|
||||
|
Часть 1 Колодцы и тоннели Путеводитель по «мирам Мураками» и обратно
Лозоискательство без мистики. Журнал «Природа», № 11, 1984 Всё! О сознании больше не думаем. Переключаемся на действительность. На реальный мир, в котором живет мое тело. Вот для чего я здесь. Чтобы подумать о реальной жизни. Для этого лучше находиться от нее как можно дальше – например, на дне глубокого колодца. «Когда нужно будет двигаться вниз, отыщи самый глубокий колодец и спустись на дно». Так говорил Хонда-сан. Харуки Мураками, «Хроники Заводной Птицы», 1994 Сегодня не существует официальных (утвержденных на государственном уровне) нормативов и общепринятых методов проходки колодцев. Наша технология сформировалась исходя из собственного и с учетом существовавшего до нас чужого опыта работ. Технология строительства шахтных колодцев, 2004, www.kolodez.ru/tehnologiya.htm («Сайт для тех, кому нужна вода») 1 Фрактальный подход. Метод Сальери. Метод Кьеркегора Ну, как дела? Давненько не виделись… Сколько лет назад это все началось? Шесть или семь? А сегодня, представь, почти все его романы уже переведены. И на каждый – только в Интернете десятки рецензий. Я уж про журналистов не говорю: редкий «глянец» не написал чего-нибудь о Мураками. И все – кто в лес, кто по дрова. Каждый пытается его как-нибудь объяснить, истолковать по-своему, наделить каким-нибудь особенным смыслом. И каждый при этом пишет что-то совершенно свое… А сколько раз я пробовал это сам! Сколько мыслей записывал – и стирал одну за другой. Да оно и естественно: разве можно объяснить другим то, что толком не удается объяснить самому себе? Вряд ли. А читатели всё кидаются письмами, а газетчики с издателями всё названивают: «Давай еще! Еще болтай про Мураками!» Потеряв дар речи, я каменею у монитора. ДАННЫХ НЕДОСТАТОЧНО. ОТВЕТ НЕВОЗМОЖЕН. НАЖМИТЕ КЛАВИШУ СБРОСА… И все-таки рассказать придется. Ведь только так и сможет начаться что-нибудь новое. Уж это я понимаю. Лишь так и никак иначе. С чего бы начать? Неважно. Начну откуда-нибудь с середины. А там, глядишь, всё само и расскажется как-нибудь. * * *Несколько лет назад приключились у меня нежные отношения с одной девочкой-программисткой. О ее формах я рассказал бы отдельно, но вспоминаю сейчас не поэтому. Отец ее всю жизнь делал какие-то ракеты в секретном «ящике». Может, из-за облучения, а может, через гены передалось, не знаю, но дочка у него родилась математиком от Бога. Таких, как она, наверно, на всю Москву только с десяток и наберется. На досуге она любила пародировать «Стансы» Бродского, слушать Тома Уэйтса – и разглядывать фракталы. Поясняю. Собратья-хакеры прислали ей из Германии очень странный фотоальбом. В математических терминах я не силен, но вот что застряло у меня в голове после ее рассказов. Любую математическую функцию можно изобразить неким графическим узором. У простых функций узор попроще, у сложных – позаковыристее. Точнее, это даже не узор… Помнишь, мы разглядывали заиндевелое окно в хибарке у зимнего моря? Я еще удивлялся, почему эти окна никогда не замерзают целиком… Так вот, это сильно напоминает иней. Или, скажем, кристалл. Вырастает из одного угла и разветвляется, повторяя сам себя, – все крупнее, крупнее, а к середине «окна» растворяется в пустоте, исчезает совсем. Будто сил нет дальше распространяться. Так вот, получается, что каждая функция – единичная, частная попытка охватить Хаос. При этом такой функции, которая охватила бы весь Хаос на свете, на этом свете вроде как не бывает… Может, я понял ее объяснения не совсем верно? Ты же знаешь, у меня с точными науками всегда было непросто. Помню, в детстве меня взбесило, когда старший брат приехал из летней физматшколы и рассказал, как «они с ребятами» на полном серьезе ставили эксперименты с Моцартом: включали разным людям Сороковую симфонию и предлагали «жать на кнопочку» в моменты получения наивысшего эстетического удовольствия. А затем пытались выяснить, какие сочетания нот в музыке Моцарта «торкают» людей чаще всего. Я тогда ходил в музыкалку и, хотя в целом учился так себе, сольфеджио любил. И просто кишками чувствовал, что он занимается ерундой. Хотя спроси он меня, почему, я бы не знал, что ответить. Поэтому я обозвал его дураком, и мы еще долго ругались, а потом дулись друг на друга как мышь на крупу. Помню, самым «вменяемым» аргументом у меня было: – Это идиотизм! – Почему? – Потому что так не бывает! * * *В тридцать три года, разглядывая альбом с фракталами, я заново прокручивал в голове ту полузабытую детскую ссору. И думал о том, что теперь, двадцать лет спустя, мой диалектически подкованный братец – истый православный прихожанин. И его маленькое издательство специализируется на нотных книгах для церковного пения. А совсем недавно он написал мне в письме: «Ты еще поймешь, что нет смысла искать иной словоформы для сохранения и передачи человеческого опыта, нежели Святое Писание». * * *Третьим математиком, с которым меня пересекла жизнь, был крутой столичный «программер» по кличке Джейсон. Иногда по субботам я встречал его в «Клубе О. Г. И.» на Чистых прудах, где он пил водку, страдал от несчастной любви над томиком Кьеркегора2 и помогал мне придумывать псевдокомпьютерную терминологию для перевода «Страны Чудес без тормозов». Мы сочиняли с ним «русские» слова «кракер», «конвертор» и «шаффлинг», и он читал мне популярные лекции о принципах кодирования и декодирования информации. – Хотя Идеальный Шифр – в принципе, утопия, – добавлял он. – Как говорится, на то он и шифр… О литературе как таковой мы с ним практически не говорили. Равно как и о писателе, чье многотомное творчество начиналось со слов: «Идеальных текстов не бывает. Как не бывает идеального отчаяния»3. 2 Из опыта японских бурильщиков. Горячие биоисточники
Жизнь Харуки Мураками до сих пор можно назвать вполне обычной – по сравнению, скажем, с «полной взлетов и падений биографией Джека Лондона». А можно – яркой и примечательной, если сравнивать с «жизнью маленького библиотекаря из городишки Кавасаки». Подробностями личной жизни он всегда делится неохотно. «Все, о чем я хотел сказать людям, я рассказываю в своих книгах». Женат, детей нет. После закрытия своего джаз-бара бросил курить и начал заниматься сразу несколькими видами спорта. Ежегодно по два-три раза участвует в марафонских забегах в самых разных городах мира – Нью-Йорке, Сиднее, Саппоро и т. п. В начале 90-х годов вел небольшое ток-шоу для полуночников на одном из коммерческих телеканалов Токио: беседовали о современной субкультуре. Выпустил несколько «гурманских» фотоальбомов и путеводителей по западной музыке, коктейлям и кулинарии. До сих пор любит джаз, и хотя «в последнее время классики стало больше», известен своей коллекцией из 40?000 джазовых пластинок. За последние 25 лет перевел на блестящий японский произведения Фитцджеральда, Джона Ирвинга, Сэлинджера, Капоте, Пола Теру, Тима О'Брайена, все рассказы Карвера, «Джазовые анекдоты» бас-гитариста Билла Кроу, а также сказки Урсулы Ле Гуин и автора «Джуманджи» Криса Ван Альсбурга. В 2002-м основал с друзьями клуб путешественников «Токио сурумэ» («Токийская сушёная каракатица»), основная цель которого – поездки по малоистоптанным японцами уголкам мира с последующими репортажами об этом в глянцевых токийских журналах. В частности, еще и потому не любит публиковать свои фотографии, чтобы его не узнавали в лицо там, куда он приезжает неофициально. Работает на «макинтоше» и частенько изводит свою секретаршу, поклонницу «Майкрософта», тем, что выбирает не тот формат при сохранении файлов. К 2003 году его повести и романы переведены на 18 языков мира. 3 Лесбосский подход[1]. Артезианский насос Голливуда Привет. Никогда не умел писать писем как следует. То пересказываю, что пишут другие, то рассуждаю, как следует писать самому, то еще что-нибудь. Прямо беда. Одна надежда: по-моему, мы с тобой всегда хорошо понимали те вещи, которые не могли как следует объяснить. И чем больше понимали, тем хуже могли выразить это словами… Ладно. Поехали дальше. Как думаешь, что получится, если смешать в одном коктейле древнегреческую драму, Голливуд, дзэн-буддизм, джаз и японские сказки о привидениях? Скажешь, несварение желудка? Чаще всего, возможно. Но, по-моему, тут все дело в бармене. * * ** * * Геология почвы различна и коварна. Если у соседа уже есть колодец, в котором полно воды, и стоит она высоко, это вовсе не означает, что и у вас будет то же самое. Иногда можно вырыть два одинаковых колодца на расстоянии 7—10 метров и получить разные результаты: просто один колодец попал в жилу, а другой – нет6. * * ** * * Смотрел я недавно один американский фильм, названия не помню8. Сюжета тоже. Что-то о мучительном поиске сюжета. Матерый киносценарист, эдакий Стивен Кинг на пенсии, «учит жизни» молодого коллегу: – Запомни два слагаемых успеха любой истории, которую сочиняешь. Во-первых, твой главный герой должен изо всех сил к чему-то стремиться или что-то искать. И во-вторых, ближе к финалу с ним должны произойти какие-нибудь изменения. Желательно – в лучшую сторону… Уже через день содержание картины выветрилось из головы, а вот эта «формула Кинга» застряла. Я даже обозвал ее про себя «катарсисом по-американски». Что сразу переключало мозги на мысли о феномене Мураками. Согласись, если применять эту «голливудскую формулу» к Мураками, получается какая-то ерунда. В большинстве его произведений герой сам по себе никуда особенно не стремится. А если стремится, то его к этому вынуждают другие люди или обстоятельства. Исключение, пожалуй, составляет «Дэнс». Но не потому ли «Дэнс» – единственный роман, который автору «хотелось бы полностью переписать»? Дальше. Меняется ли к финалам романов герой Мураками? И что такое «в лучшую сторону»? Или здесь, как в песне поется: «с одной стороны свет, а другой стороны нет»9 – эдакий хлопок одной ладонью? Ay, there’s the rub. Что скажешь? Я частенько вспоминаю твои рассуждения вокруг «Поэтики» Аристотеля – мол, «в эпосе герой творит свою судьбу, а в трагедии он борется с судьбой». Дескать, «узнав свою судьбу, трагический герой может начать сопротивляться ей, в своей самонадеянности совершив непоправимую ошибку (хамартию, «грех»), претерпеть жестокие страдания, а затем принять свой рок и достойно погибнуть…»10. Эта твоя мысль вертелась у меня в голове, когда я начал читать «Хроники Заводной Птицы». Но уже к середине романа мы с твоей мыслью угодили в очередной колодец – и выпали куда-то совсем не туда. Вот например. С точки зрения колодцев, в «Хрониках» главных героев двое: Тору Окада и лейтенант Мамия. Оба в колодцах своё, так сказать, «до победного» отсидели. Но ни к первому, ни ко второму само понятие «героики» абсолютно неприменимо. Тоже мне «герои»! Мамия, узнав свою судьбу, покорился ей и даже не смог пристрелить заклятого врага, стоя перед ним с пистолетом в руке. Все, что он смог, – передать Окаде подсказку, как действовать дальше. И на том спасибо. А с самим Окадой все еще запущенней. Как и с его двойниками во всех остальных романах. Вот в чем загвоздка. «Герои» Мураками не творят судьбу и не борются с ней. Они ее ищут. Хотят ее обрести. В каждом романе их Судьба куда-то теряется или ее отнимают, а они отчаянно пытаются ее отыскать или вернуть. Финалы различаются только тем, находят герои в итоге себя («Дэнс», и то с натяжкой) или нет (все остальные романы). Их Судьба – в поиске самой судьбы, тебе не кажется? Как в том фильме – сюжет в поиске сюжета. Потому и не перескажешь толком, и события вспоминаешь с трудом, а перечитывать хочется снова и снова. Когда читаешь, вроде понимаешь, как действовать. Закрыл книгу – и запутался в очередной раз. Странные истории завоевывают мир в наши дни. Странные персонажи приковывают наше внимание. С точки зрения героики по Аристотелю, те же «Матрицу» и «Властелина Колец», пожалуй, можно считать эпосом. «Гарри Поттера» (теперь, уже с пятым томом) – «перевертышем», эпической трагедией. Новые одиссеи идут бороться со Злом, поднимают за собой тучу народу, чтобы перевернуть Историю. Лишь для того, чтобы с каждой новой победой еще раз убедиться, что «истина все равно где-то там». А маленькие антигерои Мураками бросают работу, пьют пиво в барах больших отелей, маются от безделья, прячутся от всех на свете в заброшенные колодцы – и в итоге все равно побеждают это самое Зло (в нашем его, Зла, понимании). Хотя, как заметил один весельчак, «веселее от этого их жизнь все равно не становится»11. * * *
4 Страна чудес Мураками в России13 Моя первая встреча с книгами Харуки Мураками произошла в 1993 году, когда я работал переводчиком по контракту в порту Ниигата. До приезда в Японию я успел перевести два сборника стихов: «Стихи о Тиэко» символиста Котаро Такамуры14 (дипломная работа в вузе) и «Именины салата» Тавары Мати15. Честно признаюсь: работать в порту с литературным образованием в голове – ужасная скука. К тому же меня действительно угнетал тот печальный факт, что за последние двадцать лет практически ничего из современной японской литературы в России не переводилось. Чувствуя, что зря трачу драгоценное время, я отчаянно пытался найти для себя что-нибудь более осмысленное. Ведь у меня была редкая возможность жить в Японии и наблюдать эту культуру изнутри. Каждый день после работы я отправлялся в книжный магазин «Кинокуния» и шарил на полках в поисках чего-нибудь интересного. Однако книг там было слишком много, чтобы понять, что из всего этого действительно стоит читать. Очень похоже на сегодняшнюю Россию или Европу, где почти все современные авторы пишут, ориентируясь исключительно на своих же соотечественников. Точно так же и большая часть современной японской беллетристики – развлечение «for the Japanese only». Как если бы Япония находилась где-нибудь на Марсе или в плотно закатанной консервной банке. И дело тут не в переводе. Даже если такие книги перевести, иностранный читатель, скорее всего, останется в недоумении: «Зачем это написано? Ради чего весь сыр-бор?» Чем дольше я над всем этим думал, тем лишь еще больше запутывался. Однажды, вконец расстроенный, я вышел из книжного, добрел до кварталов Фурумати – Старого города – и спустился в крохотный рок-н-ролльный бар «Аллилуйя», где иностранцы, жившие в Ниигате, собирались за пивом по вечерам. Заправлял этим баром диджей по имени Дзюндзи – умный, начитанный парень, настоящий космополит. Он бегло говорил по-английски, много путешествовал за границей и был человеком широких взглядов, его мнение всегда было важно для меня. И вот я спросил его: – Какой, по-твоему, современный японский писатель мог бы покорить молодежь в других странах? Он выдержал паузу – достаточно долгую, чтобы сменить на вертушке Тома Уэйтса на Тима Бакли, – а затем произнес: – Харуки Мураками. И одолжил мне пару книг. Так благодаря Дзюн-сану я начал читать «Охоту на овец». И практически сразу почувствовал: «Аллилуйя!» Объясню почему. Во-первых, в этой книге была история, и история отменная. Во-вторых, уже на второй странице я совершенно забыл, что автор – японец. Я читал книгу просто потому, что мне нравилось, и еще потому, что герой воспринимал мир примерно так же, как я. В-третьих, дочитав роман, я понял: написать это мог только японец. Это был чистый Дзэн. Мне действительно казалось, будто я на время чтения и сам стал японцем. «Овцы» настолько захватили меня, что, даже не думая о том, как все это публиковать, я засел за перевод – хотя бы для собственного ментального и психического выживания. В Японию я приехал с женой, но ей здесь жить не понравилось, и вскоре она вернулась во Владивосток. А я остался переводить историю про Овцу – по вечерам, один в засыпанном снегом доме, точно в усадьбе отца Крысы на Хоккайдо. Этот перевод занял у меня почти три года. Днем я «принадлежал» японской фирме, а вечерами, абзац за абзацем, продвигался вперед. В 1996 году перевод был закончен, и поначалу я даже не знал, что с ним делать. Никаких связей с издательствами в России у меня не было. Будучи «маленьким японским служащим», я не мог позволить себе разъезжать «по заграницам» в поисках желающих опубликовать в России никому не известного автора. И тут – хвала Господу! – появился Интернет… В 1997 году Овца поселилась у Макса Немцова в «Лавке Языков»[2] – старейшем и крупнейшем ресурсе переводной литературы в Сети. Следуя императивам того же Макса, я купил себе первый в жизни компьютер и на пару с другом, Вадимом Смоленским, наваял первый русский сайт о современной Японии. Солидная часть которого, само собой, была посвящена Мураками. А вскоре закрутился сетевой литературный конкурс «Арт-Тенета-97», и текст Мураками появился в номинации «Переводы прозы». Так около двух лет русскоязычные люди по всему свету могли читать «Охоту на овец» в Сети, хотя на бумаге ее не существовало. За эти два года я получил тысячи писем на русском от людей всех возрастов и занятий, убеждавших меня, какой это замечательный автор. «Поразительно, – восклицали они, – откуда он узнал, что у меня внутри?» И вот однажды в одной из русскоязычных «болталок» мне явилось нечто вроде Тени отца Гамлета. Человек под ничего не говорящей сетевой кличкой спросил меня: – Какого черта ты не публикуешь такую отличную книгу? – А как это делается? – наивно спросил я. – Я ведь даже не знаю, к кому обращаться… Не прошло и недели, как на моем экране высветился сначала электронный адрес «великого и ужасного» переводчика Юкио Мисимы Григория Чхартишвили, а чуть погодя – позывные молодого петербургского издательства «Азбука». А в России – дефолт и инфляция. Никто не хочет публиковать неизвестного японского автора без определенных гарантий. Издатель пишет: «Японцы хотят 2000 долларов за авторские права, и нам нужно еще 5000, чтобы покрыть убытки, если книга не будет продаваться. Найдете семь тысяч – поговорим». Отлично, только у меня не было таких денег. И я решил подождать до лучших времен, оставив текст висеть на нашем сайте. О чем и сообщил своей Тени. Но та не унималась: – Ну, давай издадим. – А ты вообще кто? – Да у меня тут пара своих заводиков в Прибалтике. Не все же на мафию деньги тратить. Надо иногда и культуру кормить… Я до сих пор не знаю, кому и сколько в итоге было заплачено и на что конкретно пошли эти деньги. Сидя буквально на краю света, я мог лишь смутно представлять, как где-то за полмира неизвестные люди ходили по неведомым коридорам, заглядывали в чьи-то кабинеты, кого-то в чем-то какими-то способами убеждали. Я в этом не участвовал – и до сих пор не понимаю, что, собственно, произошло. Но факт остается фактом: к концу 1997 года «Овца» в форме маленького покетбука появилась-таки официально в России. Хотя уже очень известный в Сети, на бумаге роман раскрутился не сразу. На дворе – жуткий кризис, ни у кого нет денег, реклама двигается с трудом, книги пылятся на складах месяцами. Но Овца знала свой путь. В 1998 году она забрела в мозжечок молодой журналистки «Независимой газеты» Наталии Бабинцевой. Благодаря доброжелательным отзывам Макса Фрая, Линор Горалик, Бориса Кузьминского, Николая Федянина, Алексея Мунипова, Александра Гаврилова в прессе вышла целая серия блестящих статей о мистическом животном. И у нас наконец-то заговорили о «самом неяпонском японце», которого давно уже взахлеб читает весь мир и чьи книги могли бы украсить полку даже очень взыскательного читателя. Процесс пошел. За пять лет, уже в твердом переплете издательства «Амфора», Овца разбрелась чуть не сотней тысяч экземпляров по всей стране. Тираж продолжения – «Дэнс, дэнс, дэнс», который я перевел к концу 2001-го, – за первый год приблизился к той же цифре. А к 2002 году, вдохновленные таким успехом, четверо моих коллег перевели и выпустили «Слушай песню ветра», «Пинбол-1973» и «Хроники Заводной Птицы». Начиная с 2000-го один, а то и сразу два романа Мураками стабильно удерживаются в десятке бестселлеров газеты «Книжное обозрение». Если сегодня вы наберете в русском сетевом поиске два слова – «Харуки Мураками», – компьютер выдаст вам более ста тысяч страниц, и число это продолжает расти с каждым днем. Что еще можно сказать? Прекрасная работа, Харуки. Отлично, Дзюндзи. Спасибо, Прибалтика и все-все-все. Когда каждый делает что-нибудь классное, жизнь определенно становится лучше. * * ** * * По поверхности Марса разбросано неимоверное количество бездонных колодцев. Известно, что колодцы выкопаны марсианами много десятков тысяч лет назад. Зачем марсиане их строили, никому не ясно. Собственно говоря, никаких других памятников, кроме колодцев, от марсиан не осталось. Ни письменности, ни жилищ, ни посуды, ни могил, ни ракет, ни городов. Одни колодцы. Земные ученые не могут решить, называть ли это цивилизацией, а между тем колодцы сработаны на совесть, ни один кирпич за десятки тысяч лет не выпал. Дерек Хартфильд (1909—1938), «Марсианские колодцы»16 5 Мосты и тоннели. Обмен опытом Рассуждая о японской литературе, не избежать разговора об эстетике «моно-но аварэ» («очарования печалью вещей») с ее надчувством,«ёдзё», – категории, выпестованной в сознании японцев на уровне чуть ли не генетической памяти. Для объяснения этого понятия я часто использую термин, придуманный петербургско-московским писателем, интернационализатором поэзии хайку Алексеем Андреевым. Вот кое-что из его блестящей статьи «Что такое хайку?»17: * * * Иными словами, если хочешь, чтобы кто-нибудь очаровался твоим мостом, не достраивай его до конца. Пусть читатель сам достроит его, в своем воображении – и станет твоим соавтором. А вот отсюда уже и тянется мостик к «мирам Мураками». Ибо мосты меж колодцами – это тоннели. Представим, что там, в темноте подсознания автора, существует разветвленная сеть тоннелей, нечто вроде огромного и запутанного подземного Лабиринта. С колодцами, водопадами, обеззвучиванием, кракерами, жаббервогами, когтистыми рыбами и прочей нечистью. Для путешествий по которому нам, читателям, неплохо бы составить какой-нибудь План, или Карту. Попробуем нарисовать ее, опираясь на опыт тех, кто уже не раз по нему проходил – и выбрался-таки наружу. Живым-невредимым и в здравом уме.
Все, что Мураками написал до сих пор, в Японии принято разделять на три периода. «Слушай песню ветра» и «Пинбол-1973» – это первый период. «Овцы», «Страна Чудес» и «Норвежский лес» – второй. И уже начиная с «Дэнса» и далее – третий. В графическом виде это изображается японцами так19: Начало пути – период «городской повести», где главный герой осознает, что чем дальше, тем больше «теряет себя» (на схеме: тень «собственного я» постепенно бледнеет). Далее, в «Охоте на овец», он отправляется на поиски «того, что потерял». Но к концу романа понимает, что остался с пустыми руками, – и замыкается в своем внутреннем мире. Там, в «запертом колодце подсознания», его эго перерождается. В «Стране Чудес» оно «стучится изнутри», затем отделяется от своего кокона-героя и постепенно, по двусоставной сюжетной спирали (реальный «я» – ирреальный «я», «этот» свет – «тот» свет), выбирается «наружу», обратно в «этот безумный мир». «Городская повесть» плавно трансформируется в «роман ужасов», а депрессивные самокопания героя уступают место описаниям окружающего мира в самых жестоких его проявлениях. Однако уже в «Дэнсе» внешний мир приобретает замкнуто-детерминированные, «матрицеобразные» формы. Герой снова хочет убежать из захлопывающейся реальности – и в очередной раз переродиться. Уже в «Юге» и «Хрониках» внешний мир все сильнее размывается, эта реальность вокруг героя окончательно пропадает, а ей на смену приходит «новая ирреальность» – мир, созданный лишь его собственными волей и воображением. * * *Вспоминаю дискуссии, бушевавшие в гостевой нашего сайта[3] о финалах книг Мураками. В особенности – о том, чем же закончились «Хроники» и «Юг». Обе вещи в финалах оставляли читателей в странном подвешенном состоянии: «Так все-таки – умер герой или нет? Как все это прикажете понимать?» «Понимайте как чувствуете», – советует сам автор. Но вот что говорит прикладная метафизика:
Заметим: «крайне сложно – если возможно вообще»… А кто сказал, что будет легко? Может, все же дадим слово тому, кто пытается? 6 От потери к потере. «Слушай песню ветра»
Привет. Ну как? Еще не запутался? Так когда умер Крыса и от чего? Почему Овца вселилась именно в него, и как вышло, что он оказался единственным, кто разделался с нею? Да и – разделался ли?.. Стоп, стоп, скажешь ты. Слишком много вопросов сразу. Но ведь у тебя все равно еще куча других осталась, не так ли? Теперь, когда переведена вся трилогия, давай-ка разложим ее по порядку и попробуем отследить спокойно и не торопясь. * * *В начале «Песни ветра» есть совсем неприметная, но на поверку очень странная фраза:
Итак – вся история длится девятнадцать полных дней, уверяет нас герой-рассказчик (подчеркнем: герой, а не автор!). А теперь посчитай внимательно. И ты увидишь, что в девятнадцать дней «эта история» не укладывается, хоть тресни. Напомню: 1970 год. Герой, перейдя на последний курс университета, валяет дурака на летних каникулах, дружит со странным парнем по кличке Крыса, знакомится с девчонкой без мизинца – и вдруг получает в подарок по радио песенку «Бич Бойз» от своей полузабытой одноклассницы. «Сегодня суббота», – объявляет по радио заика диджей, и мы начинаем считать. Второй раз этот же самый диджей появится в самом конце повести[4]. «Снова субботний вечер», – скажет он. И вот тут – неувязочка. Потому что между 8 и 26 августа может быть только две субботы: 15-е и 22-е, но никак не 26-е. Когда же началась и когда закончилась «эта история»? Футболка от радиостанции приходит герою по почте «через три дня». На следующий день он покупает пластинки у девчонки без мизинца, а та признается, что «уже неделю» не может найти его номера телефона. Следовательно, вся «эта история» началась за 3 дня до первого появления диджея, а именно – 5 августа? В таком случае на всю «эту историю» потребовалось три недели, но никак не 18 дней! Дальше – хуже. Одну из трех купленных пластинок герой дарит Крысе ко дню рождения – за месяц до самого дня рождения. Дарит, заметим, в баре Джея. Через неделю ему звонит девчонка без мизинца, и он встречается с ней в том же баре (чтобы узнать его телефон, она звонила в бар, и ей сказали, что он уже неделю не появляется, уж не заболел ли). На следующий день («Спасибо за вчерашний вечер, давно так не отдыхала») она приглашает его к себе домой. И говорит, что завтра уезжает из города «на недельку». Всю эту следующую «недельку» Крыса ходит «как в воду опущенный». При этом просит героя встретиться и поговорить с какой-то женщиной, а потом отменяет свою просьбу («А где подруга? – Не будет подруги. – Как не будет? – А вот так»). Параллельно и Джей замечает, что с Крысой что-то неладно. На этой же «недельке» Крыса очень серьезно и искренне разговаривает с героем о «вещах, которые не изменить», – и исчезает из повествования. Неделю спустя «возвращается» девушка без мизинца, которая, оказывается, никуда не ездила. За эту неделю «ей будто прибавилось года три» (аборт). «Когда обратно в Токио?» – спрашивает она. «На следующей неделе», – отвечает он. Если посчитать ОЧЕНЬ внимательно, разговор происходит 27 августа в четверг. «Следующая неделя» начинается с воскресенья 30 августа (в Японии неделя начинается с воскресенья). Однако герой возвращается 26-го в среду («26 августа – утверждал календарь на стене бара»). То есть – на четыре дня раньше, чем заявляет. Три дня ДО начала истории, плюс четыре дня ПОСЛЕ ее окончания. Куда подевались целых семь дней? Что за каша? Ошибка? Небрежность начинающего автора, пускай и получившего за литературный дебют премию журнала «Гундзо»? Или все-таки что-то еще? И вот тут – если представить, что ошибки нет, – начинается самое интересное. Открываем пятый том японской «Большой энциклопедии животного мира»22 – «Млекопитающие». Находим раздел «Мыши, крысы». Читаем:
И так далее, в больших количествах – о мышах и крысах, под видом которых души некоторых людей (чаще всего – детей) после смерти продолжают обитать в этом мире. Иначе говоря, для автора Крыса – символ смерти и перерождения. Или, вполне возможно, – он мертв с самого начала повествования. А сама повесть – история одного лета, в котором герой «зависает» между женщиной из реальной жизни (девчонкой без мизинца) и посланником с того света (Крысой). Где всё разделяется на два параллельных мира – «этот» и «тот». Если принять это за основу – «каша» со счетом дней наконец-то становится объяснимой. 12-го числа в реальном мире герой идет в магазин грампластинок. Узнает, что девушка без мизинца целую неделю не верила, что он не сделал ей ничего плохого. И лишь неделю спустя признала свою ошибку. То есть целых семь дней она не жила в его реальности. 12-го сходила в бар, где все героя потеряли, и лишь через неделю вновь захотела с ним связаться. Неделю ее просто не существовало в его мире. Эту же неделю Крыса «ходил как в воду опущенный». Как только мы вычеркиваем эту лишнюю, «мертвую» неделю – все сходится. Остается лишь реальная история. В этом мире, мире живых. С 8-го по 26-е. Всю эту неделю, а после – и на протяжении всей трилогии! – бар Джея выполняет функцию тоннеля меж двумя мирами. Не случайно именно здесь девчонке без мизинца дает телефонный номер героя его друг – «высокий такой и странный немножко». Крыса. Привидение, читающее Мольера. Такие дела. * * *
Осознанно или нет, но именно в этом пассаже писатель приоткрывает дверь на свою литературную кухню. И дает нам первый ориентир – подсказку, как все это читать. Линия, прочерченная на странице бумаги, – не что иное, как граница миров. В каком-то смысле – «этого света» и загробного мира. И хотя в более поздних романах понять, который свет «тот», а который «этот», не всегда легко («Ведь реальность то и дело «заглатывает» в себя ирреальность, и наоборот. И так, чередуясь, они обе вертят вещами и событиями нашей жизни»24) – сама эта линия совершенно четко расщепляет повествование, сознание героя и наши с вами мозги на две параллельные реальности. На день и ночь. Свет и тьму. Дождь и снег. Утверждение и отрицание. И так далее, и так далее – перечитайте все его романы еще раз. Всё, что герою близко и дорого, кончается. Утрачивается, умирает и переходит в иной мир. И это неизбежно. Главный вопрос для автора и его героя в этой книге – как ко всему этому относиться. Как с этим общаться, обращаться и сообщаться. Для коммуникации Мураками решает подключить посредников-медиумов. Это могут быть люди, предметы, явления природы, часто – произведения искусства (книги, кино или музыка), а также определенные места, через которые можно связаться с «тем светом», чтобы получить оттуда Послание, благодаря которому продолжаешь оставаться живым. Так, в «Песне ветра» мы наблюдаем следующую картину.
Наибольшая «нагрузка» в таком общении ложится на бармена и радиоведущего – «медиумов» по роду занятий. Даже фонетическая схожесть их «имен» не случайна. Кличка бармена-китайца придумана американцами, в оригинале состоит из единственной английской буквы «J», и его общность с прозападным (читай, не от мира сего) DJ-ем проступает еще очевиднее. Так же не случайно герой сравнивает себя и бармена Джея с «парочкой обезьян», а чуть погодя диджей (уже после выходя с героем на связь) обзывает себя самого «собакоподобным комиком». Так благодаря усилиям двух профессиональных «спиритистов» все мужские персонажи повести наделяются именами животных и «связываются одной цепью». Цепочку же Посланий из «того» мира в «этот» и обратно легко представить в виде траектории, по которой летает шарик пинг-понга. Девчонка «с того света» перекидывает герою песенку «Бич Бойз» через диджея по радио. Шарик налево. Герой в ответ на это идет в магазин, покупает пластинку и дарит ее «на тот свет» Крысе. Шарик направо. Парализованная девушка «возвращает» шарик, написав письмо диджею. «Я вас всех люблю!» – резюмирует тот, зачитав письмо «оттуда» всем жителям этого мира. Подобную же чехарду можно отследить и в баре у Джея – по тому, кто и какие песни заказывает в музыкальном автомате. И еще много где, если поискать. Принцип везде один и тот же. * * *Солидный российский инфосервер, сетевая энциклопедия «Япония от А до Я»25 в разделе на букву «М» сообщает (кавычки сохраняю из вредности):
Ну что тут скажешь… Очередная литературная провокация удалась! А посему не будем удивляться, если однажды в какой-нибудь претендующей на солидность энциклопедии прочтем, что на прозу Воннегута оказало большое влияние творчество Килгора Траута, а на русские переводы Мисимы – похождения сыщика Фандорина. После исступленных поисков в Сети и на бумаге и Вадиму Смоленскому, и мне пришлось признать: американского писателя Дерека Хартфильда, к жизни и творчеству которого постоянно апеллирует герой повести «Слушай песню ветра», не существует нигде, кроме как на страницах повести «Слушай песню ветра». В общем, не скажу за Мураками, но на героя «Песни ветра» проза Хартфильда, несомненно, повлияла, и очень сильно. Без нее он вряд ли долго «протянул» бы в спорах с Крысой – нескончаемых и упорных, пускай и закамуфлированных под беззаботный треп за очередной кружкой пива. Пожалуй, одна из ярких особенностей дебютной повести Мураками и заключается в четко сбалансированном раскладе: нигилист Крыса постоянно отрицает любые нормы, в том числе и моральные, – а главный герой, в свою очередь, отрицает сам Крысин нигилизм. При этом, что интересно, аргументов с обеих сторон аккурат поровну. Отрицание и утверждение. Истории героя и Крысы – истории двух антиподов. Ситуации, в которые они попадают, схожи, но реакции одного и другого диаметрально противоположны. Спор между ними очень сильно напоминает подсознательные споры любого человека с самим собой. И в каждом из нас разрешается по-своему. Крыса ближе к финалу теряет женщину, у которой явно произошла какая-то трагедия (аборт?), приведшая к размолвке. Сам Крыса становится все холоднее, болезненнее, его монологи становятся все абстрактнее, все оторванней от реальности – и в итоге он сам исчезает со страниц этой повести (и из этой жизни) насовсем. Герой же во всяком разговоре с собой еще пытается зацепиться за какие-то земные, узнаваемые чувства. Рассуждает о человеческой боли, о сострадании к людям, которые болеют, умирают, что-то или кого-то теряют. Портреты других персонажей (не Крысы) становятся все человечнее, теплее – и разрешаются историей о парализованной девушке, которая не теряет надежды. А также – радиопризнанием одинокого диджея: «Я Вас Всех Люблю». Считать ли сей лирический «выхлоп» развязкой книги? Или вернуться к названию повести и вспомнить, откуда оно взялось? Слово автору:
В спорах героя с Крысой – одинаковое количество отрицаний и утверждений. Наложенные друг на друга, к концу повествования они просто аннигилируются. Будете искать в этих спорах смысл – по прочтении книги перед вами не останется ничего, кроме улыбки Чеширского Кота. Который, впрочем, и является Алисе всякий раз, когда надеяться уже не на что, и открывает ей новый и неожиданный путь. Очень по-дзэнски. «Хлопком одной ладони». Случайно или намеренно, именно такой расстановкой акцентов Мураками завоевал сердца огромной читающей аудитории Японии 70-х – стремительно индустриализирующейся страны, где привычный порядок и старая мораль прогнили и рухнули, от «великих идей» осталась сплошная «оптимизация потребления» и молодежи пришлось создавать для себя что получится взамен высасывающих душу хаоса, бесцельности и пустоты. В России же «бум Мураками» случился в конце 90-х. Кто-то верит в случайности. Я, в последние годы, – нет. * * *«Все богатые – говнюки! – заявляет Крыса в третьей главе. При этом сам он – из богатой семьи. – Иногда становится невмоготу осознавать, что ты богатый… Бывает, хочется убежать». «Ну, возьми да и убеги», – говорит ему на это герой, человек из среднего класса. «Люди не рождаются одинаковыми», – цитирует Джона Ф. Кеннеди выдуманная девушка из рассказа Крысы. В 31-й главе герой отвечает на это: «Все одинаковы. Те, у которых что-то есть, боятся это потерять, а те, у кого ничего нет, переживают, что так и не появится. Все равны… И тому, кто успел это подметить, стоит попробовать и стать хоть чуточку сильнее. На самом-то деле сильных людей нет – есть только те, которые делают вид». На страницах повести слово «богатые» употреблено 16 раз, слово «бедные» – 6. Эта разбросанная по нескольким главам и все же вполне отчетливо считываемая дискуссия о бедных и богатых будет тянуться у Мураками практически во всех романах. Но затевает он ее, похоже, вовсе не из желания высказать миру свои классовые пристрастия. А скорее затем, чтобы четче обозначить разницу между «двумя Япониями» – 60-х и 70-х. Первая из которых еще тяготела к манифесту «Все богатые – говнюки!». А вторая уже пожимала плечами в духе заголовка романа Хартфильда: «Что плохого, если вам хорошо?» Япония выбиралась из руин и неуклонно богатела. После бесплодных студенческих бунтов и антивоенных манифестаций 60-х стало очевидным: молодежи не дали сказать свое слово в переустройстве страны. Вместо этого ей предложили материальный достаток, и бунтовать стало некому и незачем. Десять лет спустя однофамилец Харуки, певец уже «кислотного» поколения Рю Мураками, напишет в своей книге «Прекрасные богини новой музыки»:
Любопытно, что именно Рю Мураками «продолжил дело старшего товарища» и уже в 1984 году, ковыряясь в истории японской поп-музыки, сформулировал еще более продвинутое определение для состояния души «поколения японского пепси»:
Эти три простые эмоции, в общем, и составляют основу поп-культуры. Поскольку играют в жизни людей куда более важную роль, нежели страдания и размышления над вопросами типа «В чем смысл жизни?» или «Кто я и что я здесь делаю?» Чем и сильна поп-культура. Это всегда очень ходкий товар29. * * *Я далек от мысли называть прозу Харуки «попсой» (скорее подобное определение применимо к творчеству самого Рю, но это уже тема для другой книги). Пожалуй, мне ближе то, что говорит Харуки сам о себе. – Да, я обожаю поп-культуру, – признается он в интервью, – «Роллинг стоунз», «Дорз», Дэвида Линча и все в таком духе. Я не люблю элитарности. Люблю фильмы ужасов, Стивена Кинга, Рэймонда Чандлера, детективы. Но писать такие вещи я не хочу. Что я хочу – это использовать их структуры, но не их содержание. Мне нравится наполнять такие структуры своим содержанием. Это – моя манера, мой стиль. Так что меня не любят писатели обоих типов. Меня не любят развлекательные писатели, и меня не любят солидные литераторы. Я же – посередине, я делаю нечто новое. Поэтому много лет я не мог найти в Японии своей ниши. Но сегодня я чувствую, что ситуация радикально меняется. Для меня теперь есть ниша, и она растет… Мои читатели продолжают покупать мои книги, они на моей стороне. А писатели и критики – не на моей стороне. Но чем больше становится моя ниша, тем больше ответственности я ощущаю именно как японский писатель… Именно потому я и вернулся в Японию30. * * *Привет. Ну как? Еще не разгадал, когда и как в этой истории умирает Крыса? Если честно, я и сам не уверен. Точного ответа я не нашел даже у очень дотошных японских исследователей «миров Мураками». Но кое-какими догадками поделюсь. Ты обратил внимание, что смерть – а еще точнее, самоубийство мужских персонажей – у Мураками тесно связана с автомобилями? Вспомним. «Пинбол»: Крыса приезжает на кладбище, чтобы (скорее всего, см. ниже) прямо в машине наглотаться снотворного и умереть. «Овцы»: Герой находит в «лендкрузере» Крысы клочья овечьей шерсти и вскоре узнает, что тот уже несколько дней как покойник. «Норвежский лес»: Кидзуки травит себя выхлопным газом в машине, не покидая гаража. «Дэнс»: Готанда кончает с собой, сиганув с пирса на «мазерати». «Страна Чудес»: Последний Конвертор дожидается перехода в Вечность, сидя в «карине-1800» с турбонаддувом и двумя распредвалами. Что скажешь? Не слишком ли длинная цепь совпадений? Еще одна цепочка, не менее примечательная. Герой встречается с Крысой – и тут же попадает с ним в аварию. Машину переворачивает вверх тормашками. Оклемавшись, герой видит Крысу, блюющего на приборную доску. И чуть позже у них происходит следующий диалог:
Собственно, с этого момента начинается их странная дружба – и парадоксальные, ни к чему в реальности не ведущие споры, в которых все привычные установки «этого мира» по воле Крысы методично переворачиваются с ног на голову. А вот тебе моя версия: именно с этого момента Крыса и отправляется в мир иной. Да-да. На страницах «Песни ветра» он умирает в автокатастрофе в 1970 году. А уцелевший в той же катастрофе герой получает неожиданный дар, или «доступ» для общения с «теми, кого потерял» – чему и посвящена как эта, так и все дальнейшие истории параллельных миров Мураками. Хотя я вовсе не исключаю, что и это был не первый «трип» Крысы «на Луну и обратно». Вспомни, сразу после аварии:
Впрочем, возможно, ты уже давно отследил все эти (или иные?) цепочки подробнее и нащупал другой ответ. Сообщай, буду рад любым интересным трактовкам. Кстати, если захочешь поковыряться – вот тебе еще одна головоломка из «Песни ветра», на которые ни японская критика, ни Смоленский, ни я ответа пока не нашли (сам же Мураками, заслышав такие вопросы, с хитрой улыбкой отмалчивается): Старшая сестра парализованной девушки бросила институт, чтобы ухаживать за тяжело больной младшей. Сделала она это три года назад, в марте. Примерно тогда же, якобы по болезни, бросила учебу девушка, что в 73-м заказала диджею «Бич Бойз». В том же марте 70-го повесилась подруга героя, изучавшая французскую литературу. Кто есть кто? * * *– Мураками-сан, насколько автобиографичен лирический герой двух ваших первых книг – «Слушай песню ветра» и «Пинбол-1973»? – Этот персонаж-одиночка в моих романах – как будто один из двух братьев-близнецов, живущих внутри меня, которых разлучили в двухлетнем возрасте и они потеряли друг друга. Между ним и мной есть немало похожего, но отличий все-таки больше. Мои романы – это долгие путешествия в поисках такой вот своей «отколовшейся и утерянной половинки»31. 7 Fry’em free. Токио-2003 Октябрь 2003 года. Крошечный индийский ресторанчик через дорогу от главных ворот Токийского университета. За столиком напротив меня – близкий друг Харуки Мураками, известный переводчик американской литературы профессор Мотоюки Сибата – сухощавый человек с подвижным, до странного детским лицом и грустным, чуть растерянным взглядом. Мы беседуем о вымирающих языках и сахалинских айнах, и он вспоминает недавнюю статью в «Ёмиури симбун» – о женщине-айну с Хоккайдо, которая поехала в Северную Индию и обнаружила огромное сходство между индийской и айнской мифологиями. В это время к столику подплывает индийский парнишка-официант и по-японски, хотя и с жутким английским акцентом, предлагает нам «чай». – Как – «чай»? – удивляюсь я. – Это мы в России говорим «чай»… – Мы тоже, – улыбается официант. – По-моему, Митя-сан, они все же первые начали! – смеется Профессор. – Не сомневаюсь… Вчера вечером сэнсэй провел в университете очередной семинар, на котором выступали японские переводчики Кафки, Гёте, а также современной французской, австралийской и русской литературы. Очень интересный – и до странного грустный семинар. Забитую до отказа аудиторию пропитывала какая-то растерянность. Наверно, я так и не уловил бы до конца, в чем тут дело, если бы общая дискуссия в третий раз не свернула на тревожную тему: заскорузлые слухи о том, что по всем вузам Японии скоро упразднят литературоведческие кафедры – «за социальной ненадобностью» (!), – похоже, сегодня больше не слухи. Уже сейчас в каждом вузе на таких кафедрах оставлено по одному-два преподавателя, и сокращение продолжается. – Ничего себе! – поражаюсь я. – Вроде такая богатая страна. У нас в России с экономикой полный швах, но от литературы в вузах отказываться и в голову никому не приходит… – Да тут не в богатстве дело. Просто сверху спускается установка: все должно иметь свою экономическую отдачу. А как доказать экономическую отдачу литературы? Статистикой продаж новых книг? Сами знаете, что в любой стране показывает такая статистика. – Да уж… Вчера после семинара ко мне сразу три японских студента прилипло – с вопросами, как правильно выбрать для перевода книгу, которая потом будет хорошо продаваться. Я им говорю: «Выбирайте то, что нравится лично вам, и переводите это с максимальным удовольствием для себя. Это уже половина успеха хорошей книги». Но они, похоже, так меня до конца и не восприняли… – С одной стороны, их, конечно, можно понять. Вы смотрели здесь по телевизору «квизы»? Когда большой аудитории задается вопрос… – Сибата-сан тычет пальцем в блюдо на столе. – Ну, например, из какого языка пришло слово «карри». И все голосуют, выбирая из нескольких вариантов ответа. Так вот, еще лет десять назад эти программы строились по принципу «угадал – не угадал». То есть людей все-таки интересовал сам ответ. А сегодня основную часть передачи все рассуждают о том, что думает большинство. И акцент при этом – не на правильном ответе, а на причинах, почему это самое большинство так считает. Такая вот «демократия»… И в литературе то же самое. Студентов-филологов сейчас больше всего беспокоит, куда податься после вуза, как не прогадать и правильно зацепиться за жизнь. Им очень сложно объяснить, что бывает качественная литература не для широких масс. Тем более теперь, когда нас сокращают… – Сколько же вы еще продержитесь? – сочувствую я. – Два года? Три? Лет пять или десять? – Ну, через десять лет, надеюсь, они там, наверху, одумаются, и все как-нибудь вернется на круги своя… – невесело усмехается Сибата-сан. – Хотя в последнее время я не уверен, что все на свете развивается волнами. – А если не волнами, то что? Взрыв? – Может, и взрыв. Кто его знает… На такие вопросы ответов в принципе не бывает. А студенты приходят к преподавателям и ждут, что им подскажут правильные ответы. Какая литература хорошая, какая плохая, что читать, а что не стоит… Для выживания, заметим. Вы же помните, какой вопрос вчера на семинаре первокурсница задала: «А почему человеку так уж необходимо читать литературу? Разве без этого нельзя обойтись?» Еще лет десять назад ее бы, наверное, на смех подняли – в университетской-то аудитории, по крайней мере. А сейчас все так меняется – с объемами информации, Интернетом, массмедиа и т. п., – что этот вопрос и правда становится столь же расхожим, как, например: «А почему человеку так уж необходимо играть в гольф?» И ответ ей, видите ли, вынь да положь, иначе какой из тебя, к лешему, преподаватель…[6] И в этом, пожалуй, я чувствую принципиальную разницу поколений. Тридцать лет назад мы, студенты, не ждали от старших ответов. Слишком уж Система, ими построенная, себя дискредитировала. Ничего, кроме разочарования в «Новой Японии», мы не чувствовали. Потому, наверное, у нас и пошел крен в сторону «американской меланхолии», который подхватил и переработал на свой лад Харуки. Собственно, мы с ним на пару и раскапывали эту нишу – переводили Карвера, Капоте, Буковски, Бротигана, Джона Ирвинга и других американских шестидесятников. Большинство этих имен японскому читателю в то время было неизвестно. – Хм… То есть, в каком-то смысле, самая «неамериканская» Америка? – Именно так! «Американская» Америка уверенно талдычила всему миру, что правильно, что нет. Те же, кто не хотел иметь с этим ничего общего, «легли на крыло» и выпали в меланхолию. Где в принципе не бывает правых и неправых. Собственно, их структура «двойных миров», антиподов, постоянная раскладка на «тот свет и «этот» со связниками-медиумами посередине – все эти потусторонние отголоски очень сильно повлияли и на творчество самого Харуки. В принципе, большинство его книг – это загадки-перевертыши, проникнув в которые читатель разговаривает с собой и все ответы, если ему интересно, ищет сам. Автор ничего не утверждает однозначно. – «Упаси меня, господи, от правоты…» – бормочу я себе под нос. – Что-что? – переспрашивает Сибата-сан. – Да так, вспомнилось. Одна русская писательница, Ирина Грекова, еще в советские времена писала: «Упаси меня, господи, от правоты. Правый человек глух, правый человек слеп, правый человек – убийца». – О да… – усмехается сэнсэй, – пожалуй, в этом смысле японские писатели куда ближе к русским, чем к американцам. – А почему вы сказали «большинство его книг»? Значит, не все? – Тут странно, – задумчиво улыбается Самый Близкий Друг Мураками. – В последнее время у него появился один интересный акцент… Мне так показалось, по крайней мере. Будто с возрастом в нем накопилось некое Послание. Раньше он довольно упрямо провозглашал: «У меня ответов нет, ищите сами». А в «Кафке на взморье» ему словно хочется передать читателю что-то еще. Кое-что от себя, нечто большее… Впрочем, я тоже не хочу давить своим личным мнением. Книга вышла совсем недавно[7], и пусть читатели сами решают, как ее лучше воспринимать. Время обеда кончается. Сэнсэй глядит на часы и, извиняясь, откланивается: завтра ему вылетать на симпозиум в Сан-Франциско, а сегодня еще две лекции читать. На прощание, чисто автоматически, задаю навязший в зубах вопрос: – И все-таки теперь, когда почти весь Мураками в России выпущен, – кого еще вы порекомендуете для перевода из современных японцев? – Ох, сложно сказать. Такой силы сочиняльщиков, пожалуй, на сегодня больше и нет. А впрочем… – он лукаво глядит на меня. – Есть еще одно имя. Вернусь из Штатов – поговорим! * * *Беседа с Сибатой-сэнсэем, равно как и вчерашний семинар, весь день не выходили у меня из головы. Словно кто-то вторые сутки подряд играл у меня в мозгу странную, загадочную симфонию, но кода затягивалась, и длиннющее произведение все никак не могло разрешиться. Исход наступил ближе к вечеру. Прошатавшись по десятку книжных на Канда, я перебрался на Сибуя, заскочил в «Тауэр Рекордз», выкупил заказанную пару дней назад дивидишку с потусторонними мультиками «японского норштейна» Кодзи Ямамуры; с гордостью за державу отметил, что наши «Ёжик в тумане» (Кири-но нака-но харинэдзуми) и «Чебурашка» (Чебурасика) красуются тут же на передней полке; вышел на улицу, вернулся на станцию Сибуя (в общем, прогулялся неплохо, что говорить!) – и наконец осознал, что здорово проголодался. Дико хотелось мяса. А точнее, стейка. А если еще точнее – именно такого, какой уплетал на страницах «Дэнса» дружище Готанда, – «слабо обжаренного, с кровью». Пускай и не за представительские расходы. Нырнув под бетонные сваи надземки, я пробрался к закопченной двери небольшого стейк-хауса, который облюбовал для себя еще в прошлом августе, когда приезжал в Токио брать интервью у Мураками. Слава богу, бурные волны японской экономики пока обходили ресторанчик стороной – внутри было людно и шумно. Из динамиков в потолке выплескивался медный горячий фри-джаз. Кажется, «Крусей-дерз». Как раз недавно ходил на них в «Блю Ноут Кафе» на Омотэсандо. Один из главных фокусов этого ресторанчика в том, что мясо здесь подают практически сырым. Но зато – на раскаленной чугунной жаровне, которая остывает минут семь прямо у тебя перед носом. Иначе говоря, тебе предлагают пожарить отборнейший кусок мяса самому – ровно до той кондиции, которая тебе, дорогому, нравится. Как говорится, «fry it free». Соусы и приправы по вкусу. Хотя кроме масла, лимона, перца, соли и порошкового чеснока, я никогда ничем подобным не пользуюсь. Настоящую говядину любые соусы только портят. Ну а если ты приплатишь достаточно смешную сумму – доллара два или три, – можешь пить любые безалкогольные напитки сколько в тебя, драгоценного, влезет. Вот тут начинается самое интересное. Я сажусь на единственное свободное место, и стойка с «фри-дринками» оказывается прямо у меня перед носом. Японская девчушка лет четырех, убежав от папы с мамой в дальнем углу, «оттягивается» на свободе: наливает из огромного автомата в здоровенный стакан кока-колы, зачерпывает лопаткой побольше льда, тщательно смешивает лед с напитком, явно подражая ранее виденному бармену, – и, вылив все содержимое в раковину, начинает ту же операцию с самого начала. Справа от меня пара иранцев – толстяк и замухрышка – ругаются на дурном и грубом японском с молодым студентиком-официантом. – Ты чё, гад, сырое мясо подаешь! – чуть не швыряет толстяк жаровню в бедного пацана. – А ну, дожарь как положено! Без единого облачка на лице официантик выпаливает: – Слушаюсь! – подхватывает раскаленный чугун и убегает зажаривать нежнейшую вырезку до одному Аллаху известного состояния. Толстяк же подымается из-за стола, на котором крупными иероглифами написано: «Зажарьте как вам хочется». Подходит к стойке «фри-дринков». И принимается за настоящий кулинарный джихад. Наливает полную чашку кофе, пробует, брезгливо морщится, выливает. То же самое проделывает с «джинджер-элем», апельсиновым соком, зеленым чаем. Успокаивается на дыне с содовой – и лишь тогда возвращается к замухрышке. Мне же наконец приносят мое розовое, шкворчащее на черном металле вселенское блаженство. Минуты на три мир вокруг теряет для меня привлекательность. Когда же, работая челюстями, я вновь поднимаю взгляд от стола, то наблюдаю у «халявной» стойки саму Мисс Японскую Сексуальность. С первого взгляда понятно: ей не нужен этот кофе. Она налила его в самую маленькую чашечку лишь затем, чтобы пройтись – в круто обтягивающих аппетитную задницу джинсах, на каблуках сантиметров в двенадцать – от столика и обратно по вечернему полупьяному заведению в центре города, лишь бы хоть кого-нибудь «завести»… «С одной стороны, вроде шлюха, – проносится в голове. – С другой стороны, может, и правда – просто одинокая женщина. Что так, что эдак – в моей ситуации это не меняет, увы, ни черта»32. Последним на моих глазах к «фри-дринкам» приникает стандартный, классический «сарариман»[8]. «Белый воротничок», как выражаются в Штатах. Красные глаза: явно надрался на какой-то корпоративной пьянке и скоро вернется домой, чтобы снова до ночи сидеть над чертежами, свернутыми в черную тубу на соседнем стуле. Женат или нет, с детьми или без – сейчас не важно: ему этот кофе нужен как воздух. И уж он-то – единственный, кто выпивает свою порцию до конца. Расплатившись – каких-то пятнадцать баксов, в центре Москвы содрали бы втрое больше, а все равно подали бы дохлое мясо, – выхожу на воздух и закуриваю. Free … В голове все крутится семинар Сибаты-сэнсэя. – Сэнсэй, какое главное требование вы предъявляете к своему тексту? – Э-э… К своему? – Ну, к тому, что выходит из-под ваших пальцев. – Да я как-то особо не думаю… Раньше верил, что все дело в правильном переносе смысла. Это когда еще молодой был. А теперь… Теперь, пожалуй, у меня такой принцип: чтобы от точки до точки глаз бежал ровно, не спотыкался. При сохранении смысла, само собой. Поэтому частенько один и тот же текст по три-четыре раза переписывать приходится. Free … – Если это делать правильно, в тексте появляется некий ритм. Я не знаю, откуда он берется во мне. Но постепенно я привыкаю вызывать его изнутри. Мне уже почти пятьдесят, но иногда действительно кажется, что я только учусь. Free … Через пару кварталов мои глаза упираются в Нечто. Повернутое ко мне спиной. Потрепанный седеющий бомж лет пятидесяти. Отвернулся от всего мира к огромной стене, на которой черным по зелени нарисована пара густых деревьев. На бордюрчике перед собой разложил с десяток книг. Еще пара сотен томится рядом в тележке, заботливо укутанной целлофаном от дождя. Он не хочет поворачиваться от стены к миру. Эти два дерева на плоской стене, эти книги перед глазами значат для него куда больше, чем кто-либо в этом Городе мог бы ему сообщить. Двадцать книг перед цепляющимися за иероглифы зрачками. Одинокая спина всему миру. Бутылки дешевого зеленого чая под локтем. Тележка со старыми, кем-то выброшенными книгами. Всё. Когда я фотографирую его, камера звонко щелкает, но он лишь вдавливает голову в плечи и притворяется, что ничего не слышал. Ему не положен «фри-дринк». Он уже никогда не пойдет в ресторан, где четырехлетние девочки играют в барменов, одинокие шлюхи раскачивают бедрами, а ленивые до языков иностранцы швыряют в официантов сковородками. Он лишь стоит, замкнувшись в себе, спиной к миру – и читает Гессе, Достоевского, Буковски и Оэ в холодном закутке на задворках Сибуя – до тех пор, пока ему не прикажет «убраться куда подальше» недремлющая полиция. Он не повернется. Ни к чему. Да особо и не к чему. * * *
8 От потери к находке. «Пинбол-1973» * * * Первые пинболы изобрели в 1934 году – примитивные автоматы, на которых можно выигрывать деньги. На них не выставлялось призовых очков, и попадание шарика в нужные лунки игрового поля фактически определялось везением. Шансов выиграть было не больше, чем в «одноруком бандите». После Второй мировой войны отношение общества к азартным играм стало строже, и в 1947 году американская фирма «Готтлиб» произвела на свет модель с тремя встроенными флипперами – лопатками, которые гоняли шарик по игровому полю, подчиняясь пальцам игрока. Появилось цифровое табло для подсчета очков, и поклонники пинбола получили возможность совершенствовать свои ловкость и мастерство. Однако введение флипперных моделей в корне изменило психологический характер самой игры: исчезло окошко для выдачи призовых шариков. Иными словами, контакт аппарата с внешним миром прекратился. Начиная с 50-х годов в пинболах остается лишь вход для монетки. Выхода – нет. В японских версиях пинболов за 100 или 200 иен (1—2 доллара) можно было сыграть три раза. И это всё. Приза нет, играешь на чистый интерес. Машина «отвернулась от мира», замкнулась в себе и стала прожигать время человека впустую – что и привело к ее постепенному вымиранию. Как нынче любят выражаться в Японии, за социальной ненадобностью. * * *
Пожалуй, самое трудное в «Пинболе» – понять, где у книги выход. Поскольку на внешнем уровне истории героя и Крысы вообще не пересекаются. В отличие от «Песни ветра» друзья-антиподы даже никак не общаются между собой, и рассказ о каждом развивается, на первый взгляд, совершенно обособленно. Где же связь? Напомню, что основная история напрямую связана с механизмами. 1973 год. Герой оканчивает в Токио университет и открывает с приятелем небольшую переводческую контору. Снимает квартирку в пригороде и живет там с двумя близняшками. К ним в дом приходит монтер и меняет распределительный щит. Старый щит какое-то время валяется в доме, но вскоре близняшки констатируют, что он «совсем слабенький и скоро умрет». К середине повести старый щит наконец «умирает», и вся троица устраивает его похороны. После чего герой начинает тосковать по пинболу, в который они с Крысой играли в городе их юности, и отправляется на поиски «вымершего» автомата. Все это время Крыса остается в городе из «Песни ветра», просиживает вечера в баре Джея (где и стоял их пинбол) и знакомится с женщиной на несколько лет старше себя. Что-то не ладится в их отношениях, Крыса бросает ее и решает «уехать из города», о чем так боится сказать своему единственному оставшемуся другу Джею. В итоге он уезжает, но не куда-нибудь, а на кладбище, где не может вспомнить что-то важное из жизни со своей женщиной и понимает, что «застрял». Его история катится к концу, точно шар в кегельбане:
И вот тут, наверное, самое время вспомнить японский принцип «недостроенного моста». Если отследить диалог с Джеем об «отъезде из города», прочувствовать мысли Крысы при неоднократном посещении кладбища, а затем перечитать последнюю главу «истории Крысы», очень легко достроить в воображении картину: Крыса давно думал о самоубийстве, хоть и колебался. «Новая темнота» – это Смерть, которую он принимает, сидя в машине на кладбище. И здесь события у нас в голове начинают расходиться в диаметрально противоположных направлениях. Крыса в Асия: бросает университет и остается в городе юности. Живет на деньги отца и не хочет брать на себя никакой ответственности: за работу, за любимую женщину, за будущее. Дни напролет читает книги, вечера просиживает в баре у Джея и часто посещает кладбищенский парк. Никак не участвует в окружающей жизни. Герой в Токио: вырывается в Токио, оканчивает вуз, заводит небольшую переводческую контору, кормит себя и двух близняшек и, хотя принял три года назад решение «ничего не хотеть», продолжает по инерции цепляться за жизнь. Крыса: задумывается о суициде. «Когда небо начинало темнеть, Крыса той же дорогой возвращался в свой мир. И всякий раз на пути обратно его душу охватывала неизъяснимая грусть. Мир, ожидавший его на этом пути, был широк, был огромен – но для Крысы в нем не находилось ни единого свободного местечка». Герой: впускает в дом монтера и соглашается на замену старого распределительного щита. Аргумент монтера: «Распределительные щиты у всех подключены к главному компьютеру на станции. И вот от вас одного станут приходить не такие сигналы, как от других. Вы понимаете, что тогда начнется?» Крыса: принимает решение наложить на себя руки, но какое-то время колеблется, боясь сообщить об «отъезде из города» Джею. Герой: выслушивает сообщение близняшек о том, что щит «совсем слабенький и скоро умрет». Начинает тосковать по пинболу, т. е. подсознательно беспокоится за Крысу.
Крыса: уезжает на кладбище и кончает с собой. «Надышаться чем-нибудь» (например, выхлопными газами, как Кидзуки в «Норвежском лесе») он не мог: окно в машине до конца оставалось открытым. Судя по симптомам угасающего сознания («туман сгущался с каждой минутой», а потом пришла «новая тьма»), скорее всего, он принял смертельную дозу снотворного. Герой: хоронит распределительный щит и читает «молитву» из Канта: «Долг философии состоит в устранении фантазий, порожденных заблуждениями» (к Канту вернемся чуть ниже). * * * Совершенно отдельно от параллельных миров с героем живут две загадочные девчонки-близняшки. Они практически никак не участвуют в происходящих событиях, обитая даже не столько в доме героя, сколько у него в голове. Ощущения от их жизни втроем как секс-партнеров также не наступает: девчонки спят слева и справа от героя, но троица только «заигрывает» друг с другом, и более ничего плотского в их отношениях не считывается, хоть тресни. Эти уютные маленькие близняшки – словно призраки семьи и того настоящего дома, о которых герой подсознательно мечтает, но пока слишком внутренне изломан и замкнут в себе, чтобы создать что-либо полноценное. Известно, что «кошкоман» Мураками в молодости держал сразу двух приблудных близнецов котят. Называть их именами не было смысла, поскольку отличить их друг от друга никто не мог. И когда Харуки жил один, все часто засыпали в одной постели: котенок слева, котенок справа, Харуки посередине. Как признается писатель, эта сцена снится ему до сих пор. Но здесь-то «кошка и зарыта»: за подобной картинкой кроется старая иероглифическая метафора. Точно так же, как мы сравниваем фигуры людей с очертаниями букв (согнулся буквой «Г», раскинул руки буквой «Т» и т. п.), японцы используют присказки и выражения, ассоциируемые с иероглифами. Так, семьи с одним ребенком издревле спали «иероглифом река» (кава-но дзи), т. е. укладывали дитя между матерью и отцом – для большей безопасности и защиты в случае цунами или землетрясения. Вот этот иероглиф, «кава». Как можно заметить, центральная черта – самая маленькая. Это – правильное, естественное написание иероглифа, символизирующее нормальную полную семью из трех человек. Харуки рос единственным ребенком в обычной японской семье, и, скорее всего, в раннем детстве его именно так и укладывали. Располагая же по бокам от себя двух существ меньше себя по размеру, герой выворачивает «кава-но дзи» наизнанку и «поворачивает реку вспять». Что, с одной стороны, говорит о его подсознательной тоске по ушедшему детству, а с другой – противоречит гармонии Семьи в традиционном японском понимании. «По великому праву котов при дворе»35, близняшки появились в жизни героя без приглашения, навели его на спасительную мысль о похоронах щита – и ушли «сами по себе», когда убедились, что хозяин этого дома уже зализал свои раны. Если, конечно, они ему не приснились. Ведь они и правда иногда сбываются, наши сны. * * *Со смертью Крысы в истории начинается радикальный перелом. Это чувствуется и на логическом, и на психологическом уровнях. До этого центральной осью повести была «ирреальная» история Крысы, вокруг которой наворачивались «реальные» события в Токио и воспоминания героя. После этого «реальная история» становится основной. «Кава-но дзи» – «дзи-но кава». Напомню, что все началось в 1973 году. «Три года назад», в 1970-м, герой решил «ничего не хотеть», поскольку понял: «Чего ни захочу, все получаю. Но как только что-нибудь получу, тут же растопчу что-нибудь другое». Следовательно, три года назад герой пережил какую-то большую потерю. Пролог повести назван «1969—1973» и на добрую половину посвящен рассказу о романе героя с Наоко. В 1974-м герой навещает город детства той, с кем расстался четыре года назад, – девушки, в которую он «был влюблен по уши» и которая уже мертва. Если представить, что Наоко умерла как раз три года назад, – не исключено, что это и есть «подруга, изучавшая французскую литературу» из «Песни ветра», с которой он расстался в 69-м и которая повесилась в 70-м. Далее. Ни герою, ни женщине Крыса об «отъезде из города» не сообщает; позже – в «Охоте на овец» – и герой, и женщина Крысы считают, что он уехал из города, никому ничего не сказав. Что же получается? На протяжении всей трилогии (и далее в «Дэнсе», уже без Крысы) сюжетная линия реального мира выстроена весьма последовательно и скрупулезно. Все люди на «этом» свете перетекают из книги в книгу, связанные вполне устойчивыми причинами и следствиями своих поступков. Все, кроме Крысы. Ибо Крыса – не из этой реальности. Вот почему в трилогии он умирает трижды. По разу в каждом романе. И дважды возвращается обратно, чтобы вмешаться в судьбу оставшегося в живых друга, воздействовать на его жизнь – и снова уйти в мир иной. * * ** * * «Ирреальный» мир Крысы автор описывает мрачным языком в манере, больше всего напоминающей традиционный стиль японской прозы «си-сёсэцу» (реалистичная, последовательно-дневниковая форма изложения событий, нередко – от третьего лица). А «реальный» мир героя, напротив, полон баек, нелепиц, парадоксов, остроумных диалогов и гротескных ситуаций в довольно сюрреалистическом исполнении – этакий японизированный микс из Виана и Воннегута. Таким образом, автор разделяет миры уже не только по двойному сюжету, но и по разным литературным жанрам (тот же прием еще активнее используется на страницах «Страны Чудес без тормозов»). Плюс добавляет еще кое-что. Принципиальное отличие «Пинбола» от «Песни ветра» – в том, что здесь Мураками уже не просто фиксирует потери своего героя. После смерти Крысы и похорон распределительного щита он пробует силы в практике исцеления и восстановления. И ради этого в очередной раз стремительно меняет жанр. * * ** * * Похоронив распределительный щит, герой пускается во все тяжкие, чтобы найти пинбольный автомат. Совершенно неожиданно повесть превращается в «крутой детектив» – в классическом стиле «seek and find»[10], на который автора, по его собственному признанию, вдохновили истории Рэймонда Чандлера. Тему, которую разрабатывал Чандлер, вкратце можно сформулировать так: «Когда находишь то, что искал, объект поиска качественно меняется». Харуки же решил использовать сей принцип организации сюжета и в рамках «чистой литературы»:
И вот что делает Мураками с «принципом Чандлера». Он берет неисцелимое и невосстановимое – утрату любимого человека – и замещает это субстанцией, для которой исцеление и восстановление еще возможно. Так смерть Крысы принимает форму потери пинбольного автомата, на исступленные поиски которого и отправляется герой. Невозможное становится возможным. Негатив превращается в позитив. Отчаяние сменяется надеждой… Выход должен быть. Обязательно. В риторике этот фокус называется метонимией и означает замену одного объекта другим по смежности их значений. У Мураками же цепочки таких замен в одной истории, а то и в целой эпопее могут состоять и из большего числа звеньев, а сами объекты способны перемещаться туда-сюда как в пространстве, так и во времени: смерть Крысы в 73-м году = замена распределительного щита в 73-м = исчезновение трехфлипперного автомата «Ракета» в 70-м. Однако сам «принцип Чандлера», заметим, никто не отменял. «Когда находишь то, что искал, объект поиска качественно меняется». Вот почему цепочка «распределительный щит = Крыса = пинбольный автомат» продолжает расти. Отыскав «Ракету», герой встречается не с Крысой, которого искал, а с погибшей любовью своей юности – Наоко. В чье детство он и ездил в начале книги. * * * На протяжении всей повести герой постоянно читает Канта – мыслителя, рассматривавшего Ностальгию как временно€е, а не пространственное понятие. До Канта было принято считать, что ностальгия излечима, если вернуться в родные места. С началом же XIX века ее стали воспринимать как болезнь ума от невозможности взрослого человека вернуться в свою молодость, повернув реку Времени вспять. И хотя самому философу, как известно, были чужды эстетические обобщения, новый взгляд на поток человеческой жизни вызвал мощную волну «метафизической лирики» в европейской литературе. Артюр Рембо скорбел о невозможности «повторного путешествия» (retour), Шарль Бодлер включил «непоправимость» ( l'irreparable) в неувядающие «Цветы зла», а Эдгар По бросил всю мощь своей вербальной готики на создание нетленного «Nevermore»:
В целом без преувеличения можно сказать, что уже к середине XIX столетия западный человек начал по-другому относиться к своему персональному прошлому. Ему стало горше. Как выражаются психотерапевты, «однажды Питер Пэн решил вырасти – и обнаружил, что некуда приземляться». Мураками же в этой связи замечает: «Мне кажется, главной темой литературы XIX века был поиск человеком своего внутреннего «я». Попытка выяснить, до какой степени это «я» определяет все его действия. И лишь с приходом ХХ века литература всерьез занялась вопросом, что же такое это «я» и существует ли оно отдельно от самого человека»40. Ностальгия по собственному «я» – одна из главных тем всех книг Мураками. Из-за этого японская критика часто записывает его в «неодекаденты», хотя сам писатель открещивается от любых общепринятых формулировок для определения своего жанра. – Я называю это susi-noir – «черные суси», – улыбается он за кружкой вечернего пива. – «Традиционному» японцу трудно представить что-либо ужаснее риса, потерявшего белизну… И даже в невинной шутке – все та же тема потери. * * *Алё, Син-тян? Ты это… В общем, бодун у меня… Ты скажи в школе, что я фугу объелся. А, да, это было уже. Ну, придумай что-нибудь, ты ж умеешь, ага. Да ну ее в задницу, эту математичку! Как ее, Ёсимото? Да не – я б ее того, конечно, такой персик, ага? Да чё с ней делать потом, тут экзамены на носу… Ваще, скажи, что я простудился, ага… Ладно, вызубрим. Ты, кстати, приходи ко мне завтра порнуху смотреть! Обижаешь – конечно, бутлег, без кубиков…[11] Да у меня предки в Никко намылились. На все выходные, ага. Плату я для DVD заменил вчера, в комке на Сибуя целый ман[12] содрали, гады. Куми-тян? Не, с Куми я поругался. Подумаешь, ноги и задница. Не фиг мне мозги грызть, как жить на свете. Ты, кстати «Восьмую милю» себе перекатал? Штатовскую или сокращенную? Во, тоже захвати, я такую еще не смотрел. Ну, давай, чао[13]. * * *Ты, конечно, со мной за одной партой три года просидел, а все равно молчи, спорщик хренов, лучше давай с тобой вспомним наши магнитофоны: у тебя была «Орбита-405» стоячая, а у меня «Маяк-202» лежачий, ну да, твой был покруче, тем более что ты в радиотехнику втыкался и у «Орбиты» своей бедную головку аж до двадцати тыщ герц подкрутил, и все, что мы на твоем писали, звучало чуток неестественно, но по тем временам – чистяк… Зато я приносил классные пленки, а иногда и фирменные «пласты» – моего отца за самиздат поперли из партии и выгнали из универа, и работал он, без пяти минут доктор наук с четырьмя языками, где бог пошлет – в рыбацких артелях, на стройках или на лососевой путине в августе-сентябре – среди людей непонятного рода занятий и полузэков, которые, в частности, и вертели всей этой подпольной машиной звукозаписи на Сахалине. О, «Студия Звукозаписи» – Мекка тинейджеров 70-х, клоака мировой фарцы! Сейчас эти люди были бы уважаемыми бизнесменами, а тогда, чтобы только не записали в тунеядцы, шабашили на рыбзаводах и в летних стройбригадах, как у отца, – хорошие деньги за короткий срок, да и числиться где-то надо; но им все равно хотелось, чтобы он рассказывал, как жить во всем этом по-человечески, они приходили на нашу кухню, закрывали от детей дверь и долго бубнили о Боге, КГБ и запрещенной литературе и учили с ним польский-чешский, чтобы читать Гессе, Фриша и всех остальных, кого на русском вообще не достать, а только на славянских языках в магазине «Дружба»… А мы с тобой, пользуясь халявой, переписывали рокенрольную крутизну, которая текла через этих людей на Сахалин ежемесячными контейнерами из Москвы – «Битлов», «Пинк Флойд», «Дип Пёрпл», «Дорз», «Лед Зеппелин»… Не, «роллингов» ты слушал без меня, мне они не вкатывают до сих пор, хоть убей… Слова песен долгими вечерами любовно переписывались в тетрадочки с обложками из ледерина за 44 копейки. Твоя была толще, зато у меня почерк прикольнее. Если к любимой песне не было слов – снимали сами и ругались до хрипа, что же он там прогнусавил, да это же ливерпульский акцент, пингвин, это ж тебе не Америка… А еще ты всегда насупливался, когда я чересчур романтично болтал про девчонок – суров ты был по этой части, да. Все ж таки у тебя на хребте висела особо вредная младшая сестра Юлька, и, глядя на нее, ты сильно сомневался в том, что женщины созданы для того, чтобы соблазнять… Я собирал Стругачей, ты – зарубежку. Ты вообще даже в литературе был какой-то прозападный. Даром что «жучки» у букиниста на Ленина за одну «Улитку» двух Брэдбери давали, а твоего Воннегута вообще никто не брал, когда тебе свои первые «ливайсы» выкупать приспичило. Дело ж не в деньгах, ясен пень. А потом в девятом мы оба втрескались в Ирку-Пончика. Ты, правда, никак этого не показывал, но я-то чувствовал, нормалдос, все-таки три года за одной партой. Это в тот Новый год, когда по телику впервые показали «Машину времени». Афсёмаглобыбыть-савсемм-ннетак… Пять утра, «Мелодии и ритмы зарубежной эстрады». Я уснул, а ты таки досидел, упертый. Зато я на том новогоднем вечере играл в школьной банде на раздолбанной «ионике» со снятой крышкой и выл в замотанный изолентой микрофон о добре и зле, о лютой ненависти и так далее, так что гулять она потом пошла со мной, и мы неумело целовались с ней меж новогодних ёлок с гирляндами в парке Гагарина, и шел тихий снег, и я еще не знал, что бывает дальше поцелуев, но эти зеленые польские глаза – sweet little sixteen! – говорили и делали всё, о чем тогда вообще мечталось. Магнифико… Ты действительно собрал больше меня гэдээровских моделей советских самолетов, зато не спорил, что мой пластилиновый замок круче. В восьмом мы с тобой на полном серьезе собирались построить воздушный шар и куда-нибудь улететь, ты даже чертежи достал и перерисовывал через кальку, вот только куда улетать – мы с тобой так, по-моему, и не придумали. Зато придумали наш с тобой перевод «Иисуса Христа» (ну конечно, британский, с Ян-Гилланом, не бродвейскую же размазню!) у отца на самопальном станочке переплести и давать всем читать. А ее конфисковала посреди урока все та же дура историчка, и нас потащили к директору. «За самодельную книжку с крестом на обложке». А директор – Маслов, да, Маслов его звали, – оказывается, с моим отцом в одном институте раньше работал, – посмотрел на нас, а потом на книжку, переспросил мою фамилию да горестно так вздохнул: «Все понятно… Еще один… Забирай это и никогда больше в школу не приноси». Месяц потом по всей школе в героях ходили. Как и книжка, понятное дело. Нормальный такой промоушн получился. Но я запомнил, как ты сказал, когда мы выходили из кабинета директора, этак увесисто: «Да… Крутой у тебя батяня». Сам ты рос то ли совсем без отца, то ли что-то там у предков неладно было, и я никогда его в твоем доме не видел. Я не спрашивал, ты не рассказывал. А когда я тебе на истории – в кабинете физики, как сейчас помню, – кнопку на стул подложил, сам не знаю зачем, – так ты мне прямо в классе по шее заехал. И правильно сделал, хоть и пингвин… Какого черта ты помер? * * *Как нетрудно догадаться, на «раннего» Мураками (о «позднем» Хартфильде я уж не говорю) сильно повлияли книги Курта Воннегута. А особенно – «Бойня номер пять», где Билли Пилигрим, вернувшись с планеты Тральфамадор, рассказывает:
Иначе говоря, умерший человек не перестает существовать. Если он хоть раз жил где-нибудь на свете, стоит только туда попасть – и ты найдешь его там же, на своем месте. Смерть всего лишь разлучает людей друг с другом, разбрасывает их по разным моментам Времени. А именно: «Смерть – не противоположность жизни, а ее неотделимая часть»42. Воннегут, пережив ужасы ковровых бомбардировок Дрездена, делает смерть обратимой, а потому неспособной случиться. Мураками использует тот же «реверс» с Потерей: безысходная элегия на смерть друга превращается в азартные поиски пинбольного автомата, в результате которых можно что-то найти, но нечего потерять. В момент, когда автомат находится, герой встречает Наоко, и они разговаривают, как старые друзья, которые когда-то любили друг друга. Жизнь выворачивается наизнанку, но продолжается. Не случайно и то, что в «Пинболе» и в «Норвежском лесе» у героинь одинаковые имена. И хотя четкой «тоннельной» связи между ними вроде бы не прослеживается – и та и другая кончают с собой, а уже после смерти (не сказать – с ее помощью) играют очень схожие роли «спасателей» в судьбе героя. Остается лишь заметить: первый, основной иероглиф имени «Наоко» означает «исцелять» или «исправлять». Девушка с таким именем подсознательно воспринимается как «исцеляющая». Но странная вещь: книга заканчивается, Исцеление приходит – а тревожное чувство потери не отпускает. Что же это? Очевидно, это и есть «фирменный» susi-noir неисправимого декадента Мураками. Потеря уверенности, что без потерь не обойтись, – тоже потеря. Хоть и слишком легко исправимая. Но тут уже и правда ничего не попишешь. Хотя?.. 9 Взгляд со дна колодца
Новосибирского университета, 1982—1983 гг. Над романами Харуки Мураками в нашей стране сломано уже немало копий. Сегодня его книги включены в программы зарубежной литературы гуманитарных вузов, студенты пишут о них дипломы, читатели устраивают в Интернете многонедельные дебаты, а книжные обозреватели и рецензенты все соревнуются, кто кого переплюнет в попытке ответа на терзающий всех вопрос: «Ну и что же он всем этим хотел сказать?» Сам Мураками не любит, когда его творчество анализируют, «разбирают по винтикам». Как писатель не раз признавался в интервью, сочиняет он «по наитию», никогда не зная, что будет с героями дальше, и никакого «особого смысла» между строк не вкладывает. «Я просто пишу, потому что мне нравится писать, вот и все». * * *«Зайдя в книжный магазин, – признается Мураками, – я стараюсь не приближаться к полкам, на которых могут стоять мои книги. Слишком уж неловко там себя чувствую. Но когда все-таки подхожу туда по делу, помимо своих романов, нередко встречаю и чьи-то книги обо мне. В первую секунду обычно удивляюсь: с чего бы столько народу интересовалось моей персоной? Но потом, конечно, говорю себе, что дело не лично во мне, а в моих героях. И все-таки – странно… Сам я никогда не читаю критики на свои книги. В конце концов, у писателей есть право писать, что им хочется, а у критиков – право критиковать, что им хочется. Но если критикам для работы приходится (наверное) читать писателей, то писатели от обязанности читать критиков, слава богу, свободны. И в этом смысле мне, можно сказать, повезло. С другой стороны, я сам часто задумываюсь: почему я пишу именно так, а не иначе? Кто такая на самом деле Заводная Птица? Что для меня символизируют жаббервоги? Именно потому, что мне самому хочется в этом разобраться, я и пишу. Но очень часто чем дальше я пишу, тем глубже становятся эти тайны. Вот, собственно, что такое мои романы. В них нет ответов на вопросы. Или скорее наоборот – сколько читателей, столько ответов там и отыщется… И когда меня спрашивают, что я имел в виду своими книгами, так и хочется ответить: «Если у вас хватает лишних денег, чтобы купить мои книги, откройте их, завалившись на диван поудобнее, и, жуя какую-нибудь еду постраннее, попробуйте сами в этом разобраться». Очень хочется так ответить, но это уже попахивает нарушением прав потребителя, поэтому лучше уж я промолчу. Если же говорить о литературной критике в целом – я думаю, не стоит тратить время на эссе и рецензии, которые:
Вот, примерно так. А вообще, я просто хотел бы, чтобы люди читали мои книги, понимая, что это – писатель, который живет с ними в одно время и дышит одним с ними воздухом. Вот и все…»43 * * *«Вот и все»? Не могу не вспомнить один занятный эпизод из собственной молодости. Однажды на заре русского Интернета я написал небольшой рассказ и повесил его на обсуждение в Сеть. Разгорелись дебаты, а когда попытался вставить слово я сам, Фаина Гуревич, наша замечательная переводчица Бротигана и не только, ласково притормозила меня следующей просьбой: – Помолчите, Митя, люди и без вас разберутся, что это вы такое написали. Обожаю Фаину Гуревич. 10 От общего к личному. «Охота на овец» 1995 год, город Принстон, Нью-Джерси. Харуки Мураками читает лекцию в аудитории университета44. В зале яблоку негде упасть: послушать «самого неяпонского японца» съезжаются студенты – филологи и не только – из других вузов и даже из других штатов. По-английски писатель говорит чуть медленнее, чем носители языка. Но, как и на родном японском, очень тщательно подбирает каждое слово, точно нанизывает бусы на нитку, отчего в целом речь выходит плотной и содержательной. Подходит время для вопросов. Кого-то интересует, как Мураками строит работу над сюжетом. Кто-то спрашивает о тенденциях в сегодняшней японской литературе. Третьей поднимает руку молодая экзальтированная девица с цепким взглядом и отточенными жестами. – Мистер Мураками! А ведь правда?.. – Увесистая пауза. – Ведь это правда, что ваша Овца – не что иное, как символ первородного феминистического начала в контексте патриархального уклада современного социума? – с победным видом отчеканивает девица и умолкает в ожидании немедленного подтверждения своих слов. Полутысячная аудитория застывает, как стая тунцов в морозильнике океанского траулера. На дворе – политкорректная Америка 90-х. А в первых рядах перед писателем дюжина диктофонов фиксирует каждое слово. Мураками задумывается на какие-то пять секунд. И поднимает на вопрошавшую безмятежные глаза. – Да нет… – отвечает он с мягкой улыбкой. – Овца – это просто Овца. * * *Буквальный перевод названия романа «Охота на овец» – «Приключения вокруг овцы». Но в русском языке за словом «приключение» уже традиционно закрепился сказочно-детский оттенок. К тому же выговорить «вокруг овцы» – язык спотыкается. В оригинальном названии даже иероглифы выражают опасность – куда более серьезную, чем в слове «приключение». Может, «авантюра»? «Авантюра вокруг овцы» пахнет адюльтером… Американцы назвали роман «A Wild Sheep Chase», но тут у меня претензия к неопределенному артиклю: без него лучше, многозначнее, ибо на японском непонятно, одна овца или их много. Я остановился на множественном числе, пусть читатель сам решит, кто волки и кто за кем гоняется… * * *В 1979 году Фрэнсис Форд Коппола получил в Канне «Пальмовую ветвь» за «Apocalypse Now». И хотя критика упрекала фильм за «нехватку историчности» и «безыдейность», «Апокалипсис» до сих пор потрясает зрителей всего мира. В 1981 году Мураками начинает собирать материал для «Овец» и в октябре уезжает для этого на Хоккайдо. В этот же период, с июля 81-го по сентябрь 82-го, в культурологическом альманахе «Уми» выходит серия его статей «Америка современников» (До: дзидай-но Амэрика), по одним названиям которых можно неплохо представить, на каких «китах» писатель строит работу над своим первым крупным романом. Всего этих статей было шесть:
Сам писатель признает (в третьей и пятой статьях), что больше всего на сюжет «Охоты на овец» повлияли «Апокалипсис» Копполы и «Долгое прощание» Чандлера. На эпизодическом же уровне дотошная японская критика склонна видеть заимствования из того же Ирвинга: например, кому-то облик Человека-Овцы напоминает «медвежий» камуфляж Сузи в «Отеле Нью-Гемпшир»45.
В той же статье он не раз упоминает, что благодаря великолепной режиссуре Копполе удалось снять высококачественную драму в «узком, ограниченном пространстве», из-за чего фильм воспринимается очень «приватно», без каких-либо прямых исторических аналогий. Пожалуй, именно эта «приватность» – как противоположность «идейности», которой не хватило критикам-реалистам у Копполы, – и является ключом для адекватного восприятия «Охоты на овец». Сравним, как развиваются действия фильма и книги. Точно так же, как в «Апокалипсисе», сюжет «Охоты» начинается в «этой» реальности, ближе к середине словно «ухает» в некую переходную «кроличью нору» (у Копполы это – река Меконг, у Мураками – «проклятый поворот» в горах), где довольно долго и мучительно пробуксовывает, а затем выворачивается в потустороннем, «зеркальном» мире. Там с героями происходит некое психическое перерождение – и лишь в эпилогах слабым росчерком пера и легким поворотом камеры авторы возвращают «измененных» героев домой. Вопрос: зачем нужна такая долгая и сложная пробуксовка? Ответ: как раз затем, чтобы очиститься от Идеи. Чужой идеи в своей голове. Подчеркнем: ни капитан Уиллард, ни герой «Охоты» не лезли «в пекло», преследуя личные цели. Первый отправился убивать, выполняя приказ армии, в справедливость которой поначалу верил. Второй отправился искать Овцу (которая «никому еще счастья не принесла») наполовину под давлением Черного Секретаря, наполовину поддавшись уговорам подруги. Именно постепенная потеря чужой Идеи (а еще проще – прочистка собственных мозгов) и происходит с героем «Охоты» на «проклятом повороте» по дороге в усадьбу покойника Крысы, а с капитаном Уиллардом – на реке Меконг по пути в тайную империю Куртца. Ибо ни в каком другом состоянии контакт со своим антиподом невозможен. Но как ни крути – оба выполняли чужую волю, действовали в угоду чужой идее. А в этом случае «принцип Чандлера» срабатывает лишь наполовину: когда находишь то, что искал, чужая цель исчезает, а своей не появляется. Тебе достаются лишь Хаос, анархия и пустота. Обвиняя Копполу в «безыдейности», кинокритика того времени не уследила за принципиальным сдвигом американского киномышления – который, впрочем, сразу уловил заядлый киноман Мураками. Так, в традиционном кино герой начинал с решения своих частных проблем – и в итоге выходил на проблемы глобального уровня. С конца же 70-х сильнейшие голливудские сочиняльщики – Кинг, Лукас, Коппола – стали совершенно сознательно поворачивать повествование вспять: камера вскользь охватывает проблемы мировых масштабов – и постепенно сужает фокус до личной, «приватной» трагедии «маленького человека». * * *«Проклятый поворот», или «дуга», как средство переноса героев в «антимир» встречается практически в каждом из дальнейших романов Мураками. Во всех этих случаях автор использует довольно редкое, заимствованное слово «ка:бу» – от английского «curve», что делает сей «поворот» для японского читателя еще более «чужим» и «не от мира сего». Сравним: * * * Так что же такое Овца? «Да я и сам не знаю, – улыбается Мураками через три года после выхода в свет «Охоты». – Но уверен, именно это и стало главной причиной успеха книги»47. Тем не менее вот что он пишет, анализируя «Апокалипсис»:
Ни в публицистике, ни в интервью Мураками никогда не упоминал, что сюжет «Апокалипсиса» – тоже заимствование. В основу сценария положен роман Джозефа Конрада «Сердце тьмы»49, действие которого разворачивается в Африке. Главный герой, Марлоу, спускается по реке Конго, чтобы спасти пропавшего без вести сотрудника торговой фирмы. Этот сотрудник, гениальный музыкант-идеалист по фамилии Куртц, попал в лагерь к охотникам за слоновой костью, возглавил его и создал в джунглях подобие мини-империи, где ему стали поклоняться как Мессии. Когда Марлоу прибывает в лагерь, Куртц тяжело болен. Марлоу забирает его с собой, но на обратном пути судно тонет в реке. Как раз чтобы выхолостить всякую «идейность» с «историчностью» и преобразовать общественную Историю в историю одной личности, Коппола перенес во Вьетнам события из Африки, превратил главных героев в антиподов, вставил в сюжет «кроличью нору» – и довел до крайности обе анархии: «глобальную» на входе (война) и «приватную» на выходе (убийство Куртца). Мураками, однако, об этом хорошо знал и помнил. Добравшись до горной усадьбы, герой «Охоты» обнаруживает, что именно Конрада читал Крыса перед тем, как повеситься. * * *Но вернемся к нашим мериносам. Один из главных вопросов, который, как я заметил, не дает покоя читателям: за каким лешим «ушастая» подруга спустилась с гор и оставила героя в одиночестве? Какой в этом высший смысл и почему он «больше никогда ее не увидит»? Почему этот эпизод – точно рваная дыра в общей ткани романа, словно у самого Мураками не хватило терпения и мастерства довести такую яркую линию отношений до вразумительного конца? Действительно, ближе к финалу легко может возникнуть впечатление, будто автор решил избавиться от надоевшего персонажа и просто-напросто «стер» ее, как стирают ластиком карандашный набросок… И все же не будем торопиться, а лучше еще раз проследим все изгибы сюжета. В небольшом отрезке до и после исчезновения «ушастой» подруги мы заметим три момента, когда читателя словно обухом ударяют по голове. Повествование течет достаточно гладко вплоть до того, как герой с «ушастой» находят заветную виллу в горах. И после этого начинает резко «тормозить». Объяснение этому мы встречаем несколько раньше, после беседы героя с овчаром:
Итак, первый из моментов, предсказать которые читатель не в состоянии: вилла – часть мира «Песни ветра», откуда герой и пришел. Момент второй: город Дзюнитаки – родина «крестного отца» ультраправых, который фактически и обрек героя на «весь этот кавардак»:
И наконец, момент третий: на то, что «девчонка здесь была лишняя», ни с того ни с сего указывают сначала Человек-Овца («Женщина хотела отсюда уйти… Вот мы ее и спровадили»), а затем и сам Крыса:
Зачем это? К чему столько «поправок» в общем ходе романа? Если автор хотел показать нам, что герой заблудился, неужели Второго момента было бы недостаточно? И для чего развивать всю дорогу отношения между героем и героиней, если она в итоге растворяется, как утренний туман? А может, это просто сырая, недоделанная проза, и нечего нам голову дурить? И вот тут мы упираемся в структуру романа в целом. Повествование «Охоты на овец» состоит из четырех уровней или, так скажем, четырех «атмосферных слоев». В процессе романа герой проделывает путь, сравнимый с траекторией пушечного ядра, – и возвращается туда же, откуда пришел. А именно: из города юности, Асия, переезжает в Токио, затем оправляется на Хоккайдо, где уходит в горы и оказывается на вилле отца Крысы. Здесь его траектория достигает апогея – и «ядро» стремительно, за какие-то несколько страниц, падает обратно «на землю». И герой снова оказывается у «разбитого корыта» – моря своей юности. Посмотрим, что это за «атмосферные слои». Первый слой представлен Девчонкой, Которая Спала с Кем ни Попадя. Как только она понимает, что герой стремится прорваться «уровнем выше», она впадает в депрессию, плачет в постели и в итоге исчезает из его жизни (погибает). На этом связь с миром «Песни ветра» – юностью героя – обрывается. Во Втором слое герой напрямую связан с женой и напарником по работе. Поскольку жена до недавнего времени работала с ними в конторе, мы понимаем, что это и есть длинноногая секретарша из «Пинбола». Стремление героя «вверх» продолжается. Жена уходит, а напарник, до сих пор уверенно стоявший на ногах, постепенно спивается и также «уходит в туман». Связь с миром «Пинбола» – молодостью героя – обрывается, и именно тогда герой встречает «ушастую» фотомодель. Ее главная функция – вывести героя в Третий слой, где, собственно, и начинается генеральное повествование – охота на Овцу. «Ушастая» подруга, несомненно, представляет Третий слой, каждый из обитателей которого является посредником для продвижения героя в «иную реальность» – мир Овцы.
Из них всех только «ушастая» подруга – Младший Оборотень, по японской спиритуальной иерархии, – обладает сверхъестественными способностями, чтобы вывести героя в Четвертый слой. Если проследить в деталях путешествие героя с подругой по Хоккайдо, можно заметить: чем ближе они к «проклятому повороту», тем больше косвенных намеков на то, что «женщина не должна сюда приходить». Один из самых запоминающихся эпизодов – сцена с мотыльком в поезде Саппоро – Асахикава:
Четвертый слой уже является «иной реальностью» – потусторонним миром, существовать в котором способны лишь Крыса с Овцой в голове и Старший Оборотень – «генеральный связной» Человек-Овца. Для обитателей Третьего слоя здесь слишком «высокое напряжение». Вот почему подруга, не пробыв здесь и суток, «сжигает» свои замечательные уши («Тебя ей, пожалуй, привлечь будет больше нечем», – сочувствует Крыса) и еле уносит ноги, а Черный Секретарь, пожелав сунуться в Четвертый слой, встречает свою погибель. * * *В «Охоте на овец» Крыса умирает окончательно. И тогда на сцену выходит Главный Коммутатор – Человек-Овца. Что это за персонаж и как его понимать? В «Дэнсе» этот оборотень еще проявит себя «на полную катушку». В «Охоте» он просто подключает героя к разговору с умершим другом. Но уже одного его появления достаточно, чтобы проследить резкую перемену в том, как писатель организует повествование. В «Песне ветра» и «Пинболе» отношения героя и Крысы достаточно просты, чтобы мы могли разложить их по горизонтали: «Я» существует в реальном мире, Крыса живет в мире призраков. В «Охоте» у этих отношений происходит детализация и «выход на вертикаль». Сравним: Напарник героя по переводческому бизнесу родился в том же 1948 году, что и Крыса (сам Мураками родился в 49-м). Именно в «Охоте» они становятся антиподами. Бывшая женщина Крысы «отражается» в бывшей жене героя. Для подсказки – и та и другая в 21 год вышли замуж и в 22 развелись. Сэнсэй – антипод Профессора Овцы: обоих Овца посетила и бросила. Секретарь Сэнсэя – двойник консьержа, сына Профессора Овцы: у обоих «странные пальцы». Таким образом, параллельные миры начинают противостоять друг другу по вертикали: До смерти Крысы существовало только два мира: «этот» и «тот». Но когда герой остается наедине с самим собой, ему открывается еще и внутренний мир себя самого. Это внутреннее «я» героя и представляет собой Человек-Овца: Разговор с Человеком-Овцой напрямую начинается только в «Дэнсе». Но в обеих книгах этот оборотень выполняет роль главного медиума, который подключает героя к общению с мертвыми, чтобы тот исцелился в мире живых. * * * «Проклятый поворот», разделяющий Третий и Четвертый слои атмосферы, по смысловой нагрузке соответствует мосту До-Лян на реке Меконг в «Апокалипсисе». Вот что пишет об этом мосте Мураками: «Мост До-Лян – последний форпост Порядка и Заблуждений. Миновав его, Уиллард чем дальше, тем глубже погружается в Хаос полковника Куртца»51. Именно поэтому очень символично, что вилла вдруг оказывается собственностью отца Крысы, то есть частью внутреннего, интимного мира героя. Нужно было дойти до Края Света, чтобы понять простую и вечную истину: весь Хаос мира – внутри нас, а от себя никуда не уйти. И если структуру всего романа уподобить сосуду – это будет, скорее всего, сосуд Клейна: достигнув высшей точки своего путешествия и встретившись с Крысой в загробном мире, герой оказывается в самом начале пути. Даже не заехав в Токио, снова пьет пиво в баре Джея, а потом вываливается на песок у давным-давно «похороненного» моря своего детства. Где наконец выплакивает все накопившиеся слезы – и делает заново первый шаг. * * *С большой вероятностью предполагают, что личность Сэнсэя Мураками списал с реально существовавшего человека по имени Ёсио Хидэо – лидера правых и закулисного афериста японской политики в послевоенные годы. На его грязном счету – тайный пост чиновника в Маньчжурии и организация убийства важной персоны по политическим мотивам. Сразу после войны арестован, определен в группу преступников категории «А», но наказания избежал. За какие-то несколько лет получил неограниченный контроль над событиями в бизнесе, политике и криминальной среде – в кланах якудза, за что заработал кличку Сэнсэй. После затянувшегося процесса по делу «Локхида» (1976) приговорен (1982) к трем годам тюрьмы и штрафу в 700 миллионов иен. Но наказания избежал, поскольку с 1976 года находился в коме. Умер, не приходя в сознание, в 1984-м от кровоизлияния в мозг. * * *И все-таки зачем такому солидному мэтру, как Коппола, понадобилось сознательно создавать настолько «иллюзорный» фильм? Почему именно полный отрыв от реальности он воспроизводит как наиреальнейший мир? Если верить Мураками – потому, что в любые идеи, созданные до сих пор, больше не хочется верить. «Для поколения, выросшего в Америке и в Японии после этой войны[14], свой внутренний мир гораздо реальнее любых идей, которые пытаются вколотить в его мозг извне»52. Или, как говорит Человек-Овца в «Дэнсе»:
И они таки создают «другие миры». Коппола и Мураками. Борхес и Феллини. Воннегут и Полански. Стругацкие и Вачовски. Тарковский и Гребенщиков. Чжан Имоу и Дуня Смирнова. Ты и я.
Прекрасно, Мураками-сэнсэй. И что же вы нам предлагаете? На одном конце – brainwash и Матрица, на другом конце – анархия и Хаос. Как жить?
Спасибо, сэнсэй. Давно тут сидим55. * * *Коварно надеюсь, что благодаря этой книге ослабнет поток приходящих ко мне электронных писем с негодующим вопросом: «Так почему же герой не позвонил Богу по телефону?» И хотя вопрос, мягко говоря, не ко мне – если написали, надо отвечать. Сначала я отвечал длинно. Потом короче. Письме на двадцатом все это спрессовалось в короткий механический ответ: «А зачем для этого телефон?» Для тех, кого мучает именно этот вопрос, я бы посоветовал перечитать предисловие, которое Мураками написал специально для русской версии «Страны Чудес». Там, правда, говорится не о Боге, а о душе[15], но его отношение к религиозным категориям считывается без труда:
Кроме того, представьте сами: что же это за произведение, герой которого не сам распутывает свои проблемы, а у Бога подсказки просит? То есть, конечно, такие произведения бывают, но это уже другой жанр – сказки, эпос или мифология. А Мураками – писатель-реалист, ему небылицы сочинять не с руки. Он всегда рассказывает про нашу с вами жизнь только правду. И потом, я больше чем уверен: заполучи мы с вами телефонный номер Бога – наверняка получилось бы как в одном удивительном стихотворении:
11 Башня, которую сносит Врожденное свойство человека – перекраивать окружающую среду на свой лад. Вечно ему в ней что-то не нравится. Вы когда-нибудь слышали о младенце, который явился бы на этот свет с жизнерадостной улыбкой на устах? И все же любо-дорого посмотреть, какие мы разные в этой нашей «вселенской одиноковости». Кому-то и соседский огород всегда зеленей. А нищие, что блаженны исключительно духом, пытаются сразу нагородить из этой реальности То, Чего Еще Не Было Никогда. Сталеглазую реальность Рифеншталь 30-х. Железобетонный соцреал 50-х. Сусальную «натюрель» фотоснимков, перерисованных вручную, в «Юманитэ Диманш» 70-х. Парализующее «лазерное перо» «Пробуждения жизни»57 в первый год нового века. Матрицу 2000-х. Всё гребем, всё пытаемся, труманы в драных штанишках58, доплыть до Неба. Продырявить его носом своей яхты с безнадежно погнутым килем, сунуть голову в дырку – и задать-таки свой нахальный вопрос: «Ну и?»… А «маленькие герои» Мураками всё пьют свое пиво да разглядывают пепельницу перед носом. И еще неизвестно, кто кого переглядит. * * *Как-то прошлой зимой мы с соседом Альбертом за рюмкой кофе придумали «идеальный» словесный портрет Вавилонской Башни. На какой-нибудь маечке это смотрелось бы вот так: После этого неутомимый Альберт начал искать корневую причину поломки, а я – размышлять, на каком уровне этого Тауэра в собственной жизни стоило бы успокоиться. Но тут вернулась из своего солярия Девушка Альберта № 12. Пригубила кофе, спросила: – Господи! А тебе-то зачем это нужно? И уложила всех слонов одной дробиной. 12 Флюгер на ветру. «Страна Чудес без тормозов и Конец Света» «Страна Чудес без тормозов и Конец Света» – самый фантастический и парадоксальный роман Мураками из всех написанных до сих пор. Не случайно именно за него писатель получил национальную премию Танидзаки, которую присуждают за самое «неожиданное» произведение года. Для перевода этой книги мне пришлось консультироваться с математиком, программистом, ветеринаром, микробиологом, палеонтологом, нейрохирургом и двумя психиатрами. Но, пожалуй, сложнее всего было сориентироваться в самом повествовании. Этот текст пришлось разбирать, как большой хитроумный будильник, а потом, изрядно поломав голову, собирать его уже в рамках другого языка. Да так, чтоб и тикало – и «лишних деталей» не осталось. Слава богу, брат-математик сумел-таки вырваться ко мне в гости. А тут еще и отец из Одессы подъехал – в кои-то веки весь «мужской мозг семьи» собрался воедино за последний десяток лет. Мы прилепили к стене над столом огромный лист ватмана и несколько суток подряд разрисовывали его «деревом» романа, бродя по тоннелям и колодцам писательского подсознания и восстанавливая связи между событиями и персонажами. – В шестой главе эта фраза у тебя должна звучать точно так же, как в двадцать пятой, – выдавал мне брат после очередной часовой медитации над черновиками. – Иначе вот эта «веточка» обломается, и у читателя в голове «звоночки» не зазвенят… – Не понимаю! – кричал редактор-отец. – Этот «переход в иной мир» нормальной человеческой логике не поддается! Наверное, много веточек этого дерева «обломалось» бы и утерялось при переводе, забудь мы о тех колодцах, которые писатель прокапывал «в глубь себя» на протяжении трех предыдущих книг. Ибо в этом романе «мурафрения» прогрессирует: сознание героя (а значит, и наше с вами) расщепляется на еще большее количество слоев, а противостояние миров усложняется, ни много ни мало, на целый порядок. * * *Для начала припомним внешний, «считываемый» сюжет книги – а затем попробуем отследить то, что видно не сразу. Итак, существуют два мира, якобы никак не связанные между собой. Первый, «Страна Чудес без тормозов» – токийский мегаполис ближайшего будущего. Герой работает «конвертором»: ему предоставляют различную секретную информацию, а он, даже не зная, что это за данные, шифрует их при помощи «черного ящика» – вживленной в его мозг программы. Вокруг бушует информационная война: «шифровальная» корпорация, на которую он работает, сражается со своим антиподом – подпольной организацией, которая крадет технологии, взламывает шифры и продает чужие ноу-хау на черном рынке. По ходу сюжета герой узнает, что вместе с «черным ящиком» в его мозг вживили еще одну программу, которая буквально через несколько дней должна «вырубить» его сознание навсегда. Дабы это предотвратить, он отправляется в подземные катакомбы на поиски Профессора, который эти программы в него вводил. Но обнаруживает, что секретную лабораторию Профессора разгромили «враги» и все необходимые для спасения данные украдены. Герою остается либо покончить с собой – либо превратиться в живой «овощ» с отключенным мозгом. Однако Профессор уверяет, что когда сознание выключится, он не умрет, а перенесется во Второй мир, где будет жить вечно. И этот мир называется Конец Света. Второй мир существует внутри самого же героя, а точнее – в ядре его сознания. Это – некий мистический Город за высокой стеной, по атмосфере сильно напоминающий «Замок» Кафки. Герой попадает туда из «внешнего мира» которого не помнит. При входе в Город его разлучают с тенью, он теряет память и становится одним из горожан. Поначалу надеется, что все это «лишь на время» и скоро тень вернется к нему. Но отрезанные тени Город не возвращает – уже к зиме они должны умереть «естественным образом». Его тень, ожидая смерти в промозглом подполе у городских ворот, день ото дня бледнеет и чахнет. И чем она слабее, тем меньше у героя остается воли, памяти, желаний – всего, что он называет своим «настоящим я» или «истинным эго», которое и заключала в себе его тень. Тень называет Город уродом, строящим свое совершенство за счет беспомощных единорогов, которые вдыхают в себя пороки и горести людей и выносят всю «грязь» за Стену. А потому им обоим нужно отсюда бежать. И для побега просит героя составить Карту Города. Тот постепенно составляет Карту, но за это время привыкает к «Городу без проблем и печалей», привязывается к библиотекарше и с помощью музыкального инструмента возвращает ей утерянное «я». В итоге он прощается с тенью, которая убегает обратно во «внешний мир», а сам решает поселиться с библиотекаршей навечно в Лесу, где обитает «нежить» – те, кому не удалось потерять свою тень (своё «я») до конца. * * *В «Городе с призрачной стеной» (повести, написанной пятью годами раньше, которая и легла в основу фабулы «Конца Света») у героя есть девушка, которая долго страдает странной душевной болезнью, а потом кончает с собой. В частности, она рассказывает герою, что сейчас в этом, внешнем, мире существует лишь ее тень. А сама она существует совсем в другом мире и в другом месте – у себя внутри.
Что важно: в финале этой повести герой не остается в Городе, а убегает в другой мир вместе с тенью. А в предисловии к русскому изданию «Страны Чудес» сам Мураками пишет:
«Как надо»? * * ** * * По-японски роман называется так: «Сэкай-но овари то Ха: добойрудо ванда: рандо». По-английски – «Hardboiled Wonderland and The End of the World». То есть название романа «перекручено», как лист Мёбиуса, даже на уровне языка. И вот мы держим в руках целых три литературных штампа: «Hardboiled», «Wonderland» и «The end of the world». Благодаря умнице Заходеру (пухом земля ему), мы уже как бы знаем, что «Wonderland» – это «Страна Чудес». «The End of the World» – тоже ясно: «конец света» и больше почти никак. А что делать с «Hardboiled»? «Hardboiled detective story» – литературный термин. В 1930—1940-е годы на смену классическим детективам, в которых Шерлок Холмс или Эркюль Пуаро в спокойной обстановке разматывали нити преступления, пришли «hardboiled detective stories», где сыщику еще и самому нужно ноги уносить… Но у нас нет традиций своих детективов. Нет, Григорий Шалвович, я не исключаю, что Фандорин – уже русский Джеймс Бонд. Но отдельного названия для подобной литературы вы же сами пока не придумали. Тогда я решил поколдовать в духе перевода «Pulp Fiction». «Криминальное чтиво» динамичнее. «Бульварное чтиво» для такого фильма все-таки вяловато. «Страна Крутых Чудес»? Начал проверять «на живых людях» – те морщатся: дескать, в слове «крутой» слишком сильна коннотация с жаргоном «новых русских»… На литературных вечерах в «Проекте О.Г.И.» и в Хабаровске предлагал аудитории вместе придумать название. И триста человек одновременно сидели и сообща «рожали» название романа. Получилось очень весело, я даже не ожидал. Хотя ничего путного так и не вышло. И лишь чуть позже в каком-то полубреду-полусне пришел на ум вариант «без тормозов», на котором я и остановился. Поменять же в русском названии порядок «Страны» и «Конца Света» пришлось ради элементарной певучести и той самой ритмики, которую ставит во главу угла сам Мураками. Тем более что начинается книга именно со «Страны Чудес». * * *Воистину, чтобы разгадать все загадки этого «хардбойлда», пришлось бы написать отдельный роман… Но все же к самой главной загадке, непосредственно связанной с японским языком, я поместил ключ – «Комментарий переводчика» в конце книги. Судя по письмам, многие сумели воспользоваться этим ключом по назначению. Хотя и не все. Вот он, этот комментарий:
Признаюсь, вставляя этот комментарий, я рисковал: а вдруг какие-то читатели обидятся – ну вот, тоже мне переводчик, свою работу на читателя перекладывает, трудись теперь за него. И все же я надеюсь, что подобный ход позволит читателю растянуть удовольствие от этой книги в голове «на подольше». А кому-то, возможно, даже захочется сразу перечитать. Как и предыдущие книги, весь шестисотстраничный роман закручен на противостоянии миров, в каждом из которых герой отчаянно ищет спасения. Но если в «Стране Чудес» он пытается спасти свое сознание, то в «Конце Света» этот же человек пытается обрести нечто большее (для рассказчика, по крайней мере) – собственную… человечность? По-японски это и называется «кокоро» – столбовое понятие японской этики и эстетики. Нечто обратное сознанию – и потому в принципе непознаваемое. И переводимое всякий раз по-разному, исходя из контекста. Вот что искал в библиотекарше герой, когда играл ей на аккордеоне и вылавливал ее сны в светящихся черепах единорогов. Вот что она пыталась вновь обрести, вспоминая пропавшую мать. – Найди мне меня, – просит она Читателя Снов, а в оригинале это – «найди мое «кокоро». Именно «кокоро» (введем же это замечательное слово в наш обиход!) он отыскал в старом черепе животного, умершего от бремени человеческих грехов, – «кокоро», сердцевой элемент иероглифа «любовь». И полюбил эту женщину, даже не понимая этого, бросив ради нее свою тень, уже уговорившую его бежать из этого мира. Для него не могло быть другого мира: он создал этот и был за него в ответе. Что же это по-нашему? Душа? Но потерявший душу в нашем понимании – злодей, а они – не злодеи, они просто добрые и несчастные люди, потерявшие себя. Не говоря уже о том, что для понятия «душа» у японцев есть вполне адекватное слово «тамасии». Сердце? То же самое, даже хуже. Тем более сама фраза «найди моё сердце» – какой-то эстетический бр-р… Память? Но потерявший память – счастлив, а они несчастны по определению. Вконец отчаявшись, пользуюсь случаем и спрашиваю у самого Мураками. Ответ получаю такой: – По крайней мере, в моих романах считайте, что «кокоро» – это нечто соединяющее память и человеческую теплоту. – Хм… Похоже, на русском это все-таки душа, спасибо, – отвечаю я навскидку. И тут же опять утопаю в сомнениях. Все-таки у нас к душе (а особенно – к ее отсутствию) слишком свое, «христианутое» отношение. Да и вообще здесь же явно не о душе речь.Разве это наша душа решает, нести нам сегодня душу на исповедь или еще подождать? Воля? Близко, но не тепло… Сами знаем, что вышло из «воли к власти». «Человеческой теплотой» там и не пахло. Какое-то время мне мерещилось, будто «кокоро» – это старинное русское слово «ум». Который теряют, с которого сходят, которым крепки, которым умеют, который у всех и каждого то и дело «заходит за разум» и от которого все мы страсть как любим время от времени помучиться-пострадать. Непременный атрибут фольклора, главное действующее лицо тысяч пословиц и поговорок. Кого с ним (как и без него) только не встретишь! Просто не лексическая единица, а какой-то флюгер на ветру… И все-таки – не то. Слишком «от ума». А что ж тогда «от сердца»? Ведь «кокоро» – это, скорее, мироощущение. Когда ты вошел в гармонию с окружающим миром, умом и сердцем и наконец-то научился в нем жить. Каким бы трудным он ни был. Но который больше не хочется покидать.
В итоге вместо «кокоро» я расставил возвратные глаголы и фразеологизмы из ряда «своё я», «настоящее я» и т. п. И лишь когда без конкретных образов было уже совсем не обойтись – вставлял, по ситуации, «память» или «сердце». Также неплохо срабатывали замечательные русские выражения вроде «вышел из себя» (какая шикарная картина, представим только), «сам не свой», «сам по себе» и так далее. Просто я понял: лучший способ перевести это слово – вообще его не переводить. Сегодня японцы, в зависимости от обстановки, активно употребляют до четырех разных «я» (на самом деле их больше, хотя куда вежливее не «якать» вообще):
Так вот. Вся «Трилогия Крысы плюс «Дэнс»» написана в интонации мужского дружелюбного БОКУ – в такой, знаете ли, «муракамской» интонации, ну вы меня понимаете… Сами японцы, обсуждая эти книги, так и говорят: «А помнишь, Боку с подругой на Хоккайдо приехал? Я чуть не помер на этом Повороте…» – или «А вы обратили внимание, как он женщин описывает? А как его Боку с девушками разговаривает? Наверно, и сам интересный мужчина. Что вы об этом думаете, Митя-сан?» И вот тут начинается самое интересное. Еще в «Песне ветра» была замечательная фраза:
В «Стране Чудес» происходит дальнейшее расщепление сознания героя при общении с читателем. Насладимся разницами температур. Герой-конвертор в Токио рассказывает нам о себе на всеобщем, «внешнем» – Ватаси. Читатель же Снов говорит о себе в интимно-доверительном Боку. Таким образом, два героя существуют по-разному даже на уровне рассказчиков: «Внутреннее я» – и «внешнее я». «Что делать с этим в русском языке?» – ужасался я и старался сохранить хотя бы принципиальную разницу интонаций этих друзей-антиподов, которые вечно о чем-то спорят… Стоп. Где-то мы эту парочку спорщиков уже видели. Ну, точно. Да это же наши старые знакомые – Боку и Крыса, спорившие до хрипоты всю Трилогию. Сравним: «Все богатые – говнюки!» – кричит совсем еще юный Крыса в «Песне ветра». И отталкивает от себя этот несовершенный мир. «Звери выносят забытое «я» (кокоро) за Стену, – морализаторствует Тень в «Конце Света». – Они вдыхают в себя человеческую память (кокоро) и выбрасывают ее во внешний мир. Точно грязь или пену, скопившиеся в Городе за ночь. А с приходом зимы умирают. Но убивает их не голод и не зимняя стужа. Они умирают от тяжести человеческих страстей (кокоро), которыми их нагружает Город. А с приходом весны рождаются новые звери. Столько же, сколько умерло. Детеныши подрастают, точно так же впитывают в себя людское «я» (кокоро), а потом умирают. Это – плата за совершенство. Ты хочешь совершенства такой ценой? За счет слабых и беззащитных, что покорно влачат свою ношу?.. И это ты считаешь правильным? Посмотри на все с этой стороны. Со стороны зверей, теней и обитателей Леса». С кем же – и с чем – постоянно спорит главный герой каждого романа Мураками? * * *В «Охоте на овец» бестолковые, нескладные 60-е со скрипом закрывали свой занавес. С начала же 70-х в Японии начала кардинально меняться общественная атмосфера. Мораль послевоенного времени – «мы должны помогать бедным» – исказилась до абсурда и перестала привлекать массы. Как раз на эти годы приходятся попытки молодежи насильно изменить этот мир в сторону «гуманности» – студенты кидаются на ограждения военных баз, захватывают университеты и конфликтуют с полицией. Это не кончается ничем. В «Норвежском лесе» Мураками уже откровенно насмехается над «бунтарями», которые объявляют войну университету, а сами продолжают ходить на лекции. А в «Дэнсе» и вовсе откровенно признает:
С приходом 70-х в Японии уже не стыдно быть богатым, вот в чем дело. Начался процесс, благодаря которому сегодня так называемый «средний класс» составляет уже почти 90?% населения страны. Завидно? Мне тоже. И на этом фоне лозунги Крысы о «говнюках» теряют всякую силу и актуальность. Поколение «мы должны…» уходит. Теперь мы никому не должны, кроме самих себя. Нынешнее поколение говорит: «Я решил…» – и пока это его время. * * *В 1984 году Такааки Ёсимото61 писал: * * * «Если ты не радикал в двадцать лет – у тебя нет сердца. Но если тебе уже тридцать, а ты все еще радикал – у тебя нет мозгов». Уинстон Черчилль. Да, стало сложнее. Противоречивее, запутаннее – со всей этой хлынувшей за шиворот правдой, безграничной свободой передвижения по миру, «внезапным» интересом к вопросам о Боге – «Господи, куда же мне все это теперь нести?» А еще через десяток лет – с вопросом клонирования человека, персональным компьютером, матрицами и безумием Интернета. Шарик налево, шарик направо. Вертится все быстрей. Только и успеваешь замечать, что любое явление вокруг тебя, как и любое твое ответное действие, несут в себе равные порции добра и зла. Война не кончится никогда, говорит тебе твой коммутатор – Человек-Овца, и ты с ужасом осознаешь, что он прав. Твой отец вдруг с пронзительной горечью признает, что научил тебя большему, чем успел сделать в жизни сам. Как время летит… Ты больше не хочешь идти на войну, ты надеваешь шкуру Человека-Овцы и выходишь в другие миры. Тебе уже есть что сказать им всем – что там, что здесь. Ты соединяешь их собой, ты посредник, ты коммутатор – Японии, Европы, Штатов, Китая, России. С удивлением – откуда ты такой взялся? – они смотрят, как классно у тебя получается танцевать у всех на виду. И ты, танцуя изо всех сил, рассказываешь им о палачах и жертвах газовой атаки в токийском метро. И выпускаешь двухтомник «Подземка»63. В одном томе – интервью с людьми на больничных койках, а во втором – с заключенными, многие из которых приговорены к высшей мере. Ни тех, ни других ты не спрашивал, что случилось. Ты спрашивал их о первой любви. О чем они мечтали в детстве. Как поживают сейчас, где их дети. Что они думают о прожитой жизни до «судного дня» и после. Обо всем, что эти люди схоронили в себе «за ненадобностью» (в хозяйстве не пригодится!) и никогда бы, наверно, уже не высказали вслух, если бы не проклятый теракт и не эта встреча с тобой. Ты пишешь книгу и показываешь им, что они – не разные. Они все одинаковые. «Просто одним вовремя рассказали хорошую историю, а другим – не рассказали никакой. И когда пришел Асахара с плохой историей, они пошли за ним»64. Ты любишь лихо закрученные мистерии и научную фантастику, но сам не хотел бы писать роман подобного рода. Ты хотел бы написать свой роман. «Просто текст без ограничений и сроков». Для того, чтобы вместе с автором люди могли проснуться и увидеть сон. Ты уверен, что именно так проявишь свои исключительные способности65. Ты стал ценить свою эпоху, уважать старшее поколение и вернулся домой. Где, наконец, перестал терзать себя вопросами типа: «А может быть, Время – это и есть наше «нет» в ответ Богу на приглашение в Вечность?» Теперь ты сам автор своей жизни. И в ответе за тех, кого приручил. Сам решаешь, что тебе делать. И уходить ли оттуда, где над заснеженной трубой поднимается серый дым и ждут тебя она и аккордеон. Но для этого тебе уже мало двух антиподов в одной голове. Как заправский шеф-повар, ты добавляешь в свой танец еще пригоршню и заботливо всех перемешиваешь. Так обращались со своими персонажами только самые виртуозные мастера ракуго66. На кухне своей Страны Чудес ты стряпаешь людям «черные суси» из их же собственных мозгов, регулярно расширяя ассортимент. Вот какой набор тихоокеанских шизоидов-деликатесов ты предлагаешь в очередном меню:
В последнее время я частенько подглядываю в СетиЂ, о чем болтают люди, «подсевшие» на Мураками. А параллельно отслеживаю нашу критику на его книги. И вот что замечаю. Не знаю, стоит ли об этом жалеть, но одна из самых шикарных психологических «раскоряк», так любовно выписанная Мураками именно в этом романе, у нас как-то особо народом не прочитывается. Может, он не очень «по-русски» повернул, может, я не очень внятно перевел, но мало кого тронул один принципиальный и, по-моему, весьма интересный для обсуждения вопрос: Почему же Боку не сиганул в Омут с тенью? Она ж его убедила! Вон, даже слезу пустил. Ладно, кричит, бежим завтра в три, это место не для меня. А у самого Омута что – сдрейфил? И я понял, что народ у нас по инерции ожидает «экшна» в западном выражении. Ему, понимаешь, привычно-приличного вестерна подавай. И когда в обертке вестерна ему подают «супер-истерн», не сразу считывает. Помню, как меня поразил «Герой» Чжана Имоу!67 Давно такого остолбенения не испытывал. То есть сидел в кинозале натуральным столбом. Так она меня накрыла, Красотища Азии. А у нас это кино как-то мимо народа прошелестело, хотя и реклама вроде была неплохая. Жаль. Там ведь, по сути, задается все тот же «великий азиатский вопрос»: Почему Безымянный не укокошил-таки Императора? – Что происходит? – спрашивает Кики. – Ку-ку! – отзывается Мэй. * * *Привет! Купил сегодня на Синдзюку нового Стинга – ну люблю я его, ничего не могу с собой поделать. Боялся еще: сколько уж он ничего новенького не выдавал – может, спелся? Как бы не так. Роскошный альбом. Первую песню поставил – и сразу руки зачесались, как это по-русски можно спеть. Вот что получилось:
Или «во врата»? Тут еще подумать бы, но в общем где-то так… Не песня, а какое-то Идеальное Отчаяние. Которого, как ты понимаешь, не бывает, как не бывает идеальных текстов. Правда, дальше там про любовь, от которой все взрывается к чертовой матери, так что все в порядке, но именно эти строчки меня чем-то торкнули. Может, безнадёгой своей, не знаю. И вот тут я прошу внимания. Рассказчик садится на пол и раскрывает книжку Е. Гришковца. Однажды я узнал… Точнее, не совсем узнал… Прозрение какое-то наступило. В общем, я понял, что такое Слабость. В этом есть, конечно, заслуга – или все же вина? – одной удивительной японской женщины, но ты же знаешь, как это часто бывает: женщины – лишь зажигалки для наших моторов, а у нас, дураков, первым делом все-таки самолеты… В общем, я был без ума от нее, она без ума от него. Но охотно спала и со мной, хотя к рассвету всегда выгоняла. А потом устала от грустной необходимости выгонять и перестала соглашаться, чтобы я оставался с нею на ночь. Нет, она хотела бы, правда, но заранее знает, как ужасно от всех этих мыслей наутро… А я хотел большего, а большего – мне – она дать не могла. А я все верил, что надо быть сильным. И старался отдать ей все, что у меня есть. Она брала, но ничего не менялось. А он, «слабак», все лениво ждал, когда она бросит «своего бешеного иностранца», как надоевшую заморскую игрушку, и все равно к нему приползет. И она – умом – ненавидела его за это, и знала, что он изменяет ей с кем попало, но, даже всякий раз впадая в кому, готова была это терпеть, от чего лишь еще больше ненавидела саму себя. И однажды, спасаясь от всей этой ненависти, взяла себя за шиворот и наконец-то захлопнула передо мною дверь. Но в те минуты, когда мы с ней общались-таки как нормальные люди, она призналась мне, что из «Охоты на овец» ей особенно запомнился Крысин рассказ о Слабости.
Люди разные, говорит Крыса. Есть сильные, есть слабые. Сильные давят слабых, везде дискриминация, все богатые – говнюки. Посмотри сам – этот мир слишком прогнил в своей аморальности, он слишком несовершенен. Это Город-Урод, который лакомится душами невинных тварей. Бежим отсюда к чертовой матери, я знаю куда и как. Вон, в Австралию сто пять очков набираешь легко, всех делов-то – бумажки заполнить… Чего тут думать? Ты же сам знаешь, тебе здесь не место. Что тебя держит? Баба? А что еще?
Занятно устроено японское слово «человек». Звучит оно так: «НИНГЭН» – и состоит из двух иероглифов: НИН (знак человека) и ГЭН (между). «Меж людей», в общем. А иначе и не человек вовсе, а только буквица от него. Ноль без палочки, свечка без фитиля. Баба без мужика и тень без хозяина. Но из чего состоит это «между»? Да это же МА, ключевое понятие эстетики «ваби»[16]! Тот самый знак, в котором слились воедино понятия Времени и Пространства. Состоящий из двух элементов: Солнце в Воротах. Утро нового дня. Начало и конец цикла.
Любопытно, что схожее отношение к Хаосу можно найти и у древних славян. «Славянское Божество Времени и Смерти имело собственное имя – в прошлом веке его пытались реконструировать известные европейские мифологи. Со ссылкой на чешские хроники считали, что имя его – Ситоврат, созвучное Сатурну и означающее «Солнцеворот» – или, возможно также, «Врата Солнца»70. Так вот, мне кажется, все книги Мураками – о пути человека вперед, к началу своего цикла. Обратно к людям, и через это – к себе самому. О пути, который так трудно дается, когда начинаешь отвечать за то, что творишь в жизнях людей вокруг. А не творить нельзя. Без этого никогда не найдешь свое «кокоро», ибо это и есть жизнь, которая не кончается, ведь твоя личная смерть – «всего лишь составная часть общей жизни». Басё на склоне Фудзи писал: «В конце концов, просидев в горной хижине около года, я понял: в самом одиночестве нет ничего интересного. Нести свое одиночество в повседневность – вот настоящее искусство». А герой-конвертор на причале Харуми, положив руки на руль, познает совершенство этого мира, приняв его несовершенство:
В последний день уходящей жизни он признавался миру в любви. И, наверное, чувствовал себя счастливым, вспоминая всех, кого хотел бы осчастливить сам. И хлынул дождь, который не остановить никому. Свой, личный дождь – как и всё в его мире. Дождь, который всегда раздает всем по справедливости и который не кончится никогда… А кто не верит – тот и слаб. Слабостью Крысы, который только и делает, что подыхает в каждом романе. А все потому, что в «кокоро» не верит, дурак. В то, что связывает ум с человеческой теплотой. Полушария мозга, мужа и жену, человека и дело, писателя и книгу, тот мир и этот. Тебя – и твою тень от Солнца, встающего в воротах Храма. * * *– Прекратите ваше метафизическое словоблудие! – закричали на меня из актового зала в одном из очень культурных заведений нашей необъятной Родины. – Так он умирает или не умирает?! Что нам думать-то? – Ну хорошо, – вздохнул я. – Думайте так: если вам кажется, что вы почувствовали «кокоро» романа, то для вас он не умирает. – Иначе писать книги нет никакого смысла, – эхом отозвался в моей голове Дерек Хартфильд. – А главное – верить… – устало выдохнул Сталкер, прислонившись к мертвой сосне. * * *Все дело в том, что Крыса должен каждый раз умирать – и рождаться в новой истории. Он обречен на этот замкнутый круг до тех пор, пока ты, его герой, не вырастешь окончательно. Для этого он и существует; он – твоя молодость в каждой отдельной книге. Так сказать, «по Крысе на роман»… Для окончательного же выяснения отношений с призраком твоей молодости к тебе «приставлен» Человек-Овца. Который в очередной раз соединит тебя с твоим прошлым. И если ты наконец победишь себя, покончит с собой, как в «Дэнсе». Твой Крыса внутри тебя отчаянно сопротивляется любому твоему взрослению, но однажды – и ты знаешь это – все равно будет вынужден отступить. Да, Питеру Пэну некуда приземляться, вдруг поймет он. И Кэрроллу не попасть в Wonderland. И он наконец согласится с этим. И опять умрет. Схему выживания см. выше.
По-японски это страшное слово, которого не бывает, произносится «ямикуро». Иероглифический перевертыш от любимого словечка писателя «кураями» – мрак, чернота. Именно так назывались подземные упыри в «Стране Чудес», что-то вроде рыб-мутантов, хотя описаний их облика нет. Только однажды мы слышим, как шлепают по мокрой скале их мерзкие плавники, да симпатичная толстушка рассказывает, как они обгладывают людей своими зубами-сверлами до последней косточки. Больше об их внешности мы не встречаем ни слова[17]. В их названии автор просто намешивает черноты: неизвестность всегда страшнее. Как только я не пытался их обозвать! Чуть мозги не сломал. «Черногрызы», «мракоглоты», «тьмутараки» какие-то… В общем, не страшные совсем. Долго думал, но поскольку это слово-перевертыш, из головы все никак не выходила «Алиса» с ее снарками-змеякулами. Вот и в названии – «Страна Чудес», и в дырку герой под землю провалился вслед за «розовым кроликом». Похоже, нужно эту же линию выдерживать, но ненавязчиво – чтобы и страшно было, и как можно непонятнее. «Бармаглот»? Слишком комично и узнаваемо. А вот его оригинальное имя – Jabberwock – похоже, на русском в самый раз. Само это «жаббер» очень подходит – и рыбное, и противное. Хотя, конечно, у автора бы спросить. А ну как «Алиса» здесь ни при чем? Жаль, было бы красиво… И вот, переведя уже половину романа, я получил возможность слетать в Токио. В 2002 году, когда игнорировать «интервенцию» Мураками в Россию стало уже невозможно, у посольства Японии в Москве появилась идея – послать меня к нему на интервью. Японский МИД пообещал оплатить поездку, я с радостью связался с конторой писателя по электронной почте, получил визу, собрался, приехал, взял интервью (см. ниже). И, уже обуваясь в прихожей, вспомнил: – Мураками-сан, а сочиняя слово «ямикуро», вы думали о «Jabberwock’e»? Стоит ли это слово переводить так, чтобы читатель невольно вспоминал «Зазеркалье»? Автор наморщил лоб и уставился в пол секунд на пять, вспоминая. А затем вдруг хитро улыбнулся: – Специально, по-моему, не думал, но… мне нравится ваша идея. Давайте! Попрощавшись, я вышел из его конторы, сел на лавочку рядом, закурил и попытался сообразить, в чью реальность меня занесло. Что же получается? Только что на моих глазах японский писатель добавил яркий англоязычный штрих к русской версии своего романа семнадцатилетней давности. При этом – даже не зная русского. Всего лишь потому, что ему «понравилась чья-то идея». И чья? Его же переводчика. М-да. Учила мама – сиди за партой тихо и не подсказывай… Докуриваю. Знойный Токио конца лета. Вечер пятницы, конец рабочей недели. Прямо сейчас миллионы галдящих людей заполняют улицы огромного мегаполиса, с чувством большой ответственности намереваясь из последних сил отдохнуть. Но здесь, в переулке за музеем Нэдзу, до странного тихо. Лишь платаны шелестят столетними кронами в рощице за спиной, да колокольчик монаха звенит на маленьком кладбище при буддийском храме напротив. «Что происходит?» – слышу я голос Кики. И тут меня осеняет. А ведь он просто еще раз пожал на том свете руку Льюису Кэрроллу. * * *
– Да, а какого пола у вас тень? Ну, то есть у Боку в Конце Света. – О… Это очень сложный вопрос. – Но в японском это можно скрыть. А в русском то и дело приходится глаголами указывать, «он» это или «она». Особенно в прошедшем времени. – Ну… Попробуйте и так, и эдак, а потом расскажете, что получилось. Просто голова кругом. Вариант «версия женская, версия мужская» здесь, конечно, не пройдет. Было уже. Да и не по-муракамски как-то… Вот так Тень в «Конце Света» осталась без пола. Слава богу (хотя случайно ли – хороший вопрос), действие там происходит в настоящем, а точнее – в «вечном» времени. Когда Тень «говорит» или, скажем, «смотрит на меня», мужчина это или женщина – непонятно. И только в диалогах иногда приходилось выкручиваться, когда «она» говорит в прошедшем. Не будь у нас безличных глаголов, я бы утоп. Куда сложнее было отследить в переводе всех потенциальных двойников – кто и что в «Стране Чудес» кому и чему соответствует в «Конце Света». И сделать так, чтобы и в русском тексте их параллельность прослеживалась. Ну, с главным героем понятно. Громила Страж со своими лезвиями – это бандит Верзила с ножичком. Старик Профессор – седой Полковник. «Здесь» всю дорогу дождь – «там» все время снег. Один герой читает мировую классику, другой – старые черепа. Один ест простую, ностальгическую еду из рук Полковника или Библиотекарши – другой трескает разносолы из супермаркетов да гурманствует в итальянских ресторанах. Библиотекарши тоже вроде удачно совпада… Э, стоп. С женщинами у него вечно какая-то ерунда. А куда девать симпатичную толстушку? К единорогам? Но единороги – это жаббервоги. Да и с толстушкой он перевязывался веревкой в Подземелье точно так же, как хотела «сцепиться ремнями» тень у Омута… Что-то не так. Этот роман Мураками специально вылепил с таким умыслом, чтобы два совершенно отдельных мира понемногу, намек за намеком, сближались в читательской голове. И особенно лихо здесь закручены отношения в треугольнике «две библиотекарши и внучка Профессора». Вспомним: вначале Боку из «Конца Света» встречает библиотекаршу в Городе и говорит ей, что он где-то ее уже видел. А она, заметим, потеряла тень в четыре года и теперь живет только с отцом и двумя сестрами. Ее отрезанная тень умерла, когда ей было семнадцать. Столько же, сколько розовой толстушке в «Стране Чудес». По правилам Города, потерявший тень теряет «кокоро». Розовый – цвет человеческой теплоты, цвет «кокоро». Вывод: розовая толстушка, с которой он прямо сейчас «роет землю» под Токио, – это и есть «кокоро», которое потеряла библиотекарша в «Конце Света». Твоя тень не умерла, говорит он библиотекарше. Она просто ушла в «тот» мир, когда тебе было семнадцать. Твое «кокоро» сейчас там, но оно непременно живое. Не бойся, маленькая. Я найду его и принесу тебе, и больше тебя никто никогда не обидит… Кто сказал, что японским мужчинам неведома нежность? У розовой толстушки умер брат, когда ей было шесть. За два года до этого тень библиотекарши отрезали и выслали «скитаться в мир за Стеной». Если толстушке сегодня семнадцать, значит, по идее, она вот-вот должна умереть. Так что еще неизвестно, кто будет «размораживать» героя после «смерти»… Впрочем, подождем. Автор грозится и к этой книге написать продолжение. Но что за связь между розовой толстушкой и ненасытной библиотекаршей в Токио? Обе живут в одном городе, но никогда не встречаются. О существовании друг друга, похоже, не знают. Что дает нам полную свободу расположить всех женщин романа как углы одного треугольника. А точнее, как в формуле А+В=С. Когда герой находит в черепах «кокоро», которое библиотекарша потеряла в 17 лет, это же самое «кокоро» обретает и вторая библиотекарша в Токио. Почему он и посвящает ей последнюю ночь своей жизни. * * * Хорошо помню, что со мной было, когда я впервые дочитал «Страну Чудес» до последней страницы. Добрые минут десять сидел, не закрывая книгу, тупо уставившись в стену перед собой. Полушария мозга медленно перемещались в голове, как огромные рыбины с немигающими глазами. Двигаться некуда. Думать тоже. Ощущение полной Блокады. Океан обмелел. Судно врезалось килем в песок. Со всем накопленным барахлом, что мы тащили с собой, не проплыть больше ни сантиметра. Дальше – либо сбрасывай груз и двигай налегке, либо пересаживайся в плоскодонку пошире. И нечего орать. Ты всю жизнь зазубривал, что Океан не имеет дна, – и теперь по привычке обвиняешь во всем команду и капитана. Но они ни при чем. Просто Океан измельчал, и лучше тебе это признать. – Но почему? – кричишь ты. – Кто мне это подстроил? А твои враги всегда были с тобой. Твое недоверие и неутолимая жажда реальности. Вспомни: что бы с тобой ни случалось, ты всю жизнь до сих пор с исступленным фанатизмом в глазах ожидал подтверждения того, что происходящее с тобой происходит на самом деле. Чего же ты ожидаешь теперь? Задумайся сам: почему с одним человеком ты чувствовал, что он закрыт от тебя, а с другим ничего подобного не ощущал? Да потому что один считал, что он не испытывает с тобой чувства реальности, а другой считал, что испытывает. Твой киль давно увяз в песке, таран врага уже стучится во врата… (Или таки «в ворота€»?) В молодости тебе нравилось думать, что если постараешься, ты сможешь стать кем-то еще. Скажем, уехать в Штаты, открыть свой маленький бар в каком-нибудь Санта-Фе и познакомиться там с Джоди Фостер. Или, если мыслить реалистичнее (насколько реалистичнее – вопрос отдельный!), подобрать себе жизнь, куда более подходящую для раскрытия своего настоящего «я». Ты читал «Контркультуру» с Кортасаром и Лао-Цзы вперемежку с «Иллюзиями» в переводе местных кришнаитов. Ты слушал Янку, Башлачева, Дёмина, переводил Тома Уэйтса и знал наизусть весь «Пинк Флойд». С детства подглядывал в то, что украдкой читал отец, пытаясь понять, куда же всё это плывет. Но, словно яхта с погнутым килем, всегда возвращался туда же, откуда хотел подальше уплыть: к себе настоящему. К тому, кто вообще никуда не плывет, а всегда остается на берегу и ждет, когда ты вернешься. Стоит ли еще на что-то надеяться? Твоя жажда реальности сильнее тебя. Тебе вечно не хватает чувства реальности в жизни. Как у безумца, что умудрился залезть на Эльбрус без кислородной маски. Тебе кажется, что даже на вершине ты остаешься в горизонтальном, земном измерении. И уверен, что этот воздух для тебя ядовит. А он такой же – просто его стало меньше. Воздух реальности. Чем выше забираешься, тем ее меньше – со всеми ее несправедливостями, притеснениями, неравенством, дискриминацией и дьявол знает чем еще. Только дышать все труднее. Меньше воздуха – меньше жизни. Ведь больше всего жизни там, на нулевой отметке. А здесь уже и непонятно – то ли есть она у тебя, то ли нет. Эльбрус подо мною… И часто вы здесь бываете?[18] И все-таки только здесь, стоя мурашкой на этой вершине под распахнутым небом, и начинаешь по-настоящему радоваться жизни. А потом возвращаться домой и разглядывать улиток в траве. Гадать, как называются эти цветы. Вслушиваться в случайные фразы людей: «И куда ты все время торопишься?» Покупать семнадцатилетним симпатичным толстушкам французские пирожные и задумываться о том, почему ты за всю жизнь не соблазнил ни одной неуклюжей долговязой девчонки. И рассказывать им про тот мир. Куда уходит все, что умирает здесь, – и наоборот. Разними свой мозг на половинки, это несложно. Зависни между мирами и любуйся, как красиво и мудро устроена твоя жизнь:
И когда ты действительно поймешь: те, кто ушел, уже не вернутся – и начнешь говорить с ними вот так же, как ты говоришь с нами всеми, – они наконец оживут. Чтобы оберегать тебя и после смерти. «Подобное понимание мира не могло не сказаться на законах японского искусства», – пишет Татьяна Григорьева в статье «Путь японской культуры» и цитирует писателя Дзюнъитиро Танидзаки (1886—1965) из его «Заметок об искусстве»: «Совершенная композиция предполагает такую согласованность, такую связь внутри произведения, что, когда тянешь за собой одну нить, мгновенно находишь отклик в целом… Когда я говорю «композиция», возможно, возникает мысль о статичном состоянии, о неподвижной форме. Но это не форма, а сила, вернее, равновесие сил, напряженных до предела»72. Или – половинок нашего мозга, изо всех сил думающих в противоположные стороны. 13 Матрица: русификация73 Эх, сидеть бы с тобой сейчас бок о бок у маленького ночного костра на морском берегу. С бутылкой «Ахашени», пачкой сигарет, и чтобы волны шелестели. И слушать, как ты задумчиво рассказываешь мне, что человек взрослеет, что хочет он того или нет, а набирается опыта, теряет наивность и невинность. А это почище снега и ветра и трогает всех, вне зависимости от времени и места… О том, что у тебя есть сестра, которой двадцать три года. И кто-то там еще восемнадцати лет. И несколько мелких романов с теми, кто намного младше тебя, с ними ты тоже общаешься. И все они, конечно же, говорят нормальным, правильным, вполне литературным языком. Ты призываешь посмотреть на тиражи книг сегодняшнего дня, на то, что читает молодежь. Дескать, это нам не Доценко какой-нибудь, которого читают лысые дяденьки и варикозные тетеньки. Молодежь читает не кого-нибудь, а Мураками. Нет, конечно, Мураками не есть твой любимый писатель, но он, безусловно, писатель не вульгарный. Он, безусловно, писатель не примитивный. Все их любимые писатели – Перес-Реверте, Мураками, Пелевин, ну да, все, что называется модным романом, все, что хорошо продается, причем не только в Москве и Петербурге, а по всей стране, – довольно-таки культурная литература. Очень хорошо сделанная, с большим объемом цивилизационной информации, заложенной внутри, даже не проявленной, а просто внутри нее существующей, отзвуками, отсветами. Что на сегодняшний день и является молодежной литературой.
Ты удивляешься: мол, с одной стороны, они читают Мураками и слушают хорошую западную музыку – вон какие концерты стали привозить сюда и сколько они собирают народу. А с другой стороны, получается, что мы же сами и хотим, чтобы они у нас выглядели дикими, примитивными, тупо разговаривали. Ты знаешь, кто ходит на концерты Маши Распутиной? Нет, ни в коем случае не молодежь. Молодежь составляет в лучшем случае двадцать процентов зала. Молодежь ломится на какого-нибудь там Моби. Или если говорить о русской музыке – молодежь ходит на «Мумий-Тролля». На Земфиру, да. То есть на самом деле они действительно свободны, они действительно другие…
Еще вина? Да ты не бойся, здесь не укачивает. P. S. Спасибо за «Столицу». Вся старенькая подшивка, что от тебя осталась, давно расползлась по городам и весям Хонсю. * * *Бесполезная информация: В «Песне ветра» герои для сообщения между собой пишут 2 письма, 30 раз говорят по телефону и ни разу не пользуются компьютером. В «Пинболе» герои писем не пишут, 43 раза говорят по телефону и ни разу не выходят на связь по компьютеру. В «Хрониках Заводной Птицы» – 98 писем, 285 звонков и 48 случаев общения по компьютеру. С 1970 по 2000 г. средний возраст читателей Мураками в Японии – около 30 лет – практически не изменился. 14 Исцеление возрастом. «Норвежский лес»
* * * В послесловии к «Норвежскому лесу»75 Мураками признает, что сначала хотел написать «стопроцентно любовный роман»[19]. Но – для того ли, чтобы сильнее нас заинтриговать, – явно привнес сюда мистическую атмосферу из «Конца Света». Бродить по «Норвежскому лесу», не побывав в «Стране Чудес», куда менее увлекательно. Ведь именно здесь он исцеляется от болезни, которой заболел там. Что само по себе в очередной раз пахнет смертью. Но если это любовная история – то чья и с кем? За какие-то пару лет роман наградили несколькими престижными премиями – и благодаря отчаянным усилиям критиков вставили в рамку под названием «сентиментальный реализм». Термин «любовный роман», пусть даже и «стопроцентный», все-таки не очень соответствовал серьезности членов уважаемой японской литкомиссии. Ну, это ладно. Но кто надоумил их называть это «самым реалистичным романом Мураками»? * * *Сюжет здесь тройной – нечто вроде слоеного пирога. Кому достаточно, снимает лишь первый слой, кто желает «чего-то еще» – копает дальше. И делает открытие за открытием. Во-первых, это никакой не любовный треугольник. Да, молодой самостоятельный парень Ватанабэ встречается с двумя девушками одновременно: с Наоко, живущей будто во снах наяву, – и с Мидори, горланящей песни под гитару, когда горят чужие дома. С Мидори его сближает смерть ее отца, и какое-то мистическое чувство заставляет парня решить, будто сейчас ему эта связь важнее отношений с Наоко. Поэтому хотя он приезжает к Наоко в лечебницу и проводит с ней долгие вечера, пытаясь вернуть ее к жизни, – жизни в их отношениях нет, и они понимают это сами. Отсутствие этого чувствует и Рэйко, человек-проводник между живым героем и его мертвой любовью. Но она еще выскажется. Всему свое время. Странная история, ей-богу. Как-то даже неэротично для любовного романа. Вон какая у автора роскошная Мэй получилась в «Дэнсе», да и «ушастая» ничего себе – может ведь, если захочет… А тут еще и сам автор будто намек за намеком подкидывает: да не любовный это треугольник, о чем и речь… Ловушка этой книги, пожалуй, в том, что, читая ее, мы ожидаем повторения традиции. Классического, пускай и японского, подхода. Слишком уж все кажется обыденным, реалистично-сереньким, «как в жизни». Ни тебе женского вуду. Ни завалящей интриги. Уже к третьей главе мы на это покупаемся, вздыхаем – и по инерции отходим на позиции «от любопытства – к познанию»: ждем от героя романа с кем-то одним. Но зачем-то (?) читаем дальше – и не разочаровываемся. У лунатической Наоко – три главных «обязанности» в романе. Во-первых, она дает герою понять, что она – не женщина его жизни, и своей смертью прекращает его вредоносные «сессии» с потусторонним миром. Во-вторых, открывает ему путь к той, с кем он может быть счастлив, – Мидори. И в-третьих, знакомит его с Рэйко – и выводит повествование на еще одну сакральную любовную связь. Иначе говоря, в лице Наоко он встречается со своим Генеральным Медиумом. По своему назначению очень похожим на Человека-Овцу, подключавшего героя к собственной жизни в «Дэнсе». Вспоминаем. Ватанабэ начинает забывать о Мидори, своей настоящей любви. Он в депрессии, его душа медленно умирает. И тогда к нему приходит призрак его юности – Наоко, и он спит с ней в ее двадцатый день рождения. Но этому суждено случиться лишь раз, единственный раз в жизни девушки, когда она теряет невинность – и становится падшим ангелом, потому что даже никогда не любила его. Вот почему, когда Ватанабэ хочет вернуть Наоко, удержать – обнаруживает, что его юность пропала, она унесла ее туда. Откуда все реже приходят письма. Куда пока еще можно писать ей. Но увидеться в «этом мире» уже нельзя. Для этого нужно поехать в лечебницу «Амирё» – по ту сторону гор[20]. И эта охота за якобы своей женщиной на том свете продолжается у Ватанабэ с 1969 по 1970 год. Он зависает между мирами. И вот тогда происходит еще один контакт: призрак обнаженной Наоко является ему и садится на край постели в «том мире» – лечебнице «Амирё». Поцелуй Ангела исцеляет. Будь счастлив, малыш, беги и больше не расшибайся… Что-то в этом духе. Стопроцентно любовный роман. Но вот какая закавыка. При чтении книги возникает странное чувство – как будто происходит обман зрения, и мир слегка троится. Реальный объект чуть-чуть не такой, как на снимке, а снимок слегка отличается от негатива. Заметили? На какую-то десятую долю миллиметра скандинавская сага с Наоко, испанская драма с Мидори и сакральная камасутра с Рэйко, наложенные друг на друга, начинают «сбоить», не совпадая друг с другом во времени и пространстве. Но мы не можем понять, отчего это происходит. Мы только крякаем озадаченно: ну, автор, эк завернул! – и попадаемся на его хитроумный крючок. А точнее – в его временну€ю петлю. Да-да, «норвежский лесник» Мураками снова заигрывает со Временем. Сравним все три слоя сюжетного «пирога». Первый слой – внешний, с ходу считываемый сюжет произведения. В этой истории после самоубийства Наоко герой отправляется в очень странное Путешествие. Куда-то по ту сторо ну гор, за Осаку. На угрюмые пустынные косы Японского моря в префектуре Тоттори, к прибрежным соснам, мокрому песку и голым скалам. Туда, где еще осталась Природа, ты можешь войти в нее и говорить, как говорили твои предки с каждым деревом и каждым камнем, в которых скрывались могущественные боги-«ками» и, когда их просили, давали слабым дремучую силу выживать на Земле. Там тебя наконец отпускает горечь. Потому что смерть – это смерть, а твоя любовь – это твоя любовь. «Видишь, все хорошо. Я же здесь», – стыдливо улыбается она. Ее улыбка смягчает сердце, снимает боль. И ты думаешь: «Если это и есть смерть, не такая она и плохая штука». «Да, смерть – пустяки, – вторит Наоко. – Смерть – просто смерть. К тому же здесь очень легко», – доносится ее голос из шума мрачных волн. Там ты встречаешь старого Рыбака, который спрашивает: «Что с тобой?» – и ты говоришь ему первое, что пришло в голову – дескать, у тебя мать умерла, – только чтобы он пожалел тебя от всего сердца. И он верит тебе, ведь ты почти не соврал, наливает тебе рисовой водки и дает денег на билет. Чтобы ты сам вернулся, куда захочешь. Хочешь – в мир Мидори (Ватанабэ-1): Наоко больше нет, но она спасла тебя своей смертью, а у тебя впереди – жизнь с Мидори. К которой ты подключишься через тантру с Рэйко, выполнив посмертную волю Наоко. Хочешь – в мир Рэйко (Ватанабэ-2): Наоко умерла, но «подключила» тебя к Рэйко, подарив тебе фантастическую ночь с женщиной на десять лет старше – и ребенка, которого Рэйко увезет под сердцем в далекую заснеженную Асахикаву. А хочешь – в мир Наоко (Ватанабэ-3): Наоко еще жива, просто на время исчезла из твоей жизни. Ты возвращаешься из путешествия, приходишь на лекции в университет и знакомишься с девушкой по имени Мидори. Целый год твоей жизни наполняется странными историями – «недороманом» с Мидори, смертью ее отца, спорами о любви и порядочности с Крысой-Нагасавой. И параллельно – новой встречей с Наоко, письмами, поездками к ней в лечебницу и ее неизбежным таки самоубийством. Весь этот год ты живешь словно в двух мирах, которые никак не хотят соединяться друг с другом. Ты зависаешь. Впадаешь в депрессию и уходишь скитаться. Куда-нибудь по ту сторону гор, за Осаку. На угрюмые песчаные косы Тоттори. К соснам, морю и бескрайним горам. И встречаешь там Рыбака, который спрашивает: «Что с тобой?» Ты говоришь ему первое, что приходит в голову, он наливает тебе рисовой водки и дает денег на билет домой. Домой? Или все же обратно? Куда захочешь, но… – Но ты сам перестал понимать, чего хочешь, – говорит Человек-Овца. – Поэтому мы и не можем тебя подключить. – Ку-ку, – отзывается Мэй. Что за чертовщина? А дело вот в чем. Когда наш герой, выбирая между Мидори и Наоко, между жизнью и смертью, впадает в окончательный ступор, – Время в романе искривляется. Примерно вот так: Между Первым и Вторым путешествиями проходит ровно год. Но в первой реальности это – одно-единственное путешествие. Год жизни, которого не было, герой проскитался в «том мире». «Здесь» это лишь короткий спасительный сон, который прислала ему после смерти Наоко, когда он сходил с ума от тоски и одиночества на песчаных косах Тоттори. Но куда выводит этот временной тоннель? Оба путешествия начинаются в одном времени и месте и заканчиваются, плюс-минус год, одним и тем же финалом – как Ватанабэ-1, так и Ватанабэ-2 встречаются с Рэйко в Токио. Одним и тем же финалом… который можно трактовать как нам вздумается. Вот лишь несколько версий: Финал Первый – «мистический». В теле Рэйко – душа Наоко. Одна одолжила своё тело другой[21]. Не случайно завещание Наоко сводится к единственной воле:
Наоко в теле Рэйко надевает свою одежду, которую ей для этого завещала, и приезжает к Ватанабэ-1 в «поезде-гробу» – передать, что прощает его, провести с ним фантастическую ночь, а потом унести в «тот» мир (Асахикава, куда уезжает Рэйко, – на Хоккайдо, по ту сторону гор) их неслучившегося ребенка. А герой «развязывается» со своими мертвецами, исцеляется окончательно, звонит Мидори и признается ей в любви. Хеппи-энд, который и публика, и критика с удовольствием проглотили. Финал Второй – «мифологический». Рэйко – это Мидори, постаревшая на десять лет. Вернувшись в Токио через десяток лет, герой звонит ей по телефону. Где ты сейчас, спрашивает она его в трубке. С тех пор как ты ушел скитаться, милый, прошла четверть жизни. Где ты был так долго? Я слишком устала ждать. Как ты осунулся и похудел… Да нет уж, поеду в Асахикаву. Стара я уже для тебя. Да и стыдно в таком возрасте ходить с животом… Впрочем, как говаривал Крыса, «все это только версии. Нравится в версиях ковыряться – могу наковырять их тебе хоть сто, хоть двести». Вспомним, что обещал нам щедрый автор: сколько читателей – столько и ответов… И все-таки мне кажется, что на третьем, глубинном слое книгу можно вполне объективно воспринимать вот так: И тогда становится очевидным: год между «двумя» путешествиями – это и есть перекресток, на котором ирреальное становится реальным, и наоборот. А значит, можно предположить и Финал Третий, «потусторонний» (которого мы не видим, ибо «окошко в тот мир» после смерти Наоко захлопывается): Ватанабэ-3, промаявшись год на том свете, ни с какой Рэйко не встречался и никакой Мидори не звонил. Он просто умер в путешествии. Ты снова умер в своем путешествии, парень, потому что не смог забыть ее, ведь ты обещал никогда не забывать ее, помнишь? У тебя не вышло не думать о белой обезьяне, особенно в темной комнате. Ты ушел туда, к Наоко, где никакой Мидори и быть не могло, ведь «мидори» – это зелень и жизнь, которая в тебе, Крыса, чуть теплилась всю дорогу и которой ты вечно боялся… Ну и куда ты пойдешь на сей раз? Обратно – или таки домой? Давай, старина. Допивай сакэ, решай поскорей – и двигай отсюда на все четыре стороны. * * *Студенческое общежитие, в котором с 69-го по 70-й год обитал Мураками, стоит себе в Токио до сих пор. Старая обшарпанная четырехэтажка в районе Тосэй-Намбоку. Говорят, именно в конце 60-х там пышнее всего процветала «дедовщина», и первокурсникам доставались только самые тесные каморки под крышей. Комната Ватанабэ и Штурмовика, в которой, надо полагать, и жил Мураками, – как раз одна из таких. Забавно представить, но там и сегодня кто-то живет. А среди «общажных легенд», передаваемых студентами из поколения в поколение, есть подсказка, откуда в романе «Норвежский лес» могла возникнуть сцена с Нагасавой, глотающим слизняков. Дескать, когда сам Харуки был первокурсником, при очередном «наезде дедов» ему пришлось «на принцип» глотать дождевых червей. Сколько животных пострадало и в чем заключался «принцип» – уже никто не помнит, но сама байка популярна до сих пор76. 15 Человек-Столб. Повесть о настоящем самурае Литература вытекла в песни и фильмы. Оглянемся: сегодня сотни миллионов нас обсуждают песни, десятки миллионов – фильмы, и лишь какие-то жалкие несколько миллионов еще обсуждают книги. Вымрет ли книга? Помню, в России еще пару-тройку лет назад на эту тему велись душераздирающие дискуссии. И только потом все заметили: а вымирать-то ничто не собирается. Процветают книжные ярмарки. Появляются «культовые» редакторы, переводчики и художники-оформители, которым вручают призы за «книги года» и о которых поговаривают в свете. На радио с телевидением – передачи из цикла «Что почитать?», в Интернете – «книга-почтой», а все глянцевые журналы обязательно включают в себя разделы о модном чтиве. «Книголюбы» книги сжигают, «книгофилы» делают на них бешеные деньги, «книгоманы» обклеивают страницами из Булгакова прокуренные стены в сортире (сам видел в московской коммуналке). Из-за книг в России даже убивают: любить – так взасос! Но жизнь самой книги продолжается. В современной Японии можно купить и кассеты, и компакт-диски с приличной литературой, начитанной профессиональными артистами. Но точно так же можно купить и книги для слепых с точечками Брайля. Кому что нужнее. Оптимизация потребления, вот и все. Сама-то книга – как «наиболее универсальная форма сохранения знаний» – даже у японцев, похоже, в почете. Вопрос другой. Чего бы еще этакого посохранять? * * *
* * * Вчера Нумано-сэнсэй «вытянул» меня на ужин во французском ресторане с какой-то шишкой из японского МИДа. Нудный протокол, но куда деваться? Платят деньги – терпи, благо не часто дергают. Да и чего кривить душой – «французскую кухню очень трудно назвать неудобством». Но лишь вечером перед сном, прокручивая в голове тот день, я вдруг понял, кому и зачем был нужен этот обед. Как ни крути, а несворотимым белым перышком в голове застряла картинка: Нумано-сэнсэй, человек-пароход, большой умница, автор кучи научных статей, истинный самурай от японской славистики, переводчик Пелевина, Павича и Кундеры, – сегодня как бы «отчитывался о проделанной работе в области литературы» очередному чиновнику из госмашины, которая и финансирует самочувствие этой самой литературы. И которая в последнее время всерьез задумывается: а не оскудеет ли рука дающего? * * *Так вот, о твоих любимых самураях, раз уж без них никак. Возвращаюсь я недавно с Сибуя после ночной гулянки. Причина солидная: несколько однокашников тыщу лет спустя вдруг в Токио пересеклись. Посидели, повспоминали – в общем, всё как всегда. Из последнего бара расползались часам к трем и кто на чем. А поскольку я жил дальше всех, пришлось ждать пяти – в пять метро открывается. Сибуя после трех ночи в пятницу – это, я тебе скажу, пейзаж, достойный кисти Босха. Кого здесь только не встретишь, спящего где ни попадя и как попало! В России-матушке небось давно бы уже половину ограбили, половину изнасиловали. А эти – сопят, голубки, как у себя дома… Впрочем, разве они не у себя дома, если так спокойно сопят? В общем, прикорнул я тоже на скамейке с каким-то студентиком – патлатым юнцом в драной джинсе, не очень пьяным и вроде бы чистым. Проспал часика полтора, благо не холодно было, – и, покачиваясь с недосыпу, добрался до своей Оомори. Выхожу со станции – и вдруг понимаю: курево кончилось. Заметим, вокруг – пять утра, автоматы же сигаретные только в семь включают, закон такой. А я, если немедленно не покурю, домой не дойду. Такая порода. Вот же попал, думаю. Может, какие пивнушки у дома еще клубятся до утра? Что там за огонек? Подхожу к распахнутым дверцам прокопченного кабачка. У стойки в пустом заведении сидит полупьяный хозяин и втирает что-то «за жизнь» последнему завсегдатаю – клерку в костюме и соседу из многоэтажки напротив, который сегодня опять до дому не дополз. Великий японский «нейборхуд», куда деваться. Ну мне-то что. Лишь сигарет купить у него в автомате. Захожу, вежливым жестом показываю: дескать, я только за куревом. Кивнул мне хозяин – и дальше наяривает. – Вот это мужик! – с азартом расписывает он кого-то, тыча пальцем в потолок. – Вот это я понимаю! Настоящий самурай! Тут я физически ощущаю, как мои уши встают торчком. Одиннадцатый год в Японии живу, а чтобы самурайская тема в повседневности обсуждалась, почти никогда не слышал. Нет, конечно, на подкорке у них много всего оттуда. Но чтобы в наши дни сравнивать живого человека с самураем, да еще так пылко, надо или очень много выпить, или подразумевать что-то действительно важное. Что же? Пожалуй, только остатки хмеля в башке позволяют мне решиться на моветон. Подхожу к хозяину. Крепкий сухощавый японский мужик лет пятидесяти. Цепкие, усмешливые глаза. Белая майка с кругами трудового пота под мышками, широченные шаровары. Загорелый до бронзы лоб, на голове – жгут красно-белой ткани. Курит пролетарские «Реасе» – что-то вроде нашей махорки с фильтром. Нервная затяжка, узловатые пальцы, уверенный взгляд. – П-простите, Маста! – молочу я под пьяного янки на грубом японском. – Я тут краем уха подслушал нечаянно… – Да говори, чего уж, – усмехается тот небрежно, роняя свои пять иен в копилку мирового интернационала. – Я вот десять лет тут живу, да? Но н-никак понять не могу, кого у вас теперь называют с-самураями? Это ж давно было, так? А сейчас – где они все? Никто вроде по улицам не бегает с мечом наперевес… В-вот вы мне можете объяснить: «настоящий самурай» – это кто? Если «расплыться в скупой улыбке» вообще возможно, то именно это стряслось с бедным «мастой». Ну, еще бы. На глазах у клиента ответить за всю Ниппонию! За всю, можно сказать, нашу культуру, слышь, сосед? – Настоящий самурай, парень, – это Человек-Столб, – произнес он увесисто, как Клинт Иствуд, и, стряхнув пепел на пол, точно так же прищурился. – Столб? – Передо мной в три секунды пронеслись телеграфные столбы от Киева до Петрограда с трупами русских офицеров, соляной столб жены Лота, каменные столбы японских монахов, на которых «семь лет сидеть, чтоб помудреть», а также бетонные быки токийского монорельса. – Какой именно столб? – А который в каждом японском доме должен стоять, – жестко добавил он. – Ах да! – осенило меня. И как это я сразу… Они же веками строили дома с учетом землетрясения. И в центре каждого дома ставили крепкий столб. Когда крыша обваливается, вокруг столба безопаснее всего. Сегодня, правда, архитектура иная, можно и без столба. Сегодня рекомендуют в каждом доме по центру ставить крепкий стол, под который можно забраться, если трясти начнет, тогда тебя из завала будет легче вытаскивать. Но символический, декоративный столб и правда частенько выпирает из какой-нибудь стенки в японском доме. Столько раз видел, да как-то не задумывался до сих пор. – Настоящий самурай – это человек, который собирает вокруг себя много людей, – пояснил «маста» для тех, кто в танке. И покосился на икнувшего от восхищения клерка. А для вежливости добавил: – Примерно так, парень… Вопросы? – Вопросов нет! – отчеканил я бронзовому атланту на военном японском и свалил в рассвет. Если улыбки чеширских котов как-нибудь различаются – мою спину наверняка прошила самая язвительная. * * *
* * * А что, неплохую ведь жизнь себе построил. Всю дорогу делал, что хотел. Окончил, как бог послал, университет. В фирму идти не пожелал, открыл свой бар. Постепенно начал писать. Убедился, что получается. Бросил на это все силы – и добился полной свободы в жизни. Да, ему по-прежнему страшно. Но это – в его романах. А внешне – очень спокойный и, я бы сказал, крайне замкнутый в себе человек. Хотя и улыбается постоянно – очень мягко и искренне. Такая вот, знаете, «искренняя закрытость». Не знаю даже, как по-другому сказать… «Камерность», пожалуй, будет точнее. Кошки. Уютный диван. Тишина даже в офисе. Наверное, часто слушает музыку – просто сидит и слушает музыку, не занимаясь больше ничем. И еще все эти поездки – к тюленям, к туземцам или эскимосам, куда душа пожелает. Приглашают отовсюду. Но вот интервью любит давать только иностранцам. Им можно, они далеко… А дома и без газетчиков дел невпроворот: издатели теребят, редакторы-корректоры ждут, типографии простаивают, журналы звонят, читатели требуют очередного героя, а тут еще Исландия приглашает с визитом, это полсуток разницы, а режим нарушать нельзя, бежать надо каждое утро, иначе выйдет опять как с этой русской войной[22], все проверять надо за всех, все самому вычитывать… Столько народу вокруг ждет хороших историй, столько людей хочет согреться, стольким людям работу даешь. Ты уж беги, не падай. Иначе слишком многим вокруг станет не на что опираться. Каждое утро беги и не останавливайся. В среднем по роману в год. Чтобы только на тебя и смотрели. Беги, «прохладный сумасшедший». Да не забывай при этом радоваться жизни. Иначе тебе никто не поверит. – И всё… И больше ничего не нужно, – выдохнул Сталкер и постучал затылком по дереву. – «А если я при этом хочу куда-то попасть, я должна бежать еще быстрее», – прилежно повторила Алиса. * * *
16 В поисках третьего мира. «Дэнс, дэнс, дэнс» – Чем пахнет? – заволновался семилетний токиец, когда его впервые вывезли в горы. – Что-то странное… Может, машина сломалась? – Все нормально, Син-тян, – успокоили ребенка. – Так пахнет чистый воздух. Привыкай.
Заключительная, «четвертая часть трилогии» была написана с отрывом в шесть лет. За которые Мураками закончил два мощнейших романа – «Норвежский лес» и «Страну Чудес», – сюжетно никак не связанных с историями о Крысе.
После суицида Крысы с Овцой в голове, смерти Сэнсэя и убийства Черного Секретаря проходит четыре года (1979—1983). «Наохотившись» на овец, ты входишь в затяжное пике, хоронишь кошку – последнее родное существо из прошлого – и, решив заняться «социальной реабилитацией», нанимаешься сочинять рекламные тексты в глянцевые журналы всех мастей и оттенков. Очень качественные, профессиональные тексты, которые никому не нужны. Ты стал хорошо зарабатывать, купил крутое авто и поселился в престижном районе города. Ты стал абсолютно неуязвим: никого не можешь обидеть, и это взаимно. Спишь с разными женщинами. Одна из них, девчонка из телефонной компании, задерживается у тебя дольше, чем остальные. Но в итоге и она обрывает связь, объявив, что «выходит замуж за землянина». Причина – та же, что и всегда. Ты сам ее прекрасно знаешь:
Со своими «как бы работой», «как бы интимом» и «как бы нормальной жизнью» ты уже напоминаешь собственную кошку, на чьей морде и после смерти застыло выражение «ну вот, сейчас опять что-нибудь потеряю». Психиатры на Западе назвали бы тебя модным словечком «displaced»[23]. Переводи как хочешь. Потерявший ориентацию, отбившийся от стаи, выпавший из гнезда, – ты уже растерял все, что мог, и дальше осталось терять «разве только себя самого». Но как раз это – единственное, на что ты не способен. Твой внутренний мир одеревенел и захлопнулся, ты никому не можешь его открыть. Люди заходят к тебе через вход, уходят через выход и разбегаются дальше по своим делам, как туристы в огромном, безупречно работающем отеле. Не остается никто. Ты садишься у ночного окна со стаканом виски в руке. И до самого рассвета в твоей каменеющей голове – только полузабытый голос певца да пулеметный треск иглы по пластинке, что ты слушал лет двадцать назад, в том далеком позавчера, когда что-то еще трогало твою душу так же, как души других людей: «А тем, кто не спит, не нужен твой сад – в нем ведь нет ни цветов, ни камней. И даже твой Бог никому не помог – есть другие, светлей и сильней. И поэтому ты в пустоте, как на старом забытом холсте: не в начале, не в центре и даже не в самом хвосте…»80 «Что происходит?» – спрашиваешь ты в темноте. И не слышишь ответа. «Ответчик» так глубоко, что контакт невозможен. Но когда наконец засыпаешь, тебе опять является сон о колодце. Со дна которого разбегаются темные коридоры с запертыми дверями. Ты прислушиваешься – и различаешь чьи-то сдавленные рыдания. Кто-то плачет там, в темноте. Тихо и безутешно. Плачет и зовет тебя. Ты хорошо знаешь, кто это. Все это время знал, но боялся произнести ее имя вслух. Той, что исчезла из твоей жизни четыре года назад. И ты наконец понимаешь: она – твое единственное спасение. Бог знает, какое спасение и от чего конкретно. Но ты должен найти ее. И для начала – вернуться туда, откуда всё это у тебя началось. * * ** * * И вот ты возвращаешься туда, откуда все началось. Но встречаешь вовсе не ту, кого искал. Не ту, которая плакала по тебе. А ту, что заведует ключами от мира, которому ты принадлежишь. Девушку за стойкой в вестибюле твоего же отеля. Welcome home, мистер Джон Малкович. Welcome to your nightmare[24]. И начинается очередной «тайм-трэвел». * * *Забавно, что именно перевод «Дэнса» получил премию «Странник» от российских фантастов под предводительством Бориса Стругацкого. Думаю, так просто по времени вышло. Если бы они подождали еще год, премия скорее ушла бы к «Стране Чудес». Но на тот момент «Страна» была еще только наполовину русифицирована в памяти моего компьютера. Но, как бы то ни было, позвонили, пригласили на церемонию. И вот я приехал в любимый город Санкт-Петербург и с дрожью сердца вошел в Алексеевский дворец. – Борис Натанович, я тут Мураками переводил… – А, Мураками… Отличный японский фантаст! – То есть вы все-таки считаете это фантастикой? – Несомненно! Он прекрасно моделирует миры. Интересно, подумал я, а какая нормальная литература этого не делает? Но вслух ничего не сказал. Только на торжестве, помню, растерялся и со сцены, на которой уже стоял отец «Кин-Дза-Дзы» Георгий Данелия, произнес странную речь: – В детстве мне казалось, что на свете существует две породы людей: те, кто пишет книги, и те, кто их читает. Я все детство читал Стругацких. В те смутные времена у нас, наверное, не было более прямой и честной современной прозы, и я выучил этот язык наизусть. И сейчас мне очень сильно кажется, что эта премия – не за перевод с японского на русский, а за перевод с муракамского на стругацкий. Мы все можем создавать свои языки, но в данном случае, по-моему, языки оригинала и перевода действительно схожи. * * *И вот наш Боку закупает амуницию потеплее, едет в заснеженный Саппоро и поселяется в чудом переродившийся, новенький суперотель «Дельфин». Ничего особенного там не находит, кроме Юмиёси. Поначалу больше от скуки он начинает постепенно окучивать Юмиёси – тем более что и она вроде как не против, – а на досуге смотрит кино со своим бывшим одноклассником Готандой в главной роли. И вдруг прямо на экране видит свою «ушастую модель», а на поверку – шлюху высшей категории, Кики, которую он уже в этом Саппоро обыскался. Тут наш герой, помедитировав слегка, мчит обратно в Токио и встречается с Готандой, дабы заглянуть актеришке в душу и все про эту Кики разузнать. Но не тут-то было: Готанда – орешек крепкий. Ничего ему толком не говорит, только девчонок очередных подкладывает. А к этому времени Боку успевает привязаться к Юки – приблудившейся дочке богатых сумасбродов и писаной красавице, а по совместительству – малолетней ведьме и ходячему недоразумению старушки Природы. От нечего делать он уматывает с ней загорать на Гавайи – помедитировать еще немного, а заодно и пинья-коладой побаловаться. При этом с девчонкой – ни-ни, хотя та вроде как сама удочки и закидывала. Но в целом – так, отдыхают просто. И вот однажды эта лолита-сан ему и заявляет: а ведь это он, Готанда, Кики убил. Наш шерлок холмс – к Готанде: «Убивал? – кричит. – Признавайся!» Струхнул Готанда и раскололся почти сразу. А на следующий день сел в крутое авто и в море с причала сиганул, только его живым и видели. Тут Боку несется в Саппоро, находит вместо убитой Кики даже очень живую Юмиёси и решает начать жизнь заново, любя Юмиёси и сочиняя гениальные романы на японском языке. Исцеление, перерождение, катарсис – и, пожалуй, единственный хеппи-энд за все романы писателя до сих пор. Казалось бы. Так о чем же книга? Для начала, пожалуй, вот о чем: Твоя социальная реабилитация вовсе не предполагает твоей связи с самим собой. Тем не менее эта связь реальна и материальна. Но чтобы восстановить ее, если она пропала, «нормального поведения в обществе» уже недостаточно. После написания «Дэнса» Мураками признается:
Словно лягушку на уроке естествознания, автор вытаскивает своего бедолагу из одного колодца, погружает в очередной – и сам же с азартом наблюдает, сможет ли тот приспособиться к «обществу оптимизированного потребления 80-х». Там же читаем:
Не нравится – проваливай в Судан или Бангладеш. А Япония 80-х действительно превзошла все ожидания по роскоши товаров и услуг на душу японского населения. В ответ на его, населения, каторжный труд, высочайшую в мире смертность на рабочем посту, долгосрочные кредиты-займы и личную кроваво-красную печать («инкан») на качественной, очень долговечной бумаге – отказе от права распоряжаться своей жизнью (чуть не написал «тенью») по собственному усмотрению. «Свою Систему Ценностей и свои личные установки задвинь-ка, парень, куда подальше», – поучает Хираку Макимура своего антипода-журналиста. Того, кто написал статью о строительстве отеля «Дельфин». А точнее, о взятках в правительстве. Радовался, наверно, когда писал. Смотрите, что раскопал, сейчас всем покажу… Случись такое обнародование чиновничьего белья в 60-е – разразился бы скандал, замелькали громы-молнии и наверняка полетели бы чьи-то головы. Потому что обиделись бы Три Великие Гейши. Помните их? Пышные лакированные прически с огромными спицами, яркие шелковые кимоно ниже пяточек, белоснежные носочки, деревянные сандальица и лунные лики в белилах с бабочкой-поцелуйчиком на устах… Настенный календарь фирмы «Чори» 75-го года. А знаете, как их звали? Общественное Порицание, Усердие в Усердии и Повиновение Большинству. Задень хоть одну, лишь по имени назови, – разорвут тебя на части. И все-таки я люблю Японию 60-х. Тогда, хотя у многих еще болели военные раны, «кокоро» Японии оттаяло и стало романтичным, как в четырнадцать лет. Когда хочется летать на воздушных шарах или стоять с друзьями на Эльбрусе, заниматься любовью с Брижит Бардо или просиживать малолетним нелегалом в музыкальном кафе, где по радио ловят исключительно штатовские джазовые радиостанции, участвовать в студенческих революциях и кидаться на заграждения американских военных баз, а еще уехать за весь этот океан – и хоть одним глазком подглядеть: как же они там живут, на Большой Земле? Там, наверное, много таких, как ты. Может, там живет твой двойник? А может – антипод? Или нет, не так – потерявшийся после войны брат-близнец, о существовании которого тебе не сказали? И про него уже написано в тех английских «покетбуках», что вчера появились в лавке портового букиниста? А если это – женщина? Какая она?.. Впрочем, это уже из «Кафки на взморье». Всему свое время. А пока ты просто переписываешь слова иностранной песенки: The sky is a blackboard[25]. * * *Я уверен: статья о «строительстве грязными руками» нового суперотеля на Хоккайдо (или где-то еще, неважно) действительно существовала. Ничего нереального в этом нет. Подобных афер в Японии 80-х проворачивалось бессчетное множество, и крайне малый их процент был когда-либо раскрыт. Как, впрочем, и дел об убийстве молодых женщин в таких отелях. В том числе – их же чулками. Глубокие реки неслышно текут. Но вот какая мысль зудела в голове, пока я переводил роман: а что, если эту (или похожую) статью написал когда-то в молодости сам Мураками (или кто-то из его коллег)? Он ведь писал и пишет для разных журналов. У него работа такая. Ему заказали, он написал. И – «не в струю». Такой поворот дает нам в руки сразу два возможных ключа: во-первых, становится ясно, с чего он так любовно этого журналиста выписывал. Вон, даже Юмиёси-сан у него не такая живая получилась, как этот журналист – «худой как щепка, в шапчонке какой-то дурацкой». Прямо «до комка в горле у воображаемого читателя». И второе: если так, то отец Юки – действительно антипод самого автора. О чем мы и так уже смутно догадывались, читая его провальную писательскую биографию. Но теперь нам окончательно ясен смысл анаграммы «Хираку Макимура». Впрочем, это – всего лишь гипотеза, проверить которую возможности нет: сам автор терпеть не может как-либо толковать свои книги. Знай себе отмахивается, смущенно улыбаясь, – читайте, мол, я там уже все написал… * * *Еще в «Пинболе» Боку говорит длинноногой секретарше, что старается в жизни «ничего не хотеть»:
Вот так. От мелких бед ослабевая, устав от жизни, умереть хочу. Уснуть – и видеть сны? Вот в чем загвоздка. Сон об отеле «Дельфин», сон фильма с участием Кики, сон о лифте, сон о Комнате Мертвецов, сон Гавайских островов, сон Готанды об убийстве Кики, сон трехдневного допроса в полиции, потусторонние видения Юки, сновидение с призраком Кики – и воскрешающее утро с Юмиёси в финале… Каждый день начинается с того, что ты просыпаешься в очередной сон, а вечером засыпаешь в следующий. Матрешка Карла-Густава Юнга преследует тебя с упертостью Пепельной Обезьяны («Дэнс, дэнс, дэнс»). «Тебе нужен сон», – ворчит заботливо старый Полковник. Иначе не встанешь на ноги. Ишь чего удумал, гулять в такую метель… Но выспаться ты не можешь. И даже когда вроде бы оклемался, гамлетовского прозрения не наступило. Все опять по кругу. В 70-х (в «Охоте») ты даже открыл свою контору, а длинноногая секретарша выскочила за тебя замуж. Правда, через пять лет все равно сбежала. Почему? Я понимаю, «в двух словах не расскажешь». Но ты, сынок, так и не избавился от своего проклятия. И будешь таскаться с ним из романа в роман, пока сам не поймешь, где ошибся и чем заболел. Твоя ошибка и твоя болезнь, как паразиты, уже почти съели тебя изнутри. Даже если твоя жена и вернулась бы – тебе больше нечего ей предложить. Потому и спишь с любимой женщиной по «лав-отелям», а домой только шлюх вызываешь по телефону. Все живое уже давно от тебя отступило. Осталось потерять разве что себя самого… Или – исправить ошибку и все-таки исцелиться. Но как? Ты уже слишком привык играть для них свою роль. Третьеразрядная звезда в мыльных операх про обаятельных стоматологов и неотразимых школьных учителей. Ты связан по рукам и ногам, ты подписал Договор и на нем стоит кроваво-красная печать. Сеть протянута от угла до угла. И еще одна сверху. Никуда не убежать. А булыжник кинешь – отскочит да назад прилетит. И тогда ты решаешь выйти из своей роли. За рамки того, что написано в дерьмовом сценарии, на который сам же и согласился. – Ку-ку! – отзывается Мэй, и Готанда сигает в море на «мазерати». М-да. Мягко скажем, не вариант. Где же выход? Если есть вход – выход должен быть обязательно… Твоя тень говорит тебе: этот мир основан на подавлении слабых, из него нужно бежать. На что ты возражаешь ей – дескать, уже другие времена, мораль 60-х здесь не применима. Ты больше не уверен, что отсюда нужно бежать. Тебе кажется, что это – уже твой внутренний мир, и ты возвращаешься к себе самому, как судно с погнутым килем. Во всех проблемах стоит обвинять только себя. Свое «кокоро», с которым ты никак не разберешься до конца. Человеческая тень в «Дэнсе» вообще неоднократно увязывается с цепными воспоминаниями о других людях. Вот, пожалуй, самая сложная из цепочек подобных «теневых ассоциаций»: Боку рассказывает Юки о тени Человека-Овцы в своем детстве – и Юки напоминает ему девочку, в которую он влюбился в школе. И тут он невольно вспоминает Юмиёси. Та в его мыслях превращается в Мэй, а затем – в Кики, которую Готанда задушил чулком – «с таким чувством, будто собственную тень убивает». А уж тайное погребение Кики в лесу – лязг багажника, стук железной лопаты о землю – слишком явно напоминает похороны кошки Селедки, чтобы наши мысли «сами» не возвращались к началу романа, когда герой смывает с ладоней в придорожном кафетерии землю чужой могилы и решает: «Пора возвращаться в мир». Вот что означают слова Кики в финале обо «всех, кто плачет по тебе». Чтобы совершить спасительную петлю во времени, ты должен вспомнить всех, кто тебя в жизни любил. Но на это требуется время. А потому танцуй и не останавливайся. Стильно танцуй. Чтобы все только на тебя и смотрели. Единственная Система Ценностей – твой вестибулярный аппарат. Лишь на него ты еще можешь опираться в этом новом мире без тормозов. Так что танцуй. И завязывай с куревом. Утром семнадцать километров, вечером тринадцать, днем еще полтора. Загнанных лошадей пристреливают, а загнанные бараны кончают с собой на дне Токийского залива, не правда ли. Посмотрим, надолго ли хватит тебя. Особенно теперь, когда ты наконец догадался, что Цели Нет, а ты сам – просто флюгер. The answer blowing in the wind[26]. А вокруг бренчит и искрится перезревшее «диско», заходится истерическим ритмом «пачинко», мельтешат все эти «ангелы чарли», майклы джексоны и прочие шоколадные яблоки искушения в мире, где больше нет ни добра, ни зла, где за все платит Система, купившая этот мир с потрохами, которой и даром не нужны твои личные принципы и установки. Какие там «беспечные ездоки», какие моррисоны, какие «цветы жизни»? Люди всех возрастов готовы выскочить даже из собственной расы, лишь бы в очередной раз поискать свое заблудшее «я» в каком-нибудь параллельном мире. Увы! Подсознание человечества слишком плотно укомплектовано вампирами, медиумами, «элиенами» и прочими «мистер-хайдами». Планета превратилась в один сплошной комикс. Над добром и злом в этом мире осталось только смеяться, иначе от пустоты под ложечкой будет слишком не по себе… Это потом, еще через десять лет в тебе отзовется звоночками кислотный фьюжн Тарантино. «Великий и ужасный» Квентин с его «криминальными псами» будет похож на куницу, попавшую в огромный курятник. Даже его актеры начнут говорить натурально, «как в жизни», потому что будут бояться зубов куницы и путать слова. И у человечества опять побегут по спине мурашки, как при взгляде на первую фотографию, паровоз в фильме братьев Люмьер или чей-то затылок в собственном зеркале. Дальше будут матрица и горлум. А с ними – асахара, всемирный торговый центр, иракская война и норд-ост. С очередными бесплодными вопросами о том, что же происходит с нашим драгоценным «я» в это странное время. И что такое Время вообще. «Может быть, Время – это и есть наше «нет» в ответ Богу на приглашение в вечность?»[27] Но это все потом. А пока ты приспосабливаешься к тому, что есть. Ибо «ни к Бангладеш, ни к Судану интереса не испытываешь». И постепенно реальность, которая так пугала тебя поначалу, меняется – и в финале оказывается вовсе не такой холодной, пустой и бесцельной… Что происходит? А просто ты наконец понимаешь: все эти «изменения» постоянны, как фазы старушки Луны. Ты не выберешься из воронки, в которую закручивает все глубже от романа к роману, пока не научишься говорить со своими мертвецами. И не услышишь то, что они хотели тебе передать.
Здравствуй, братец Nevermore. Вот и свиделись. * * *Где-то в Интернете и сейчас еще болтается пародия на «Дэнс», написанная пару лет назад литературным весельчаком Леонидом Кагановым. Идея «пародии» заключалась в том, что убийца – сам герой, у которого элементарная амнезия. Но поскольку он повествует от первого лица, мы следуем за рассказчиком и подозреваем кого угодно, кроме него самого. Как ни парадоксально, такое подозрение действительно маячит на подкорке, когда читаешь, что Готанда «не был уверен», убивал он Мэй или нет. Тот мир и этот, реальное и ирреальное настолько сливаются, что мы не верим уже никому. Вот что поражает в этой прозе: автор очень точно воссоздает неуловимые ощущения, которые мы в повседневной жизни переживаем, но, как правило, не осознаем. А если осознаем, то притворяемся, что ничего не заметили. Что характерно – именно в «Дэнсе» эти ощущения часто связаны с бытовой, повседневной ложью. Ну, к примеру, делаем мы вид, что доверяем кому-то, а на самом деле не верим ни единому слову. Или ломаем комедию, будто заботимся, хотя этот человек нам до лампочки. Признаёмся кому-то в высоких чувствах – «да-да, конечно, ну что ты спрашиваешь!» – думая при этом о чем-то совершенно десятом. «Соболезнуем» на чьих-то похоронах, думая о завтрашней вечеринке, пишем статьи о незабываемом городе Кёльне, ни разу там не побывав, снимаемся в фильмах, которые сами считаем дерьмом, а заодно спим с теми, с кем, как мы сами же знаем, этого не стоит делать ни в коем случае. Ну в общем, делаем не то, что говорим, говорим не то, что думаем, думаем не то, что чувствуем, а чувствуем не то, что хотим. Стараясь не вспоминать, что все это наверняка когда-нибудь вылезет боком. Жизнь так сложна, – оправдываемся мы непонятно перед кем, ничто не стоит на месте. Прогресс бежит вперед, а мораль всегда отстает… Ну что ж, отвечает нам по ночам Непонятно Кто, все верно. Но тогда не удивляйся, если твои жены и дальше будут бросать тебя, а любовницы пропадать без вести – а то и умирать, задушенные чулком в отеле; и если на твоих глазах очередной друг детства превратится в безумного Горлума и улетит, скуля и кувыркаясь, в кипящую лаву. Согласен? Распишись. Подпись: Дата: «__»___________________ 20____. * * *Несомненно, «Дэнс» – еще одна книга контакта и исцеления. На одном полюсе этого 600-страничного «листа Мёбиуса» – связь с внутренним «я», а на другом – исцеление во внешнем мире. Так из какого яичка появилась курочка Ряба? Простого или золотого? Когда вышел «Дэнс», японская критика бросилась разбирать роман по винтикам, автоматически сравнивая с «Норвежским лесом». В частности, были мнения, что этот роман устроен проще, чем «Лес», и даже написан «объективно слабее». «Слабости» указывалось две. Во-первых, обе «ведущие оси» романа – линии Готанды и Юмиёси – якобы завершились «чересчур однозначно». Чего, дескать, не было в «Норвежском»: там читатель был волен трактовать практически любые сюжетные линии как ему вздумается – как по ходу всего романа, так и после его прочтения. Во-вторых, в «Лесе» Наоко и Мидори существовали в разных мирах и никак между собой не общались. Поэтому Рэйко, переспав с героем в финале, «замкнула» на него оба мира, что и организовало мощный финал. В «Дэнсе» же якобы никакого контакта между Готандой и Юмиёси не происходит, миры нигде не пересекаются, и потому структура романа остается «неустойчивой»84. Ну что ж. Вот такие бывают требования к литературе в условиях «оптимизированного потребления». Любопытно, не правда ли? Сразу же хочется возразить. Мне, например, очень сильно кажется, что контакт Юмиёси с Готандой мог бы кончиться только одним: смертью самой Юмиёси. То есть не сигани Готанда в залив – его следующей жертвой (после Кики, что логично) была бы она. Ведь он убил обеих женщин, которых Боку любил после того, как расстался с женой. Как котят из далекого детства. Потому что всю жизнь завидовал, что Боку мог оставаться собой в любой ситуации. Кто бы его остановил дальше, не вернись с того света Кики? Эта сюжетная растяжка – Готанда как уход в себя и Юмиёси как исцеление во внешнем мире – и послужила «скелетом» для всех остальных сюжетных перипетий. Но главные антиподы «Дэнса» и не нуждаются в «посреднике» вроде Рэйко (вспомним – Рэйко присутствовала при всех разговорах «влюбленных» и читала все их письма). В «Дэнсе» ту же соединительную роль выполняет тринадцатилетняя «ведьмочка» Юки. Именно ее паранормальные способности помогают Боку сперва узнать имя Юмиёси, а потом догадаться, кто убил Кики и, может быть, Мэй. Может быть. Потому что с Мэй непонятно – все-таки во время убийства Готанду видели на съемочной площадке. Кто же убил Мэй? С другой стороны, фирма Готанды всегда купит ему столько свидетелей, сколько нужно… С третьей стороны, Боку до странного плохо помнил в полиции, «что он делал вчера вечером». И почему Кики сказала: «Убей меня»? Опять же, если обе шлюхи, Кики и Мэй, работали в паре – значит, их пара накладывается на пару Боку – Готанда. И если один убил одну, то другой должен бы, по идее… М-да. И все это – «чересчур однозначно»? Извините, уважаемые господа японские критики. Заблудившись между любовью (Юмиёси) и жалостью (Готанда), Боку ворочается на нарах КПЗ примерно в таком же неизбывном отчаянии, в каком находился в «норвежском лесу» Ватанабэ, выбирая между Мидори и Наоко. Это, повторяю, неизбывное, идеальное отчаяние, от которого Мураками так решительно открещивался в первой же строчке «Песни ветра», похоже, всю жизнь не дает ему спокойно спать. Каждый его роман строится на неразрешимом конфликте, для которого нет готовых рецептов. Проблема Крысы, что делать с Овцой в голове, выбор Ватанабэ между своим внутренним (Наоко) и внешним (Мидори), терзания Боку – покрывать Готанду в полиции или таки помочь найти убийцу Мэй, сомнения Читателя Снов по поводу бегства из Города, не говоря уже о сакраментальных читательских вопросах «так кто же убийца» и «погибает ли герой (героиня)», – в принципе не имеют однозначного ответа. Каждый читатель волен сам выбирать, как лучше достраивать мост «на тот берег», и смотреть, к чему это его приведет. А ежели почудится, будто забрел не туда, – вернуться и попробовать по-другому. * * *Так кто же по тебе плачет, бродяга? Та, о ком ты забыл? Как забыл Наоко, которая превратилась в библиотекаршу, которую ты снова забыл в «Городе с призрачной стеной» и с которой аж через пять лет попытался что-то исправить в «Конце Света»? Как забыл свою жену в «Охоте» – и она ушла от тебя со словами «только я все равно люблю тебя»? Ты говоришь, что их «потерял» (или все они – одна женщина?). Но давай определимся в терминах. Ведь на самом деле все эти «потери» – провалы в твоей же памяти. Ты очень торопишься забывать. Заметь, как часто ты совершаешь работу по наведению порядка у себя в голове. Это случается с тобой всякий раз, как только ты забываешь, что тебя кто-нибудь ждет. И в растерянности начинаешь бояться, что Всё Меняется. А поскольку Всё – это очень много, ты уже не понимаешь, что со всем этим делать. И так без конца. А тебе уже тридцать пять. И ты снова забыл, что она все еще зовет тебя и плачет по тебе. Можешь называть это банальным, сопливым или бессмысленным. Но это факт: ты действительно не помнишь, сколько людей прямо сейчас тебя ждет. Даю тебе шанс. Звучит «Тема Джеймса Бонда». Рассказчик отходит в затемненный угол сцены, садится на пол в позу Будды, раскрывает книгу «Как я съел собаку» и медитирует с закрытыми глазами восемнадцать минут. * * *Ох и мотает тебя. Уже по шестому роману подряд. А она ведь не просто плачет. Но – «обо всем, на что у тебя не хватает слез». На что же их, по-твоему, не хватает? Ну-ка давай по порядку. Сначала у тебя внутри – только ты сам и Наоко, которую не выплакать. Нарушенное обещание помнить ее всегда – точно твердый комок в груди, что никак не хочет растаять и вытечь слезами. Наоко зовет тебя, и ты решаешь снова найти эту женщину в реальном мире. «Наполовину условно» назвав ее Кики («по крайней мере, именно так в одном из уголков этого тесного мира звали ее когда-то»)[28]. Найти – и выплакать ей этот сгусток неизбывной тоски. Вернувшись в заснеженный Саппоро, ты приезжаешь в отель «Дельфин», но уже в дверях «своего мира» встречаешь Юмиёси-сан. Именно к Юмиёси (Мидори) приводит тебя Кики (Наоко) с самого начала. А потом появляется в «Безответной любви» и указывает тебе на человека, который уже убил ее и, возможно, собирается убить Юмиёси. Посмотри сам. В конце марта ты встречаешься с Готандой на Сибуя. Он говорит, что последний раз видел Кики «с месяц назад». Значит, он убил Кики в конце февраля. Именно тогда Кики приходит к тебе во сне. Ради этого она и просила Готанду: «Убей меня». Ведь это происходило в «том» мире. А умерев от рук Готанды там, она смогла появиться здесь – призраком в твоих снах – и передать тебе Послание. А заодно своей смертью отрезать Готанде путь к убийству Юмиёси – женщины, которая должна вернуть тебя к жизни. Чтобы однажды утром ты мог проснуться, наконец-то обнимая ее, в новой реальности – и обнаружить, что из твоего шкафа исчезли все эти скелеты: КОМНАТА СМЕРТИ В ГОНОЛУЛУ. СПИСОК ЖИЛЬЦОВ Вопрос: если «Дэнс» – продолжение «Овец», то куда пропал Крыса, главный антипод всей трилогии? Или ты забыл его, своего погибшего друга, как забывал всех подряд до сих пор? О, нет. Как раз с ним у тебя связь «по жизни». От романа к роману и после «Овец» Крыса является тебе в разных обличьях. Ведь это он – твой школьный приятель Кидзуки, который покончил с собой. И он же, в студенчестве, – Нагасава, чья женщина, не пережив его несусветности, также кончает с собой. Твоя тень, которая бросается в Омут. И теперь – твой бывший одноклассник «дружище» Готанда, которому тоже достанется на орехи. Не случайно твои разговоры с ним – пожалуй, самые динамичные и запоминающиеся в книге. * * *Хочешь отследить, где в романах о тебе появляются или сам Крыса, или его призраки-крысята? Подсказываю ключевые слова: детство, отрочество (adolescence), дрожь сердца, а также – единственный ребенок[29]. Заметим: автор и герой – единственные дети в семье. А крыса – животное, символизирующее душу умершего ребенка[30]. Все они в детстве были одиноки и мечтали о «двойнике» – и сам Хадзимэ, и Наоко, потерявшая старшую сестру, и Кидзуки, и Нагасава, и Симамото в «Юге от границы» – и, надо полагать, Готанда. Все они умерли. Не остался никто. Все они – твои крысы в голове, твое «я», которое у тебя отняли в детстве или в ранней молодости. Смертью отрезанные от тебя половинки («женщина-мужчина, мужчина-мужчина, женщина-женщина»), которых ты так отчаянно ищешь там и потому ни перед кем не можешь раскрыться здесь. – Что происходит? – удивляется Кики. – Кому ты верность хранишь? В этой комнате больше не осталось скелетов. Возвращайся к своей Юмиёси… – Стоп, стоп! – протестуешь ты. – То «тебя кто-то ждет», а то – «больше никого не осталось»? Так куда ж идти? В который из двух миров? Ступай, куда советует Прикладной Дзэн: «из двух решений всегда выбирай самое третье». Юмиёси (Мидори, библиотекарша в «Конце Света») – это уже третий мир. Новая реальность и – для твоей сегодняшней ситуации – подлинная жизнь. Только не забывай, что «нирвана» означает «смерть Будды». Как и наоборот. А теперь попробуй проследить, где же происходит главный контакт и в какой именно сцене твой Боку наконец «соединяется со внутренним собой». Видимо, это должна быть какая-то генеральная сцена с Крысой. Чтоб «аж до дрожи в сердце». Нечто судьбоносное, примерно как в «Овцах»: «Ты уже умер? – Ага, я уже умер». И полный катарсис с душою в пятках. Все-таки нелегкое это дело – встречаться с самим собой. То собственной тенью поплатишься, то еще чем-нибудь. Беднягу Малковича вон как измочалило. Я уж про Тайлера с Нео не говорю…[31] Только одного не могу понять: неужели японист Аркадий Стругацкий прочел-таки «Овец» в оригинале перед тем, как засесть за «Погибшего альпиниста»? По времени вроде сходится… Впрочем, это я так, из праздного любопытства. Можешь не искать. * * *Так вот представь. Был у тебя школьный приятель. Спортивный, стильный, обаятельный – все девчонки в классе заглядывались. Так и стал актером. Знаменитость, итальянское авто, жилье в престижном районе и прочие ананасы в шампанском. Но настоящие его желания – очень простые и приземленные. Встречаешь его через двадцать лет, а он тебе: мне бы, например, любовь. Душевный покой. Крепкую семью. Жизнь простую и искреннюю. Только все это недоступно, пока я живу такой жизнью! То ли дело ты, – вздыхает он. – Тебе я всегда завидовал. Парню, который сохраняет свое «я» при любых обстоятельствах. Да, сочувствуешь ты. Даже не знаю, что и сказать… Но постой. А разве ты сам не нуждаешься в том же самом? Или, может, тебе это все доступно, «пока ты живешь такой жизнью»? Да вы же, ребята, похожи как две капли воды! Тебе осталось потерять только себя самого. А он не может вернуться к самому себе. Тот же слон, только внутри удава. «Социальный» Готанда и «оторванный» Боку – одно лицо, отраженное в зеркале. Все это – ты. Только зеркало старенькое, кривое, и голова у отражения не совсем удачно сходится с телом. «Мы лишь эмпирически верим, что отраженный в зеркале образ соответствует оригиналу. Будь осторожнее», – скажет тебе Крита в «Хрониках Заводной Птицы». Но это будет много позже, а пока ты над этим не задумываешься. И когда Юки сообщает тебе, что это он, Готанда, Кики убил, – у тебя просто земля из-под ног уходит. Ты хочешь позвонить Готанде, немедленно услышать, что это неправда, – и не можешь заставить себя набрать номер. И вдруг замечаешь: ты бесконечно один. Хочешь за что-нибудь ухватиться, но ничего подходящего не находишь. Темнота становится белой, а звуки проваливаются в пустоту: да, Готанда – это ты сам. Теряя его, ты теряешь часть себя. Не хочешь терять – и потому не звонишь. Тогда он сам приходит к тебе. Тоже ведь мучается, небось, на том конце провода. И вот вы беседуете. А ты продолжаешь думать о Кики. И вдруг непонятно откуда из тебя вырывается: – Зачем ты убил Кики? Он улыбается. Очень спокойной улыбкой. – Я – убил – Кики? – переспрашивает медленно, словно бритвой затачивая карандаш. – Шутка, – говоришь ты, улыбаясь в ответ. – Я просто так спросил… Почему-то спросить захотелось. Детский сад, в общем. То есть буквально. Так спрашивают дети, растерявшись от страха. Даже не узнав, убивал или нет, – сразу «зачем». С дрожью в сердце. Именно благодаря этой детской дрожи в сердце, этой ребячьей растерянности, тебя осеняет: твоя половинка – убийца. Убийца всего, что может тебя исцелить, а значит, и твой. Все это – ты сам. Готанда-в-Тебе – вот что никак не выльется из тебя слезами, и вот о чем плачут все, кому ты был дорог. Ибо ты у нас, батенька, главный убивец и есть. Но лишь когда ты поймешь это сам, твой Свидригайлов в овечьей шкуре подключит тебя ко внешнему миру – и наложит на себя руки, навсегда исчезнув со страниц твоей перепачканной, но еще, надеюсь, не совсем безнадежной истории. Так что ты делал вчера вечером с пяти до одиннадцати? * * *
Что происходит? Почему не пишешь? Боишься? Не дрейфь. Для таких, как мы с тобой, чтоб было не страшно, недавно изготовили очередную таблетку – кино «Файт-клаб». Извини, что по-английски, – я принципиально не согласен с переводом «Бойцовский клуб». Все-таки бойцы – это люди, которые следуют неким правилам боя. Я уж о «гамбургском счете» не говорю. Главная же идея «таблетки» – просто дать самому себе по зубам по дороге от остановки трамвая (автобуса, электрички) домой. Простая драка до первой крови. Казалось бы. No rules[33]. Помнишь, был у нас с тобой приятель-однокашник. Переводил средневековые японские стихи, слушал «Duran Duran» и занимался карате. Общительный такой пацан, весь в девочках, накачанный и одевался стильно. А в конце 80-х эмигрировал в Штаты и основал фирму под названием «The Draka Corporations». Устраивал драки без правил в пригородных клубах где ни попадя. Поначалу даже зарабатывал. Сколько на этом протянул-то – года два-три? Так вот, никогда не забуду ту странную перемену между лекциями – в закутке между буфетом и туалетом, где мы все курили. Он тогда был на пятом курсе, я на четвертом. Минуты три он рассказывал мне, что ему не нравится в его жизни. – Так чего ж ты сам хочешь? – спросил я его наконец. Он долго смотрел на меня. А потом с ангельской улыбкой ни с того ни с сего оторвал ногу от бетонного пола – и выписал мне профессиональное «маваси-гэри» в солнечное сплетение. – Зачем?.. – только и выдохнул я секунд через двадцать. Все это время он пристально меня разглядывал. – Откуда я знаю? – затянулся он напоследок, помог мне встать, выкинул бычок мимо урны и ушел на лекцию по философии. Сейчас в Сан-Диего продавцом аудиотехники. Судя по голосу в трубке, вроде доволен. Хоть и развелся со своей мексиканочкой. Ну, дай им бог, пускай и каждому по отдельности. * * * Особо запоминающийся штрих на общем фоне романа – сцена-загадка, в которой Готанда и Боку расстаются в предпоследний раз. Когда разговор об убийстве Мэй доходит до предельного напряжения, герой вдруг ощущает «присутствие Зверя». И общая расслабленная интонация рассказчика на несколько секунд ныряет, как задетая дробью птица, в глухую петлю:
Что это, Бэрримор? Одно время мне казалось, что это – Смерть, нависающая над героем в ту минуту, когда Готанда подумывает, а не слишком ли много знает его приятель и не «убрать» ли столь опасного свидетеля прямо сейчас. Теперь, когда я собрал все мысли в одну книгу, мне все же думается по-другому. Это отошел в иной мир, выполнив свое назначение, Человек-Овца. Превратившись в скелет № 6 в Комнате Смерти. Вспомним, как он «дошел до жизни такой». Еще в «Пинболе» у Боку появляется новый распределительный щит. Монтер, пришедший его поменять, – иссиня-черный от щетины. «Такому, сколько ни брейся, все не выбрить. Синева доходила аж до глаз». До существа в овечьей маске – «шерсть в глаза попадает» – уже недолго. И в дальнейшем вся его функция – подключать Боку к жизни, пока тот не вырастет и не встанет на ноги. Поддерживать связь с окружающими людьми и держать его «на плаву» в этом мире. Со всеми его принципами и личными установками, из-за которых он вечно «все на свете теряет». Помню, при первом прочтении сцена, в которой Боку рассказывает Юки о своем детстве и появлении тени Человека-Овцы, даже напомнила мне Вендерсово «Небо над Берлином». Уж очень похоже там сходят ангелы. Но все-таки параллель с христианскими ангелами тут не работает, и вот почему. В миг, когда у Боку впервые мелькнула мысль, что Готанда – убийца, он познал свою обратную сторону. Этот момент – момент потери нравственной чистоты и Человека-Овцы в себе – очень важен для ощущения полноты и законченности романа. Именно на этой сцене из отношений Я-Боку и Крысы-Готанды исчезает искренность и непосредственность бывших школьных друзей. Отныне они перестают друг другу доверять. Слишком много яда скопилось в обоих бокалах. Ложь. Вот он, новый фактор в механизме суперотеля «Дельфин». Еще в «Охоте на овец» его не было. Здесь же – Боку врет полиции, что ничего не знает про Мэй. Готанда врет Боку, что ничего не слышал о Кики. Чем дальше заходят отношения людей, которые врут, тем больше лжи наворачивается. Этакий «синдром Зорге»: когда игра усложняется, личные принципы размываются и бывшие враги начинают сотрудничать во имя третьей реальности, третьего пути и третьей цели… Или «принцип Чандлера», проще говоря. Со стокгольмским акцентом. По ходу «раскаяния» Готанда признается, что в нем с малых лет живет страсть к разрушению, рассказывает, как в детстве поджигал почтовые ящики, убивал кошек, сталкивал со скалы одноклассников, а в студенчестве выдал полиции своих товарищей по забастовке. То есть практически раскрывает всю бездну своего падения. Как же реагирует Боку – теперь, когда в нем умер Человек-Овца? А тот и не думает обвинять дорогого друга. И даже признается, что ради дружбы он мог бы забыть об убийстве Мэй. Дальше – хуже:
Тебя все меньше заботит, врешь ты сейчас или нет. Ты стал большой и понял, как играть в эту игру. И действительно, никогда еще не был так близок к убийце. – Ты был очень хороший, – сказала тебе Юки на прощанье. Почему-то в прошедшем времени. – Я никогда не встречала такого человека, как ты. И кто знает – может быть, на этом и кончилось ее детство. * * *Прости, что пишу. Прости, что вообще обращаюсь к тебе – даже вот так, без имени. Не знаю, где ты сейчас. Понятия не имею, в какую страну и в какую часть света покупать билет, даже когда на это есть деньги и время. Я искал тебя слишком долго. В лицах актрис и актеров кино, в характерах героев и героинь любимых книг, в разговорах тех, кого мне нравилось слушать, в чьих-то рукопожатиях и прикосновениях тех, кто меня ласкал. И каждый раз понимал, что это не мое, а чье-то еще, а значит, никто – не ты. Но я вдруг понял: даже если ты где-то есть, ты – такой же или такая же. Женщины-мужчины, мужчины-мужчины, женщины-женщины… Господи, хватит уже. Все одинаковы в этом беге по кругу. Ты сворачиваешь за угол. И я впереди тебя – тоже сворачиваю, за следующий угол. Но тебе не видно, что это я. Ты успеваешь разглядеть лишь краешек моей одежды, мелькнувший в последний момент. Этот лоскут мельтешит, почти ускользая из виду, но ты никак не можешь отделаться от него совсем. И однажды ты понимаешь, что это безумие не кончится никогда – точно так же, например, как люди никогда не перестанут воевать. Даже в тех, кому я интересен, в огоньках сигарет, которыми они затягиваются, задумчиво глядя на меня, – я всю жизнь читаю это твое странное «ну и?». И хочу ощущать тебя прямо здесь и сейчас, хочу слишком сильно, чтобы сооружать для тебя какую-то реальность вместо этой. Но как раз в этой реальности тебя нет. И, наверное, быть не может. В самом деле, хватит. Иначе это действительно не кончится никогда. Прости мне это письмо и не сердись. У меня нет твоих адресов – ни реальных, ни виртуальных, – и я понятия не имею, куда его отправлять. А потому просто засовываю в эту рукопись, которую и прилагаю. Надеюсь, она хоть немного тебя развлечет. С днем рождения тебя. И – счастливого Рождества! 17 Страхофобия и как с ней бороться
18 Третьего не дано? «К югу от границы, на запад от солнца» Через четыре года после «Дэнса» (1988–1992, самый долгий перерыв между его романами) в свет вышел «К югу от границы». Было известно, что вот уже второй год Мураками напряженно работает в Америке над какой-то масштабной прозой. И когда в Японии вдруг вышла не очень большая повесть, журналисты и критики озадачились и не восприняли новую книгу всерьез, полагая, что это, скорее всего, побочные отрывки из грядущего гиперромана «Хроники Заводной Птицы», о котором он уже в прессе распространялся. И – просчитались, ибо повесть внимания стоила. Да еще и купились на собственную утку, так как ничего общего эта история с «Хрониками» не имела. Сам автор позже рассказывал: * * *
Итак, посмотрим, что это мы такое поймали. Странно. Вроде уже в руках ее держишь – а толком не разберешь. Уж больно скользкая, из рук вырывается, всеми цветами блестит… Цветами? Так точно. Рыба эта не простая, а красно-голубая. Хочешь сварить повкусней да не отравиться – сначала разложи ее внутренности по цветам. Вопросы? Вопросов нет. «К югу от границы» – это повесть о Крови и Воде. Сказ о Красной Идзуми и Голубой Симамото. * * *Жил на свете мальчик, девочку любил. Одноклассницу. Хроменькая была немного, но симпатичная. Да и, как дети говорят, «своя в доску». И дружили они не разлей вода, и больше им никого было не нужно. Потом все немного подросли, и девочка стала еще симпатичнее. А мальчик вырос застенчивым и не очень в себе уверенным. И вот он, мальчик, начал бояться, что она отвергнет его как девочка. И постепенно перестал с нею встречаться. Чем сильно эту девочку обидел, хотя особенно о том не задумывался. И уже в старших классах начал встречаться с другой. Вторая девочка была попроще, но с ней было легко, тепло, и она тоже всегда внимательно слушала. А потом все еще немного подросли. И хотя с этой Второй девочкой ему вечно «чего-то не хватало», однажды мальчик захотел ее как девочку. Но он волновался и слишком спешил, она тоже волновалась и просила не торопиться, а потом еще и тетя нагрянула, как снег на голову, – в общем, ничего у них не вышло. Зато вышло с ее двоюродной сестрой, с которой он почему-то не волновался. Чем сильно ее, эту Вторую девочку, обидел. И в итоге тоже потерял. А тут и школа закончилась. Вторая девочка завалила экзамены в вуз, прибилась к женскому колледжу в какой-то «глухомани поближе к дому», а мальчик поступил в столичный университет и уехал в большую жизнь… Очень простая история. Простая и узнаваемая – кем угодно в любой части света. В разных странах, за стойками баров в разных городах, у разных костров на разных морских берегах и в разных уютных постелях ее часто рассказывают тридцати-с-чем-нибудь-летние разведенные холостяки любопытным молоденьким девушкам. Вот прямо сейчас рассказывают. Одновременно. Как в любой части света, обычно вся история на том и обрывается. Хотя некоторые особо любопытные девушки еще спрашивают: что же именно заканчивается – и заканчивается ли вообще? Но ты уже слишком вырос, слишком хорошо понимаешь, что происходит, и слишком занят, в том числе и сегодня вечером, чтобы об этом думать. Все-таки ты уже окончил вуз, поступил в фирму – издательство школьных учебников, работа как работа, почему бы и нет. Ты уже давно встречаешься с Третьей девушкой, а потом и женишься на ней. С легкой подачи ее папаши, человека серьезного, увольняешься из фирмы и открываешь свое джаз-кафе. Жена рожает, кафе процветает, джип «Чероки» у подъезда. А однажды о тебе даже пишут в модном журнале как о достопримечательности города. И тут – бывает же такое – в кафе начинают заглядывать твои бывшие одноклассники. Четверть века спустя. Привет! А я тут фото в журнале увидел – дай, думаю, загляну, проведаю. Ну, как ты вообще? А помнишь… – и все в таком духе. А один из них, кстати, видел недавно твою Вторую. И ты эдак небрежно интересуешься, как она. И вдруг узнаешь, что жизнь у нее не сложилась. Что все соседские дети ее боятся, как привидения. И с этого дня ты сам, как ребенок, начинаешь бояться ее прихода. Но приходит не она. Вместо нее появляется Первая. И еще как появляется! Больше не хромает – операцию сделала. И еще симпатичнее стала, чем прежде. «Почти без косметики, одетая стильно, дорого – голубое шелковое платье, поверх него кардиган бледно-бежевой шерсти. Легкая, как луковая шелуха. На стойке – сумочка одного тона с платьем. Возраст? Не знаю. В общем, в самый раз…»89 Магнетизм? Тот самый магнетизм? – Все так же любишь голубой? – говоришь ты ей. – О да, – отвечает она. – Мой любимый цвет. С детства ношу. * * *Главное – держи в голове: за исключением только одной сцены в повести, цвет Симамото (твоей Первой девочки) – голубой. Голубой и белый. Вода с привкусом воздуха. Идзуми (Вторая) тоже пробовала этот цвет. Всего однажды. В тот первый раз, когда она попыталась остаться с тобой до конца. Тогда на ней были «узкие бледно-голубые трусики и такого же цвета лифчик. Не иначе специально купила для такого случая». Но у вас ничего не получилось. Она заявила, что «с нее хватит». И надела «красный свитер, а поверх него – легкое пальтецо бежевого цвета». С тех пор ее сочетание – всегда красно-черное. Кровь с привкусом смерти. И хотя само имя «Идзуми» переводится как «родник», эта вода с самого начала окрашена кровью. А теперь раскрой книгу заново – и смотри внимательно, как, когда и на ком меняются цвета. Да не забывай: сами цвета неизменны. Меняется то, что ими окрашено. Что же? Вспомни, когда и в чем является тебе Симамото.
А теперь соединяй, когда что происходило. Через четверть века Голубая Симамото придет в твое кафе. Но за восемь лет до этого она померещится тебе на улице. И с тобой случится странное происшествие. Ты потеряешь перчатки. Забежишь в универмаг купить новые – и снова увидишь ее. Отследишь до какой-то кофейни, даже сядешь за столик напротив, но заговорить не решишься. Она заметит, что за ней следят, выйдет на улицу, поймает такси и исчезнет, а вместо нее появится угрюмый «бодигард» и всучит тебе тыщу баксов, чтобы ты немедленно провалился сквозь землю. Ты возьмешь эти деньги. Даже не задумаешься о том, что происходит. Нет, ты не будешь их тратить, но возьмешь. И ближайшие десять лет твоей жизни превратятся в Жизнь с Привидениями. Пока эти деньги сами не исчезнут из твоего стола. Уже через пару месяцев ты будешь ругаться с женой из-за семейных денег, что она вложила в акции по совету отца:
Что же тут непонятного, парень? Твое подсознание уже подсказывает, что тебя купили. Купила с потрохами твоя страсть ко всему, что бередит тебе сердце, когда ты взял ее проклятые деньги. Но ты по-прежнему не желаешь соединить в голове все цвета – и увидеть, в какую авантюру ты позволил себя втянуть. Ты, похоже, вообще ничего не желаешь. Ау? Через восемь лет Голубая Симамото в твоем кафе подтвердит, что это была она. И солжет. Потому что та женщина была в красном плаще и черных очках, а в руках держала черную сумочку и красный пакет из универмага. Сомнение Первое: Симамото – не всегда Симамото. Сомнение Второе: А точно ли Идзуми не приходила? Рабочая догадка 1: Симамото может являться как призрак Идзуми. Рабочая догадка 2: Новая Симамото в твоем кафе – и есть призрак Идзуми, которая «не пришла». * * *Двадцать пять лет спустя ты встречаешь ее, голубую мечту своего детства, которую сам же похоронил, – и целые полгода встречаешься с ней, не желая ничего изменить. Она опять исчезает, и твой мир окончательно теряет цвет. И ты понимаешь, что ради той, что исчезла, мог бы бросить жену и детей. И вот тогда, еще через полгода, она является снова. Дождливым вечером. И дарит тебе перевязанную красной ленточкой пластинку Ната Кинга Коула с любимой песней твоего детства… которой никогда не существовало. * * *Нат Кинг Коул пел «К югу от границы». Как давно я не слышал эту мелодию… – В детстве, когда я ее слушал, мне страшно хотелось узнать, что же такое находится там, к югу от границы. – Мне тоже, – сказала Симамото. – Знаешь, как меня разочаровало, когда я выросла и прочитала слова песни по-английски. Оказалось, он просто о Мексике поет. А я думала, там что-то такое… – Какое? Симамото провела рукой по волосам, собирая их на затылке. – Не знаю. Что-то очень красивое, большое, мягкое… Двойка тебе, Хадзимэ-кун, по музлиту. Песни «К югу от границы» Нат Кинг Коул никогда не пел. Существует песня «К югу от границы (в далекой Мексике)», в которой действительно поется о Мексике. Но исполнял ее не сам Коул, а его близкий друг Фрэнк Синатра90. В детстве Хадзимэ и Симамото слушали ее, не зная английского. То есть, якобы намекает нам автор, дело тут не в словах… Ой ли? «Да не будь он Мураками, если тут не зарыта какая-то очередная собака», – подумал я, полез в Интернет и отыскал-таки эти слова. И не зря. Трояк тебе, Симамото-тян, по английскому. «Он» ведь не «просто о Мексике поет». Твой «чёрный Синатра» поет о любви, которая давно умерла, но до сих пор терзает сердце:
Что приблизительно означает:
Дальше еще интереснее. По музыке-то вроде мажор, даже залихватский такой мотивчик. А по словам – не «эвергрин», а просто «bluezo Mexicano» какое-то. Герой песни встречает на фиесте «девушку в испанских кружевах», проводит с ней единственную ночь (because it was fiesta, and we were so gay[39]) – и уезжает своей дорогой. А через много лет возвращается, но видит свою любовь в «белой вуали» (in a veil of white, т. е. либо в фате, либо в саване; в любом случае – лица не видно), молящейся перед свечой, – и церковные колокола сообщают ему, что он должен уйти и больше никогда сюда не возвращаться:
Всё, конец фильма. Ни тебе «солнца», ни «запада». Вторую половинку заглавия романа – «West of the Sun» – Мураками «привинтил» уже сам. С коварным писательским умыслом. Каким – читаем чуть ниже:
Так как ты звался, гордый-Ворон-там-где-Ночь-царит-всегда? Догадайся без труда. Всего-то дела – перевести обе половинки заголовка романа в «общечеловеческую» символику. И назвать эти вещи их суровыми мексикано-сибирскими именами. Получаем: «К югу от границы» + «На запад от солнца» = * * * – Главное – называть все вещи своими именами… – пробормотал я рассеянно и повернул ключ зажигания. – Чем-чем? – переспросила она, пристегивая ремень. Я посмотрел на нее и вздохнул. – Слово такое японское, «ими-нами». «Волны смысла» означает. «Ими» – смысл, «нами» – волна… Хотя правильнее, конечно, «ими-но нами». – Ими, но нами? В ее голосе звякнула тревожная нотка. – Ну… Если хочешь, можно и так. – А! – осенило ее. – Именно нами! Я одобрительно хмыкнул, и моя старенькая «субару» наконец тронулась с места. * * *Она дарит тебе обманку. Фантом. Вашу с ней любимую песню, которой не было. Ты уже большой мальчик и прекрасно знаешь, о чем эта песня. О том, чего делать нельзя. Нормальный такой подарок от уважающего себя призрака. Но ты, конечно, об этом не думаешь. Ты вообще ни о чем не думаешь, ты проскакиваешь на голубой и не останавливаешься на красный[40], красное манит тебя, как быка, когда ты мчишь с этим призраком – всего, что ты искал двадцать лет, – по хайвэю сквозь непроглядный ночной ливень на свою дачу. Чтобы только отключиться от давно опустевшей реальности – и услышать все так же, как оно было четверть века назад. Ты все глубже проваливаешься в зрачок черной птицы по имени Никогда. И когда этот Призрак затевает с тобою свой танец, тебе даже не приходит в голову, что начался древнейший ритуал, в котором ты – и жертва, и главное действующее лицо: Она велит тебе снять одежду, ты раздеваешься и удивляешься, почему не разделась она. Двадцать лет назад ты раздевал Идзуми, оставаясь одетым. Ты желаешь ее, но она тянет время: «Не хочу торопиться. Я так долго этого ждала». Она ждала этого двадцать лет. С тех пор, как она умоляла тебя не спешить, но ты не слушал. Когда ты уже в ней, она выворачивает наизнанку «самый счастливый день» твоей юности, и твоя голова заполняется кошмарными видениями. Ты в ней, но она слишком далеко от тебя, в совершенно ином мире, где тебя нет. Двадцать лет назад ты признавал, что бросишь ее, даже если она станет твоей, и все равно ее добивался. Все когда-нибудь возвращается в свое начало. Туда, где черное опять будет белым, а красное – голубым. Вода с легким привкусом воздуха. Все, о чем ты мечтал. Она всасывает тебя, точно вакуум, с такой силой, что ты наконец понимаешь: все эти двадцать лет она хотела настичь тебя и прибрать к рукам навсегда. Но лишь теперь ты полностью в ее власти. Она зовет тебя за собой. И ты обещаешь, что уйдешь вместе с нею.
И еще раз, чуть ниже:
И, наконец, в третий раз:
Вот оно. Свершилось. Ты ведь не просто «подписку дал». Если бы только так – тогда, возможно, у тебя еще были бы какие-то шансы. Тогда, может быть, твоя верная Юкико еще спасла бы тебя, как Герда, пробравшись сквозь все круги ада к «самому правильному зеркалу мира». Но ты – согласился. Своими руками поджег этот чертов бикфордов шнур. И время пошло[41]. Ты сам разрешил ей забрать тебя отсюда. Так не удивляйся тому, что с тобой будет дальше. А дальше, к рассвету, она исчезнет. Хотя – это ты подумаешь, что исчезнет. Ей некуда исчезать. На этом свете ее уже три года как нет. Вспомни похоронную открытку, что прислала тебе Идзуми из Нагои. Якобы о смерти ее двоюродной сестры. Это ты решил, что сестры. И даже не задумался, почему соседские дети боятся заглядывать самой Идзуми в лицо. Да потому что у нее нет лица[42]. Красная Идзуми, которую ты бросил, умерла в Нагое три года назад. И пришла к тебе в образе той единственной, несуществующей, к которой ты стремился всю жизнь и ради которой сегодня отрекся от всего, что еще держало тебя в этом мире. Трижды отрекся. И никто тебя за язык не тянул. Как тот паренек на чужих саночках, забывший слова молитвы. Трижды вокруг катка – и поминай как звали. И спасать тебя некому. Ты сам от всего отказался. Асталависта, бэби. Down Mexico way. Еще несколько дней – и последние силы покидают тебя. Как будто кто-то подкрался сзади без единого звука и выключил тебя из розетки. Ты вспоминаешь ребенка, которого ни разу не видел. Ее единственного ребенка от единственного мужчины. Ребенка, чей пепел растворился в реке, которая растворилась в море. А потом, испарившись, пролился дождем – и снова вернулся в море. Ты знаешь: он должен быть где-то здесь. Погружаешься в воду и пытаешься разглядеть его в бескрайней голубизне. Ты видишь так похожих на тебя рыб, которых не видит больше никто и которым неведомо, какой очередной ливень хлещет там, наверху, в мире плоти и крови, где и шагу нельзя ступить, чтоб не сделать кому-нибудь больно. В черно-белом мире, куда уже нет никакого желания возвращаться. Ты ложишься грудью на дно, и кто-то сзади тихонько кладет тебе руку на спину. Тому, в ком больше нет воздуха, хватит и прикосновения. Легка десница твоего командора. * * *Цветовая раскладка японских светофоров – «красный, желтый, голубой». В древности японцы не разделяли синего, голубого и зеленого, называя их общим словом «аой» – что-то вроде «цвета морской волны». В букете прочих сюжетно-цветовых линий – именно переключение светофоров на улицах несет в «Юге» громадную смысловую нагрузку. После каждого появления Голубого Призрака где-нибудь меняется светофор – и мы встречаемся с Красным Призраком, как и наоборот. Так, в финале, уже после роковой ночи и «исчезновения» Симамото, мы читаем:
Но что особенно важно: слова «желтый» мы в повести не встречаем ни разу. Как будто такого цвета в принципе не существует. В том самом принципе, на котором Мураками и строит свою красно-голубую эстетику. «Да», которое меняется в «Нет». И «Нет», которое переключается в «Да». Сразу, без переходов. Желтый – цвет ожидания. Цвет сомнения и раздумья: а стоит ли вообще переходить? Цвет возможности двинуться в какую-то третью сторону. Но в повести о «синдзю» – классическом самоубийстве влюбленных – никакого третьего не дано. Тут уже или – или. Око за око. Голубым по красному, красным по голубому. «Завтра начинаю новую жизнь», – отвечаешь ты собственной жене. Последнее, что вообще произносишь. Но говоришь не с ней. Ей нет в тебе места. Ты бы и рад. Ты ведь честно пытался выбрать то, что сам считал правильным. Годами старался понять, где в тебе зло, а где добродетель. И где она, твоя личная установка, которая, даст бог, включится и расставит все на места… Увы! Ей нет места в тебе. У твоего светофора только два цвета. – Уходишь или нет? – требует ответа Юкико. – Остаешься или нет? – вторит ей Призрак. И ничего посередине. Никакой возможности для маневра. Тебя выкидывает наружу, как медузу из океана. Ты корчишься на песке, и клетки твоей кожи глотают пустой смертоносный воздух. Там, откуда ты родом, нет ни добра, ни зла. Там, в твоем море, есть только ты сам. Ни во что не окрашенный, прозрачный, призрачно-голубой. Лишь когда тебя выкинуло из воды, ты принял форму этого мира – и начал вызывать в ком-то ненависть, а в ком-то любовь. Кого-то ранить и убивать, а кого-то исцелять и возвращать с того света. Получать с одной стороны ласки да поцелуи, а с другой – пинки да подзатыльники. Как только ты обрел плоть и кровь, ты уже не можешь оставаться собой. Ты всегда будешь для них хорошим или плохим. Не потому, что желаешь того сам. А потому, что они всегда будут хотеть твоих плоти и крови, пока ты дышишь одним с ними воздухом. Да, ты еще здесь, хотя дышать этим воздухом все труднее. Ты уже не представляешь, чего захотеть так, чтобы это кого-нибудь не поранило. Слишком много чужих желаний, которые не совпадают с твоими. Слишком много воздуха в мире, где больше нет никаких границ, и эта война не кончится никогда. Слишком много красного – и слишком мало голубого, чтобы еще чего-нибудь пожелать. – Про море – забыть … – повторяешь ты, словно мантру. – Эта штука давно уже канула в прошлое. Но отними у тебя твое море – и от самого желания быть остается лишь мокрый розовый след на голубоватом песке. Так устроено. Дождь идет – цветы оживают, нет дождя – цветы вянут. Мошек и жуков пожирают ящерицы, ящериц склевывают птицы. Исчезают поколения, на их место приходят другие. Вышедшие из моря превращаются в прах, испаряются в небесах, выпадают на землю дождем – и снова уходят в море. Таков порядок. Каждый живет по-своему и по-своему умирает, не оставляя на земле ни малейшего смысла: там уже никто никого не обидит и не будет обижен никем. Неужели и правда после нас всегда остается пустыня? Пустыня и больше ничего? Му[43]зыкальная пауза – Ну, чего ревёшь? Не бойся ничего. – Я пробую… Не получается. – Почему? – Потому что там ничего не-е-ет! 19 It Don’t Mean A Thing, If It Ain’t Got That Swing[44] Интервью Харуки Мураками журналу «Обзор современной прозы» Нью-Йорк, 1995 Беседовали: Синда Грегори, Тосифуми Мияваки и Лэрри Маккафери – Повлиял ли на ваше творчество джаз? – Подсознательно. Джаз – это хобби, не больше. Но я действительно слушал джаз по десять часов в день несколько лет подряд, так что именно эта музыка впиталась в меня очень глубоко – ее ритм, импровизация, звук, стиль. Собственно, работа в джаз-клубе и привела меня к писательству. Однажды из-за стойки своего бара я увидел, как черные американские солдаты плакали от тоски по родине. До этого момента я был по уши погружен в западную культуру – наверное, лет с десяти или двенадцати. Не только в джаз – и в Элвиса, и в Воннегута… Думаю, так вышло из-за желания побунтовать против отца (он был учителем японской литературы) и прочих японских ортодоксов. В шестнадцать я бросил читать японскую литературу и взялся за русских и французов – Достоевского, Стендаля и Бальзака в переводах. А потом за четыре года старших классов освоил английский и начал читать американские книги – подержанные «покеты» из лавок букинистов. Читая американские романы, я мог убегать из своего одиночества в совершенно иной мир. Поначалу я ощущал себя в них, как на Марсе, но постепенно освоился, и стало очень уютно… Но в тот вечер, увидев, как плачут эти черные американские парни, я вдруг осознал: как бы сильно я ни любил эту западную культуру – для этих солдат она значила куда больше, чем когда-либо сможет значить для меня. Вот почему я и начал писать. – Американские постмодернисты-шестидесятники – Томас Пинчон, например, и многие другие – также испытывали сильное влияние джаза. Особенно по части импровизации. Считаете ли вы свою прозу импровизом? – Для меня важнее ритм, чем импровизация. Когда я пишу, я думаю прежде всего о ритме. It don't mean a thing, if it ain't got that swing. – Часто ли вы начинаете писать произведение с его будущего начала? И всегда ли знаете, куда оно вас заведет? – Нет, не часто. Обычно я начинаю какую-нибудь историю, не представляя, что там будет дальше. Поэтому я просто пишу главу, потом другую и стараюсь продолжать в том же духе. Я не знаю, что должно случиться впереди, это приходит автоматически[45]. – В первой сцене «Норвежского леса» герой сидит в кресле самолета, и все дальнейшие события романа – его воспоминания в воздухе. То есть, видимо, писать вы начинали не с этой сцены? – Да, начинал я не со сцены в самолете, а со старого наброска о светлячках. Весь «Норвежский лес» я писал как продолжение этой коротенькой истории, и это позволило мне самому разузнать, что случилось дальше с каждым из шести ее героев. Трое из них умирают, трое остаются в живых[46], но тогда я и сам не знал, кто умрет, а кто выживет. Одно из моих главных удовольствий – писать и в процессе узнавать, что случилось дальше. Без этого удовольствия писательство не имело бы смысла. – Несколько других ваших романов также выросли из коротких рассказов. Когда вы дописали эти рассказы, казалось ли вам, будто чего-то не хватает, что они нуждаются в продолжении? Или прошло время, вы оглянулись на такой-то рассказ и подумали: «Хм-м, пожалуй, теперь я смог бы сделать из этого материала кое-что посолиднее»? – Для понимания того, что какой-то рассказ не закончен, мне требуется три-четыре года, а иногда и лет шесть-семь. Только уяснив это окончательно, я сажусь и перерабатываю его в более крупную версию. Хотя не все мои романы родились из рассказов. Ту же «Охоту на овец» я сразу задумывал как роман. – Да, но прошло несколько лет – и вы сели писать его «сиквел» «Дэнс, дэнс, дэнс». Вы предполагали, что это случится, когда заканчивали «Охоту», или на тот момент считали ее завершенной? – Заканчивая «Охоту», я не думал ни о каком продолжении. Мне казалось, на этом всё. Но прошло четыре года, потом пять или семь лет – и в голове забрезжил вопрос: «А как там Человек-Овца?» Я понимал, что он для меня – очень важная фигура. Захотелось узнать побольше о том, какую роль он во мне играет. И потому я засел за «Дэнс». – В «Стране Чудес без тормозов» вы представили очень интересную версию детектива в стиле «хардбойлд». Что именно вас привлекает в таком стиле? – Достоверность. Но на самом деле я не собирался сочинять лихо закрученный детектив. Я всего лишь хотел использовать эту структуру. Меня вообще очень привлекают структуры. Я часто использую и другие поп-структуры – скажем, научной фантастики, «лав-стори» или «дамского романа». В детективном же стиле «хардбойлд» меня привлекло то, что главные герои таких историй всегда очень «оторванные» индивидуалисты. Такие «волки-одиночки». Мне это интересно, потому что индивидуалистом или одиночкой в Японии жить очень нелегко. Мне постоянно приходится об этом думать. Я писатель, я одиночка, и я – индивидуалист. Наверное, потому меня так и тянуло в Америку, что я всю жизнь мечтал о структуре «хардбойлда» с мистическим, захватывающим сюжетом. – Все ваши романы написаны от первого лица. Вы когда-нибудь пробовали писать по-другому? – Да, одно время, совсем недолго, я пытался писать в третьем лице, но ничего хорошего не получилось. – А в чем проблема? Неинтересно? Или дело в личной интонации? – Просто когда я писал от третьего лица, я начинал чувствовать себя кем-то вроде бога. Но я не хочу быть богом. Я не могу знать всего на свете. И не могу писать обо всем на свете. Я – это просто я. И писать хочу так, как пишу я. Я не имею себя в виду как главного героя, но могу предвидеть, что думают и переживают мои герои. Писательство позволяет мне совершать прогулки в своем подсознании; и этот процесс я использую для создания историй. Это самое увлекательное из всего, чем я когда-либо занимался. В моем случае рассказывать хорошую историю – все равно что брести по улице. Я люблю эту улицу. И, гуляя по ней, все вокруг замечаю, слышу, вдыхаю ее запахи. Когда так делаешь, мир начинает меняться. Все начинаешь испытывать по-новому – свет, звуки, эмоции. Вот что такое писательство для меня. Мне уже сорок шесть, я женат; но когда я пишу, могу превратиться в двадцатипятилетнего холостяка. Могу влезть в чью-то шкуру и ходить в этой шкуре… Так писательство становится твоим вторым «я». И это здорово. – А сами вы принимали участие в студенческих бунтах 60-х? – Нет, я никогда не был активистом. Я чувствовал: грядет что-то новое, и меня это вдохновляло, но я не люблю группировок и организаций. Я никуда не вступал. Хотя и симпатизировал тем студентам-радикалам. Хотел найти что-то новое, какой-то лучший способ жизни, в моем собственном понимании, – и не мог. Мне было всего лет восемнадцать-девятнадцать. Я был совсем ребенком и не понимал ни черта. Студентом в университете Васэда я пропустил через себя кучу западной литературы – от древнегреческой драмы до Диккенса и детективов в стиле «хардбойлд». Тогда мне только исполнилось двадцать – возраст, когда хочется крутых, захватывающих историй. Моими идолами стали Ричард Бротиган и Курт Воннегут. Для меня они действительно были крутыми и увлекательными – они писали совсем не так, как сочинялось в Японии. Я тоже хотел быть крутым и увлекательным. И мне тоже захотелось стать писателем. Но в двадцать два или двадцать три я забросил эти попытки. То есть – пробовал, но ничего не получалось. Просто не было опыта. И я отложил все это на какое-то время. Ни госслужащим, ни бизнесменом я становиться не хотел. И открыл свой джаз-клуб. Хотелось добиться чего-нибудь самому, без посторонних. И за семь лет джаз-клуба это наконец удалось. Однажды я понял, что хочу писать дальше. И начал писать – поздними ночами, после закрытия клуба, на кухонном столе. Но ощущал себя замечательно. – Некоторые критики – и в Японии, и в Штатах – утверждают, что ваша проза не очень «японская». Как по-вашему, вы отражаете свои чувства «по-японски» – или все же описываете опыт японца через практику «глобального» бытия? – Мнение о том, что моя проза «не японская», мне кажется очень поверхностным. Сам я считаю себя японским писателем. Конечно, я пробую разные стили и использую разный материал, но я пишу по-японски, для японцев и описываю японское общество. По-моему, те, кто постоянно рассуждает о том, что я слишком «пропитан Западом», ошибаются. Да, поначалу я хотел стать «международным» писателем, но со временем понял, что я – писатель японский, да и не могу быть никем иным. Однако даже в начале этого пути я не собирался огульно копировать западные стили и правила. Я хотел изменить японскую литературу изнутри, а не снаружи. И изобрел для этого свои правила. – Какие, например? – Японские писатели-пуристы обожают внешнюю красивость – и ставят чувственность выше энергии, внутренней силы текста. Эта красивость для них хороша сама по себе, она становится для них самоцелью, а потому их стиль зачастую сводится к застывшим, формальным метафорам, которые не воспринимаются естественно, на уровне спонтанного чувства. Подобный стиль письма чем дальше, тем больше истончается, рафинируется – и в итоге начинает напоминать какой-то бонсай[47]. Мне не нравится такая традиционная манера: это может прекрасно выглядеть со стороны, но ничего не предлагает на уровне человеческого общения. И потом, кто знает наверняка, что такое Красота? Я в своей прозе пытаюсь это изменить. Мне нравится писать свободнее, поэтому я пользуюсь долгими метафорами, в которых нахожу куда больше жизни и свежести. – Но именно эта «свежесть» и привлекает западного читателя. С одной стороны, вы постоянно цитируете литературу и поп-культуру Запада, то, что ему знакомо. Но для незападных людей западная поп-культура означает нечто совершенно иное, не так ли? – Несомненно. Когда подобные вещи вынимают из их оригинального контекста, они обретают совершенно иное значение. В своих книгах я долгое время цитировал западную культуру, потому что это – культура, которая окружала меня и нравилась мне как японцу. Сам я – из поколения Элвиса, «Бич Бойз» и телешоу в духе «Питера Ганна». Большинство японцев в 60-х любило американскую культуру, исходя из того, что они видели по телевизору. Помню, в детстве я обожал американские телешоу вроде «Папа знает лучше» («Father Knows Best»). Сам стиль жизни таких героев казался чем-то запредельным, недосягаемо богатым для японцев того времени. Все эти большие автомобили, телевизоры и прочие удобные приборчики и приспособления для хорошей жизни… Это казалось раем. Джаз, детективы, телевидение, рок-музыка были неотъемлемой частью мира, в котором я вырос, и когда я начал писать, я совершенно естественно все это цитировал. Но эти отсылки на самом деле не очень сложны и глубоки. Скорее я пытаюсь писать в духе того, что делает Брюс Спрингстин, – есть некий внутренний смысл, подсказки которого плавают на поверхности. С их помощью я как бы лишний раз объясняю, что хотел сказать, а это всегда нелегко и больно. Но в последнее время я понял, что более не нуждаюсь в отсылках к поп-культуре. Теперь я могу без них обойтись. И снова меняю правила. – Какова обычная реакция на ваши книги у американцев? Я имею в виду прежде всего молодежь. – Работая в американских университетах, я заметил, что многие студенты читают современную японскую литературу не потому, что это японская литература, а просто потому, что им интересно это читать. Они погружаются в мои романы или в прозу Эми Ямады и Бананы Ёсимото точно так же, как десять лет назад погружались в книги Гарсиа Маркеса, Варгаса Льосы и других латиноамериканцев. Для таких перемен обычно требуется некоторое время. Но вообще сегодня писатели разных стран влияют друг на друга и меняются сами гораздо активней, чем раньше. Мир тесен и становится все теснее. И, я думаю, это замечательно. – Возможно, в этом и заключается главное отличие сегодняшних японцев от японцев 60-х? Вы сами говорили, что в 60-е у вас не было вразумительной литературы, которая отражала бы радикальные взгляды молодежи на мир вокруг. Изменилось ли это? Существует ли сегодня поколение молодых писателей, которые были бы вам близки? – Да, сегодня уже есть новое поколение писателей, в том числе и тех, кто меняет стиль и содержание японской прозы. Повести Бананы Ёсимото, скажем, или романы Рю Мураками отличаются от всего, что писали японцы даже лет десять назад, и уж тем более – от творчества послевоенных прозаиков во главе с Кэндзабуро Оэ. В основном это молодые авторы, и лично мне у них нравится далеко не все; но они пишут очень искренне, головой и сердцем, о том, что их беспокоит в Японии, которая нас окружает сегодня. Когда они были подростками, Япония была богатой, а сегодня они уже не уверены, что все меняется к лучшему. Они боятся, что с обществом может случиться трагедия. И я замечаю, что японским читателям нравится их подход, потому что они используют новую манеру письма. Я немного старше этих писателей, но чувствую себя молодым, и в душе я с ними. – Начиная с «Охоты на овец» и далее в «Дэнсе» вы уже меньше пишете о 60-х – и касаетесь в основном тех проблем, которыми, как вы считаете, Япония «заболела» в эпоху развитого капитализма. И в целом оцениваете происходящее весьма негативно – дескать, все это богатство и внешний достаток коррумпируют общество, приносят один сплошной вред, а человеческий идеализм якобы куплен с потрохами. Однако люди в ваших романах по-прежнему одиноки; материальные блага не приносят им счастья, и они всё так же ностальгируют по «добрым старым 60-м»… – Это – одна из причин, почему «Норвежский лес» разошелся такими огромными тиражами. Японский читатель все так же тоскует по миру, в котором оставалось бы место для идеализма. Однако уже после этой книги мне захотелось создать героя, который бесконечно одинок в этом огромном и сложном обществе денег и информации. Так появились «Охота на овец» и «Дэнс». Сегодня японцев приучают верить, что шикарный «БМВ» и новенький компьютер сделают их счастливыми и избавят от ощущения вселенской изолированности. А о том, что это ложь, никто не говорит вслух, и люди превращаются в циников и лицемеров. Вот в чем проблема: это новое общество кажется таким огромным и всесильным, что уже и не разобрать, как от него защищаться, с чего начинать атаку… Но все когда-нибудь меняется. – Существует мнение, что когда человек долго живет за границей, он начинает больше и глубже думать о своей стране. Вы можете сказать такое о себе? Действительно ли «со стороны виднее»? – В какой-то степени – да. Американцы часто спрашивали меня, почему я не пишу об Америке. Но дело в том, что я не хочу писать об Америке. Я хочу писать о Японии. Да, я прожил в Штатах несколько лет – главным образом, в университетах Принстона и Гарварда, потому что они обеспечивали мне визу, но у меня не было перед ними никаких реальных обязательств, я просто жил там в свое удовольствие. Америка произвела на меня слишком большое впечатление, чтобы о ней писать. Лучше уж я буду писать об Азии. Вот и сейчас я работаю над книгой о том, что делали японцы в Китае в 30-е годы[48]. Этот роман я начал еще в Принстоне, у них отличная библиотека. Я прочел там огромное количество книг о войне, и в мой мозжечок начала назойливо стучаться мысль: а кто такие мы, японцы, на самом деле? Что мы там делали? Это очень большой вопрос. Я захотел узнать, что делал там мой отец[49]. Он служил там в 30-х годах и рассказывал мне о войне, когда я был совсем маленьким. Некоторые из этих историй меня по-настоящему шокировали. Небольшие, но очень кровавые истории. И сейчас, сорок лет спустя, я понял, что хочу об этом написать. Ведь, по большому счету, японцы так и не поняли, что происходило во Второй мировой войне. Да, бомбардировка Хиросимы и Нагасаки – это кошмар. Но то, что японцы вытворяли в Китае или в Пёрл-Харборе, – не меньший кошмар. Сегодняшние люди не знают, что там творилось. Они не думают о том, что именно привело Японию к бомбардировке Хиросимы и Нагасаки. Не задумываются о японской интервенции в Китае и налетах на Пёрл-Харбор. Сегодняшние японцы хотят быть жертвами войны. Раз нас бомбили – лучше уж мы будем жертвами. Виноваты – не мы. А те, кто сидит в правительстве, в Императорском дворце и в Парламенте. Но все дело в том, что именно мы, японцы, были агрессорами, и только мы сами виноваты во всех этих зверствах. Наше прошлое и будущее связаны друг с другом. Но люди не желают об этом думать. – Создается впечатление, что на вас очень сильно повлиял Филип К. Дик – особенно в «Дэнсе». Вы его много читали или только в последнее время? – Нет, я не большой поклонник Филипа Дика. Хотя все вокруг и говорят, что он крут. Я прочел пару-другую его книг и на этом бросил. Куда больше мне нравится Воннегут и Стивен Кинг. А также Тим О'Брайен и Джон Ирвинг. А из Латинской Америки – Борхес и Гарсиа Маркес. – Когда читаешь ваши романы, невольно замечаешь странную особенность. Все сцены секса и спереди, и сзади словно отделены от основного текста некими «швами» – как если бы их «вставляли» искусственно. История течет, потом прерывается для сцены с сексом, а потом возвращается в обычное русло. И только в «Норвежском лесе» сексуальные сцены органично вливаются в повествование – очень естественно и убедительно… – О, большое спасибо! Многим в Японии, как я заметил, не понравился весь этот секс в «Норвежском лесе». Уж не знаю почему, но некоторых это раздражало. А кое-кто даже посчитал это «порнографией» и записал меня в сексуальные маньяки… (Смеется.) Но это, конечно же, глупости. Я просто писал о сексе, потому что это очень важная часть человеческой жизни, вот и все. Когда ребенку дают новую игрушку, он хочет с нею поиграть. Но в своей очередной книге я практически не использую эту игрушку, я уже ею наигрался. – Вы могли бы рассказать, что именно побудило вас приехать в Америку? – Сначала я прожил три года в Европе – в основном в Греции и Италии, только на год посередине вернулся в Японию. Из Японии я уехал потому, что успех моих романов усложнил мою жизнь, мне стало физически сложно там находиться и писать дальше. Я стал знаменитым, а это очень неудобно в повседневности. Европа мне очень понравилась, там красиво и весело – но лично мне было трудно сосредоточиться на работе. В Италии меня окружали в основном итальянцы, в Греции – греки, и я постоянно ощущал себя иностранцем, чужаком, пришельцем с другой планеты. И только здесь, в Америке, это чувство исчезло. Как раз это мне и нравится в Штатах – вокруг тебя все такие же, как ты сам, можно запросто встречаться с людьми, заводить знакомства, дружить. А потому – легче всего сосредоточиться на работе. Здесь всем до лампочки, знаменитость ты или нет. – И все же многие японцы, которые переехали в Штаты, говорят, что раньше американская культура им представлялась чем-то вроде фантазии – такой большой веселый бунт против родителей, традиций и так далее. А реальность оказалась гораздо жестче. У вас не было шока или хотя бы удивления от того, что вы пережили в американской реальности? – Да, было немного. Самое ужасное в Америке – это бытовой криминал. Здесь практически каждый день встречаешься с преступностью, с ненавистью одного человека к другому. Конечно, все это есть и в Японии, но там это хотя бы не так очевидно. Столько оружия у простых людей – для Японии это просто немыслимо! А для большинства американцев это естественно, как неотъемлемая часть жизни. Они, конечно, понимают, что это страшно и опасно, но смиряются с этим по принципу «а куда деваться?»… И еще я заметил, что очень многие американцы любят учить других, как следует жить на свете. Возможно, потому, что привыкли побеждать, не знаю. Все-таки, за исключением Вьетнама, вы, как правило, выигрывали любые войны и споры, в которые вас затягивало… Большинство американцев на личном уровне – очень добрые люди. Но они слишком часто уверены в собственной правоте. А это порой приводит к заносчивости и неадекватной оценке того, что происходит на самом деле. * * *В 1998 году Мураками отбирает 24 любимых джазовых суперхита для двойного компакт-диска – звукового сопровождения к сборнику своих размышлений о западной музыке под названием «Портреты в джазе»92. Вот эти произведения:
20 Матрешка: перезагрузка. «Хроники Заводной Птицы» «Хроники» неохватны. И дело даже не в объеме. Пожалуй, самое сложное в разговоре о них – не растечься по бескрайним просторам, которые они открывают сознанию, а также не «зависнуть» от тщетности попыток описывать их категориями привычной литературы. Первая и Вторая книги трехтомника вышли одновременно в 1994-м. Все решили, что это полная, законченная версия романа, – и на головы японских читателей хлынул поток рецензий и критических статей. Негативно настроенные критики прежде всего обвинили писателя в том, что слишком много загадок романа осталось не разрешено. Больше всего «старался» видный рецензент Кэн Ясухара, который откопал аж семнадцать таких загадок и вознегодовал по поводу «утраты» писателем «чувства ответственности за логику изложения в сочиняемой прозе»93. Но уже в следующем году без всякого предупреждения вышел Третий, финальный том. И поднялось еще больше шума. Вместе с читателями критики ринулись перечитывать всё сначала – и изрядно запутались в том, как трактовать огромный текст, который волей-неволей проглотили уже дважды.
Мой канадский приятель, кинокритик Барри, как-то спросил: – Ты еще не заметил, какая фраза повторяется в любом голливудском фильме где-нибудь ближе к концу? – Хм… – задумался я. – Не знаю. Может, «Let's go home»?[50] – Почти угадал, – кивнул Барри. – Это фраза «Let's get out of here»[51]. * * *Сам автор признался, что, написав Вторую книгу, испытал «четкое ощущение завершенности»94. И хотя некоторые линии сюжета действительно «повисали в воздухе», появилось чувство: «по сути дела, всё». «Как это – всё? – опешили ясухары. – История еще не закончена, а роман уже завершен?» Именно так. «Проблемы нагнетаются, тайны распахиваются всё глубже, и вдруг – всему конец. Я просто понял, что так писать тоже можно», – невозмутимо заявил Мураками. К концу Второй книги писательская концепция распалась на составные – и тут писателя осенило: Повествованию (моногатари) и Произведению(сёсэцу) вовсе не обязательно совпадать. Повествование «Хроник» состоит из двух регулярно перемешиваемых контекстов: реально-обыденного – и мистико-развлекательного. Главный герой, Тору Окада, уволился из адвокатской конторы, где прослужил после вуза до тридцати, – и какое-то время решил пожить безработным, занимаясь домашним хозяйством, благо жена, Кумико, зарабатывает неплохо. Жизнь течет размеренно, пока не пропадает их кот. В поисках кота Окада начинает регулярно прочесывать окрестности, и тут с ним происходят странные вещи. Звонит незнакомая женщина и предлагает что-то вроде секса по телефону. Потом звонит гадалка-медиум по имени Крита, а ее сестра Мальта приходит к нему домой. Окада забредает в незнакомый двор по соседству, где знакомится со странной девушкой Мэй. А затем к нему приходит старик по фамилии Мамия, друг его знакомого-спиритиста, и рассказывает об ужасах, которые пережил во время войны на Халхин-Голе. На этом кончается книга Первая. Оставляя в нас ощущение нагроможденных загадок и тайн, которые, как мы надеемся, должны разрешиться дальше. Ровный, вполне реалистичный сюжет, нормальное развлекательное чтиво. Однако во Второй книге история окрашивается в мистические тона. Сначала пропадает жена. Окада начинает искать жену и выясняет, что та его бросила. Хорошенько подумав, он признает, что ничего об этой женщине толком никогда и не знал. Тут звонит брат жены, Нобору Ватая, и организует странную встречу в кафе – разговор «на троих»: Окада, Нобору Ватая и Мальта. В котором шурин говорит, чтобы Окада жену не искал, ибо она к нему уже не вернется. Желая разобраться в своих отношениях с женой, Окада лезет в пересохший колодец во дворе заброшенного дома и начинает там медитировать. Его окутывает «нечто, случайно принявшее форму сна», и он оказывается в иной реальности, пройдя сквозь стену колодца. А когда «просыпается» и возвращается домой, обнаруживает на щеке иссиня-черное родимое пятно. Тут приходит письмо от жены с просьбой ее не искать. А также случаются другие странные вещи, в целом лишь дополняющие портрет человека, которого бросила жена. Конец Второй книги. Попробуем теперь разгадать основные загадки, над которыми читатель «зависает» к этому моменту.
К концу Второй книги в монологах Окады всплывает странная фраза: «Добрые вести дают о себе знать тихо»; а буквально – «говорятся тихим голосом». Что же это за голос? Когда герой плавает в бассейне, к нему приходит Озарение. Именно с тех пор, как потерялся кот, ему стала названивать незнакомка, предлагая секс по телефону. И он наконец понимает, что это – Кумико, которая не бросала его и по-прежнему его ждет, умоляя о помощи. Тихим голосом с того света. Цепочка «Нобору Ватая – кот – Кумико – Хонда – Мамия – колодец» наконец замыкается – и наш герой лезет под землю. – Тебя я знаю очень хорошо, – говорит ему там незнакомка. – И ты меня тоже. Но я не знаю, кто я. Если хочешь найти жену, любым путем выясни мое имя…
Генеральное назначение колодца, как и цель походов в «тот» мир, – усилием мысли воскресить умершую любовь. Но не в смысле «проверить логикой гармонию». «Мысль», в данном случае, – то самое «кокоро», которое соединяет память с человеческой теплотой, о котором так долго твердили нам все практикующие целители. От Достоевского до Андерсена и от Уайльда до Бротигана. Собственно, на этом можно бы и закончить роман. В колодец слазили, на том свете побывали, осколок зеркала в глазу растопили, перерождение произошло. «Let’s get out of here», – словно говорит нам автор. И возразить ему вроде бы нечего. Зачем же было городить Третий том?
Чем же именно стал отличаться сегодняшний Мураками от американцев 90-х? Выражаясь терминами ядерной физики – тем, что, в отличие от «просто физиков», он наконец приступил к расщеплению ядра. Взял атом (a+tom)96, который до сих пор считался неделимым, расколол его, проник к ядру, расщепил и его – и получил безграничный доступ к колоссальной энергии нового типа. По крайней мере, с конца XIX века и до сих пор ядро литературы – человеческая индивидуальность – считалось неделимым по определению (in+dividual)97. Несомненно, и Джон Ирвинг, и Тим О'Брайен также стремились к этому. Но именно Мураками, внимательно отследив, к чему пришли современные кино, телевидение, популярная музыка и прочие составные общемировой субкультуры, начал работать с понятием человеческой личности не как с целым числом, а как с дробью. О человеческой мысли как бесконечной дроби очень красочно рассуждает Профессор в «Стране Чудес без тормозов»: см. его монолог в главе «Летопись на зубочистке», а также «дерево» самого романа, восстановленное в этой книге. Речь идет о том, что в процессе жизни личность человека постоянно растаскивают в противоположные стороны две силы: одна тянет ее к целому числу, другая к нулю. Как раз об этих «равновеликих силах» писал Танидзаки в «Заметках об искусстве», но именно Мураками нашел принципиально новый и яркий способ изображения этих сил. Это и рассматривает как особую заслугу видный критик Норихиро Като, собравший команду из более двадцати рецензентов для составления уникального справочника по творчеству писателя. Вот какими словами он завершает сей коллективный труд:
Иначе говоря, проза Мураками – это литература визуализованных ощущений. И воспринимать ее следует так, как если бы мы смотрели кино. Пример из «Хроник»: сцена возвращения героя из «черной комнаты» в обычный мир по «эту» стенку колодца. Напомним, что герой доведен до состояния крайнего ужаса:
Эта сцена с «желе» отчетливо напоминает эпизод с биомассой из широко известной комедии ужасов «Охотники за привидениями»100. Но, в отличие от голливудских спецэффектов, здесь присутствует… что-то еще. В тот самый момент, когда он чертыхается. Заметим: здесь не отсутствует то, что обычно есть. Наоборот: присутствует то, чего нет. До писателя дошло. Черт меня побери – да ведь я описываю то, чего не бывает! Нобору Ватая – вылитый Боб из «Твин Пикса» Дэвида Линча. Этакий Харон с ключами от лодки. Как ни оберегается бедная Кумико, он таки умудряется ее «зарядить». Тем, что ею самой не является. И с тех пор она то и дело путешествует в «мир, похожий на сон». Не понимая, что с ней творится. Лишь потом Окада обнаруживает, что чертов Харон уже изнасиловал Криту, вынув из ее чрева «то, чем она не являлась» – нечто «мокрое и скользкое, похожее на новорожденного ребенка», очень страшное и омерзительное. И уже «вложил» это в Кумико. На экране не видно, что это такое. Его не бывает. Но оно есть, пока жив Нобору Ватая. И мы с вами знаем, что это. Не правда ли? Еще пример: все сцены, где Кумико говорит с героем не своим голосом. В «обычной» литературе трудно представить, чтобы муж не узнал голоса жены по телефону, если у него с головой все в порядке (тот же Кэн Ясухара совершенно искренне требовал, чтобы автор «не держал читателя за идиота»). Однако, настроившись на «чтение кинометодом», мы «проглатываем» эти сцены с таким же аппетитом, с каким «считываем» эпизоды очередного «Экзорсиста», когда актриса, божий одуванчик, вдруг смачно басит с экрана голосом вселившегося в нее Сатаны: – Фитилек-то притуши. Коптит… Вопрос восприятия, как сказал старый Хаксли старине Ясухаре. И подарил ему пачку дивидишек с Чарли Чаплином. * * *– Мама, мама, а мы сегодня билетершу обманули: билеты купили, а в кино не пошли! – радовался мой хитроумный брат в семь лет. Русскому в Токио трудно судить, по какой причине в американской версии «Хроник» от Третьего тома осталась чуть ли не половина. Ну что ж. Сами себя обделили. Хотя и не только себя: в таком урезанном виде книгу теперь переводят с английского на греческий, итальянский и прочие языки там, где японского пока не выучили. Жаль. Ведь одно из главных развлечений в луна-парке Заводной Птицы – находясь в Третьем томе (А), разглядывать мир самого романа (а) в глазок перископа подводной лодки (дискета):
Второй том заканчивается. Колодец закопали, а «дом с повешенными» пустили с молотка. Подводим жирную черту. Первое, что делает Окада в Третьем томе, – выкупает участок, сносит злосчастный дом и строит на его месте новый. И весь роман принимает форму… русской матрешки. Которую, кстати, впервые изготовили в конце XIX столетия, копируя японское «ирэко» – набор шкатулок, вставляемых одна в другую по возрастающей. До конца Второго тома рассказчик в основном совпадает с героем. Но начиная с Третьего это ему надоедает. «Пора убираться отсюда», – решает он, выходит из себя – и помещает матрешку поменьше (а) в новую матреху, побольше (А). Прием Рязанова – Тарантино: режиссер фильма вылезает на экран, чтобы продолжить свой ментальный рэп у всех на виду. Делает он это очень просто. Берет «макинтош», вставляет в него дискету с файлами первых двух томов – и отслеживает, что там происходит дальше, на экране монитора. А заодно и нам дает почитать. Для пущей отстраненности называя себя заморским именем Синамон. Или, по-русски, Корица. В этом фильме он не произносит ни слова. Этакий Великий Немой. У него нет голоса – и, как выяснится позже в «загробном» отеле, нет лица. Как и у всякого порядочного привидения. Достоинства «персонального перископа» Корица – Мураками использует на полную катушку. Вселившись в героя, он «просверливает в нем дырочку» в виде родимого пятна на щеке – и смотрит оттуда, что происходит снаружи. А все остальные герои живут себе дальше, даже не чувствуя, что за ними следят. Отряд, не заметив подмены бойца, продолжает скакать. По широкой яматовой степи. Да и сам боец, похоже, ничего не подозревает. Корица покупает ему «новые трусы, новую майку и новую обувь» (курсив автора!). И он продолжает говорить с окружающими (и с нами) от своего обычного, старого «я». Как в любом приличном Х-файле, доверчивые налогоплательщики не догадываются, что «в последнее время с нашим Джимми что-то не так». И что теперь, помимо него самого, в нем живет то, чем он не является.
Включаю недавно телевизор – опять Малдер куда-то свалил, одна Скалли бегает со своим инфернальным бэби наперевес, плюс эта парочка сопливых стажеров помогает ей очередное дело еще больше запутывать. Жаль – уж очень забавно слушать, как она с политкорректной эротикой в круглых альбионских глазах его «мордой» обзывает[54]. Собрался было выключить – да так и застыл перед экраном с поднятой рукой. Дежавю? Да нет, вроде все совпадает… Целые полчаса очередного Х-файла по городу бегал серийный убийца – мясник скотобойни, снимавший с людей кожу живьем. Смакование пытки, сам инструмент, общий вид освежеванных жертв, их вопли и выпученные глаза, равно как и реакция тех, кто на них смотрел, – один к одному слизаны со сцены на Халхин-Голе из «Хроник Заводной Птицы». Простая арифметика. Американцы перевели «Хроники» в конце 90-х. Последние «файлы» снимались в начале 2000-х. Обратный процесс пошел, не иначе. Впрочем – ладно, джентльмены. Соглашусь: слово «слизаны» здесь некорректно. На то она и субкультура, чтобы расти, как бурьян. Как справедливо заметил БГ, в этом джазе уже не до плагиата. Но – что они все делают с нашими мозгами? Куда они клонят? И кто такие «они»? «Истина где-то рядом»? Так бы и врезал. По пути от метро до дома, как Тайлер. Знать бы точно кому. * * *
В Третьем томе становится окончательно ясно: Кумико – это телефонная незнакомка, а незнакомка – Кумико. Но эти две женщины отличаются, и не только голосами. Полная смена личностей, на уровне психики. Ни герой, ни читатель никак не ожидают от рассудочно-сдержанной, серьезной женщины, какой она предстает в начале романа, монологов вроде: «Я буду очень ласковой. Сделаю что захочешь, тебе даже двигаться не придется. Такого и жена тебе не устроит…» Заметим, здесь не идет речь о «неизведанных сторонах женщины» или «нераскрытых потенциалах» человеческой личности. Существо, живущее в Кумико, – действительно не она. Никаких логических, реалистических объяснений, откуда оно завелось в ней, мы в тексте не находим, и сама Кумико этого не понимает. Изменить мужу ей пришло в голову вовсе не потому, что тот переспал с другой. Ей просто нестерпимо этого захотелось. Что-то в ней захотело – и все. Ее младший брат Нобору Ватая вложил в неечто-то гадкое. И она забеременела. В «привычной» литературе, казалось бы, так писать нельзя. Еще старина Мережковский призывал «братьев-поэтов» во всех фантазиях быть последовательными. Однако то, о чем пишет Мураками, до сих пор никем толком не описывалось (подчеркну: как ощущение создавалось, но словами не называлось). Наверное, проще всего сказать так: он пишет о том, что в нас есть то, чего нет. Внутри у нас живет то, чем мы не являемся. Именно отсутствие себя порой приносит нам небывалые ощущения в жизни – и меняет саму эту жизнь:
Стремление к этому «чуду», доведенное до абсолюта, и ломает Кумико. В последнем письме мужу она рассказывает о бессчетных изменах и «грязи», в которую ее жизнь превратилась в итоге. Высосав все соки из Криты и прочих изнасилованных им женщин, Монстр Нобору Ватая растет, подпитывая сам себя, – и теперь тянет пальчики к ее нутру, чтобы окончательно завладеть миром[55]. И у нее самой уже не хватает сил, чтобы этому противостоять.
Как тут не вспомнить Гарри Геллера с его «вечной борьбой» Волка и Человека103. Эта война в нас не кончится никогда, и не дай господь кому-либо в этой парочке вечных спорщиков до конца одолеть другого. Основное различие столь часто сравниваемых (и столь не любящих друг дружку) христианства и коммунизма – как раз в том, что Зло непобедимо по самому определению Зла[56]. Две силы должны быть равновеликими. И чтобы удержать их баланс, неплохо бы понять, с кем ты борешься, и взглянуть «этому некту» в глаза[57]. Но как это сделать, если он – Никто? Вспоминаю чудный комикс про хулиганчика Калвина104, что однажды подсмотрел в «Ёмиури». Пацан лежит ночью в постели, но не может заснуть – темноты боится. Выглядывает одним глазом из-под одеяла и дрожащим голоском спрашивает во мрак: – Есть ли сегодня монстры у меня под кроватью? Из-под кровати гнусный шепот: – Нет… Спи спокойно. Калвин, помирая от ужаса: – А если бы они там были… то какого размера? – Очень маленькие. Баю-бай. – МА-А-МА!!! Прелесть этой истории как раз в том, что художник нашел способ назвать Великого Никто по имени – так, чтобы мы догадались, кто это. В «Хрониках» же Мураками находит для этого еще более мощные, кинематографические методы. Кто хочет отследить их получше – пусть ищет в романе, например, по слову «кожа». Это действительно интересное занятие. Я же выделяю три этапа Охоты на Монстра: 1. ОБНАРУЖЕНИЕ. Вначале мы нащупываем его у себя под кожей:
2. УЗНАВАНИЕ. Монгольский солдат снимает с нас кожу живьем – и мы наконец узнаем, как Он выглядит:
3. ИЗВЛЕЧЕНИЕ. Хирургические пальцы Нобору Ватая вынимают Его из нас:
Так… Нашли, узнали, вынули. Ну и что же с Ним делать дальше? Собственно, это и есть главный вопрос Малого романа. Герой, «потеряв себя» в колодце, вываливается на тот свет и встречает Кумико. Но Кумико не возвращается в этот мир, и как быть дальше – непонятно. Вывод: Третий том действительно необходим. * * *Прав брат Корица – замечательная штука компьютер. Берешь текст, кликаешь на команду «найти» – и отыскиваешь в романе такие подводные течения, которых раньше в упор не замечал. Все, что связано со словом «кожа». Или «сердце». А также «луна», «вода», «ребенок»… Попробуйте, рекомендую. Увлекательнейшее занятие по прочтении хорошей книги в наш персонально-технический век. А теперь попробуем «разобраться» с самим Корицей его же методами. Соединяем в одну цепочку все, что о нем можно узнать.
С этого места ни дат, ни возраста людей более не указывается (хотя основное действие «Хроник» происходит в «оруэлловском» 1984-м). Но цепочка продолжается с того момента, как мать Корицы встречает Окаду. * * * После «визита на тот свет» у героя на лице появилось родимое пятно – некий Глаз, которым Некто смотрит из твоей головы на окружающий мир. Не случайно к этому пятну так стремятся приникнуть все женщины, которых обесчестил Нобору Ватая. За любые деньги. Что же случается с теми, кого убил Нобору Ватая? «А вот что», – говорит Корица и сочиняет «страшилку» о Мальчике, Полной Луне и Закопанном Сердце. В лучших традициях японских сказок о привидениях. Вот только… сочиняет ли? * * *Жил на свете мальчик. А в саду за его окном чирикала Син… пардон, Заводная Птица. Однажды в полнолуние мальчик проснулся, потому что услышал, как Птица тревожно кричит и зовет его. Он вышел из дома и увидел двух странных мужчин. Один был длинный и напоминал привидение. А другой, коротышка, был похож на отца. Длинный послал коротышку на дерево. Полез коротышка на дерево – и назад уже не вернулся. Длинный куда-то ушел, а потом вернулся со свертком и лопатой. Закопал сверток под деревом и тоже исчез. А Заводная Птица умолкла и больше никогда не кричала. Подбежал мальчик к дереву, выкопал сверток, глянь – а там человеческое сердце. «Подумаешь, сердце, – подумал мальчик. – У меня и самого такое есть». Положил сердце обратно в ямку и засыпал землей. И тут его окутало нечто вроде сна. А когда он проснулся, смотрит – а в его постели еще один мальчик: его собственный труп. Мальчик попробовал крикнуть «Мама!», но не смог произнести. Как будто само это слово куда-то исчезло. И только потом догадался, что исчезло не слово, а что-то другое. И онемел на всю жизнь. * * * Эта сказочка – главный ключ к Большому Повествованию. Точно в «сжатом» файле, здесь спрятан весь мистический контекст книги, а также подсказка, как расхлебывать весь «круто сваренный» детектив. События в «Хрониках» специально перемешаны так, чтобы их последовательность во времени считывалась не сразу. Именно о логичной последовательности событий и слов говорят и думают все основные герои книги: Окада, ветеринар зоопарка, Нобору Ватая и другие. «Восстановить все цепочки и распутать все провода» пришлось и герою «Дэнса», чтобы Человек-Овца мог подключить его к настоящей реальности. Под лежачие камни чьей-нибудь жизни река Судьбы не течет. Проследив уже одну только цепочку Окада – Кумико – Нобору Ватая, мы делаем интересное открытие. Последний напряженный разговор Окады с Кумико накануне ее исчезновения также происходил при полной луне. У нее были месячные, а муж предлагал ей подумать об умирающих в полнолуние лошадях, которых стоит жалеть больше, чем себя. И жена в который раз едва могла сдержать слезы. С женой у Окады не ладилось. Еще в первых главах он постоянно терзался вопросом – в конце концов, в чем смысл твоей жизни, если ты даже спишь с чужой тебе женщиной? Заметив эту чужеродность, демонический шурин Нобору Ватая снова вырвал сестру из ослабевших объятий мужа. Шесть лет назад Кумико уже пыталась спастись от него, выходя за Окаду. Но братец настиг ее и обесчестил, поместив в нее нечто гадкое. Она все еще любит мужа. И даже пытается позвать его на помощь, звоня с того света по телефону. Однако Нобору Ватая заколдовал ее так, что не только голос, но и сама она стала другой. Бедная женщина не помнит, кто она, и даже муж не может ее узнать, потому что его сердце оглохло и спит. Жизнь Окады превращается в один растянутый кошмар. Чтобы вернуть жену, необходимо разбудить свое сердце. И попасть туда, где она его ждет. Он лезет в колодец и попадает в странный отель на Акасака[58]. В номер, где в далеком 1975 году был найден труп мужчины с вырванным сердцем. Этот мужчина и был отцом мальчика, онемевшего за пять лет до отцовской смерти. Вот оно что. Герой сказки – Корица. Бессловесная тень героя, делящий с ним одно «кокоро» на двоих, внук вселившегося в Окаду ветеринара и преемник Человека-Овцы в Отеле. А также – человек без сердца, голоса и лица, записавший на своем компьютере историю своей бабушки. Длинную и жуткую историю о том, как японские солдаты расстреляли беззащитных зверей в китайском зоопарке. Трехтомный гиперроман, который уже сегодня переведен на десяток языков мира. Уснувшее сердце Окады – погребенное заживо сердце Корицы. «Кокоро» всего трехтомника. * * * «Хроники» можно читать на одном дыхании, если найти правильный темпоритм, настроиться на «внутреннее дыхание» текста. Нащупать между строк то самое Нечто – как Зверя под собственной кожей. Если не торопиться, не перескакивать глазами через строчки и помнить, что у виртуоза-структуралиста Мураками не бывает случайных и ничего не значащих фраз, – постепенно все линии сложатся в мистерию, которой позавидовал бы сам Иероним Босх. Для пущей интриги рассмотрим еще один ключик – странную фразу из размышлений деда Корицы, ветеринара в китайском зоопарке. Когда японские солдаты в Китае отказались от попыток расстрелять из винтовок «слишком огромных» слонов, он подумал:
Когда в тебя вселяется Ничто, ты перестаешь быть Собой. И становишься Не Собой. Выходишь из одной крайности (полный уход в себя) и впадаешь в другую (полный выход из себя). Выворачиваешься наизнанку. То есть – теряешь кожу, как разведчик Ямамото. А это кончается тем, чем закончили все потерявшие причину жить дальше: Крыса, Наоко, Готанда, Идзуми, Хацуми и еще кое-кто – догадайтесь сами. Все умерли после страшных физических или душевных мук, которых не перенесли:
Вывод? * * * Любопытный факт: именно отрицательные, отталкивающие персонажи у Мураками чаще всего напрямую дают нам понять, каких взглядов на жизнь и общество вокруг себя придерживается сам Харуки. Это и монолог Черного Секретаря насчет «революции сознания», и критика Хираку Макимурой «индивидуальных систем мышления», и проповеди отца Кумико о «здоровых амбициях» и «классовой демократии». Абсолютно визуальный, «киношный» эффект – выворачивание позитива в негатив ради большего акцентирования смысла. Тот, кем я быть не хочу, говорит мне о том, что действительно существует, но чему я от всего сердца желаю исчезнуть. Очень точный ход: с отрицательными героями «по инерции» хочется спорить. А для этого приходится слушать их внимательно и задумываться даже серьезнее, чем над мыслями любимых героев. Так, из-под пера «негодяя по жизни» Нобору Ватая выходит очень примечательный текст – настолько прямой и искренний, что я не могу удержаться и привожу весь отрывок, в котором отчетливо слышу голос самого Мураками:
Вряд ли Мураками читал Чернышевского. Хотя – кто его знает? Встретился же, когда захотел, с Кэрроллом на том свете. «Как не знать, господин барон. Рукопись с автографом господина Платона вы сами вчера положили на каминную полку». На то он и медиум, в конце концов. Глубокие реки неслышно текут. * * *
Что происходит? У человека с родимым пятном – разрыв между мирами. Что есть в одном мире – того нет в другом, и наоборот. Но он не может понять, какой мир тот, какой этот. Не видит последовательности в своих путешествиях оттуда сюда и обратно. Потому что не помнит первопричины – откуда у него это пятно. И не способен «завести в себе пружину»: ему кажется, что все предрешено, и для личного выбора места не остается («кокоро» нет). И его накрывает черная тень. Он засыпает – чтобы проснуться в другом мире, где всего этого нет («кокоро» есть). И вселяется со своим родимым пятном в Окаду – который помнит, откуда пятно, который может и должен наконец-то принять Решение. Свое собственное решение. Отдельно от Судьбы. Иначе она никогда не переменится. Тору Окада давно уже «плыл по течению», и Пружина его Судьбы окончательно разболталась. Только потеряв жену, он впервые задумался, как эту Пружину завести. Для этого ему пришлось «вывернуть себя наизнанку» – и стереть в себе свои личные установки, из-за которых потерял жену. То есть совершить самоотречение – или покаяться, по-русски говоря. Вот они, эти установки «пловца в реке»:
Заметим: некий блокиратор. Однако в случае с Нобору Ватая «эта система отказывала». И никак не помогала «отодвинуть этого типа куда-нибудь подальше, за пределы сознания». Выходит, Окада своей блокировкой блокировал сам себя.
Но лишь после смерти Нобору Ватая в пересохший колодец хлынула вода. * * *
Так говорил Хонда-сан. Что за перевертыши? Что еще за Гегель с буддистским уклоном? Ведь не сам же Мураками все это придумал, тут же века спрессованы. Где-то я уже все это… Ну так и есть. Ведь сказано же:
Открываем древнейший письменный памятник японской цивилизации «Записки о деяниях древности» (Кодзики). В них мудрые старцы-монахи неторопливо повествуют о том, как призвал Повелитель Неба двух прекрасных молодых богов, Идзанаги и Идзанами, дабы навели они наконец порядок в Хаосе японской мифологии107. * * * Грехопадение Кумико заставило ее спрятаться в иной мир. Что дальше? А дальше и в ней самой, и в любящем ее муже происходит то, что заложено в человеке с основ его существования. Ситуация, которая так или иначе знакома любому с кем-то в паре – будь то мужчина-женщина, женщина-женщина или мужчина-мужчина. Принятие решения. * * *
* * * Да, единых ответов у Мураками нет. Да, как и в «Норвежском лесе», мы вольны «привинтить» к финалу «Хроник» по крайней мере две или три возможных версии прочтения. И все же позволю себе немного помедитировать. Вернулась ли Кумико? Как завершился поход японского Орфея за своей Эвридикой? И каким, собственно, выводом заканчивается чуть ли не самый масштабный бестселлер Страны Восходящего Солнца конца ХХ века? Здесь ведь вот что интересно. Как Норихиро Като в своем «Справочнике», так и Сибата-сэнсэй в общении со мной рекомендовали вспомнить даже не первый миф об Идзанаги и Идзанами, а то, что с ними случилось дальше, – т.н. «историю первого японского развода». В этой истории мы встречаем до странного много сходства и с мифами об Орфее или Аиде, и со славянскими сказками (например, о сожженной коже Царевны-лягушки или о долгом бегстве от Бабы-яги с бросанием гребней-полотенец через плечо). Но главное – с конфликтом отношений Окада – Кумико. Попробуем наложить эти две истории друг на друга.
На первый взгляд, финал мифа принципиально отличается от финала «Хроник». Окада все-таки убивает Нобору Ватая в загробном мире. И отнюдь не блокирует Кумико выход «обратно», наоборот – оставляет ей шанс вернуться и разделаться с братцем на «этом» свете. А сам умирает в колодце от хлынувшей внезапно воды (конец 37-й главы). Пара оставшихся после этого глав состоят из писем от Мэй Касахары и Кумико – писем, которые он уже мог и не получать (о чем и беспокоилась Мэй). А также странного разговора с матерью Корицы в отсутствие самого Корицы… Как если бы Окада и Корица слились воедино. Соединив два убитых сердца в одно живое. Но все это, повторяю, всего лишь версии. Джазовые импровизации на тему, которую каждый из нас проживает для себя сам. 21 Лорен Баколл и виртуальный пейот До сих пор из всего, написанного Мураками, экранизирована только «Песня ветра»110. На мой взгляд, получилась эдакая черная комедия-фарс с сильным привкусом Бориса Виана. Смотреть забавно, да только Мураками там не пахнет. Авторский текст сохранен, но разрозненными кусками, и весь мистический контекст проигнорирован. Самому писателю фильм не понравился. На постановку тем же режиссером «Овцы» он согласия не дал – и с тех пор отвечает отказом на любые предложения о постановке его романов. Этим летом известный мэтр японской режиссуры Дзюн Итикава начал съемки фильма по небольшому, десятилетней давности рассказу Мураками «Тони Такитани» (на русском вышел в сборнике «Призраки Лексингтона» под названием «Тони Такия»111). Главные роли в нем должны сыграть такие звезды, как Исэй Огата и Риэ Миядзава[67]. В апреле 2003 года английский актер и режиссер-авангардист Саймон Макбёрни поставил в Лондоне пьесу «Слон исчезает», перемешав на сцене сразу несколько рассказов Мураками из одноименного сборника112. А уже в августе привез спектакль в Токио. Харуки сие творение терпеливо отсмотрел, но не одобрил. Спектакль прошел в Японии без успеха. Неуловимая «муракамская» интонация (тихий спокойный голос рассказчика и будничные фразы с «мистическим поддоном») при попытке озвучить ее на сцене умерла. Как и в «Песне ветра» на экране за двадцать лет до этого. Примечательно, что сама постановка родилась без ведома автора, и японцы, узнав об этом, были, мягко скажем, удивлены. Лондонцы же странным образом упирали на то, что «использовали копирайт английского текста, который принадлежит переводчику Джею Рубину». Скандал затягивался, и контора писателя махнула на флибустьеров Её Величества щедрой японской рукой. Но так или иначе, любые попытки поставить произведения Мураками в кино или на сцене неизменно встречают принципиальный отказ самого автора. «Книга закончена и никаких дальнейших версий, кроме читательских, не требует», – коротко объясняет он. Исключение для Итикавы было сделано лишь потому, что писатель с режиссером хорошо знакомы и, видимо, сумели найти некий общий художественный язык. Странно, казалось бы, видеть такое отношение к «постановкам себя» у человека, помешанного на старых фильмах. Ведь еще в «Стране Чудес» мы с героем-конвертором ностальгируем по старой актерской школе – Хамфри Богарту, Питеру Фонде, Ингрид Бергман… По выпуклым характерам кино ушедшего века, в которых узнаешь доброго старого себя. Себя – из тех еще времен, когда благодаря хорошим актерам можно было развалиться в кресле перед экраном, с чувством большой достоверности погрузиться в ситуацию, которой еще не испытывал, – и прожить кусок чьей-то жизни:
Очередной Лоуренс Оливье в роли Гамлета очень убедительно терзался вопросом, «быть» ему там у себя в Дании или «не быть», – и ты, потягивая «Шивас Ригал», восхищенно цокал языком – эк излагает, чертяка. Не то что в нынешние времена, когда приходится симпатизировать даже «актеру» Киану Ривзу. А куда деваться? Конечно, он не Хоффман, и вообще не актер в «Станиславском» смысле, но от него и не требуется. У него же совсем другая функция: он аватар. Такой резиновый «я». Надел, как гидрокостюм, чтобы плавать быстрее было, и – бултых в собственный мозжечок. То есть сразу. Одновременно. Чужое, пусть даже очень гениальное, лицедейство для таких заплывов годится не больше, чем «мерседес» для путешествия к центру Земли. Ну, ей-богу, что бы делал в роли Нео «выпуклый» человек дождя Дастин Хоффман? Играл Мне Меня же? Смешно. I’m an excellent driver[68]. Нет, я вовсе не хочу приравнивать «ривзов» к «хоффманам». Упаси боже. Я говорю о другом. О том, что описывает Виктор Пелевин – грубовато, но концентрированно:
Возможно, из подобных соображений Мураками и не хочет экранизировать свои романы. Что, казалось бы, совершенно «не в струю»: 90?% японских бестселлеров продаются еще быстрей, если на обложке приписано: «Готовится к экранизации на киностудии такой-то» или «Поставлена как теледрама таким-то режиссером в таком-то году». Возможно, его тоже не отпускает это странное чувство, что теперь людям немного не до актерства. И что на каком-то неуловимом срезе разговора с самим собой (не там ли, где художественная проза начинает сливаться с эссеистикой по т.н. «эффекту Довлатова»?) – лицедеи перестают быть востребованы как медиумы. В эпоху компьютерных «виртуалов», когда каждый может состряпать любую роль «по своему образу и подобию», ролевые игры в больших количествах утомляют. Наигрались, хватит пока, да и вообще «третий лишний». Хочется поговорить с собой, родимым, напрямую. Сами мы себе и малковичи, и станиславские, и прочие хира-кумакимуры. Можно хоть раз в жизни спокойно?.. Все-таки столько лет в одном колодце. Не правда ли, братец Крыса. Вот и копаем дальше, без посредников, каждый сам по себе. Расковыриваем, кто же это мы такое, что же в нас там зудит, чего мы еще не поняли. Книжки вот пишем. Только точку поставим – ба-бах! – сразу еще что-нибудь непонятно, и так без конца. Голод Дракулы неутолим. Принцип Чандлера, муракамская Овца, пелевинский вау-фактор, сосуд Клейна, пирамида Маслоу. Плюс желание с детства дать в морду Козленку, Который Всех Посчитал. Долбим, бурим, вгрызаемся. Что там дальше по сценарию? Какой по счету Армагеддон? Или весь этот перегной превратится когда-нибудь в нефть, а наши гениальные прапрапраправнуки дружной толпой усядутся-таки в лотос – и, жуя свой виртуальный пейот, унесутся обратно в нирвану Эдема? Ведь все когда-нибудь возвращается к своему началу. И Солнце снова встает в воротах… Поглядим. На что успеем. В конце концов, глупо жалеть, что мы не родились на другой планете в позапрошлом столетии или тысячу лет спустя. Идзанаги с Идзанами было нелегко – да и Нео с Тринити[69] вряд ли будет проще. А пока мы, «простые и неделимые», используем потенциал своего мозга лишь от двух до пяти процентов. И дочитываем до конца каких-нибудь 600 книг за всю жизнь. И так не хотим обмануться, открывая очередную. |
|
||
Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке |
||||
|