• Еще один чудак!
  • Где границы между истинным и кажущимся!
  • Пути предчувствия
  • Глава восьмая

    Чувство и предчувствие

    Еще один чудак!

    Абрам Танхумович Пшоник был педагогом. Окончив курс естественных наук в Одессе, молодой человек увлекся психологией и стал ее пленником. Читал ли он детям курс биологии, проверял ли работы учеников — вопросы, связанные с изучением мышления и чувств, не покидали его. «Как, например, — спрашивал он себя, — идет усвоение знаний? Как они наслаиваются в мозгу? Что такое память? Где границы ассоциаций? Как эти процессы развиваются?» В психологии он ответа не нашел, и в душе у него начался разлад. Именно это привело учителя в Ленинград, в тот самый институт, где Быков приобщал к физиологии педагогов. Обстановка столичной лаборатории, камеры для выработки временных связей, о которых он так много читал, знакомство с профессором — учеником и последователем Павлова — произвели на него большое впечатление.

    Свое отношение к физиологии он так объяснил Быкову:

    — Я смотрю на эту науку как на средство всерьез осмыслить психологию. Меня интересует не собака с выведенным наружу протоком слюнной железы, а человек с его душевными ощущениями. Я хочу понять, как объективное преломляется в субъективном и внешний мир отражается в восприятии людей. Мы знаем, что перевоспитание достигается переменой среды, социальной направленностью и возникновением подлинных идеалов, — я хотел бы проследить эти перемены в организме так, как вы наблюдаете движение крови в сосудах, сокращения мышцы, регистрировать их на аппарате.

    «Еще один чудак! — подумал Быков. — Сколько их тут бродит со своими идеями! Все они являются, отрывают от дела и требуют к себе внимания и времени».

    Ученый выслушал молодого человека и сказал:

    — Я должен вас огорчить. Мы так далеко еще не зашли и не скоро до этих высот доберемся. Мы скромные люди, нас занимают временные связи. Вам будет скучно у нас.

    Пшоник виновато взглянул на ученого и не без волнения произнес:

    — Я не предъявляю претензии к науке, это не так. Меня привела сюда необходимость, и мне ничего другого не остается, как просить вашего разрешения остаться у вас.

    — Пожалуйста, — любезно предложил Быков, — я вам не помеха.

    Молодой человек немного помолчал и с грустью в голосе сказал:

    — Я думал, что вы поможете мне.

    — Вряд ли, — последовал сочувственный ответ.

    — Почему? Разве это так трудно?

    — Да, нелегко. В науке все легкое уже сделано, впереди самое трудное. Нас с вами, молодой человек, интересуют разные вещи. Вам, психологу, объясни, как рождаются чувства, а меня занимают лишь их проявления и взаимосвязь. Далеко еще нам до того, чтобы как следует уразуметь законы воспитания.

    Педагог был крайне огорчен, и голос его, вначале уверенный и звучный, упал до полушепота:

    — Вы напрасно разочаровываете меня. Я нуждаюсь сейчас в поддержке, и вы не должны мне отказывать в ней.

    — Отказывать? — удивился ученый. — Никто не намерен вас разубеждать! Приступайте к работе, а там видно будет.

    Какой фантазер! И придет же человеку в голову этакий вздор! Зачем бы он стал его расхолаживать? Мало ли каких взглядов держатся его ученики и думают и работают каждый на свой лад.

    — Займитесь собачкой, выведите у нее проток слюнной железы и выработайте временные связи. Поможете нам осмыслить психологию — скажем спасибо и руку пожмем.

    Вскоре ученый и его новый помощник встретились снова.

    — Как ваши дела? — спросил Быков.

    — Неважно, — ответил тот. — Моя собака не образует временных связей.

    — Где же вы откопали такое диковинное животное? Покажите мне его.

    — Собачка неважная, — пожаловался молодой физиолог, — склонна к аффектам, эмоциональна, психически неуравновешенна…

    — Остановитесь, пожалуйста, — перебил его ученый. — Что вы сыплете психологическими терминами? Какая-нибудь шавка, а вы такое приписываете ей, что об ином человеке этого не скажешь. Учитесь у Павлова, он не философствовал.

    Тут Пшоник неожиданно ударился в амбицию.

    — Я с вами не согласен, — заявил он. — Павлов был философом-материалистом, смелым в своих решениях ученым.

    — И философом и смелым, но не любил терминологии, взятой из арсенала психологов… Запомните, пожалуйста, и это… Что же с вашей собачкой?

    — Не пойму, Константин Михайлович. Звонок приводит ее в бешенство, она лает, скулит, рвется из станка…

    Ученый задумался и сказал:

    — Выясните ее происхождение: где она жила, как вела себя дома. Вот уж где не грех вам вспомнить свою педагогику.

    Совет пригодился молодому физиологу. Собака оказалась приученной хозяином откликаться на звонок лаем. Когда условным раздражителем вместо колокольчика сделали метроном, временные связи стали вырабатываться.

    Год провел Пшоник у собачьего станка, с горечью убеждаясь, что лабораторные занятия не приблизили его к решению тех вопросов, ради которых он прибыл сюда. Давно сданы испытания, изучена техника физиологического опыта, ну, а дальше как быть?

    Аспиранту все более становилось не по себе. Его потянуло к прежним занятиям, в школу, к ученикам, вспомнилась психология, которую он с такой любовью преподавал, пришли на память лекции, задушевные беседы в школьной семье. С тех пор прошли годы, а как невелики его успехи! В одну из таких трудных минут Пшоник принял решение. Он обратился в райком с просьбой дать ему возможность читать лекции по психологии.

    — Так ли у вас много времени? — спросили его.

    Нет, времени у него в обрез. Но сейчас, ему кажется, он психологию читал бы по-другому. Прочитал бы курс — и излечился от нее навсегда. Да, дело за аудиторией.

    Быков пригляделся к ассистенту и сделал первое открытие. Спокойный и ровный, как символ терпения, с выдержкой, не знающей границ, помощник совмещал в себе великодушие учителя с покорностью ученика.

    — Вас, кажется, интересует, — заметил ученый, — область мысли и знания?

    — Да, меня занимает все, что определяет душевный мир.

    — Всего лишь? И ничего больше?

    Настойчивость Пшоника начинала ему нравиться.

    — А как бы отнеслись к задаче из области чувств?

    — Я не вижу тут границ, — осторожно заметил Пшоник.

    — Не видите? — переспросил физиолог. — Границы равнобедренного и разностороннего треугольников, разумеется, более определенны, чем границы мысли и чувства.

    Аспирант поспешил исправить положение:

    — Я охотно займусь сферой чувств.

    — В таком случае, исследуйте влияние холода и тепла на кровеносные сосуды.

    — Влияние холода и тепла на кровеносные сосуды? Так ли уж это интересно?

    — Результаты опытов, — продолжал Быков, — пригодятся вам для исследования чувствительности кожи.

    Чувствительность кожи? Разве о ней не все сказано? Ученый не на шутку его удивил.

    Философское спокойствие помощника настроило профессора на морализующий лад.

    — «Во всякой науке, — процитировал он ему Гарвея, — нужны прилежные наблюдения и советы собственных чувств. Мы не должны полагаться на чужой опыт, у нас должен быть свой, без которого нельзя стать достойным учеником естествознания…» И еще говорил Гарвей: «Не предвзятое мнение, а свидетельство чувств, не брожение ума, а наблюдение должно убеждать нас в истинности или в ложности учения».

    Свидетельство Гарвея не оказало на Пшоника должного впечатления. Он твердо стоял на своем.

    — То, что написано о кожной чувствительности, кажется мне бесспорным. Я не вижу основания не доверять опыту других.

    Быков сделал второе, не менее интересное открытие: педагог свято чтит авторитет книжной истины, чтит его выше научного факта.

    — Что же вам кажется бесспорным в учении о кожной чувствительности? — спросил несколько озадаченный Быков.

    — Я решительно считаю, — уже не смущался ассистент, — что холод, тепло, давление и боль воспринимаются каждое различным прибором. Мельчайшие точки, приспособленные для приема этих раздражений, рассеяны всюду в коже.

    — Вы, однако, неплохо знаете предмет, — добродушно заметил ученый. — И вы уверены, что точка, предназначенная давать ощущение холода, не откликнется болью, если стегнуть ее электрическим током?

    — Ни в коем случае. Любое раздражение вызовет у нее присущий именно ей стереотипный ответ. Мы знаем, где эти точки находятся, сколько их в коже на каждом квадратном сантиметре: болевых не больше ста, холодных — тринадцать, тепловых — до двух… Всего: первых — девятьсот тысяч, вторых — четверть миллиона, третьих — тридцать тысяч, а точек давления — полмиллиона.

    Аспирант торжествовал. Выражение его лица как бы говорило: «Науку надо охранять от посягательств. Одно дело критика, а другое — защита научного наследства».

    — Допустим, что вы действительно правы, — сказал Быков, — однако ваша математика не объясняет самой сущности этих приборов. Мы не видели их в действии, не наблюдали в покое, не знаем, наконец, как они построены. Почему бы нам этим не заняться?

    Можно, конечно, он нисколько не возражает. Одно дело — сомневаться в том, что бесспорно, другое — расширять общепризнанную истину.

    — Теперь разрешите вам заметить, — с деланной серьезностью продолжал Быков, — что вы о многом позволили себе умолчать.

    — Разве? — смутился помощник. — Что ж, я с удовольствием послушаю вас.

    — И покаетесь, если упустили нечто важное?

    — Несомненно.

    — Вы ни словом не обмолвились о точках, вызывающих ощущение щекотки и зуда, не упомянули точек болей: колющих, режущих, давящих, стреляющих, рвущих, грызущих, сверлящих, дергающих, острых и тупых… Скажете — об этом еще спорят, таких точек, возможно, и нет. Охотно допускаю, думаю даже, что никаких точек вообще в тканях кожи нет.

    Помощник слишком поздно сообразил, что ученый над ним посмеялся.

    — Я расскажу вам об одном замечательном опыте, — продолжал между тем Быков. — Из него мы узнали, что так называемые точки боли порой ведут себя так, точно их нет и в помине. Знаменитый физиолог Цион, медленно варя живую лягушку, неизменно убеждался, что она незаметно для себя переступает опасную для жизни границу и, не проявляя беспокойства, погибает. В этом опыте точки боли как бы не затрагиваются горячей водой, ничто не сигнализирует о грозящей организму опасности…

    На этом разговор их окончился.

    Предложение Быкова серьезно встревожило Пшоника. Ему предлагали опровергнуть общепризнанную теорию. Ни опыта, ни знаний для этого у него нет. Уж лучше бы эту тему предложили другому. Просить об этом поздно, ученый откажет. Пшоник знал это и промолчал.

    Таково было начало.

    Аспирант взялся за дело без излишней веры в него, заранее убежденный в своей неудаче. Кожная чувствительность казалась ему научно решенной. Чего ради заноситься и выступать против бесспорных идей?

    Итак, где искать истину? На чьей стороне? Определяется ли чувствительность кожи специализированными точками или точек этих вовсе нет? Достоверны ли теории, запечатленные в многочисленных ученых трудах, или верны догадки Быкова?

    Метод, избранный Пшоником для своих опытов, показался бы многим неудачным. Кисть руки юноши покрывали чернильными точками, охлаждали и нагревали их и при этом записывали показания испытуемого.

    «Какой наивный прием, — скажет объективный наблюдатель, — основываться на свидетельстве человеческих чувств! Так ли совершенно наше восприятие? Разве методы психологии одинаково пригодны и для физиологии?»

    Пшоник прекрасно это понимал и сумел оградить свои исследования от случайностей. Он скоро убедился, что испытуемые ошибаются в своих ощущениях, воспринимают холод, как тепло, и наоборот, или вовсе не обнаруживают чувствительности. Одна и та же точка, одинаково раздражаемая, подсказывает им различные ответы. Предоставив испытуемым толковать свои ощущения как им угодно, ассистент позаботился и о контроле.

    Пока левая рука подвергалась воздействию холода или тепла, правая находилась в аппарате, чувствительном к малейшим переменам в состоянии сосудов. Вращающийся барабан вел строгую запись объема крови в кровеносном токе руки. Так как всякое охлаждение и согревание одной руки вызывает сужение или расширение сосудов на другой, можно было все ответы левой руки проверить на записи, сделанной сосудами правой. Эти письменные признания контролировали устные свидетельства испытуемых.

    Своих добровольных помощников Пшоник предупреждал:

    — Вы ничего не узнаете из того, что я делаю, это не касается вас. Вы не должны во время опыта размышлять, забудьте о своих заботах, выбросьте их из головы.

    И, как бы в доказательство того, что ему все известно и ничего не удастся скрыть от него, он среди опыта бросает молодому человеку:

    — Чему вы радуетесь?

    Они не видят друг друга, их отделяет плотный экран, откуда это известно ему?

    — У меня сегодня удача, — смущенно признается испытуемый, — очень большая. Я даже не улыбался, а только об этом на секунду подумал.

    — Удача! — негодовал Пшоник, рассматривая запись кровеносных сосудов на ленте, которая запечатлела эту перемену. — Ваша удача все испортила мне. Забудьте о ней.

    Иногда он вспоминал назидание Быкова и, не то обращаясь к себе, не то к испытуемым, горячо говорил:

    — Никакого воображения, никаких ассоциаций, эмоций, аффектов и прочей психологической трухи! Выбросьте этот хлам из головы…

    Сам он спокоен и сдержан, его малейшее волнение передается испытуемым, и тогда записям пульса нельзя будет верить. Когда опыты проводили на собаках, оказалось, что и с ними следует быть осторожными. Малейшие перемены в самочувствии экспериментатора отражаются на животных, и работу приходится заново начинать. Уже с первых шагов он стал опасаться собственных чувств.

    Проведенные опыты установили, что специализированные точки не выдержали экзамена.

    «Неужели нет приборов, воспринимающих отдельно холод и тепло? — Ассистент отказывался верить собственным глазам. — Неужели все написанное об этом лишено основания?»

    Есть ли большая тирания, чем узаконенное временем ложное учение! Нелегко было Пшонику отречься от того, что давно почиталось достоянием науки. Он был педагогом — хранителем знания, отнюдь не судьей, чего ради ему спешить с заключением? Не лучше ли еще раз поразмыслить, оглянуться, проверить, не грубы ли его приемы исследования, не слишком ли механистичен подход? Он мог порой повести себя необдуманно, забыть, что перед ним человек, и неосторожным словом или действием допустить ошибку. И показаниям плетисмографа нельзя доверять безгранично: испытуемого могла поразить неприятная мысль, внезапный испуг, от которых бросает в холод и жар. Для чувствительных точек это, правда, не имеет значения — независимо от происходящих в организме перемен они на любое раздражение должны откликаться соответственно своей природе, — и все же над этим следует подумать.

    Решено было опыты поставить иначе, заново их проверить. Пшоник искусственно создает постоянную температуру руки; что бы ни произошло в организме, в кисти будет неизменный уровень тепла. Откликнутся ли специализированные точки присущим их природе ответом, если в это время точки охлаждать?

    Аспирант нагревает левую руку испытуемого и затем охлаждает на ней намеченные чернилами места. На этой площади много так называемых Холодовых точек, они должны себя обнаружить.

    Ничего подобного не произошло: испытуемые утверждали, что чувствуют одно лишь тепло. С этим соглашалась и правая рука — сосуды ее расширялись. Что бы это значило? И человек и его кровеносная система твердили о тепле, но ведь точки руки, то есть отдельные места на ней, испытывали холодом? Где же те кожные приборы, которые на любое раздражение извне должны отозваться ощущением холода?

    Может быть, закономерности, свойственные этим точкам, станут более очевидны, если опыт проделать наоборот — охлажденную руку испытывать теплом?

    Аспирант упорно сражался за жизнь бесславно умиравшей теории. Он добросовестно потрудился, но опыты ничего не принесли: остуженная рука не обнаруживала ни малейшего тепла, как долго и упорно ни согревали бы эти точки. Сократившиеся сосуды, скованные холодом, не расширялись. Организм оставался верным себе: он отзывался на охлаждение и нагревание всей руки, безразличный к манипуляциям на отдельных ее частях.

    — Вышло по-вашему, — признался ученому аспирант. — Я верил в эту теорию, считал ее нерушимой… Вы как-то говорили, что причины и следствия постигаются опытом, отнюдь не верой и почтением к авторитетам. Я, кажется, в этом убедился…

    Некоторое время спустя Быков сказал аспиранту:

    — Пора нам вернуться к прерванным опытам. Как вы думаете?

    — Я хотел даже об этом вас попросить.

    — Вот и хорошо, сейчас же и приступим… Мы с вами узнали, что в коже нет точек, воспринимающих раздельно холод и тепло. Одни и те же нервы усваивают все колебания температуры — от арктического мороза до тропической жары. Следует еще решить, контролируются ли эти нервные приборы корой головного мозга. Могут ли высшие отделы центральной нервной системы изменять наши ощущения холода и тепла, ослаблять и усиливать их, устранять и воссоздавать?

    Так началась вторая часть исследования.

    То обстоятельство, что научная теория, казавшаяся безупречной, на практике не оправдалась, настроило Пшоника на скептический лад. С придирчивой страстностью сурового критика копил он теперь все, что свидетельствовало против низвергнутой теории. Не спеша, обстоятельно собирал он улики против нее.

    Считалось установленным, что нервные приборы, вызывающие чувствительность кожи, воспринимают температуру и передают раздражение в головной мозг. Там формируются наши ощущения. Ни усиливать, ни ослаблять приходящие раздражения, ни влиять на чувствительность нервных приборов кожи головному мозгу не дано. Все автоматично с начала до конца.

    На это у Пшоника были свои возражения, и число и убедительность их с каждым днем нарастали. Не хватало лишь одного — аудитории, которой он мог бы свои мысли изложить. И прежде всего это необходимо было ему самому. В кругу слушателей необыкновенно расцветает его фантазия: ему приходят в голову неожиданные примеры, красивые сравнения, художественные образы, припоминается нечто такое, что казалось давно забытым. Разъясняя другим сущность предмета, он глубже вникает в него и обнаруживает пути там, где их как будто и не было. Как много значит живое общение с людьми! Он пробовал представить себе аудиторию, мысленно увидеть множество глаз, обращенных к нему с интересом, но мысль от этого не становилась острее, фантазия не рождала ни страсти, ни вдохновения. Сотрудники лаборатории не были склонны превращать лабораторию в форум, и только в домашнем кругу его чувства находили удовлетворение. Происходило это обычно вечерами, когда домочадцы собирались за ужином. От их слуха не ускользали глубокие вздохи, идущие, казалось, от полного до краев сердца, и разговор как бы невзначай завязывался. В тот день, когда Быков предложил ему выяснить, влияет ли кора мозга на ощущение холода и тепла, его речь за столом звучала особенно жарко.

    — Разумеется, влияет только так. Взять хотя бы, к примеру, такое обстоятельство. Под влиянием душевных волнений чувство холода вдруг сменяется жаром, жар, в свою очередь, ознобом. Кругом лютует мороз, а человек его не ощущает. Душевные волнения сковывают нас холодом, хотя бы нервные приборы воспринимали в это время тепло. Похолодевшего на экзамене студента никакими средствами не отогреть, пока в нервной системе не настанет успокоение. Занятые важным делом или застигнутые опасностью врасплох, мы, словно оберегаемые невидимою силою, не ощущаем ни мороза, ни жары. Зато, когда занятие лишено интереса и не волнует нас, легкое пощипывание заморозка воспринимается как разряд электрического тока, весенняя теплынь — как мучительный зной. Влюбленные могли бы рассказать, как ночами, оставаясь на лютом морозе, они не замечали его.

    И еще один довод против развенчанной теории. Если так автоматично восприятие внешней температуры и так определенны ответы мозга на них, почему мы после длительного пребывания на холоде продолжаем его чувствовать, когда нас уже давно окружает тепло? Под покровом гостеприимного дома продрогший путник еще долго страдает от стужи, перенесенной им в пути. Говорят, что из него в это время «холод выходит», но ведь это никому еще не удалось доказать…

    Он никогда не поверит, что кора больших полушарий — лишь механический приемник нервного возбуждения, возникающего в кожных приборах. Кора — прежде всего регулятор, от нее зависит не только возникновение чувства холода и тепла, но и управление им.

    С таким убеждением аспирант приступил к доказательствам.

    Левую руку исследуемых вновь подвергали испытанию, правая по-прежнему служила для контроля. Нагревали и охлаждали не отдельные точки, а всю поверхность руки. И еще одно новшество сопровождало опыт: перед нагреванием руки вспыхивал свет, а перед охлаждением звучал звонок. После нескольких сочетаний условного и безусловного раздражения одна лишь вспышка электричества раздвигала просветы кровеносных сосудов, звонок, наоборот, их сжимал.

    — Что вы чувствуете сейчас? — спрашивал экспериментатор испытуемого.

    — Тепло, — отвечал человек на вспышку электрической лампы.

    — А теперь? — следовал новый вопрос.

    — Холодит, — говорил испытуемый, когда звонок сокращал кровеносные сосуды.

    Чувства холода и тепла возникали теперь независимо от внешней температуры. Пшоник на этом не остановился. Он допустил, что условные раздражители — свет и звонок — могут стать сильнее безусловных — холода и тепла, — и решил это доказать. Предположение не обмануло его. Влияние условных раздражителей на чувствительность кожи была так велика, что электрический свет вызывал у испытуемого ощущение тепла, хотя бы руку при этом охлаждали. Сосуды, покорные сиянию лампы, вопреки законам физиологии расширялись при охлаждении.

    Пшоник представил ученому увлекательный план и после долгих размышлений приступил к завершающим опытам. Тот. кто в те дни наблюдал ассистента, не мог не заметить в нем больших перемен: он стал более медлителен и еще более спокоен. Клочки бумаг, покрывавшие пол лаборатории, несли печать его тягостных сомнений и дум. Неутомимая рука, следуя давней привычке, уснащала рисунками все, что могло служить этой цели. Профили юношей и девушек, руки с нанесенными на них точками, экран, аппаратура, старательно выведенные губы и глаза причудливо смешались с нотными ключами — свидетелями склонности Пшоника к музыке. Дома в те дни только и было разговора что о предстоящих испытаниях словом. Да, да, именно словом: вместо звонка и электрического света, предшествовавших охлаждению и нагреванию кожных покровов, будут следовать устные предупреждения: «даю холод», «даю тепло». Психологов это порядком озадачит, но что поделаешь, пусть постигают науки. Напомним им, кстати, слова Белинского: «Психология, не опирающаяся на физиологию, так же несостоятельна, как и физиология, не знающая о существовании анатомии».

    Пшоник привел свой план в исполнение. Нескольких сочетаний действия температурного раздражителя и словесного было достаточно, чтобы слово исследователя обрело власть над кожной чувствительностью.

    — Что вы чувствуете? — спрашивают испытуемого после слов «даю холод».

    — Меня пробирает озноб, я холодею, — следует ответ.

    Сократившиеся сосуды правой руки это подтверждали.

    — А теперь — после слов «даю тепло»? — спрашивал экспериментатор.

    — Мне становится жарко…

    Бывали порой и неудачи, от которых Пшоник терял свое завидное спокойствие, терзался сомнениями и долго не находил выхода. Так, в один несчастный день трое испытуемых не подчинились команде исследователя. Предупреждения «даю холод», «даю тепло» не вызвали соответствующего отклика. Удрученный ассистент предался невеселым размышлениям. Когда знания физиолога оказались бессильными, на помощь им пришел опыт педагога. Суждения пошли по новому руслу: вопросы к природе сменились вопросами к чувствам людей.

    — На что вы жалуетесь? — допытывался учитель у добровольцев.

    Странный вопрос! Им по двадцать с лишним лет, они отменного здоровья и не видят основания пенять на судьбу.

    — Может быть, вы влюблены? — интересовался учитель.

    — И да и нет. Впрочем, это несущественно.

    — Не случилось ли с вами, скажем, беды?

    Они три ночи не спали, готовились к трудным зачетам, не было у них большей беды.

    Это и надо было педагогу. Новые обстоятельства пригодились физиологу. Испытуемым предложили отоспаться, и спустя несколько дней команда «даю холод», «даю тепло» имела полный успех.

    Оправдались подозрения Пшоника. Слово оказалось более действенным раздражителем, чем само охлаждение и нагревание руки. Господствующее влияние принадлежало отныне не окружающей температуре, а условному сигналу, закрепившемуся в коре больших полушарий. Именно здесь формируются ощущения, отсюда следуют импульсы к кровеносным сосудам. Только кора может воссоздать жар и озноб, хотя бы внешняя среда к этому в данный момент не располагала.

    Разгадал Пшоник и другое: почему человек после долгого пребывания на холоде продолжает мерзнуть и в тепле.

    Временные связи, возникшие между средой, где происходило охлаждение, и большими полушариями мозга продолжают и в тепле вызывать дрожь и озноб. Так длится до тех пор, пока новый раздражитель — теплая комната — не образует новую связь, и тогда озноб сменяется ощущением тепла.

    Где границы между истинным и кажущимся!

    В жизни Пшоника наступила важная перемена — он оставил Ленинград и переехал в город Энгельс, куда его пригласили на кафедру анатомии и физиологии. Это не был разрыв с любимым кругом идей и учителем. Пшоник покидал Ленинград с тяжелым чувством, но иначе поступить не мог. Давняя тоска его по аудитории, жажда воссоединить исследовательскую деятельность с педагогической еще более усилились в последние годы и не давали ему покоя. Чего он только не делал, чтобы утолить эту страсть в Ленинграде! Он находил время нести обязанности пропагандиста, читать лекции в школах, на избирательных участках, на собраниях, заседаниях общества и кружков. В одном случае его речи посвящались Павлову, в другом — ленинизму, материалистической основе и диалектике естествознания. Его слушали с интересом и благодарностью, а он, взволнованный, думал, что хорошо бы иметь постоянную аудиторию, круг молодежи, с которой можно было бы встречаться изо дня в день.

    Четыре года провел помощник Быкова в городе Энгельсе, но связи с учителем не порывал. Расстояние не разъединяло, а еще больше сближало их. В 1940 году педагогу напомнили, что его ждет в Ленинграде незаконченное дело, он оставил Поволжье, чтоб под эгидой Быкова искать в физиологии границы между истинным и кажущимся…

    В одной из бесед вскоре после приезда в Ленинград Пшо-ник высказал такое предположение:

    — Чувство боли потому так различно, что способность людей образовывать временные связи неодинакова.

    Такими домыслами, не совсем обоснованными и недостаточно проверенными, голова ассистента была полна. Ученому время от времени приходилось распутывать клубок его замысловатых идей.

    — Но ведь не всякая боль есть кажущаяся, — возражал Быков. — Существуют истинные страдания, основанные на печальной правде. Не объясните же вы желчную колику условными связями.

    — Все человеческие страдания, — глубокомысленно настаивал помощник, — как истинные, так и кажущиеся, одинаково формируются в коре больших полушарий под влиянием раздражителей внешней среды. Нам трудно их разграничить.

    — Вам, возможно, и трудно, зато другим удается. Кстати, надо вам сказать, что болевые ощущения образуются значительно ниже коры — в зрительном бугре головного мозга.

    — Эта теория устарела, — неожиданно вырвалось у ассистента.

    — Я и сам так полагаю, — добавил Быков, — что чувство боли регулируется корой полушарий, но это еще надо доказать. Ваш категорический тон заставляет меня думать, что вы действительно склонны принимать кажущееся за свершившееся. Нельзя смешивать реальное с воображаемым.

    Пшоник стоял на своем, нисколько не склонный отступать.

    — Не мне вам говорить, Константин Михайлович, что под влиянием психических переживаний люди чувствуют боли там, где их нет. Наши страдания зависят не столько от силы падающих раздражений, сколько от степени возбудимости нервной системы. Шекспир где-то говорит, что человек может держать в руке пылающий уголь и чувствовать, что рука его мерзнет, если он в это время будет думать о Кавказском леднике; может не цепенея кататься в декабрьском снегу, представляя себе жару далекого юга. Одинаковое воздействие вызывает у одного животного муки, у другого относительно слабую боль, а у третьего не порождает никаких ощущений. Мученики за веру нечувствительны к страшным испытаниям. Джордано Бруно пел псалмы на костре, русские революционеры шли без страха и тревоги на подвиг и смерть. Ожидание боли усугубляет ее ощущение, и наоборот, она становится неощутимой или почти неощутимой, когда внимание от нее отвлекается. В опыте ассистентки Ерофеевой, проведенном у Павлова, животные реагировали на боли страстным желанием есть. Только кора полушарий может действительное делать кажущимся, усиливать и ослаблять наши страдания.

    На короткое время психолог оттеснил физиолога, литературные источники и примеры из истории подменили собой научные факты. Быков не любил эти рецидивы у помощника и холодно сказал:

    — Лабораторная практика вас мало чему научила. Книжная мудрость все еще заслоняет от вас мир. И я в хрестоматиях читал о гибели Бруно, знаю, что мученики шли с песнями на смерть, кое-что слышал о Ерофеевой и даже опыты ее наблюдал. Я мог бы многое и от себя прибавить: слепые способны иметь зрительные галлюцинации, глухие — отчетливо слышать воображаемые голоса, а люди с пораженным обонянием — воспринимать запахи… И все-таки это не дает нам права что-либо решать без проверки.

    Мы не будем приводить всю беседу ученого с его помощником. Пшоника нелегко было разубедить. Поверив во всемогущество коры полушарий, он не сомневался, что она, как некая высшая сила, целиком управляет аппаратом страдания.

    — Вы намерены исследования вести на людях? — спросил Быков.

    В душе ученый был доволен этой склонностью Пшоника. Физиолог, таким образом, располагает нормальным организмом с естественным откликом на воздействие извне. Над испытуемым не приходится чинить насилия, он не страдает от вмешательства хирурга. Нравилось Быкову, что вместо звонков и метронома помощник прибегает к слову — естественному раздражителю для человека. Смущало немного внешнее сходство с методами работы психологов.

    — Не злоупотребляете ли вы словесным раздражителем? — спросил ученый. — Все это, мой друг, от чужой школы…

    — Совершенно верно, — не возражал Пшоник, — но я над словом утвердил физиологический контроль: человек собственной кровью свидетельствует о своем состоянии, — закончил он шуткой.

    — Ваш контроль может быть недостаточен, — серьезно продолжал Быков. — Произнесенное слово, возможно, имеет добавочное влияние на нас. Не получилась бы у вас субъективная кадриль… Я бы вместо плетисмографа придумал что-нибудь другое.

    Предложение ученого не имело успеха.

    — Это совершенно невозможно, — последовал непоколебимый ответ, — все способы исследования, включая подсчет отделяемой слюны, несовершенны. Они свидетельствуют о начальном состоянии и конечном результате — о раздражении, возбуждении или торможении — и ничего о том, как развиваются эти явления в организме. Я хочу видеть, как одно нервное состояние переходит в другое, развертывается, чтобы дойти до своего предела или внезапно оборваться…

    Какая методика даст мне возможность заявить испытуемой: «Что с вами, мой друг, вы говорите что-то несусветное вашими сосудами» — и услышать искреннее признание: «Ах, вы не знаете, я всю ночь не спала, у меня ребенок хворает».

    Уверенный в себе и в своих средствах исследования, Пшоник пустился в поиски границ между истинным и кажущимся.

    Методику опытов не изменили: те же испытуемые и аппарат, чувствительный к колебаниям кровяного тока; устные свидетельства человека, с одной стороны, и контрольная запись — с другой.

    На тыльную сторону руки испытуемого наложили пластинку, нагретую до шестидесяти трех градусов. Сосуды, обычно расширяющиеся от тепла, на болевое ощущение ответили сокращением. Другая пластинка, нагретая лишь до сорока градусов и приложенная к внутренней части предплечья, сосуды расширяла.

    Кожу руки, таким образом, подвергали испытаниям в двух различных местах, вызывая в одном ощущение боли, а в другом — тепла. Однажды экспериментатор произвел перемену: он перенес горячую пластинку на внутреннюю сторону предплечья, а теплую — на тыльную сторону руки. Надо было ожидать, что наступит перемена в состоянии сосудов и в ощущениях людей. Ничего подобного не случилось: испытуемые не почувствовали разницы. Теплая пластинка жгла им руки, а накаленная вызывала ощущение тепла. Плетисмограф подтверждал, что нагретая до шестидесяти трех градусов пластинка действует, как теплая, расширяя просветы капилляров, а теплая, как болевая, — сокращает их.

    Что бы это значило? Как эту непоследовательность объяснить? Неужели пластинки образовали с кожным участком через кору головного мозга временную связь и их наложение вызывает заранее готовый ответ?

    Пшоник повторил этот опыт на других испытуемых, сопровождая наложение горячей пластинки звонком, а теплой — миганием электрической лампы. После нескольких таких сочетаний звон действовал на сосуды, как острая боль, а мигание света — как тепло.

    — Что вы чувствуете сейчас? — спрашивал исследователь, когда звучал колокольчик.

    — Вы причиняете мне боль, — отвечал испытуемый, — пластинка жжет мне руку.

    В тот момент к нему никто не прикасался.

    То же самое повторялось, когда вместо звонка следовало предупреждение «даю боль». Аппарат подтверждал, что человек ее ощущает.

    Когда ассистент доложил результаты Быкову, тот немного подумал и спросил:

    — Что вы теперь намерены делать?

    — Мы доказали, что воображаемые страдания ничем не уступают действительным. Попытаемся решить, — продолжал Пшоник, — способны ли импульсы, вызывающие эту кажущуюся боль, подавить всякое реальное ощущение.

    — Вы хотите сказать, — заметил ученый, — что Джордано Бруно не знал страданий на костре.

    — Да, — ответил помощник, — то же самое относится и к Тарасу Бульбе. Помните, как он на костре напутствовал казаков: «Да разве найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая бы пересилила русскую силу!»

    Быков улыбнулся. Сверкающий взор Пшоника как бы говорил: «Уж это одно подтверждает мою теорию».

    — Но Тарас Бульба в некотором роде литературный тип, — недоумевал ученый, — образ, созданный фантазией художника.

    Сомнения учителя нисколько не смутили ученика.

    — Я имел в виду не Тараса, а Гоголя. За сто лет до нас он высказал мысль, что глубокая вера в идею способна парализовать всякое страдание. Не хотите примера из литературы, приведу вам исторический факт. В ходе своих работ Иван Михайлович Сеченов прибегнул к следующему опыту. Он опустил в крепкий раствор серной кислоты свою руку и понуждал себя усилием воли не отдергивать ее. Стиснув зубы и задерживая при этом дыхание, он некоторое время продолжал оставаться в таком положении, пока не убедился, что ощущение боли исчезает… Мы пойдем дальше и, возможно, докажем, что большие полушария могут мнимое обращать в действительное, усиливать и ослаблять реальную боль.

    Быков давно уже убедился, что его помощник умеет долго вынашивать свои идеи и ничего, кроме них, не видеть.

    — Мне кажется, что вы усвоили серьезную истину, — поощрительно сказал ученый: — лучше собственным путем углубляться во мрак неведомых глубин, чем тянуться к чужому свету. Действуйте смело, вы на верном пути.

    Удивительно просто справился с задачей неутомимый экспериментатор. Каждый раз, когда на тыльную сторону руки испытуемого накладывали пластинку, нагретую до шестидесяти трех градусов, звучал вестник страдания — звонок. Так длилось до тех пор, пока между капиллярами и болевым ощущением, связанным с наложением пластинки, не образовалась стойкая связь. Теперь экспериментатор стал понемногу снижать температуру раздражителя. По-прежнему заливался колокольчик, на руку ложилась пластинка, но жар ее с каждым опытом спадал. Постепенно охлаждая ее, ассистент довел температуру с шестидесяти трех градусов до сорока трех — с границ боли до пределов безболезненного тела. Казалось бы, и сосудам следовало изменить свое состояние, но этого не произошло. Напрасно исследователь глаз не сводил с аппарата: сократившиеся от боли капилляры оставались без изменения. Покорные звонку — сигналу страдания — они не расширялись, когда самого страдания уже не было.

    — Что вы ощущаете? — спрашивал ассистент испытуемого после того, как остывшая пластинка чуть пригревала руку.

    — Больно, — отвечал он, — жжет как огнем!

    «Нервные окончания руки страдают от воображаемых ожогов, — подумал ассистент. — Что, если лишить их чувствительности? Удастся ли коре полушарий воспроизводить ранее испытанную боль?»

    Опыт, проведенный Пшоником, был великолепен. Руку испытуемого лишили чувствительности, впрыснув под кожу новокаин. Такая конечность как бы отрезана от внешнего мира: ни горячая, ни теплая пластинка не действуют больше на нее. Безжизненной, однако, рука оставалась до тех пор, пока ее испытывали жаром и теплом. Нечувствительная к внешним раздражениям, она продолжала быть покорной большим полушариям. Первое же дребезжание колокольчика опрокинуло возведенные ассистентом препятствия: звонок, связанный в мозгу с ощущением страдания, вызвал острую боль. Испытуемый жаловался на боли в руке, которая лишена была способности чувствовать. Так перенесший ампутацию конечностей долгие годы ощущает страдания кисти или стопы, которых он давно лишился.

    Пшоник был прав. Импульсы, вызывающие кажущуюся боль, могущественны не менее подлинных болевых импульсов. Кора мозга владеет секретом делать воображаемое действительным, усиливать и ослаблять страдания.

    Пути предчувствия

    Быков застал Пшоника в глубоком раздумье. Он сидел за столом своей крошечной лаборатории и, подперев голову рукой, смотрел куда-то поверх раскрытой книги. Чтобы не помешать его размышлениям, ученый молча опустился на стул. Некоторое время они без слов оставались друг подле друга, каждый занятый собственными мыслями. Первым заговорил ассистент. Ему пришла почему-то в голову странная история, и он обрадовался случаю ее рассказать.

    — Вообразите себе поздний вечер в городском парке. Светлый, лунный, такой, что не наглядишься. Где-то грохочет трамвай, звучат сирены машин, и доносится голос из радиорупора. Бы бродите по аллее, глаз не отводите от луны и прозрачных тучек вокруг нее. В глубине души рождаются прекрасные мелодии, мысли уносят вас далеко, и с каждым мгновением куда-то исчезает городской шум. Кругом тишина, бескрайний покой. В такие минуты, будь то осень или зима, вас обдает дуновением лета, и это тепло еще дальше отодвигает окружающий мир. Все раздражители как бы растворились. Такие мгновения рождают поэтов.

    Лирическое вступление помощника не оставило ученого в долгу. Он благодушно улыбнулся и поспешил вставить:

    — А иной раз и физиологов. Не отказывайте и нам в праве на вдохновение.

    Ассистент словно не расслышал замечания учителя. Он был мысленно там, где дуновение лета в осеннюю ночь отводит действительность в другое русло.

    — Проходит время. Минуты ли, часы — все равно. По-прежнему ласково светит луна, бродят светлые тучки на небе, а на земле все переменилось. Шумит взбудораженный город, рыщет в голых деревьях холодный ветер, и оглушающая музыка несется из рупора. «Что случилось?» — спросите вы. Ничего заслуживающего внимания. То ли знакомый окликнул вас, то ли думы нагрянули… Меня, Константин Михайлович, занимает вопрос, куда девались раздражения — зрительные, слуховые, — когда луна их словно затмила? Что стало им на пути и где они, наконец, застряли?

    Возбужденный собственной фантазией, ассистент встал, прошелся по своей маленькой лаборатории и, словно опасаясь, что его прервут, на ходу продолжал:

    — Мне кажется это странным и почти необъяснимым. Почему, например, одни вещи глубоко затрагивают нас, а другие как бы обходят наши чувства? У одних раздражитель поднял настроение или, наоборот, вселил тревогу и страх, а мы его вовсе не ощутили. Непостижимым путем это жизненное явление достигло сознания одних и было отвергнуто восприятием других. Будучи голодны, мы тонко различаем запахи кухни и можем не воспринять аромата духов. Сытый не почует стряпни и проявит чувствительность ко всякого рода ароматам. Никаким возбуждением отдельных центров этого нельзя объяснить. Ведь и в состоянии полнейшего покоя большинство раздражений не достигает наших чувств или доходит частично: вас окликают, вы не слышите голоса, но автоматически оборачиваетесь…

    — Для иллюстрации вашей идеи, — сказал ученый, — напомню вам один из примеров, приведенных Павловым… В одной постели спят две сестры. Из колыбельки среди ночи раздаются всхлипы ребенка. Одна сестра просыпается, торопится успокоить дитя, другая не слышит, спит как убитая. Но вот за окном раздаются шаги. Сестра-мать крепко спит, а та, которая ждет вестей от больного супруга, вдруг просыпается…

    Таких примеров миллион, привести их на память легко, труднее найти им объяснение. Пшоник знает, что все органы, сосуды и мышцы сигнализируют о своем состоянии в головной мозг и снабжены аппаратами, воспринимающими импульсы из этой высшей инстанции. Кто ему скажет, по какому принципу одни сигналы достигают органа, формирующего наше сознание, а другие остаются за порогом? Куда деваются раздражения, отвергнутые корой? Кто их поглощает? Они не могут исчезнуть. И за порогом наших чувств эти импульсы должны оказывать влияние на нашу жизнь.

    Быков испытующе взглянул на помощника и, словно отвечая собственным мыслям, задумчиво проговорил:

    — Так вот вы о чем… Вас интересуют события, разыгрывающиеся ниже порога сознания, то, что психологи называют подсознанием… Так бы и сказали… Куда деваются импульсы, спрашиваете вы, отвергнутые корой больших полушарий? Я полагаю, что и те и другие сигналы из внешнего и внутреннего мира «хранятся» под порогом коры больших полушарий и постоянно отражаются на нашем существовании. Каждая временная связь складывается из внешних и внутренних влияний, действующих сейчас и некогда оставшихся за порогом сознания. В новой ситуации они получат доступ к коре и выполнят свое назначение…

    — Мне кажется, — несколько сдержанно произнес Пшоник, — что в этом случае мы решаем скорей психологическую, чем физиологическую задачу.

    Ученому послышался в этом ответе едва скрываемый холодок. Помощник, видимо, не ждал, что все объяснится природой временных связей.

    Удивленный взгляд учителя несколько смутил ученика, и он поспешил поправиться:

    — Я, как и вы, не отрываю эту сигнализацию от той, которая следует из внутренних органов, у них общая природа…

    Быков промолчал. Он знал своих помощников, знал, как трудно им порой его понять. Все они пришли к нему взрослыми людьми, с собственными целями в жизни, стали физиологами и оставили занятия, к которым готовились с детства. Удивительно ли, что у каждого из них свои рецидивы — свой груз заблуждений и ошибок. Всякое бывало: и Пшоник и другие не всегда соглашались с учителем, уходили, чтобы вновь вернуться к нему.

    Много времени спустя ассистент представил Быкову объемистую статью, густо начиненную плетисмограммами, схемами и кривыми. В ней говорилось о «сенсорном» и «пресенсорном», об «аксонрефлексах», о «латентной фазе», которая сменяется «нулевой», об «интраорганных рецепторах» и о многом другом. Если отказаться от стиля автора статьи, от его склонности к психологической терминологии, к греческой и латинской лексике, и если присовокупить то, что в статью не вошло, хотя и было предметом размышлений исследователя, события, изложенные в рукописи, можно было бы представить в следующем виде.

    Увлеченный мыслью проследить восхождение внешнего раздражения до коры головного мозга, туда, где нечувствительное становится чувствительным, увидеть, как предощущение останавливается под порогом сознания, чтобы прорваться и стать ощущением, он приступил к опытам.

    Ему нужен был раздражитель, который медленно дает о себе знать и постепенно становится чувствительным. Импульсы, возникающие под его действием, должны исподволь следовать к цели — к высшим отделам мозга. Растянутое во времени раздражение даст ему возможность разглядеть все стадии его продвижения.

    Из всего арсенала современной фармакологии ассистент избрал самое несложное средство — горчичник. Он не сразу вызывает ощущение боли, а если разжижить горчицу, можно его чувствительность еще более замедлить.

    Первыми помощниками Пшоника были члены его семьи, на них он проверил то, что потом повторил на испытуемых. С часами в руках исследователь наблюдал, как розовела кожа на руке дочери, как под действием горчичника нарастала краснота, а с ней и боль, изучил, какой концентрации должна быть горчица и сколько времени отделяет одно самочувствие испытуемой от другого.

    Своих добровольных помощников в лаборатории он предупредил:

    — Не беспокойтесь, пожалуйста, опыты не причинят вам боли. Ваше дело сидеть спокойно, опустив руки в аппарат, где ведется учет биению пульса и сокращениям сосудов.

    Он, разумеется, не обмолвился, что наложил им на руки небольшие горчичники — пластинки диаметром в три сантиметра. Никто не должен был знать, что опыты связаны с горчицей.

    В то время Пшоник не все еще продумал и плохо представлял себе, куда исследования его приведут.

    Итак, руки испытуемых, опущенные с горчичниками в аппарат, биением собственного пульса записывали состояние кровеносных сосудов. Исследователю оставалось лишь наблюдать.

    В течение первых восьми минут ни в состоянии пульса, ни в самочувствии испытуемых перемен не произошло. На девятой минуте линии записи на закопченной бумаге аппарата стали искривляться — это значило, что стенки сосудов расширялись. Прошло еще три минуты, и обозначилась новая перемена — стенки стали спадать, и тут же испытуемые ощутили жжение на запястье рук. Три стадии определились в опыте: начальный покой, длившийся восемь минут, предощущение, отмеченное на девятой минуте расширением сосудов, и, наконец, чувство боли, совпавшее с их сужением. Физиолога интересовала пауза предощущения, когда импульсы «стучатся» у преддверия мозга, чтобы там породить ощущение.

    Может ли экспериментатор способствовать тому, чтобы предчувствие стало подлинным чувством, или, как сказал бы психолог, подсознательное обратилось в сознательное?

    Пшоник призвал на помощь метод временных связей. Подавленные импульсы, рассудил он, те же безразличные для мозга раздражители, каких множество на каждом шагу. Удается же физиологу открывать им дорогу в мозг? И бульканье воды, и звучание трубы, не достигающие подчас сознания, достигнут его, если связать их с жизненно важным чувством. Нельзя ли и паузу предчувствия, вернее — подавленные импульсы, связать в коре мозга с действием условного раздражителя и сделать их таким образом чувствительными?

    Какое наивное предположение! Можно образовать временную связь между голодом, болью, страхом, с одной стороны, и любым раздражителем — с другой. Условная сигнализация будет затем действовать так же, как голод, боль и страх. Но можно ли предощущение, то есть состояние, когда самого чувства еще нет, связывать с чем бы то ни было? Минуты предчувствия — это мгновения, когда механизмы будущего чувства пущены в ход, но не доведены до конца. Могут ли они стать почвой для временной связи?

    Это был серьезный вопрос. Исследователю предстояло над многим подумать, долго и упорно трудиться, искать в книгах совета, как подступиться к так называемому предощущению. Все призвал себе на помощь экспериментатор: и науку, и искусство, и литературу. Подле ученых трактатов легли романы, повести, стихи. Исследователь не жалел для них ни усердия, ни времени. Сколько мыслителей и художников оставило плоды своего вдохновения — неужели они не помогут ему? Чувства, предчувствия, проснувшиеся и забытые, вновь воскресшие, чтобы исчезнуть, — кому, как не художнику, знать их природу! О них повествует великий Пушкин:

    Бурной жизнью утомленный,
    Равнодушно бурю жду,
    Может быть, еще спасенный,
    Снова пристань я найду.
    Но, предчувствуя разлуку,
    Неизбежный грозный час,
    Сжать твою, мой ангел, руку
    Я спешу в последний раз.

    О предчувствии страдания, о том ощущении легкого дуновения, которое предшествует припадку; повествует Достоевский.

    Аура — это сигнал из глубины организма, который достигает сознания, это предчувствие, воплощающееся в чувство. Что дает ауре силу доходить до коры?

    Благотворная мысль, она вернула исследователя к физиологии. Почему только аура? Ведь и сигналы из внутренних органов, не достигающие обычно коры, одолевают это препятствие и с деятельностью печени, почек, селезенки и сердца вырабатывают временную связь. Любой внешний раздражитель, будь то звучание трубы, луч света или дуновение ветра, действие которых совпало с возбуждением, возникшим в одном из таких органов, будет его затем возрождать — станет, таким образом, его спутником в следовании к коре головного мозга. Собака, которую подкармливали во время орошения желудка водой, роняла слюну всякий раз, когда орошение повторялось. Сигналы из желудка, не доходящие обычно до больших полушарий, доходили до них.

    Так родилась идея найти импульсам предощущения спутника, способного довести их до коры, Надежду эту возложили на свет синей лампы.

    В условиях работы ничего не изменилось: тот же аппарат, ведущий учет колебаниям кровяного тока, те же маленькие горчичники на запястьях рук. Единственное новое — это электрический свет, вспыхивающий на девятой минуте, в момент расширения сосудов — вестника предощущения.

    Много времени потребовали испытания. Немало сочетаний было проделано, и без результатов. Поразительно упорство, с которым предощущение отказывалось вступать во временную связь со светом. Казалось, из этой затеи ничего не выйдет. Исследователь начал уже подумывать о том, чтобы отказаться от опытов, и снова его выручила память. Как мог он забыть, что и на внутренних органах временные связи образуются с трудом! Физиолог не вправе пренебрегать аналогией. Обнаружив одно какое-либо сходство между явлениями, нужно искать и другое. Этого нельзя забывать.

    На шестидесятом сочетании времени наступления предчувствия со вспышкой электрического света образовалась временная связь. На испытуемых не было горчичников, но, когда вспыхнул синий свет, сосуды рук расширились и через три минуты — период предощущения — стали сужаться. При этом возникла острая боль. Зажженная лампа вызывала точно такое же ощущение, как если бы кожу прижигали горчицей. Две стадии из трех были воспроизведены действием условного раздражителя. Образовавшаяся временная связь поражала своей устойчивостью. Подобно временным связям внутренних органов, она прочно держалась независимо от того, подкрепляли ли ее подлинным раздражителем — действием горчичника. Не в том ли сила кажущегося страдания сердца, печени, легких, кишечника, что сигналы из этих органов, раз прорвавшись к мозгу, куда им обычно доступа нет, упорно не угасают?

    Спутник оправдал возложенные на него надежды — состояние предощущения было воспроизведено одной лишь вспышкой электрической лампы. Всемогущая кора головного мозга, способная все воссоздать — от страданий, лишенных всяких причин, до чувства острого холода в жаркий день, — подтвердила, что в ее власти управлять стадией предощущения. Ничего пока больше. Никаких обещаний открыть сигналам предчувствия доступ в мозг эти опыты не давали. Подавленные импульсы, бессильные дать знать о болезненном действии горчичника, по-прежнему оставались за порогом сознания. Пшоник помнил свою задачу: проследить их восхождение туда, где нечувствительное становится чувствительным, и продолжал изыскания.

    Нельзя ли добиться, чтобы спутник, так чудесно справившийся с одним, успешно сделал и другое: помог импульсам прорваться к большим полушариям?

    План исследователя сводился к следующему.

    Стадия предчувствия длится обычно три минуты. Если понемногу ее сокращать, она со временем, возможно, вовсе исчезнет? Предощущение, таким образом, станет ощущением, импульсы сразу же после стадии покоя получат доступ к коре. Цель будет достигнута.

    Сочетая в опыте вспышку синего света с моментом наступления предощущения, Пшоник как-то включил лампу на полминуты позже обычного. Сосуды откликнулись расширением, а затем сужением просветов, но стадия, предшествующая наступлению чувствительности, продлилась не три, а две с половиной минуты. Словно этим был повернут неизвестный регулятор, в опытах наступил перелом. Свет синей лампы по-прежнему вспыхивал на девятой минуте, а промежуток между первой и третьей стадией — периодом покоя и наступлением боли — уменьшался. Фаза предощущения с каждым разом сокращалась, пока не исчезла вовсе. Электрическая лампа, зажженная, как всегда, на девятой минуте, сразу же вызвала сужение сосудов и слабое жжение в руках испытуемой. Состояние предчувствия как бы исчезло и длилось всего лишь сорок секунд. Начальная стадия покоя почти без промежутка перешла в последнюю — чувствительную. Импульсы предощущения из неощутимых стали ощущаемыми. Тут не могло быть ошибки, перемена произошла у всех на глазах.

    Это сказалось на самочувствии испытуемых. Одна из них призналась потом:

    — У меня было такое чувство, словно вот-вот что-то должно случиться.

    Стадия предощущения продлилась у нее всего лишь пятнадцать секунд.

    Другая испытуемая сказала:

    — Не знаю, с чего это, найдет вдруг на меня словно предчувствие какое, ждешь, что сейчас обязательно тут же защиплет рука…

    — Вообразите, Константин Михайлович, мою радость в тот день. Неужели, спрашивал я себя, так далеко шагнула физиология, что можно вызывать состояние предчувствия, приближать и отодвигать его наступление? Если это так, то мы не без гордости можем сказать, что увидели это впервые. Никто не обвинит нас в нескромности, никому это в голову не придет. До сих пор мы вызывали у животных ощущения и чувства, чтобы изучить их природу. Мы вынуждали инстинкты подавлять привычки животного и, наоборот, навыками оттесняли врожденные свойства поведения, навязывали, наконец, организму ощущения, которых не было у него, но навязывать ему предчувствия и экспериментировать ими никому еще, право, не удалось… Еще радовало меня сознание, что моя работа доставит удовольствие вам. Я знаю, как влечет вас к тайнам тайн организма, к самим истокам его, знаю, как страстно ваше стремление познать сущность жизни. Не потому ли, кстати сказать, так велика ваша любовь к книге — этому вечному носителю человеческой мысли?

    …На этом исследования не оборвались, задача не была еще решена.

    Наблюдения убедили ассистента, что и начальную фазу можно, вероятно, передвинуть, открыть доступ ее сигналам за порог сознания. Едва раздражитель прикоснулся к коже руки, залпы импульсов устремляются к мозгу, чтобы породить ощущение. Они либо поглощаются где-то ниже коры, либо терпят сопротивление на своем пути. Свет синей лампы, однажды сокративший паузу предощущения до полного исчезновения, должен был и на этот раз расчистить импульсам начальной стадии путь в кору мозга, чтобы неощутимое сделать сразу же ощутимым.

    Опыты велись в следующем порядке. Прежде чем опустить руки в аппарат, на запястья испытуемых накладывались небольшие горчичники. Проходило восемь минут, и вспыхивала синяя лампа. После каждых двух опытов включение электрического света передвигалось на полминуты назад и на столько же сокращалась начальная стадия. Чувство боли наступало все быстрей и быстрей, и на сорок восьмом опыте вся эта стадия заняла лишь тридцать секунд. Уже спустя полминуты после наложения горчичника и вспышки синего света наступало сужение сосудов и боль. То же самое происходило при одной лишь вспышке света, когда горчичника не было на руке.

    Между внешним раздражением и корой больших полушарий исчезли пороги — барьеры, созданные природой, чтобы оградить мозг от перенапряжения. Упорное повторение одних и тех же воздействий позволило предощущению стать ощущением. Импульсы достигли своего назначения, когда для них были проторены пути.

    В жизненной практике эта закономерность особенно наглядна. Охотник, по признакам не совсем ясным для него самого, угадает близкую смену погоды, почует приближение опасного зверя и неведомо каким слухом услышит птичий зов: Все эти сигналы природы, некогда остававшиеся за порогом сознания, лишь с годами пробились сквозь препятствия к коре. Возможно, свет солнца или луны, багрянец рассвета или алый закат были спутниками этих импульсов, ставших постепенно чувствительными. Не объяснит нам охотник, как это произошло, не скажет и служитель водолечебницы, как удается ему прикосновением локтя определять температуру воды с точностью до половины или четверти градуса. Не расскажет и актер, какие логические причины руководили им на сцене, когда внезапный поворот в исполняемой им роли оказался неожиданным для него самого. Почему он не смог это вновь повторить? И дегустатор, различающий тончайшие нюансы запаха и вкуса, и механик, способный по глухому звучанию, доступному ему одному, почуять в механизме разлад, сумели множество сигналов из внешнего мира поднять выше порога сознания. Они могут считать эту сигнализацию проявлением предчувствия или наития, но она давно уже стала достоянием их чувств.

    Медицинская практика знает тоже немало подобных примеров.

    Об одном враче было известно, что он может произвольно вызывать различной интенсивности боль в любой части своего тела. Ее распознавали по пульсации сосудов в местах, ставших болезненными. Наиболее ощутительными становились боли в ладонях рук, и стоило немалых усилий их прекратить. Клиницисты наблюдали людей, способных произвольно сужать и расширять зрачки глаз, независимо от силы источника света; увеличивать и уменьшать удары пульса и останавливать биение своего сердца…


    Нелегко далась Пшонику удача. Бывали минуты, исполненные безмерных надежд и безграничного разочарования. И то и другое не умещалось в груди ассистента и настойчиво рвалось наружу. Бессильный сдержать поток счастливых идей, он спешил порадовать ими своих слушателей. Пылкий пропагандист оттеснял исследователя, и в речах о сокровищах естествознания и философии неожиданно звучали чудесные признания о предчувствии, миновавшем запретный порог, чтоб воплотиться в чувство…

    Долго длится увлекательная речь, давно пора кружководу закончить, время кружковцам уходить, а волнующая повесть продолжается… Не так уж важно, из кого состоит аудитория: из рабочих ли завода, крестьян подшефного колхоза или кружка слепцов, изучающих анатомию с закрытыми глазами, перебирая в руках скелетную кость.

    — Ну, что вам сказать, — проговорил Быков после того, как прочитал доклад Пшоника. — Мир несравненно богаче мира наших ощущений. Магнитная стрелка непрестанно сообщает о возмущениях и магнитных бурях, а мы в эти мгновения ощущаем лишь покой… Вы сыграли на коре мозга, как на рояле. Мотивы чувствительности легко сменяются у вас нечувствительностью, и наоборот. Есть у вас тут и пиано, и крещендо, и фортиссимо. Мы смогли наконец увидеть, как объективные явления внешнего мира преображаются в чувства и ощущения. Бытие определяет сознание…

    — Я с вами согласен, — ответил Пшоник, — мы могли убедиться, как материалистично все сокровенное в нас. Идеалистическая философия становилась в тупик перед вопросами предчувствия, наития и нечувствительности к физическим страданиям. Ее сторонники пожимали плечами и говорили: «Не знаем и не узнаем!» Извините, узнаем, и до конца! Не правда ли, Константин Михайлович?

    Ученый улыбнулся и сказал:

    — До конца не удастся. Напомню вам Энгельса: «Мы никогда не узнаем того, в каком виде воспринимаются муравьями химические лучи…» Так и сказано у него. И дальше: «Кого это огорчает, тому уже ничем нельзя помочь…»

    Язвительная шутка вызвала улыбку и у учителя и у ученика.

    — В этой работе, — после некоторого молчания произнес Пшоник, — осуществилось мое давнее желание вникнуть в физиологическую сущность предощущения, этого начала всякого ощущения.

    — Мне кажется, что теперь нас не разделяют различия во взглядах, — с улыбкой сказал Быков, — в докладе вы подтвердили, что сигналы, связывающие внутренние органы с высшими отделами мозга, — той же природы, что импульсы подощущения. Состояние предчувствия могут с одинаковым правом изучать все: и психологи и физиологи…

    — Я подумал о том, — мечтательно произнес Пшоник, — как это случилось, что сигналы, идущие от внутренних органов, от самой, казалось, жизненной основы, отодвигаются под порог ощущения и заглушаются голосами извне? Не знаю, согласитесь ли вы, но я пришел к убеждению, что в ходе эволюции по мере того, как усложнялась внешняя среда как арена борьбы за существование, сигналы внешнего мира эту власть захватили и их зов приобрел первостепенное значение…

    Ученый кивнул головой: разумеется, так, иначе это объяснить невозможно…








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке