опасаются интеллектуалов. И уже тем паче не доверяют интеллектуалам из числа собственных же членов. Ни единая машинистка в своем благочестивом рвении никогда не допустит их до заветной рукописи. Но если ее решено обнародовать тогда другое дело. Вышла пожалуйста, пишите о ней статьи, тискайте заметки. Книгу-то можно купить в любой лавке, но сама рукопись это как бы ее мистический прообраз, бережно хранимая реликвия. Ее чтение магический обряд. Кстати, попробуйте подобным же образом читать Пруста или Рабле, и они предстанут перед вами в совсем ином свете (я не случайно назвал именно Пруста и Рабле). Итак, Гурджиев решил, что пришла пора опубликовать его заметки. Ему хотелось, чтобы они разошлись как можно шире. Одни издания стоили бы бешеных денег, другие раздавались бы даром. Начать следовало с тщательно подготовленных, прекрасно оформленных томиков для избранных. Имело смысл начать именно с этого сразу потекли бы доллары, те самые, что и подвигли Гурджиева впервые дать почитать свои сочинения. Потом тысячи книжечек карманного формата, на тонкой бумаге, они раздавались бы на каждом углу, в бистро, в портах. Какой щедрый посев! А это одно из главных свойств любого божества. И мы, французы, его не разочаруем, ибо раздавать бесплатно будут именно нам. Не только как самым скупым, но и как самым недоверчивым. А недоверчивые угодны Богу. СОВРЕМЕННЫЙ ЧУДОТВОРЕЦ И СВЯЩЕННАЯ ТАРАБАРЩИНАНОВЫЙ чудотворец, понимая, что партия сыграна, ожидание подлинного ученика тщетно, а час близок, вдруг раскрывает карты. Разом вот вам эзотеризм въяве. Все тайное открыто миру. Подумать только: новый чудотворец отважился отправить в странствие по свету на рыдване печатных текстов то, чему подобает быть антиидеей и антифразой. Дело, однако, сделано при его-то недоверии к людям, особенно к приближенным. Он пустил бутылку на волю волн, закинул в пучину свою коварнейшую снасть на самую крупную рыбу. «Твои новоявленные современники…» В этом определении Вельзевула сосредоточено все презрение к людям, с которыми приходится общаться его внуку Гаруму[41]. Он пытался объяснить внуку, в каком пустопорожнем окружении влачит тот свое существование. Ну и толчея вокруг: прожектеры, спесивые призраки, роботы. И эти новоявленные современники еще и обидчивы, их задевает грубоватый гурджиевский юмор, им, разумеется, не по вкусу его кавказские шуточки. Читая Гурджиева, они не понимают, что перед ними большая литература. Он ведь не знаменитый писатель, не лауреат Гонкуровской премии. Потому они и не дают себе труда разбить прочную скорлупу и добраться до самих ядрышек, которых к тому же и несколько одно в другом. Какой бы им открылся писатель (и не только)! Лишь немногим посчастливилось быть современниками писателя такой силы. Успенский же, даже как-то неожиданно, пришелся ко двору. Полюбился толпе зевак, готовых лопать все без разбора. Таблица водородов им ни к чему, зато они обожают анекдоты. А выпуски серии «Всё и вся», которые вскоре будут переведены, это совсем иного рода кирпичики под ноги тем, кто желает перебраться через лужу. Это тексты трудные для восприятия, ветвящиеся, переплетающиеся. Гурджиев добивается совершенно невозможного: передает сообщение посредством языка, но вопреки языку, посредством текста, но вне текста. В результате получается литература, враждебная литературе. Тут он не первый существует «Пантагрюэль», а также «В поисках утраченного времени», «Пора в аду», «Мальдорор». Однако и в них чувствуется преемственность. Переварить же столь полную новизну ценителям литературы не под силу. У Гурджиева антилитература. Он и не скрывает своего презрения к литературе, а этого они не простят. Иных же надолго растревожат истории, которые рассказал Вельзевул своему внуку. В поисках счастья они решатся спуститься в эту пещеру и достигнут важнейшей главы, где разворачивается последняя сцена космологической драмы Гурджиева, оставляющей надежду на всемирное освобождение в далеком будущем. Место действия таинственный Тибет, до того почти неведомая земля. Только здесь люди обрели наконец последнюю решимость, прониклись самоотрешенностью. Человеческие судьбы как бы образовали связки, словно альпинисты перед решительным штурмом вершины. Они уже знали, где надо искать эликсир вечной жизни, о котором мечтали средневековые алхимики. Однако бессмертия следовало достигнуть иначе: тут не поможет ни слепая вера, ни колдовское зелье, а только знание тайн Бытия и могучее личное усилие. Но победить в этом беспощадном сражении сможет лишь хорошо обученный и вооруженный воин. А люди привыкли добиваться господства самым кре-тинским способом просто разрушать. Таковы современные завоеватели, создатели новых империй: они не меньше варвары, чем вестготы, такие же дикари, как неандертальцы. Ну как втолковать англичанину, что судьба мира решается на Тибете и поэтому надо оставить Тибет в покое? Чтобы окончательно созреть, тибетцам может понадобиться всего несколько лет (а может быть, несколько недель). Получается, что судьба человечества зависит от случайной пули, выпущенной англичанином на Тибете, завоеванном ради великой цели вящей славы Альбиона. Нажмет какой-нибудь чело-векоробот на гашетку и падет возможный спаситель мира. А следующего нам придется ждать еще сотню тысяч лет. Вот что говорил Вельзевул своему внуку. Можно, конечно, и посмеяться над его историями. Но почему, собственно, описываемые им события менее правдоподобны, чем Тайная вечеря, при том, что они не такие стародавние? Ну, допустим, придумал новый чудотворец еще одну небывальщину в добавок к приключениям Атридов, жертвоприношению Авраама и некоторым происшествиям времен Понтия Пилата. Поэт-трагик дает, пожалуй, еще большую волю фантазии. Твои новоявленные современники, о Гарум, словно зрители на концерте. Среди выступающих избирают они себе кумира. Подлинный же Учитель (вдруг он да и появится нежданно-негаданно) сам выбирает себе учеников. А бывает, что целые поколения обходятся без единого Учителя. Иные поколения, казалось бы, его достойны, а он все не является. А недостойные наоборот удостаиваются двух или трех. Некоторые Учители готовы идти па край света в поисках Преемника. Однако роман мироздания весьма обширен. За всю нашу жизнь мы способны прочитать в лучшем случае одну его главу, да и то в журнальном (урезанном) варианте. Поэтому начинать чтение можно с любого места и где угодно прервать его. Любого отрывка достаточно, чтобы понять целое, но ни единый из них невозможно понять до конца. Это священная тарабарщина, взрывоопасная карамель, которую отныне можно приобрести в любой лавке. Там расставлены гигантские капканы на слонов, не на какую-то мелочь. Чтобы осилить подобный текст, необходим определенный интеллектуальный уровень, что в наше время редкость. Некоторые примут его за детектив, другие пустятся в эзотеризм, как пускаются во все тяжкие. Воскурится ладан в новых ризницах. Возникнет новая церковь: труды Успенского сойдут за послания апостолов, Гурджиева за Евангелие. Все лишнее тут же вымарают: будет составлено нечто вроде антологии из наиболее внятных отрывков, куда не войдут самые темные и соблазнительные высказывания. Пираты никому не позволят идти в кильватере этого корабля, разве что крупная рыба будет следовать за ним, не покидая свои глубины. ЗАНЯТИЯ ПО «ДВИЖЕНИЮ»ОТВЕЧАТЬ нам перестали, поскольку иссякли вопросы. Значит, остается «движение». Занятия по «движению» позволяют поближе узнать уче-ников Гурджиева и ознакомиться с различными видами упражнений. Из-за огромного наплыва новичков группы приходится разделять, увеличивая количество классов для начинающих. Поэтому одновременно занимаются группы различного уровня подготовки. Занятия «движениями» были столь же противоречивы, как и «работа» в целом. Упражнения действительно очень помогали достигнуть душевного равновесия. Оттого новички (некоторые из них прежде и не подозревали ни о существовании Гурджиева, ни о том, что упражнения связаны с каким-то учением) предавались им с такой страстью, выполняли их с такой необыкновенной добросовестностью, столь самоотверженно, что таковыми своими качествами напоминали две, вроде бы совсем не похожие одна на другую категории людей монастырских послушников и регбистов. Но к чему именно стремился Гурджиев? Действительно ли он обрекал этих гимнастов на подобные муки для их же пользы? Помыкал ими, изучал их, тщательно отбирал, снимал сливки? Попятно, что отбирал он самых пригодных. Но напрашивается вопрос: для чего пригодных? Описать «движения» невозможно, как ни старайся. Укажем только, что их цель точное воздействие на двигательные центры, искусное отключение определенных мышц, расслабление поочередно левой и правой сторон тела. А результат глубокое осознание собственного тела, овладение им. Чем точнее выполняется упражнение, тем лучше тело контролируется, все полнее осознается совершающееся в нем. Сознательно координируются и сами движения, регулируются их темп и ритм. Но наступает момент, и тело как бы освобождается от опеки движения становятся спонтанными. Упоенный несомненной гармоничностью движения, новичок, сам того не осознавая, совершает неимоверные усилия. А движения тем временем оказывают на него все большее воздействие, захватывающее интеллект, эмоции, распространяющееся на оба центра разом. Но как это объяснить тому, кто сам не испытал? Как влезть в чужую шкуру, понять, что испытывает человек, совершая асимметричные движения руками и ногами и при этом еще считая в уме, постоянно усложняя счет? А испив всю чашу и все же не достигнув цели, он сетует: «Все это следует делать с религиозным чувством»? Словосочетание очаровательное по своей пошлости. Интересно, о чувстве какой именно религии идет речь? Без разницы. Мало вынырнуть из метро на свет Божий, надо еще выбраться из своего собственного тоннеля. Тот, кому в «движениях» важнее всего физическое действие, кто заботится в первую очередь о точном их исполнении, соблюдает ритм, старается не сбиться со счета, не станет возражать против «религиозного чувства» — кашу маслом не испортишь. Согласиться-то легко, а вот осуществить… «Вы, требует Гурджиев, теперь просить: «Господи помилуй»». Вот они и слова. Нашлись паиньки, которые поторопились громко произнести («орите погромче»): «Господи помилуй». Однако некоторые верующие не сумели возгласить эти слова бездумно подобная гимнастическая молитва их озадачила. Этакая духовность навыворот: сначала физическое усилие, потом умственное, а напоследок душевное. Привычнее другая обстановка более или менее удобные скамеечки для молитвы, песнопения, витражи. Так взывать о милосердии куда уютнее. А тут под звуки рояля, исполняющего какие-то малоазийские мелодии, которые еще не каждому придутся по вкусу, стараться правильно исполнить упражнение. Для чего надо напрячь мышцы предплечья и одновременно ухитриться расслабить бедра. При этом и голова должна «работать». Притом движения всех участников должны быть согласованными, а их семь рядов по шесть человек, то есть сорок два. Ряды и шеренги выровнены. Каждый делает особые движения, но стоит кому-либо совершить малейшую ошибку, усилия остальных пойдут насмарку. А под конец, по команде, требуется еще, собрав всю свою отвагу это выглядит комически, не только пробормотать «Господи помилуй», но еще и прочувствовать эти слова. Ни глаз, опущенных долу, ни ложной экзальтации. Случалось, движения достигали предельной скорости, упражнение номер двадцать семь (без названия, только номер) совершалось с исключительной слаженностью. Кажется, вот-вот совершится коллективное преодоление машинальности работа механизма подчинится разуму. Сознание при помощи тела достигает высших состояний. Этому не сопутствуют ни умиление, ни вдохновение. Ценой невероятного напряжения ты покоришь вершину, но из-за головокружения будешь вынужден тут же начать спуск. Ценность этого упражнения в том, чтобы подвигнуть дезертира на сверхусилие ведь для спасения своей шкуры ему приходится бежать опрометью, прыгать выше головы. Иногда нас вспышкой озаряет предвиденье результата, но это, как правило, случается в отсутствие Гурджиева. Когда он рядом, тут уж дыхание не переведешь, ни на чем не сосредоточишься Гурджиев постоянно усложняет упражнения, изобретая все новые и новые. Он подходит к ряду, выравнивает его, проверяет, хорошо ли у каждого сгруппированы мышцы рук, ног, груди, потом переходит к другому ряду. Словно художник-мультипликатор, он выверяет движения одной фигурки, другой, и так пока не оживит каждую. Ряды плавно раскачиваются, словно волны. В движении выражается не личность, а состояние. Вы, мол, всего лишь иероглифы некоего богатого языка, на котором я буду говорить посредством вас, беседовать со смертью. Пускай вы неумелы, медлительны, запечатлевайте, запечатлевайте же эти иероглифы в своих мышцах, головах и, если удастся, чувствах. Вы воспроизводите тексты своего нутра. Понять этот язык может только тот, кто его использует, вы живые буквы. Некоторые, как правило, девушки, стремятся отличиться им это наиболее свойственно. Они записывают за учителем, заносят эти иероглифы на грифельные доски. Рецепт на все случаи жизни, сводная партитура. Порой им предоставляется случай покрасоваться. Вдруг да неистощимый на выдумку Гурджиев решит вырядить всех в турецкие костюмы. И ничего не поделаешь. То-то будет неразбериха. Это, конечно, оскорбит эстетическое чувство некоторых разинь Другие же, не такие снобы, будут считать, что они участвуют в каком-то очень важном действе, лишь смахивающем на маскарад, присутствуют при незавершенном, но выдающемся событии. Сам кордебалет ничего не обсуждает за него думает наставник. Всем этим парижанам в турецких туфлях, негритоскам из Гавра-Комартена, автобусным дервишам Гурджиев бросает горсть лакомых конфеток. СОВРЕМЕННЫЙ ЧУДОТВОРЕЦ, МАТЕРИЯ И ДУХВСЯКИЙ раз, когда происходит явление истины, она поражает своей простотой. Но подлинная простота всегда невыразима. Человек, удостоенный явления истины, бывает потрясен ее очевидностью и возмущается, если не видит ее отблеска в глазах ближнего, позабыв, что еще недавно сам был слепцом. Это свойственно не только людям, но цивилизации, эпохе. В течение двух тысячелетий греки поклонялись Зевсу-громовержцу. Попробуй в те времена кто-нибудь заявить, что молнии вовсе не божественного происхождения, а просто электрический разряд, его бы прикончили за богохульство. В наши дни за подобное убивают гораздо реже. Да и не убьют, только посмеются. Посмеются и над новым чудотворцем. Его вычурная гимнастика озадачивает. Есть ведь системы движений по крайней мере ясные и надежные: оздоровительные, фольклорные, монашеские, балетные… А тут нечто небывалое, не соотносимое с известными учениями и оттого тревожное. Нечто путаное, сомнительное, эклектичное, словно метеоролог основывался бы одновременно и на теории электричества и на вере в Юпитера. Для каждой монадологии свое время. Современный чудотворец внушает: Царство мое от мира сего. Духовное зарождается в результате развития материи. Разом прорвав оболочку тела, дух вливается во всеобщую Духовность. Существует мнение, что с Богом надо обращаться так же осторожно, как с ядерным оружием, со взрывателем учиться обращению, даже с риском для жизни. Если так, то медитация становится точной наукой, молитва спортивным упражнением. Отныне Бог не плод воображения, окутанный теориями, учеными словесами, прикрывающими его антропоморфность. Бог постигается в результате не только духовного, но во многом и материального опыта, так как в нем участвует и тело. Разумеется, все вышесказанное может быть понято превратно и породить невероятнейшее недоразумение. Подобными экспериментами занимается только современный чудотворец. Когда, расставив, как шахматы, свою паству в зале Плейель, он заставляет людей выполнять сложнейшие упражнения, проверенные веками монашеской практики, над ним можно посмеяться. Над Палисси, который сжег свою мебель, не смеялись, ведь в нашей стране предпочитают мещанскую меблировку. К опытам над человеком испытывают недоверие мало ли что еще выйдет. Ни одно учреждение подобные опыты не финан- сирует; комиссия по национальной безопасности или моральному перевооружению не проголосует за выделение на них средств из бюджета. Абстрактное Божество нашептывает интеллектуалам утешительную формулу: ваше тело уже заведомо храм Божий. Эти атлеты мысли знают, что египтяне верили в связь тела и духа. Однако нынешние атлеты мысли предпочитают понимать подобную связь метафорически, поэтому у них самих сложение хилое. Таковая точка зрения избавляет от физических усилий. Современный чудотворец взорвал метафоры, опрокинул аналогии, понятие «работа» обрело у него прямой смысл. Может быть, храм Божий это не отдельное тело, а совокупность наших тел («Ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них»[42].),воплощенная гармония, высшее из возможных проявлений трансцендентного Бытия. А значит, мы на многое способны Возможно, иногда это будет игра с огнем, но нет иного способа достигнуть высшего напряжения сил. ОБЕД У ГУРДЖИЕВАКАК-ТО в одну из сред все собрание, утомленное вынужденным и ох каким тягостным молчанием, одуревшее от чтения, занималось тем, что дружно встряхивало конечностями, дабы привести в действие свои задубевшие мышцы. Несмотря на мышечные судороги и мурашки, посвященные толпой осаждали столовую (20 сидячих мест, 40 стоячих, если считать коридор). Но, как уже говорилось, место всегда отыщется где тесно тридцати, там, при желании, уместится и шестьдесят. Гурджиев избавил свою паству от необходимости самим наполнять тарелки, их уже наполненными передавали по цепочке из кухни. Некоторые, с каким-то особым гарниром, предназначались кому-то из сотрапезников персонально: лакомый кусочек для Сребровласки, для Директора, для Недотепы, для Говнюка, для Альфреда. Потом, когда Гурджиев вернулся из кухни и мы подняли рюмки с перцовкой, он возгласил тост за особый тип идиотов (самых отборных, а в общем-то обыкновенных), к которому я и сам имею честь принадлежать. Я никогда всерьез не занимался классификацией идиотов, расстановкой их по ранжиру (круглый, квадратный, многоугольный или болезненный, безнадежный). Но подобно тому, как Наполеон вырвал корону из рук Святого Отца, я сам без зазренья совести выбрал для себя подходящий, по моему мнению, ранг узурпировал звание идиот обыкновенный. Я руководствовался двумя соображениями: во-первых, согласно этой иерархии навыворот, обыкновенный идиот все же выглядит меньшим идиотом, чем все остальные (я полагал, да и сейчас уверен, что это именно так). Во-вторых, каждый из сотрапезников выбивался из сил, чтобы занять более высокое место в священной иерархии идиотизма. Мой же снобизм был иного рода, он заключался в моем исключительном смирении, благодаря которому я не стремился выбиться из нижних чинов. Так вышло, что первый тост, обращенный к идиотам моего типа, выявил, кто я есть. Я попался в ловушку сообразил, кто я. Ведь каждый имел право выбрать идиотический чин по собственному желанию. Я задал себе вопрос и тут же сам себе ответил. Тосты за идиотов были для Гурджиева источником неиссякаемого веселья (о, как я его понимал!). Он живо повернулся к идиотам высшей пробы, приподнял свой бокал и одарил их ласковой улыбкой, подчеркнув ею как их ничтожность, так и их неописуемый идиотизм. Что до меня, то ко мне хозяин относился вполне иронически. Откуда, мол, взялся этот идиот и с чего решил, что он всего лишь идиот обыкновенный? Вспыхивала искра, и мгновенно разгоралось пламя. Благодаря самой простенькой режиссуре завязывались увлекательные сюжеты. Именно тот, кто не выносил алкоголя, обязан был накачиваться водкой, тот, кто обожал сладости, угощаться острыми, наперченными блюдами, а любитель перчика наоборот, давиться приторной пахлавой. В этом спектакле все мы были статистами. И каждый мученик, какой бы пытке он ни подвергался луком или халвой, не мог до конца понять мук соседа. Трезвенников буквально силком заставляли выпить второй бокал водки, в результате их столь застенчивые носы цвели багровым цветом. А вот немногочисленных гуляк, которых не надо было призывать к возлияниям и обжорству, хозяин одергивал. Он клеймил их дурные наклонности, подробно описывал, в какие расходы его вводят их неумеренный аппетит и пьянство. «Вы представлять, сколько это стоит? провозглашал Гурджиев, тыча в самую тощую редиску. Особый редис, особо доставленный прямо с Кавказа». (На самом деле с рынка в Нейи.) Известно, что шутка лучший способ разрядить обстановку. Суть комизма игра на несочетаемом: ужасе и восторге, приобретении и потере, серьезности и гротеске. Гурджиевские застолья лучшее тому подтверждение. Разряжая весьма серьезный настрой перебранки, они тем не менее не нарушали умело организованного молчания, которое копилось часами. Оно как бы скользило поверх улыбок, таилось за каждой остротой. Тот, кто вел себя невпопад, слишком ли чопорно или чересчур развязно, подвергался поношению, на него низвергалась лавина насмешек и оскорблений. Необходимость есть и пить, притом сверх меры (а гурджиевское угощение переварить невозможно, что потом и подтвердилось), да еще одновременно быть начеку, дабы избежать ловушки, участвовать в сложном ритуальном действе и к тому же осуществлять «внутреннюю работу» (об этом вслух не говорилось, но было понятно и так), все это создавало особое силовое поле, напитанное благочестием и раблезианством, насмешкой и самоуглубленностью, отдающее сразу и эротикой и монастырем. На эти ужасные испытания гурджиевским застольем я выходил, как на поединок. Уходил же с них повеселевшим и бодрым и в самом деле обновленным. Они были наилучшим средством рассеять мой сон и мой пессимизм, избавить и от навязчивых идей, и от желудочных колик. Едва ли не самым забавным были исключительная покорность и фанатизм сотрапезников, благоговейно внимавших Гурджиеву, даже брошенное вскользь замечание звучало для них божественным глаголом. Умиляло грубоватое милосердие этого старика, его беспредельная внимательность, которой хватало на каждого из присутствующих, столь материальное выражение доброты, когда кусочек халвы, крохотный огурчик, ложечка соуса становились особым даром, исполненным глубокого смысла. Тягчайшее ярмо взвалил на себя этот старик. Увлекшись мелочами, я все же постоянно чувствовал, как тяжко ему нести свою ношу, распознавал трагедию, разыгрывающуюся в столь непривычных декорациях. Почему все здесь так противоречиво? Что за правила для утонченнейших кроются за этими правилами для невзыскательнейших? В подобных условиях, когда от усталости, позднего часа и, конечно же, водки у него, случалось, слегка заплетался язык, я вовсе не ожидал (в отличие от тех, кто наблюдал разворачивающееся действо с бесстыдством зевак), что он будет бить без промаха. Но всякий раз, когда после сорокапятиминутного затишья (ничего примечательного за это время не происходило, и все же нельзя было ослабить внимание, чтобы не упустить множество мелких событий) с его уст вдруг срывалось грубое слово или он неожиданно обращался к кому-нибудь из присутствующих с замечанием, адресованным лично ему или всем, я восхищался и умело построенным сюжетом, и ритмом диалога, единственная цель которых дать выход эмоциям. Тем или иным способом ему удавалось добиться того, чтобы каждый уходил от него взволнованный, влюбленный и ошалевший. Во время индивидуальных занятий мы были предоставлены самим себе никто не проверял нашу добросовестность, не оценивал результата. На застольях же происходила как бы цепная реакция. Все было чрезвычайно важно. И наиважнейшим делом была еда, но также и беседа. Обмен репликами превращался в перестрелку. Каждый чувствовал себя каторжником, застигнутым при попытке к бегству. Он словно попадал в пучок прожекторов с нескольких вышек. Стакан водки был орудием пытки, заменял каленое железо или яд, к которым прибегали на «Божьем суде». На какой же духовный рост мог рассчитывать тот, у кого недоставало духа как следует напиться? Эта Великая Попойка не знаю уж, не кощунственно ли так сказать? ассоциируется для меня с Тайной вечерей. Наше застолье напоминало лубочную картинку какого-нибудь художника из Эпиналя, но в то же время Икону. Взбодренные ударом хлыста, мы все становились участниками трагического застолья. Обжорство было пыткой не только для нас, но и для Учителя. Сразу было видно, кто из приглашенных Иуда, а кто любимый ученик. Вон тот наш сотоварищ, с вдохновенным от возлияний ликом, безусловно, Петр. Водку он терпеть не может («Вы, директор, произносить еще тост, вы ничего не пить»), однако же, аккуратно посещает трапезы. Вот разомлевшие Марии Магдалины, а вон типичные Марфы, а там Никодимы, добровольно идущие на муки. Сознательно ли стремился Гурджиев к подобному сходству? Трудно сказать, но в любом случае сцена поразительно походила на причащение, потому стоило отнестись с почтением к самому акту поглощения пищи и тщательно соблюдать предписанный ритуал, сколь бы нелеп он ни был. Стоит ли говорить, что этот эксперимент так и остался никем не понят? А ведь, сколько было потрачено чернил, сколько желчи излили на Гурджиева многочисленные идиоты, разумеется, самой высшей пробы. Кстати, сами участники трапез никогда не откровенничали о своем причащении. Не припомню случая, когда они даже друг с другом болтали о застольях. А если я сам сейчас разоткровенничался, так к собственному же удивлению и смущению. Но мог ли я в своих показаниях обойти столь важный аспект? На века затянулся ученый диспут о причащении кровью и плотью Христовыми. Я же считаю своим долгом удостоверить, что причащение одной плотью (корнишонами и перцем) может способствовать зарождению духовной общности. Без всякого волшебства и малейшей попытки прибегнуть к массовому гипнозу. Если я назвал это причащением, то имелось в виду не внешнее, поверхностное сходство, а глубинная сходность с причастием духовного и душевного опыта, полученного во время трапез. Однако действовали они не на всех одинаково. Гурджиев еще раз проверял свои теории. Дело не в пище, сгодится любая, а в едоке, в том, сколько он способен переварить. Эта вселенская трапеза могла иметь и разрушительные, и благотворные последствия в зависимости от того, следует ли она законам космоса, соответствует ли воле Творца. Что касается денег, которыми нас частенько попрекал Гурджиев (тысячи раз проводилась аналогия о роли денег у Гурджиева и у психоаналитика, поэтому не стану повторяться), тех самых, что тратились на угощение, то они являлись как бы символом. Подчеркивали готовность Творца расточать свое Богатство равно на достойных и недостойных. В щедрости хозяина, его безумном мотовстве (в молодости он каждый вечер жег рубли, в результате чего наутро группа оказывалась без средств к существованию) проявлялось одновременно презрение и почтение к деньгам. Его неисчерпаемую щедрость визгливо славили фальшивые нотки скупости и торгашества. Получалось, что хозяин, следуя закону спроса и предложения, открыто предлагал гостям сделку: я вам угощение, вы мне свои эмоции. Некоторые утверждали, что Гурджиев кормил нас чем-то необыкновенным. Это неверно просто восточные блюда, щедро приправленные изысканными пряностями. Настоящие русские огурцы, греческий лукум, испанские арбузы. Однако было важно, чтобы на пирушке присутствовали угощения со всего света, даже если купили их в соседней лавочке. Сходство Гурджиева одновременно с Христом и с моим дедом совсем меня не озадачивало. Я никак не мог понять другого: мне многократно внушали, что с помощью Христа мы восходим к Богу-Отцу. Допустим, я стал немного понимать Христа, но никак не возьму в толк, зачем нужен Бог-Отец с его крутым, неисповедимым нравом. На каждой мессе нам напоминают, что Христос пошел на муку. Но ведь то было единственный раз, а мука Отца вечна и постоянна. Он потчует человека, одаряя его фруктами из собственного сада. То же самое делает этот кавказский старик, украшенный усами, словно классный наставник былых времен, когда те частенько бывали священниками. Так я и представлял себе облик Бога-Отца: обязательно растительность на лице, усы или даже борода. Когда причащаешься миру, неважно, посредством чего, главное, чтобы сам ты был достоин свершающегося события, то есть сосредоточен. Перед тем как попасть в кастрюлю, зайцу предстояло помучиться. Его, бывало, подвешивали к крану, чтобы он подох. На меня в детстве это производило ужасное впечатление, а зря. Гурджиев не призывал к посту, наоборот мог бы попотчевать и собачиной, если бы не снисходил к человеческим слабостям, считал возможным требовать чего-либо непосильного. Однако мучения зайца были не напрасными, как и муки Бога-Отца, как и любые чрезмерные усилия. Несмотря на легкомысленности или хамоватость сотрапезников, Гурджиеву удавалось создать на своих пирушках обстановку духовного единения. Они становились вселенским пиром, тайной из тайн. Нет, питались мы вовсе не безвкусно, нашей едой была не только пресная маца. Нас потчевали пищей поострей. Той самой, о которой сказано: «…ядущий со Мною хлеб поднял на Меня пяту свою»[43]. Глядя на картину с изображением Тайной вечери, я всегда вспоминаю застолья у Гурджиева, хотя в тех «полотнах» не было и следа от гармонии Леонардо. Изображение чудовищно искажено, персонажи смахивают на мерзкие карикатуры. И все же каждое «полотно» хранило тайну. Хватало нескольких мазков, пусть и неуверенных, чтобы возник образ Христа и его апостолов таких, какими они виделись художнику. Участником Тайной вечери ощущает себя тот, кто ее жаждет, кто прозрел, но, увы, подлинные Вечери возможны только перед самой кончиной Учителя: им суждено увенчать его Надгробие. На застольях у Гурджиева я мог и позубоскалить, но при этом прекрасно понимал, какой великий дар каждое проведенное с ним мгновение. Теперь я вспоминаю о нем на каждой мессе. Не он ли призвал меня к самой развязке трапезы? Не он ли научил меня не отвергать ни единого земного причастия? ПРОЩАНИЕ СО СТАРИКОМСОВРЕМЕННЫЙ чудотворец умер в своей постели. По нашим временам это даже как-то странно. Не был погублен ни цикутой, ни иссопом, ни газовой камерой. Разве что цирроз печени его доконал. Короче говоря, он умер своей смертью. Похороны, пожалуй, в слегка русском стиле. Отпевание на улице Дарю парижском островке, оставшемся от погрузившейся в пучину российской Атлантиды. Потом Фонтенбло-Авон, цветы, венки. О «Институт гармоничного развития Человека»! О Кэтрин! К чему твои окропленные слезами письма? Где твой мастер письма, где этот Мидлтон? Лишь Гурджиева обрела ты взамен. Опять возопили плакальщицы. А мои-то слезы, интересно, каковы на вкус? Должно быть, они крокодиловы. Если внимательно разглядеть мою слезу под микроскопом, выяснится, что это вовсе и не слеза. Разглядываю мертвый лик человека, которого я попытался описать. Но как же плохо я знал его, как мало выспрашивал. Я плачу. Из глаз течет водица. Подохнуть как собака. А сам ты, Георгий Иванович, спас свою душу? Свободен ли теперь от тенет косной материи? От постылых трапез? От обмана чувств? Сумел ли сосредоточиться, овладеть энергией? Принял ли тебя Бог? Может, кто-то и ожидает чуда, надеется, что на сороковины произойдет некое необычайное событие в тибетском вкусе. Напрасная надежда. Воскреснуть способен только новый Христос. А современный чудотворец всего лишь человек. И все же он не подох как собака. Его смерть очередное упражнение, сложнейшее, вечное, для которого требуется по-особому напрячь мышцы. Его спокойствие обманчиво, в мертвом теле таится сила. Его глаза закрылись навечно. Но взгляд из-под смеженных век преследует нас неотступно. Еще один урок нам. Кто сумел выдержать его сверкающий взгляд? Разом вдруг порвалась нить, он уже умер, а нам еще жить. Следы ведут в будущее. «Ну и вляпались вы», проворчал напоследок. Стоя у твоего изголовья, я вспоминаю спираль, извивам которой мы обязаны были следовать. Я уже сейчас понимаю, что путь наш будет неверен. Из тебя сделают пугало, мумию, папу римского, еще, глядишь, и философа. Не встретить мне больше исследователя, столь дерзко бросающего вызов Богу, безбожника, столь заботящегося о своей душе. Приветствую тебя в твоем вечном упокоении. В тебе сочетались невоплотившиеся Паскаль и Пруст, Декарт и Рабле, Лукреций и Гулливер, Товия и ангел, Коперник с усами, Жюль Верн Господень. Если Христос приводит к Богу-Отцу, ты вернул меня к Христу. Дело не в нарисованных значках и не в пояснениях, важнее твой пример: ты создал набросок созидательного Бдения, симфонии глубочайшей Сосредоточенности. Кто еще дерзнул прожить, как ты? Кто способен решиться на такую жизнь? Свершилось ты исторг из меня подлинные слезы, мсье Гурджиев. Я не мог тебя не любить. POST SCRIPTUM. Всякий, кто не доверится мне, усомнится в моей проницательности и понятливости, будет прав. Каков свидетель, таково и свидетельство. Но какой уж есть. Я старался добросовестно поделиться всем, что видел, чувствовал, понял. У меня своя правда, и для меня она единственная подлинно живая. А живое живет: разрушается и возрождается, вырастает из своего семечка, копит свой яд. За или против Гурджиева? И так, и этак. Как мы бываем одновременно за и против Бога, за и против самих себя, за и против собственной жизни. Агиография свободный жанр. Если кто-то возмутится, мне все равно. Если бы все было однозначно, то не тянулся бы в течение тысячелетий бесплодный спор: у нас были бы единое миропонимание, единая мораль, единая вера. А точнее, вовсе не было бы веры. Раскройте Успенского и попытайтесь определить, «за» вы или «против». По моему разумению, равно преступно и с ходу заглатывать гурджиевскую космологию, и презрительно от нее отмахиваться. Все это несерьезно. Приближаться к Гурджиеву, будь он жив или мертв, следует одновременно и с опаской, и с почтением. Не трепещущий или не почитающий одинаково наивны. Дары у человека, подобного Гурджиеву, принимают и отвергают. Его самого принимают и от него защищаются. С ним сражаются. А сражаться с Гурджиевым (не против него) означает понять его, узнать и в конце концов полюбить. Превращать же его, особенно теперь, после смерти, в безвкусную статую святого, в помесь пряника с просвиркой исключительно злая шутка. Особенно если этим грешат поклонники Гурджиева, из самых, разумеется, лучших побуждений. Прямое к нему неуважение. В нашу во многом сумбурную эпоху, когда любой поступок, в общем-то, ничего не значит, надо все же позаботиться, чтобы создать верный образ Гурджиева, написать точный комментарий к его евангелию, остаться бодрствующим, даже если некоторым это придется не по нраву не врачам, конечно, а малым сим. Поэтому вот что я хотел бы добавить. Для того чтобы извлечь урок из жизни и произведений Гурджиева, надо сперва очистить ум и сердца, избавившись от вредных привычек. То есть разорвать путы примитивной логики и морали, основанной лишь на страхе. Решившиеся на духовные поиски всегда равняются на предшественников. Великие примеры буквально завораживают их, что пагубно. Склонный к умствованию непременно станет философом, разумеется вторичным. Склонный к действию героем. К чувствительности верующим. И всегда чем-то одним, соблюдая чистоту жанра. Не таков Гурджиев. Ни крови, ни слез. Да, по-моему, и вовсе ничего, кроме жиденьких чернил. Он сражается с открытым забралом. Не нужны ему ни поклонники, ни клевреты. Он не требует ни обожания, ни подобострастия. Вас толкают к нему ваш голод, ваша алчность, ваш ужас. Но он не дарует вам ни утешения, ни покоя, ни озарения. Гурджиев человек, и единственное, на что он способен, это показать вам, каких высот может достигнуть человек, самый обыкновенный. Ему совсем неважно, добрый ли вы, умный, верующий. Разве что может спросить, достаточно ли у вас мужества, живете ли вы или существуете. Вас ведь ожидает не просто прогулка, а головокружительное странствие. И если вы можете обойтись без подобного путешествия откажитесь от него. Лучше уж влачить ваше жалкое существование, чем вообще погибнуть. Гурджиев выбирает нехоженые тропы, а головокружение быстро развеет вашу мнимую жизнь. Можно будет, впрочем, спохватившись, отказаться от восхождения, заявив, что гора слишком уж высока, и если бы умелый проводник… А даже если бы он был умелым? Можно же, понимая весь риск, проявить мужество. Однако описывать гурджиевский эксперимент, даже не упомянув, что он опасен, хотя бы чуть-чуть не предостеречь сущая глупость, да и просто нечестно. Не стоит Гурджиева считать ангелом во плоти. Что же касается шутливых, так сказать, зарисовок на полях моего свидетельства и пары грубых слов, которые я был вынужден привести, следуя исторической правде, так ведь, чтобы знаться с Гурджиевым, необходимо обладать хоть капелькой юмора. Без шуточек, увы, встреча с Гурджиевым не обойдется, даже посмертная. Не исключено, что кто-то и не заметит в мешанине моих воспоминаний крупиц почтения и благодарности Гурджиеву. Но они несомненны, хотя я их и не подчеркивал. Если бы мне не удалось передать это, я счел бы себя настоящим лгуном. Еще одно замечание. Мне кажется, что мое свидетельство будет понятным только в контексте, дополненное и подкрепленное воспоминаниями людей, которые всерьез работали с Гурджиевым (желательно не писателей и не журналистов). Именно тех, кто писать не умеет, писать не призван и за здорово живешь писать не сядет. Вот им бы и попробовать. Да и умерли все писатели, участвовавшие в гурджиевских группах. В первую очередь скорблю о Люке Дитрихе и Рене Домале. Я достаточно хорошо знал Люка и не сомневаюсь, что он делал записи. Домаля я не знал вовсе, поэтому ничего не рискну утверждать. Но ведь Луи Повель любезно открыл свой сборник для самых разных свидетельств. Какой из меня «посвященный»? Мой маленький эксперимент был достаточно нелеп и смехотворен. А кто мешал более опытным ученикам Гурджиева дополнить его тем, что я упустил, уточнить то, что я исказил или неверно понял? Однако они уклонились. Это я о живых. Но ведь умершим представить свои свидетельства еще более важно. Однако им, как оно всегда бывает, заткнули рот те, кто считает себя их законными наследниками. Они и позаботились, чтобы в сборник не попали наиболее важные отрывки из записей Дитриха и Домаля. Последовал презрительный отказ, как бы от имени умерших. Охотно облекаюсь в это презрение с тем же животворным чувством, что испытывали апостолы. Под руководством Гурджиева я столь прилежно повторил урок Христа, что не заношусь ни перед мытарем, будь он даже журналистом, ни перед какой-нибудь дамой из непосвященных. Никому не желаю корчиться на угольях, а потому, из гуманных соображений, посоветовал бы всякому, кто хранит в пожелтевших папках пытливую мысль умерших, как можно быстрее избавиться от этой гремучей смеси, передав ее единственному законному наследнику. Гражданское право (в том числе и в первую очередь авторское) тут ни при чем: единственный наследник все человечество, все мои ближние. И вот этих моих ближних я умоляю не принимать всерьез такое скудное свидетельство, как мое. Умершие рано или поздно заговорят, в том числе и сам Гурджиев. Его грубоватое сочинение (оно уже издано на английском) поначалу может и разочаровать, зато потом пусть жестко, но умело заставит взглянуть на мир новыми глазами. Заставит, разумеется, только того, кто действительно готов взяться за «работу». Примечания:2 Ниже мы увидим, что по крайней мере один из спутников Гурджиева вернулся в Европу, где его ждала необычайная и трагическая судьба. 3 В современных справочных изданиях говорится, что Карл Хаусхофер при не выясненных до конца обстоятельствах скончался в Баварии в 1946 году после того, как в качестве свидетеля выступил на Нюрнбергском процессе. (Прим. перев.) 4 Более подробное изложение «свидетельств» Жака Бержье можно найти в книге Луи Повеля и Жака Бержье «Утро магов». (Прим. перев.) 20 Легче сделать новое, чем то же самое (лат.) 21 В последние годы он, казалось, отошел от «работы». Собирались лишь для чтения его трудов, а также для трапез. 22 Fernand Divoire. Pourquoi je crois a l'occultisme. Ed. de France, p. 13. 23 Max Jacob. Bourgeois de France et d'ailleurs. N.R.F., p. 218. 24 Irene-Carole Reweliotty. Journal d'une jeune fille (Preface de Patrice de La Tour du Pin), La Jeune Parque, ed. 25 Отрывок из книги «Луденские дьяволы» («Les Diables de Loudun»). 26 Замечательно сказал Барбе д'Орвильи: «Ад это опустевшие небеса». 27 В этом отрывке чувствуется влияние Успенского. 28 Теофания озарение или божественное откровение. В данном случае явление «сверх-я», обычно скрытого нашими многочисленными «я». 29 Роже-Жильбер Леконт. 30 В обратном направлении; наоборот (лат.) 31 Дороти Карузо вдова знаменитого тенора Энрико Карузо. Ее свидетельство отрывок из книги «A Personal History» (Hermitage House Ed) 32 Второе свидетельство Жоржетт Леблан является отрывком из книги «Храбрая машина». 33 Это был последний приступ. 34 Метерлинк М. Горные тропы (Les sentiers dans la Montagne). 35 Водородный потенциал. 36 Имеются в виду соответственно маршал Петен и генерал де Голль. 37 Матф., 13:12.) 38 Единственно необходимый {лат.}. 39 Глупый, пустой человек (арамейск.). (»…кто же скажет брату своему «рака», подлежит синедриону…» Матф.,5:22).) 40 Граду и миру (лат.) 41 Так в тексте, на самом деле, внук Вельзевула в книге Гурджиева носит имя Хассейн (или Хуссейн) 42 Матф., 18:20 43 Пс., 40:10 (а также: Ин., 13:18) |
|
||
Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке |
||||
|