Глава XX

Заслуженный предатель на покое

После побега из Парижа для Азефа началась совсем новая жизнь, — того типа, о котором он, по-видимому, уже давно мечтал и к которому он во всяком случае давно уже систематически готовился.

В гостях у г-жи N, в ее провинциальном захолустье, он пробыл недолго: получил от Герасимова жалование за последний месяц своей полицейской службы, (в его «послужном списке» таковым значится декабрь 1908 г.; всего он состоял на службе 15 лет и 7 месяцев); получил какую-то, совсем небольшую, — сумму «ликвидационных», а также, — для него теперь это было самым важным, несколько хороших заграничных паспортов… И затем отправился с г-жею N. в путешествие. Это было настоящее «свадебное путешествие», затянувшееся на много месяцев. Первую половину 1909 г. они всю провели на юге. — в Италии, Греции, Египте, бродили по развалинам Колизея, пожили на островах Эгейского моря, поднимались на Хеопсову пирамиду. Позднее, когда пришло жаркое лето, перекинулись на север и объехали Швецию, Норвегию, Данию…

Средств при разъездах не жалели: ездили всегда первым классом, останавливались в лучших комнатах лучших отелей. Но подолгу нигде не засиживались: более продолжительными были остановки только в Люксоре на виду у пирамид, да в Вестерфельде, на Северном море. Неприятным было одно: Азеф очень боялся преследований. В это время все газеты были полны статьями о нем, всюду печатали его портреты, — и Азеф все время подозрительно смотрел по сторонам, опасаясь встреч с людьми, которые его знали. По приезде в каждое новое место он внимательно просматривал списки обитателей намеченного отеля и отказывался селиться в нем, если там были русские. Бывали случаи, когда после какой-нибудь встречи он возвращался домой встревоженным и отдавал распоряжение немедленно готовиться к отъезду. Часто меняли паспорта, и г-жа N. вспоминает, что она тогда нередко забывала, как именно ее в данное время зовут.

Только к осени Азеф стал несколько более спокойным. Разъезды пора было кончать, — время было думать о прочном устройстве на длительное время. Местом своего пребывания он выбрал Берлин. Прописались по паспорту Александра Неймайера, купца, и его законной супруги. Паспорт этот принадлежал к числу присланных Герасимовым. Была снята большая квартира, в шесть комнат, в одном из лучших районов тогдашнего Берлина, в Вильмерсдорфе (в доме № 21 по Луитпольдштрассе). На обстановку не жалели денег. Купили хороший рояль, завели хрусталь, столовое серебро. Позднее все вещи Азефа были застрахованы в 20 тыс. марок, — себестоимость их была значительно большей. Обосновывались «всерьез и надолго».

В качестве профессии для себя Азеф избрал благородное ремесло игры на бирже. Оказывается, интерес к этому делу у него существовал и раньше, а в последние годы перед его разоблачением он уже покупал ценные бумаги. С 1911 года он внес свое имя в официальный регистр торговых фирм Берлина и выправил годовую карту для входа на биржу (в 1915 г. это была карта № 765). Дела вел довольно большие и позднее, уже из берлинской тюрьмы, не без гордости писал, что его имя было известно не только в Берлине, но и на нью-йоркской, и лондонской биржах. Как велики были деньги, вложенные им в дела, точно установить не удается, но во всяком случае они были не маленькие: весной 1913 г. он потерял около 14 тыс., — и это не нанесло ему заметного ущерба. Надо полагать, что общая сумма, во всяком случае, была не меньше 100 тыс. марок. А так как он около этого времени сделал и вклад на имя г-жи N. в размере 30 тыс. марок; на квартирную обстановку истратил не менее 25 тыс. марок; драгоценностей г-же N. разновременно купил по ее собственной оценке не меньше, чем на 50 тыс. марок; так как, затем, много съела жизнь «сплошного пикника» в 1908–09 г.г., — то общую сумму «сбережений», сделанных Азефом за годы его высокопочтенной работы, следует определить во всяком случае не меньше как в 200–250 тыс. марок.

Жизнь потекла размеренно, мирно, — настоящее «мирное житие», особенно подходящее для «великого провокатора», за тенью которого гонялись по всему миру.

Постоянный посетитель берлинской биржи, ведший там солидную, — крупную, но осмотрительную, — игру Азеф сумел завязать довольно большие знакомства в соответствующих немецких кругах. Гостеприимный и хлебосольный хозяин, — эти чисто русские черты характера у Азефа, оказалось, имелись, — он любил принимать и угощать гостей, и это скоро сделало его популярным в той среде. Раз-два в неделю у него собирались гости, пили чай из русского самовара, а затем организовывали пульку, далеко не всегда «по-маленькой».

Он постарался несколько изменить свою внешность и отпустил небольшую мягкую бородку, которая действительно заметно смягчала выражение его лица. Всегда внимательно следил за своей внешностью и очень хорошо одевался. Шил много костюмов и все у лучших портных. Денег на себя вообще не жалел и постоянно говорил г-же N., что на их век денег у них хватит и что поэтому они должны не думать о будущем, а заботиться только о том, чтобы жизнь шла более приятно. Каждое лето проводили в поездках, которые совершали то вместе, то порознь. Азеф любил лечиться. Ничего серьезного в это время у него не было: пошаливало сердце, не вполне правильно функционировали почки, имелась на лицо старая неврастения, — но все эти болезни были в стадиях, ни в какой мере не опасных. Тем не менее, Азеф бывал у лучших врачей и по их указаниям регулярно каждое лето проходил курс лечения на водах. Сверх того регулярно каждое лето бывали заграницей, — на лучших курортах Франции и Бельгии: в Остенде, в Трувилле и т. д.

Эта жизнь вполне удовлетворяла Азефа. Новая обстановка пришлась ему как нельзя более по вкусу, — и он сам, в свою очередь, как нельзя лучше подходил для нее. С фотографий того времени он глядит спокойным и добродушным обывателем, и его тогдашние письма дышат мещанским благодушием. Читая их, с трудом можно представить, что автор их когда-то писал доклады о «проблеме нравственности у Михайловского», участвовал в ответственных политических совещаниях, был членом международных социалистических конгрессов. Они выдержаны в духе того слащавого сентиментализма немецкого мещанина, который так режет ухо русского интеллигента.

К русскому языку в своих письмах Азеф не прибегает, — хотя г-жа N. в известных пределах им владела. Но порою с его пера срываются отдельные русские слова: это тогда, когда он хочет изругаться особенно грубо. В этих случаях в письме, среди сплошного немецкого текста, мелькают начертанные латинскими буквами те грязные выражения, хорошее знание которых г-жа N. вынесла из ее прежней жизни в России, — из общения с миром «Владимировичей» и их блестящего окружения. Порою необходимость употребления этих выражений ни в коем случае не вытекает из предыдущего текста писем. В этих случаях нельзя отделаться от ощущения, что Азеф бросает их просто для того, чтобы «отвести душу», просто потому, что употребление их ему вообще приятно: это бывает у людей, которым долго приходилось сдерживать свободное выявление той или иной стороны своего «я» и которые затем получили возможность освободиться от этих ограничений…

О круге духовных интересов Азефа по письмам судить трудно: слишком мало таких интересов было у г-жи N, чтобы Азеф полностью развертывал перед нею эту сторону своего «я». Только время от времени делится он с нею своими соображениями о положении дел на бирже, обнаруживая наличие у него не плохого нюха биржевика. Да еще очень любопытны даваемые им описания различных шантанов и варьете которые он постоянно посещает во время своих поездок. Г-жу N по ее прежней профессии эти учреждения, конечно, не могли не интересовать, — и Азеф пишет ей настоящие доклады на эти темы, обнаруживая при этом незаурядную эрудицию специалиста. Варьете венские он сравнивает с парижскими, берлинскими, петербургскими и др., входит в детали, в мелочи… Настоящие лекции по курсу сравнительного шантановедения, — наука, в знакомстве с которой Азеф, очевидно, свободно мог состязаться с г-жою N!

Как сильная страсть у Азефа выявляется любовь к азартным играм. Возможно, что этим путем он удовлетворял свою потребность в острых ощущениях и сглаживал разительность перехода от нервно-напряженного состояния всегда рискованной игры на два фронта к почти безмятежному житию полурантье, полбиржевика. Во всяком случае, в отставном провокаторе обнаружился азартный картежник. Не довольствуясь регулярными «пульками» в Берлине, он ведет большую и азартную игру во время своих летних поездок на курорты юга Франции. Играет он так, что порой остается без гроша в кармане и бывает вынужден по телеграфу просить о присылке денег для того, чтобы покрыть счета и иметь возможность купить билет на обратную дорогу. Проигрыши воспринимает тяжело, но не столько из жалости к потерянным деньгами, сколько от огорчения, что у него нет «счастия». «У других, — писал он г-же N в одну из таких горьких минут, — бывает счастие, только у папочки никогда. Удивительно! Когда я сегодня держал банк, то его сорвали на втором круге».

Надо добавить, что итоговые результаты игры Азефа не оправдывают этого его самоуничижительного тона: правда, в 1911 г. он потерял целых 15 тыч. франков, но за то в 1912 г. выиграл 7, в 1913 г. — целых 13 тыс. франков. Таким образом, в конечном итоге от игры в карты он не терял…

Сношений с политической полицией он не поддерживает, — да и не может поддерживать, так как с 1910 г. Департамент Полиции уже начинает понимать, что Азеф вел двойную игру, издает секретные циркуляры об его розыске и берет под бдительный надзор всех тех деятелей полицейского сыска, которые имели раньше сношения с Азефом. Все возможности для «реабилитации» в этом направлении перед Азефом были закрыты, но за то с этой стороны он ничего и не боялся: он понимал, что русское правительство тревожить его заграницей не станет, террористического покушения против него не организует, требования о выдаче его для суда над ним не предъявит. Все это было бы связано с таким большим скандалом, что у правительства не могло быть никакой охоты становиться на подобный путь.

Прошлое беспокоило его своей другой стороной. В газетах время от времени вновь начинаются разговоры о нем, — и из них ясно, что революционеры не перестают его искать. Азеф превосходно понимал, что риск быть случайно обнаруженным для него существует постоянно.

Как мы теперь знаем, опасения Азефа были больше, чем основательны. Сведения о том, что Азеф живет в Берлине, дошли до революционных кругов. Под руководством К. Либкнехта здесь была даже создана небольшая группка из русских и немецких социал-демократов, которая вела систематические поиски и теперь ясно, что они были совсем близко от Азефа. Что ему грозило в случае обнаружения, тайны не составляло. Озлобление против него среди его бывших товарищей по партии было огромным, и «купцу» Александру Неймайеру несомненно не пришлось бы дальше пользоваться радостями мещанского благополучия.

В этой обстановке у Азефа неизбежно должны были возникать планы тем или иным путем получить для себя амнистию от революционеров. Он хорошо помнил предложение, сделанное ему Черновым во время последнего допроса: рассказать всю правду о своих сношениях с полицией и этой ценой спасти свою жизнь. Если бы удалось достичь соглашения на этом условии теперь, то для Азефа это было бы самым лучшим исходом. Полицейских секретов беречь он не собирался: идейной симпатии к полиции у него никогда не было, — а в данный момент говорить заставляли и соображения выгоды.

Руководствуясь этими соображениями, Азеф еще с 1910–11 г.г. начинает делать попытки войти в сношения со своими бывшими товарищами по партии. Своей первой жене он пишет о своей готовности явиться на партийный суд, рассказать ему всю правду и подчиниться любому решению его, — вплоть до смертного приговора. На эти свои письма он не получил ответа: с ним не хотели разговаривать.

Но войти в сношения с революционерами и сообщить всему миру, что он порвал сношения с полицией, возможность для него все же представилась.

Это случилось в 1912 г. Июль этого года Азеф проводил в Нейенаре, под Наугеймом, где проходил курс лечения от острой неврастении и легких непорядков с сердцем.

Курорт и отели ему нравились, но с самого же начала он заметил большой недостаток: там было много русских. Из его писем видно, что он каждое утро с большой тревогой просматривал списки вновь приезжих, опасаясь неожиданно натолкнуться на какого-нибудь старого знакомого.

Опасение было небезосновательно: его узнали и его адрес был сообщен Бурцеву.

Последний давно уже искал случая встретиться с разоблаченным Азефом, будучи уверен, что теперь Азеф расскажет ему не мало интересного для него, как для историка, а потому немедленно написал Азефу письмо с предложением встретиться. В этом письме Бурцев гарантировал, что ни о какой «засаде» с его стороны не может быть и речи, — что свидания он ищет исключительно, как историк, но довольно недвусмысленно предупреждал, что в случае неполучения быстрого согласия от Азефа на свидание, он, Бурцев, сможет сделать и другое употребление из ставшего ему известным настоящего адреса Азефа.

Это письмо не могло не испугать последнего. Он понимал правильность заявлений Бурцева, а потому поспешил ответить Бурцеву своим согласием: предложение встретиться, — писал он, — «совпадает с моим давнишним желанием установить правду в моем деле». Он только откладывал свидание на одну неделю, которая ему необходима для устройства личных дел.

Этими «личными делами» была квартира берлинского купца А. Неймайера, по которой теперь легко было найти Азефа. Ее Азеф немедленно ликвидировал. Г-жа N. была отправлена к матери, в провинцию, все вещи были упакованы и сданы на хранение в мебельное депо. На всякий случай Азеф написал и завещание, в силу которого все свое имущество он передавал г-же N., якобы в возмещение своих долгов последней: как известно, в этом случае причитались меньшие наследственные пошлины, — Азеф и об этом не забыл.

Встреча с Бурцевым состоялась 15 августа 1912 г. во Франкфурте, в кафе Бристоль. В течение двух дней Азеф рассказывал о своем прошлом, пытаясь изобразить себя революционером, который сделал в молодости ошибку, вступив в сношения с полицией, а позднее не имел смелости покаяться в этом перед товарищами и составил план так использовать свои полицейские связи, чтобы извлекать из них выгоду для революционного движения. По его рассказу выходило, что он все время надеялся сделать свою деятельность настолько очевидно полезной для революции, чтобы иметь право признаться в своих сношениях с полицией. Именно с этой целью он и организовывал террористические акты. Но каждый раз его все останавливало сомнение: достаточно ли он искупил свою ошибку? Он надеялся, что ему удастся убить царя, тогда он рассказал бы всю правду. Но в этом ему помешал он, Бурцев:

«Если бы не Вы, — с упреком в голосе говорил Азеф, — я его убил бы…»

И сейчас Азеф пытался доказать, что объективно его деятельность все же приносила значительно больше выгод революции, чем полиции. Он с большой настойчивостью возвращался к этой теме, весьма картинно иллюстрируя свои рассуждения: держа маленькие ладони своих рук как чаши весов, он перечислял то, что дает перевес делу революции, и этому противопоставлял то из содеянного им, что выгодно было полиции.

«Ну, Вы сравните сами, — убеждающим голосом говорил он. — Что я сделал? Организовал убийство Плеве, убийство вел. кн. Сергея…», — и с каждым новым именем его правая рука опускалась все ниже и ниже, как чаша весов, на которую падают грузные гири… — «А что я дал им? Выдал Слетова, Ломова, ну еще Веденяпина….,» — и, называя эти имена, он не спускал, а наоборот, вздергивал кверху свою левую руку, наглядно иллюстрируя все ничтожество полученного полицией по сравнению с тем, что имела от его деятельности революция.

У Бурцева не было желания спорить с Азефом. Он приехал не для ведения с ним дискуссии на тему о революционной этике. Но в ответ на эти рассуждения у него как-то невольно вырвалось замечание:

«Но ведь дело не только в этом… Ведь вопрос имеет и принципиальное значение…

И запнулся: Азеф смотрел на него такими большими удивленными глазами и в этих глазах так ясно светилось, казалось, искренне недоуменное непонимание, что пропадало всякое желание спорить…

Очень много Азеф говорил и о своих сношениях с полицией, давал характеристики всех тех представителей последней, с которыми ему приходилось встречаться. Только об одном из них он отзывался с оттенком некоторого уважения, — это о Герасимове. Но и тут он ставил себе в заслугу, что ему удалось так обойти Герасимова, что последний, — в этом Азеф был убежден, — и до сих пор ему полностью доверяет: как мы теперь знаем, Герасимов действительно продолжал доверять Азефу даже много позднее… Обо всех остальных представителях полицейского мира Азеф говорил с нескрываемым презрением и пренебрежением, как о полных бездарностях, которых ему ничего не стоило обводить вокруг своего пальца. Он даже делал вид обиженного самой возможностью допустить, что он хоть на один момент мог быть внутренне с ними, — и наоборот, много говорил о своей искренней симпатии к целому ряду из своих коллег по Боевой Организации…

Особенно настойчиво Азеф старался доказать, что уже давно не поддерживает никаких связей с полицией, что все сообщения об этих сношениях, которые со ссылками на Бурцева время от времени мелькали в русской и иностранной прессе, совершенно не соответствуют действительности, и что предположения о том, что он может продолжать вредить революционерам не имеют никакой под собой почвы: у него нет ни возможности это делать, ни желания…

Наоборот, он был бы рад, если бы своим рассказом о связях с представителями полицейского мира мог оказать последнюю услугу революционному движению, а потому просил Бурцева взять на себя инициативу по организации суда над ним, особенно настаивая на том, чтобы об этом суде немедленно же было опубликовано в газетах, — не только русских, но и французских и немецких.

Бурцев уезжал с не вполне определенным впечатлением. Он поверил, что Азеф «действительно хочет суда над собой своих старых товарищей», но для него было неясно, какие мотивы толкают Азефа на этот шаг. Чувствовал Бурцев и некоторую недоговоренность в рассказах Азефа. Тем с большей настойчивостью он подчеркивал необходимость организовать суд и подробно обо всем допросить Азефа, — а не убивать его без каких бы то ни было разговоров с ним, как бешеную собаку, которую убивают везде, где только встретят: именно такое настроение в отношении к Азефу было в это время среди эмигрантов социалистов-революционеров. В этом духе Бурцев написал свой рассказ о встрече с Азефом, — рассказ, который был перепечатан в газетах всего мира.

Проект суда потерпел крушение: «старые товарищи» Азефа психологически не могли встретиться с ним, — хотя бы как с подсудимым, — и отказались от каких бы то ни было разговоров на эту тему. Поэтому мы никогда не узнаем, как поступил бы Азеф, если бы предложенный суд был учрежден и если бы он вынес ему смертный приговор. Зная Азефа, приходится больше чем сомневаться, что он подчинился бы ему и покончил бы свою жизнь самоубийством, как он это обещал в своих заявлениях. Но в одном он от беседы с Бурцевым был в выигрыше: Бурцев поверил, что Азеф больше не имеет никаких сношений с полицией, — а вслед за Бурцевым этому поверил и весь мир. В результате, настойчивость, с которой революционеры вели поиски Азефа, не могла не ослабеть. А для последнего это было самым главным.

Бурцев дал Азефу обещание, что не использует свидания в целях наведения социалистов-революционеров на его следы. Последний верил этому обещанию. Но береженого бог бережет. А потому свои меры для охранения безопасности он принял. Из Франкфурта он метнулся в Довиль, чтобы «освежиться» за зеленым столом последнего. Игра на этот раз была особенно азартна: Азеф спустил все свои деньги и уже послал г-же N. телеграмму о высылке тысячи франков на расходы. Но в последнюю минуту счастие повернулось к нему лицом, — и он уехал с выигрышем. Из Довиля Азеф вернулся в Германию, — но не в Берлин: ездил по Рейну и Мозелю, жил в санатории в Вильдунген, был в гостях у матери г-жи N. Кризис на Балканах заставил Азефа в интересах биржевых дел вернуться в Берлин, но жил он здесь в отелях, на холостую ногу и по другим паспортам… Только к осени 1913 г. он рискнул вновь обосноваться более прочно.

Более жестокие испытания несла Азефу война. Он имел неосторожность если не все, то большую часть своих денег держать в русских бумагах, а потому объявление войны и последовавшее запрещение котировать русские бумаги на берлинской бирже было для него настоящей финансовой катастрофой. Он потерял почти все. Не на что было существовать, и на смену жизни «сплошного пикника» шли думы о хлебе насущном.

Азеф сделал попытку бороться. Собрав, что было можно из остатков, а также продав часть драгоценностей г-жи N., он открыл на имя последней модную корсетную мастерскую. Азеф мобилизовал все свои практические способности и фактически вел всю коммерческую сторону дела. Даже позднее, уже из тюрьмы, он старался руководить в этом отношении г-жею N., давая указания, что и сколько покупать и пр. Курьезно читать в его тюремных письмах почти философские рассуждения о том, что следует увеличивать число корсетов малых размеров, ибо война грозит затянуться, и дамы, сидя на тощей диете, будут все больше и больше худеть. Во всяком случае, мастерская пошла и давала возможность существовать.

Но удар августа 1914 г. был только прелюдией к удару июня 1915 г.

Г-жа N вспоминает, что вернувшись как то летом, «на второй год войны», Азеф пенял на себя за то, что нелегкая его дернула зайти в какое-то кафе на Фридрихштрассе, где он столкнулся с кем-то, кто знал его как Азефа. Азеф был прямо подавлен:

— Он узнал меня и теперь будет плохо….

Весь вечер сидел и разбирал свои бумаги. Многое жег.

Опасения оправдались. На следующий день, вспоминает г-жа N, — из документов мы знаем, что это было 12 июня 1915 г., — они возвращались вместе из города: жили они в это время в районе Гогенцол-лерндамм. Едва они поднялись из вокзала подземной дороги, как и ним подошел какой то приличие одетый господин и предупредительно отогнул борт своего пиджака: там висел маленький бронзовый жетон уголовной полиции… Лишних слов сказано не было. Азеф покорно пошел за ним следом. Для него начались тюремные мытарства, — первые в его жизни.

Условия заключения были нелегки. Он сидел при полицей-президиуме, в строгом одиночном заключении, в сырой холодной камере. До конца октября 1915 г. не было света. Потом дали газовую лампу, — но разрешали пользоваться только до 8 час. вечера. Свиданий не давали. С воли приходили тяжелые известия: рушились остатки материального существования, наседали кредиторы, должники отказывались платить.

Угнетающе действовала и полная неизвестность. В начале еще жила надежда на быстрое освобождение, но время шло, лето сменилось осенью, началась зима, а никакого движения дело не получало. Азеф бомбардировал полицию своими заявлениями. Полагая, что его арестовали в связи с его прежней полицейской службой, он настойчиво доказывал, что уже давно порвал всякие сношения с русской полицией. 22 ноября 1915 г. «в полном отчаянии» он подал заявление на имя самого полицей-президента с просьбой «рассмотреть его дело и за полной невиновностью освободить.» Из ответа на это прошение, переданного ему устно полицейским советником Рербергом, Азеф к большому своему недоумению узнал, что в тюрьме его держат не как агента русского правительства, а как опасного революционера, анархиста и террориста, который на основании международных полицейских конвенций подлежит по окончании войны выдаче России.

Против этого обвинения Азеф восстал со всей энергией оскорбленной невинности. Сначала в устных объяснениях, затем в обстоятельной записке он доказывал, что всегда был только верным агентом правительства, действовавшим под контролем своего полицейского начальства, и что сам Столыпин выдал ему аттестацию о безупречной полицейской службе. Эти оправдания не убедили полицей-президиума, который еще в конце 1916 г., в справке об Азефе, выданной испанскому консульству, называл его «без сомнения анархистом и при этом приверженцем террористического направления».

Но облегчения условий тюремного содержания Азефу все же добиться удалось. Одно время стоял вопрос о переводе его в лагеря гражданских пленных, но от этого перевода Азеф в конце концов сам отказался: он просил, чтобы его поместили в лагерь таких пленных не русской национальности; полиция объявила это абсолютно исключенным, заявила, что он может быть переведен только в русский лагерь, где будет содержаться обязательно под его настоящей фамилией, и что в этом случае администрация лагеря не берет на себя ограждать его от возможных оскорблений со стороны других заключенных.

Эта перспектива была настолько мало утешительна, что Азеф предпочел остаться в тюрьме, выдав при этом расписку, что делает это по своей доброй воле. Зато в тюрьме он получил ряд льгот. Ему были разрешены свидания, чтение газет, его ежедневно отпускали в город на два часа, — для прогулок, покупок и пр.

Это было лучшее время его тюремного заключения, но тянулось оно очень недолго. Вскоре Азеф захворал и был переведен в больницу при моабитской тюрьме. Здесь Азефа содержали в строгом одиночном заключении, все время на запоре. О двухчасовых прогулках по городу не могло быть и речи. «Почти по неделям ни с кем не могу перемолвиться словом», — жаловался Азеф и готов был перевестись в лагерь гражданских пленных, — даже на тех условиях, которые ставил полицией-президиум. Но теперь ему в этом было отказано, — со ссылкой на его собственную подписку, выданную за несколько месяцев перед тем, и Азефу до конца 1917 г., когда он был освобожден, пришлось жить в тюремной больнице.

Все это влияло на настроение Азефа, изменения которого можно проследить по его многочисленным письмам к г-же N. Он, конечно, все время взволнован и угнетен, но в начале еще имеет силы играть определенную роль: рисовать себя в определенном свете, ставить себе определенные цели в области воздействия на своих читателей. Таковых было два: г-жа N. и тот чиновник полицей-президиума, который вел дело Азефа и который по долгу службы перечитывал все его письма. Оба эти читателя представляли для Азефа большой интерес и их обоих он имеет в виду при писании своих писем.

В начале его больше всего беспокоила г-жа N. Ее письма к нему были полны горьких жалоб на судьбу. Она совсем не привыкла к подобным испытаниям, и очень похоже, что первое время Азеф сильно опасался, как бы она не бросила его: ведь давать ей он теперь уже ничего не мог, — наоборот, жили они на средства, вырученные от продажи ее драгоценностей. Для Азефа же удержать ее было делом в высшей степени важным: помимо того, что он был к ней по своему искренне привязан, она была ведь действительно единственным человеком, который у него оставался в мире. Поэтому первая забота, которая сквозит из его ранних тюремных писем, — это забота об удержании г-жи N. В каждом письме он долбит ей о своей к ней любви и о том, как тревожит его ее положение. С заботливым вниманием он относится ко всем мелочам, которые имеют отношение к ней, дает советы, указания, учит ее житейской мудрости.

Так как ничего конкретного для помощи ей он предложить не может, то он учит ее христианскому терпению. Его письма в это время пестрят «богом». «Бог даст», «с божьей помощью» и т. п. выражения встречаются почти на каждом шагу. И это не простое употребление привычного слова, в каковом смысле «бог» встречается изредка и в его более ранних письмах. Нет, теперь «бог» в письмах Азефа неотъемлемая часть его обширных рассуждений в духе христианского смиреномудрия. Себя он рисует верующим человеком, который со смирением принимает обрушившееся на его голову несчастие, — почти современным Иовом на гноище, — и готов благодарить бога, который несчастиями просветил и очистил его душу.

Но эту роль Азеф выдерживает только первое время: до тех пор, пока у него были опасения относительно г-жи N. и пока не был вырешен вопрос об его судьбе в полицей-президиуме. Позднее шелуха показного благочестия и показной преувеличенной заботливости о г-же N. спадает. Все чаще он думает только о себе, о своих болезнях и бедах, порою совершенно забывая о том, как тяжело приходится ей. Он принимает как должное, когда позднее она уступает ему те немногие золотники масла и сыра, которые в те годы выдавались в Берлине по карточкам, — а сама ходит обедать в народные столовые. Из его писем исчезают почти совершенно все рассуждения на душеспасительные темы. О «блаженстве приближения к богу» путем страданий он теперь уже не говорит.

Одиночное заключение он расценивает проще и эти более простые оценки звучат много более убедительными, много более искренними, чем рассуждения прежнего типа. «Вот уже два года, — с большим порывом срывается у него в одной записке без даты, переданной им г-же N нелегально, минуя контроль начальства, — как я без тебя… Это настоящее свинство!» Так пишет он, когда его не сдерживает мысль о читателе-цензоре, — мысль, которая обычно сильно влияет на его высказывания.

Но за то тем сильнее он преувеличивает значение испытаний, выпавших на его долю. Он глубоко убежден, что «среди всех пострадавших от войны» его постигла «самая тяжелая участь»: другие хотя бы знают, за что они борются и гибнут; он же страдает неизвестно за что, без вины, без основания. «Меня постигло несчастие, — не без скромности пишет он, — величайшее несчастие, которое может постигнуть невинного человека и которое можно сравнить только с несчастием Дрейфуса».

Эгоист, грубый эгоист все полнее проступает в его письмах, и только редко в них звучат прежние ноты показного смирения и долготерпения.

Освобождение из тюрьмы Азефу принесло только перемирие, заключенное немедленно же после октябрьской революции. На основании заключенного в декабре 1917 г. соглашения относительно обмена гражданскими пленными, незадолго до Рождества 1917 г., он был освобожден из тюрьмы. Г-жа N рассказывает, что, выйдя на свободу, Азеф рвал и метал против немецких властей, которые «без вины» продержали его в тюрьме 21/2 года, и мечтал только об одном: о том, чтобы как можно скорее уехать в Швейцарию. Но выехать было нелегко. Мир, — или вернее перемирие, — был заключен только на востоке. На западе все строгости оставались в полной силе. К тому же и материальное положение было в высшей степени тяжелым. Приходилось думать о заработке, и Азеф, как сообщает г-жа N., устроился на службу по вольному найму в один из отделов германского министерства иностранных дел. Какие пути его туда привели и какую именно работу он там выполнял, установить до сих пор не удалось…

Свободно по улицам Берлина Азефу ходить пришлось не долго. Тюрьма серьезно подорвала его здоровье, и он с самого начала постоянно прихварывал. В середине апреля у него обострилась болезнь почек и он слег в больницу. Уже 17-го апреля он писал г-же N., что плохо себя чувствует, а потому с трудом может писать даже небольшие записки. Ухудшение шло быстро, и 24-го апреля 1918 г. в 4 часа пополудни он умер.

Похороны состоялись 26-го апреля на кладбище в Вильмерсдорфе. Место на кладбище было куплено второго класса, — за 51 марку 50 пф. Похороны были совершены тоже по второму классу: по счету похоронного бюро было уплачено 767 мар. 50 пф. (дубовый гроб со старыми медными скобами — 500 мар., похоронные дроги 11-го класса — 45 мар. и т. д.). За гробом шла одна г-жа N…

Автор этих строк заглянул на кладбище. Могила Азефа приютилась там у одной из боковых дорожек, почти на границе второго и третьего класса. Длинные ряды могил. На каждой памятник, — обычно, правда очень скромный. На каждой же и табличка; здесь лежит такой-то, родившийся тогда то и умерший тогда-то. «Упокой господи его душу!» Иногда даже указано, какое положение занимал умерший в жизни… Только на могиле Азефа ни таблички, ни памятника. Она не заброшена: обнесена железной оградой, обсажена зеленью, — цветы, куст шиповника в цвету, две маленьких туи… Видна заботливая рука. Г-жа N. не забыла Азефа.

О нем она вспоминает с большою любовью и, по ее словам, часто ходит на его могилу. Но на последней нет никакой надписи, — только кладбищенский паспорт: дощечка с номером места: 446.

Г-жа N.. с которой вместе автор этих строк был весною 1925 г. на этом кладбище, пояснила, почему она сознательно решила не делать никакой надписи:

— Знаете, здесь сейчас так много русских, часто ходят и сюда… Вот видите, рядом тоже русские лежат. Кто-нибудь прочтет, вспомнит старое, — могут выйти неприятности… Лучше не надо…

Трудно спорить: так действительно лучше…








Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке