|
||||
|
II Впервые соображения об искусстве захвата и защиты современного государства, то есть о технике государственного переворота были подсказаны мне событиями, свидетелем и в какой-то мере участником которых я стал летом 1923 года в Польше. После нескольких месяцев работы в Высшем военном совете в Версале я был назначен в октябре 1919 года атташе итальянского посольства в Варшаве. Мне неоднократно приходилось общаться с Пилсудским, и в итоге я пришел к убеждению, что над этим человеком скорее властвуют воображение и страсти, нежели логика, что он скорее самонадеян, нежели честолюбив, что воли у него больше, чем ума: он и сам любил говорить, что он сумасброд и упрямец, как все литовские поляки. Биография Пилсудского не привлекла бы внимания Плутарха или Макиавелли: этот революционер показался мне гораздо менее интересной личностью, чем великие консерваторы – Вудро Вильсон, Клемансо, Ллойд Джордж и Фош, которых я видел и слышал на Версальской конференции. Как революционер он, по-моему, во многом уступал даже Стамбулискому, который произвел на меня впечатление человека абсолютно аморального, самого циничного и в то же время самого убежденного катилинария из всех, кто в Европе 1919 года осмеливался говорить о мире и справедливых отношениях между народами. Когда я впервые увидел Пилсудского в его варшавской резиденции, замке Бельведер, его внешность и манеры поразили меня. В нем чувствовался катилинарий-буржуа, озабоченный тем, чтобы замысел и осуществление самых дерзких его авантюр не выходили за рамки общественной морали и национальных традиций, по-своему почитающий законность, которую он намеревался нарушить, не рискуя при этом поставить себя вне закона. Во всех своих действиях по захвату власти, увенчавшихся государственным переворотом 1926 года, Пилсудский всегда придерживался правила императрицы Марии Терезии, так определившей свою политику в Польше: «действовать на прусский манер, но соблюдая внешние приличия». Неудивительно, что Пилсудский усвоил правило Марии Терезии и до последнего момента, то есть до тех пор, пока не стало слишком поздно, старался соблюсти видимость законности. Эта постоянная забота о соблюдении приличий, характерная для многих революционеров, свидетельствовала о его неспособности (наглядно проявившейся в 1926 году), задумать и осуществить государственный переворот по правилам искусства, которое не сводится к одной политике. У каждого искусства есть своя техника. Не все великие революционеры проявили знание техники захвата власти: Каталина, Кромвель, Робеспьер, Наполеон, – если говорить лишь о самых великих, – и даже Ленин, постигли в этом искусстве все, за исключением техники. Между Наполеоном, победителем 18-го Брюмера, и неудачником генералом Буланже стоит лишь Люсьен Бонапарт. Тогда, поздней осенью 1919 года, в глазах всего польского народа Пилсудский был единственным человеком, способным взять в свои руки судьбу республики. Он был главой государства, но скорее формально, чем по существу. Впрочем, и форма была несовершенна: до утверждения конституции, которую должен был разработать сейм, избранный в январе 1920 года Пилсудский был лишь временным правителем. Интриги политических партий и отдельных честолюбцев существенно ограничивали власть главы государства. Пилсудский очутился по отношению к законодательному сейму в той же ситуации, что Кромвель по отношению к парламенту, созванному 3 сентября 1654 года. Напрасно общественное мнение ожидало, что он распустит сейм и возьмет на себя всю полноту власти. Этот жестокий диктатор с повадками буржуа, мятежник, озабоченный соблюдением законности и желающий выглядеть справедливым в глазах бедняков, этот генерал-социалист, полуреволюционер, полуреакционер, не решавшийся сделать выбор между гражданской войной и войной против советской России, каждую неделю угрожавший государственным переворотом, но для юридического прикрытия нуждавшийся в конституции, еще не выработанной сеймом и тщетно требуемой народом, начинал вызывать у общественного мнения изумление и тревогу. Не только социалисты, но и политики правого толка никак не могли понять, чего дожидается этот Тезей, который целый год теребит в руках нить Ариадны и не знает, что с нею делать: то ли выводить с ее помощью государство из лабиринта политического и финансового кризиса, то ли задушить ею свободу республики, который целый год транжирит собственное время и мешает другим, сидя в тихом Бельведере, летнем дворце польских королей, и ведя хитроумную игру с премьером Падеревским, засевшим в Королевском замке в Варшаве и отвечавшим аккордами клавесина на трубные призывы уланов Пилсудского. Парламентские дрязги и партийные интриги все больше подрывали авторитет главы государства. Социалисты едва не разуверились в старом товарище по заговорам и ссылкам из-за его необъяснимой пассивности перед лицом серьезных событий во внешней и внутренней политике. А дворянство, оставившее было надежды на насильственный захват власти после провала путча князя Сапеги в январе 1919 года, снова тешилось честолюбивыми иллюзиями и убеждало себя, будто Пилсудский уже не представляет угрозы для общественной свободы, более того: он уже не в силах защитить эту свободу от посягательств справа. Пилсудский не питал мстительных чувств к князю Сапеге. Также из Литвы, но родовитейший аристократ, с любезными, вкрадчивыми манерами, элегантный вплоть до лицемерного оптимизма той непринужденной, небрежной английской элегантностью, которую воспитанные в Англии иностранцы усваивают, как вторую натуру, князь Сапега не мог вызвать у Пилсудского подозрения и ревность. Его дилетантский путч был обречен заранее. Осмотрительный мятежник Пилсудский, презиравший польскую знать до такой степени, что не принимал ее в расчет, отомстил Сапеге, назначив его польским послом в Лондоне. Этот Сулла, обучавшийся в Кембридже, возвращался в Англию, чтобы закончить учебу. Однако мысль о насильственном захвате власти созревала не только у правых партий, обеспокоенных парламентским хаосом, который угрожал здоровью республики и интересам крупных землевладельцев. Генерал Юзеф Халлер, доблестно сражавшийся на французском фронте, а затем возвратившийся в Польшу с отрядами добровольцев, верными ему одному, пока оставался в тени, считаясь противником Пилсудского, и потихоньку готовился занять его место. Глава английской военной миссии генерал Картон де Уайет, которого поляки сравнивали с Нельсоном потому, что он потерял на войне глаз и руку, с улыбкой уверял, будто Пилсудский не должен доверять Халлеру, хромому, как Талейран. Тем временем положение в стране день ото дня ухудшалось. После падения Падеревского борьба партий ужесточилась, а новый премьер-министр Скульский, по-видимому, тоже не справлялся с политическим и административным хаосом, с непомерными притязаниями различных группировок, и событиями, которые подготавливались в глубокой тайне. В конце марта, на заседании Военного совета в Варшаве, генерал Халлер высказался резко против военных планов Пилсудского, а когда было принято решение о взятии Киева, он устранился от дальнейшего обсуждения: казалось, столь презрительное равнодушие не могло быть вызвано одними стратегическим расчетами. Двадцать шестого апреля тысяча девятьсот двадцатого года польская армия прорвала украинскую границу и восьмого мая вступила в Киев. Легкие победы Пилсудского вызвали в Польше огромный энтузиазм: 18 мая варшавяне устроили триумфальную встречу завоевателю Киева, которого самые наивные и восторженные из его сторонников простодушно сравнивали с победителем при Маренго. Но в начале июня Красная армия под командованием Троцкого перешла в наступление, и десятого числа Киев был захвачен конницей Буденного. Страх и смятение, вызванные этим известием, обострили межпартийные раздоры и разожгли аппетиты честолюбцев: премьер Скульский передал полномочия Грабскому, а министром иностранных дел вместо Патека был назначен князь Сапега, посол в Англии, бывший Сулла, успевший смягчиться под влиянием английского либерализма. Весь польский народ поднялся против красных захватчиков, и даже противник Пилсудского генерал Халлер привел свои отряды на подмогу униженному сопернику. Но негодующие вопли политиков всех мастей заглушали ржание коней Буденного. В начале августа армия Троцкого дошла до стен Варшавы. По городу бродили уцелевшие после разгрома солдаты, беженцы из восточных областей, крестьяне, спасавшиеся от захватчиков, на улицах и площадях днем и ночью собирались встревоженные, молчаливые толпы, ожидавшие новостей. А гром сражения все приближался. Министерство Грабского продержалось всего несколько дней, а новый премьер, Витош, ненавистный правым, тщетно пытался хоть на время прекратить борьбу партий и организовать всенародное сопротивление. В рабочих предместьях и в квартале Налевки, варшавском гетто, где триста тысяч евреев напряженно прислушивались к далеким орудийным раскатам, уже назревал мятеж. В коридорах сейма, в министерских приемных, в кабинетах банкиров и в редакциях газет, в кафе, в казармах циркулировали самые невероятные слухи. Говорили о возможном вмешательстве германской армии, которая по просьбе нового премьера Витоша будет сдерживать наступление большевиков: а потом, из запроса депутата Гломбиуского, стало известно, что Витош вступил в переговоры с Германией с согласия Пилсудского. Приезд генерала Вегана истолковали как результат этих переговоров и восприняли не столько как проявление слабости Витоша, сколько как умаление авторитета Пилсудского: правые партии, находившиеся под французским влиянием, воспользовались этим предлогом, чтобы обвинить главу государства в двоедушии и недомыслии, и призвали создать сильное правительство, способное решить внутренние проблемы и надежно защитить республику и армию. Витош, безуспешно пытавшийся угомонить политиканов, сам подливал масла в огонь, возлагая ответственность за распад государства на правых и левых. Если неприятель был еще только у ворот Варшавы, то голод и смута уже вошли внутрь. На окраинах слышались брань и проклятия, а на улицах Краковского Предместья, перед фешенебельными отелями, крупными банками и дворцами знати стали появляться молчаливые группы дезертиров с изможденными бледными лицами и мутным взглядом. Шестого августа папский нунций монсиньор Ратти как дуайен дипломатического корпуса в сопровождении послов Англии, Италии и Румынии явился к премьеру Витошу, чтобы попросить его указать место, где будет находиться правительство в случае эвакуации из столицы. Он решился на этот ответственный шаг накануне, после долгой дискуссии в его резиденции. Большинство представителей иностранных держав, согласившись с сэром Хорэсом Рамболдом и немецким послом графом Оберндорфом, высказались за безотлагательный переезд дипломатического корпуса в какой-нибудь безопасный город, Познань или Ченстохов. Сэр Хорэс Рамболд даже внес смелое предложение: посоветовать польскому правительству сделать Познань временной столицей и перевести туда министерство иностранных дел, а вместе с ним и все посольства. Только двое из присутствующих, папский нунций и посол Италии Томазини, считали необходимым до последнего момента оставаться в Варшаве. Их позиция вызвала не только ожесточенную критику собравшихся, но и недовольство польского правительства, подозревавшего, что нунций и посол не хотят покидать Варшаву в тайной надежде дождаться там большевистской оккупации. Ведь в этом случае, говорили злые языки, у нунция была бы возможность установить контакт между Ватиканом и советским правительством под видом обсуждения религиозных проблем, важных для Церкви, внимательно следившей за событиями в России и готовой воспользоваться любой возможностью, чтобы усилить свое влияние в Восточной Европе. Намерение Ватикана воспользоваться тяжелейшим кризисом, в котором пребывала православная церковь после большевистской революции, проявилось не только в назначении отца Дженокки легатом на Украине, но и в особом отношении монсиньора Ратти к Андрею Шептицкому, униатскому митрополиту Львова, весьма нелюбимому в Польше. Униатская церковь в Восточной Галиции всегда рассматривалась Ватиканом как удобный канал для проникновения католицизма в Россию. Итальянского посла Томазини подозревали в том, что он выполняет инструкции министра иностранных дел графа Сфорца, продиктованные внутриполитической необходимостью и желанием завязать отношения с советским правительством, чтобы удовлетворить требования итальянских социалистов. Если бы Томазини остался в занятой большевиками Варшаве, у графа Сфорца была бы возможность вступить в дипломатические отношения с Москвой. Демарш монсиньора Ратти был воспринят премьером Витошем чрезвычайно холодно. Тем не менее было решено, что в случае опасности польское правительство переедет в Познань, а в нужный момент распорядится о временной эвакуации из столицы иностранных представительств. Два дня спустя основная часть персонала посольств покинула Варшаву. Авангард большевистской армии был уже у самого города. В рабочих предместьях раздавались первые выстрелы. Настало время предпринять попытку государственного переворота. |
|
||
Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке |
||||
|