• Уходя, оставить свет – это больше, чем остаться
  • Открытие Хэмингуэя
  • Многоликость таланта
  • От миссис Уоррен до Маугли
  • От Джойса до Голсуорси
  • Свет и сумрак Фицджеральда
  • Музыка перевода
  • 5. Поклон мастерам.

    Уходя, оставить свет – это больше, чем остаться

    В этой книжке я толковала больше о том, как не надо писать и переводить. Стараясь же показать, как надо, нередко ссылалась на мастеров той школы художественного перевода, которую создал Иван Александрович Кашкин. Школа возникла в самом начале 30-х годов. Для нынешнего читателя это уже далекая история, само слово «кашкинцы» мало что ему говорит. А между тем, право же, этот удивительный коллектив достоин памятника! Воздвигнуть его мне не под силу, но, ученица кашкинцев, я считаю своим долгом хотя бы заложить камешек на месте будущего памятника. Вот почему называю их поименно и пробую хоть несколькими штрихами наметить творческий портрет каждого из тех, кто остался в этом содружестве на всю жизнь.

    Кто же они, кашкинцы, и что они для нас сделали?

    Они дали нам непревзойденные образцы перевода классики.

    Заново перевели несколько важнейших романов Диккенса, добрую половину рассказов и очерков в первом томе Собрания его сочинений.

    Вера Максимовна Топер перевела роман «Тяжелые времена».

    Ольга Петровна Холмская – «Тайну Эдвина Друда».

    Евгения Давыдовна Калашникова – «Крошку Доррит».

    Наталья Альбертовна Волжина – «Лавку древностей».

    Нина Леонидовна Дарузес – «Мартина Чезлвита».

    Н.Волжина и Н.Дарузес вдвоем – «Нашего общего друга».

    Мария Федоровна Лорие – «Большие надежды».

    Мария Павловна Богословская (вместе с мужем, поэтом С.П.Бобровым) – «Повесть о двух городах».

    Трудами кашкинцев возрождалась на русском языке и другая классика, о которой весьма слабое представление давали старые, наивно-вольные или, напротив, формалистские переводы. Так обрело новую жизнь многое из произведений Эдгара По, Брет Гарта и О.Генри, Марка Твена и Дж. Лондона… Всего не вспомнить и не перечесть. К примеру, В.Топер среди многого другого перевела один из важнейших романов Дж.Лондона «Время-Не-Ждет», «Слово о Шиллере» Томаса Манна, «На воде» Мопассана (в двухтомнике ГИХЛ, 1951. Непостижимо, почему позднее в собраниях сочинений 50–70-х годов и даже в 1981-м печатали другой, старый и устаревший перевод!).

    В основном работами кашкинцев питался, включая 1942 год, журнал «Интернациональная литература». Благодаря им в журналах, а затем и в отдельных книгах встретились мы со многими крупнейшими писателями XX века. И опять, как в переводах классики, поражает разнообразие: Колдуэлл, Стейнбек, львиная доля «Саги о Форсайтах» Голсуорси… Переводы кашкинцев преобладали в сборниках многих английских и американских авторов.

    Во время войны подготовлен и в феврале победного 1945 года подписан к печати солидный однотомник – «Избранное» Бернарда Шоу. Вот когда кашкинцы подарили нам все важнейшие его пьесы, для перевода на редкость трудные! Хорошо помню, как переводила В.М.Топер пьесу «Горько, но правда» – в бревенчатом подмосковном домике, зимой – при свете крохотной самодельной коптилки… Трижды – под такими значительными произведениями, как «Цезарь и Клеопатра», «Дом, где разбиваются сердца», «Кандида», – мы встречаем имя М.Богословской. До сих пор не сходят со сцены «Пигмалион» и «Ученик дьявола», а многие ли зрители замечают, что воссоздала их по-русски Е.Калашникова? Пьесы «Майор Барбара» и «Профессия миссис Уоррен» перевела Н.Дарузес.

    Тут требовалось огромное мастерство, владение всеми оттенками юмора и сатиры, от едва заметной улыбки до разящей язвительности.

    Кашкинцы были великими мастерами перевоплощения.

    Как известно, переводчик – сам себе режиссер. Он постигает стиль и замысел автора. Дух книги, облик и голос каждого из ее героев – все зависит от того, насколько наделен даром проникновения и перевоплощения переводчик, этот скрытый за бумажными листами, словно бы сам-то немой и неподвижный актер-одиночка.

    Но кашкинцы по самому духу своему не были одиночками, с первых шагов они работали сообща. В любых сочетаниях, в любых «упряжках» кашкинцы оставались кашкинцами, большими мастерами одной школы. Любая книга, переведенная ими в содружестве, – это единое, целостное явление культуры. А ведь как часто книгу переводят совсем разные, случайные люди – и она разваливается, разностилица уничтожает всякую цельность и единство.

    Пусть не прозвучит ересью, но профессиональная и даже психологическая совместимость в нашем деле почти так же необходима, как в космонавтике.

    В.Топер вместе с Е.Калашниковой и с участием И.Кашкина перевели роман Дж. Олдриджа «Дипломат». Много переводили вдвоем Е.Калашникова и Н.Волжина, нельзя не назвать «Зиму тревоги нашей» Стейнбека. Они же вместе с Н.Дарузес перевели «Крестоносцев» Ст.Гейма, а редактором была В.М.Топер. Ранние переводы Джойса (главы из романа «Улисс», сборник «Дублинцы») – работа кашкинского коллектива.

    Но самое яркое, самое памятное событие, бесценный подарок кашкинцев всем нам – в середине 30-х годов впервые заговорил по-русски Эрнест Хемингуэй.

    Открытие Хэмингуэя

    Да, для людей читающих, пишущих – уж не говорю для нас, тогдашних студентов, – это было громадное открытие, смею сказать, потрясение. Удивительной силы художник, непривычная манера письма. За такой скупой, будничной, казалось бы, речью, между строк простейшего, в два-три словечка диалога, подчас жаргонного – огромное напряжение чувства, смысла, боли… тот самый вошедший чуть не в поговорку скрытый подтекст, знаменитая эстетика сдержанности. Интонацию «Фиесты», известных рассказов, романа «Прощай, оружие» сознательно или бессознательно переняли потом и некоторые наши писатели, что-то от мастерства Хемингуэя стало и нашим достоянием, и ничего зазорного в этом нет. Влияние Хемингуэя на его современников едва ли кто-нибудь станет сейчас оспаривать. Но…

    Но ведь нам-то для этого надо было ощутить его необычность и своеобычность переданными по-русски!

    Вот это чудо и совершили кашкинцы, истинные пионеры нового перевода прозы. Они – основатели той переводческой школы, что верна духу, а не букве подлинника. В разных поворотах, по разным поводам об этом уже шла речь. Теперь я попытаюсь хотя бы отчасти показать, как это делалось.

    «Фиеста» («И восходит солнце»). Перевод В.Топер. Сегодня каждая строка романа кажется такой естественной, что, пожалуй, подумаешь: да ведь это само собой разумеется, иначе и сказать нельзя.

    Начать с очень простого, с азбуки перевода. Редко-редко встретишь было или имел там, где вспомогательный глагол в языке подлинника обязателен (хотя, как я уже показывала, многие переводчики и поныне «добросовестно» – а на самом деле ненужно, бездумно – сохраняют их, загромождая и утяжеляя русскую фразу).

    Немного примеров.


    Буквально

    У В.Топер

    песок арены был гладко укатанный и желтый

    желтел укатанный песок арены

    Белые (бумажные, white-paper) объявления еще были (оставались) на колоннах

    Объявления… еще белели…


    Зеленели луга, мелькали белые под красными крышами виллы… кудрявились волны… А ведь буквально опять были зеленые, а о волнах сказано причастием, которое по-русски звучало бы уж вовсе тяжеловесно: кудрявящиеся.

    Дословно получилось бы: Справа… был зеленый холм с замком (или – и на нем замок)… По другую сторону… было еще одно возвышение. И опять насколько легче, внятнее в переводе без этих вспомогательных не-нужностей: справа… виднелся высокий холм с замком… С левой стороны… высился другой холм.

    Разумеется, это не значит, что надо наотмашь отвергать, везде и всюду выбрасывать каждое было (встречается и такая крайность). Порой как раз с ним строй русской фразы легче, естественней, если убраны другие грамматические «излишки».

    Зашли в ресторан. – дословно он был полон (или – там было полно) дыма, и дальше невозможное по-русски «выпиванья» и слишком буквальное «пения», а имеются в виду не только песни, но вообще шум. В переводе все чисто грамматически чужое убрано: Было дымно, пьяно и шумно. Как ясно и выразительно! Совсем другим способом, чем в прежних примерах, достигнуто легкое, свободное дыхание фразы.

    Не меньше, чем свободный строй, важна свобода в выборе слова. Уже говорилось: выбор его, в пределах смысла подлинника, достаточно широк, смотря по настроению автора и героя, по интонации. было жарко и солнечнои дома были ослепительно белыеВозникает зримая картина, какой не создать бы дословно. Первое по словарю значение bright – ярко, а не солнечно, и дома, если буквально, выглядели резко белыми, но и яркость и резкая, слепящая белизна переданы как раз отходом от буквы подлинника, словом не первым по словарю.

    Зачастую кажется, слово-то взято простое. Но далеко не всегда самое простое и самое верное лежит на поверхности. А здесь взгляд переводчика столь же зорок, как авторский, это тоже взгляд художника, и потому все предстает на диво зримым, выпуклым, осязаемым. Как метко выхвачено из толщи своего языка: Шофер осадил к тротуару ()! Или вместо solid (примерно – плотно, сплошь набита) – площадь запружена народом.

    Дома были желтые, словно прокаленные солнцем (sun-baked colour).


    и повсюду, куда ни повернись, были еще горы

    Горизонт замыкали темные, причудливых очертаний горы.


    А ведь если переводить дословно – горы делали, образовали горизонт, были они странных форм, допустим даже – причудливо сформированы, вылеплены – все равно образ бы не сложился!

    Из такой вот свободы выбора, из мельчайших мелочей и рождаются в переводе сочность, богатство образа.


    Несмотря на отлив, изредка подкатывали медленные волны. Появлялась легкая зыбь, потом волны тяжелели и плавно набегали на теплый песок.


    Вечный камень преткновения – это неизбежное в чужом языке there were, буквалист так бы и написал: тут были волны. А как смело и свободно у мастера английское roller (волна, производное от roll – катить) отдает самую свою суть глаголу. И всем существом ощущаешь, как медлительно, тяжело накатывает на берег эта волна.

    А вот совсем другой темп: к началу корриды выпускают быков, они бегут до арены по узкой улочке, а перед ними бегут, испытывая свою храбрость и удачу, дерзкие смельчаки. Последние, горстка самых отчаянных were really running. И, конечно, у В.Топер не буквально по-настоящему бежали, а пробежали во весь дух.

    Чисто русский, отличной выразительности оборот, речение. И это в переводе не редкое вкрапление, не случайность, такому радуешься на каждой странице.

    В подлинникеБуквально: когда (подразумевается – часто, много) бываешь с англичанами, в переводе: когда водишься с

    Или

    Точно и не передать, примерно: она была очень даже с ними (со спутниками совсем не подходящими). В переводе: совсем как в своей компании.


    Смахивает на кабачок

    – И мне сдается, что кабачок.

    не в убыток себе


    Такие оттенки особенно много значат в речи героев Хемингуэя, смотря по их отношениям, по обстановке, настроению именно в эту минуту.

    Приятель Джейка болтал, стараясь его утешить, задел больную струну, смутился и замолчал. Не had been doing splendidly (примерно: у него здорово получалось, но это по-русски еще не так выразительно для многословия). И в переводе: «До сих пор он сыпал как из решета, но теперь вдруг замолчал». Найденное речение куда вернее для образа Билла.

    , буквально: Куда я смотрел… В переводе: Где были мои глаза?

    Не горюй

    По интонации: ну что ж, с таким же успехом можно… В переводе: Остается только

    Вам хорошо говорить.

    Пересказан вопрос: Знаю ли я… Ответ: Didn’t I (примерно: неужели не знаю). В переводе: Еще бы не знать.

    Я пьян – to – Еще бы.

    Своеобразный иноязычный оборот, прямого равноценного нет, нужно искать:


    С ним что-то стряслось

    С ним что-то неладно


    …bad thing to do – по мнению говорящего, Брет поступила не лучшим образом. И как по-хемингуэевски сжато, достоверно и предельно просто в переводе: зря это она.

    Джейк зашел в собор и помолился – о себе, особо о тех, кто ему близок, lumping all the rest – «свалив остальных в кучу» все же невозможно, было бы слишком грубо, найдено – гуртом обо всех остальных. И в этом вовсе не молитвенном единственном слове сквозит очень важное: не такой уж он набожный католик, молится, как и пьет, сверх меры, больше от тоски, от одиночества. Потому что ему все время худо – и все время он сдерживает себя, особенно на людях, старается не выдать отчаяния, которое его точит.

    И в восприятии рассказчика, и в раздумьях, и в прямой речи его самого и окружающих – сколько таких мелочей, до того естественных, психологически убедительных, что и принимаешь их не задумываясь, как дышишь, и лишь заглянув в подлинник, оцениваешь всю прелесть находки.

    Казалось бы, чего проще: «Меня туда не тянет» или «Ничего, если я пойду с вами?» Но посмотрите, из чего, из каких слов подлинника возникла эта простота: Wouldn’t like that, буквально – Мне бы это не понравилось, этого не хотелось, Do you mind if I come – Вы не против (не возражаете), если… По-английски-то оно и правда просто, но буквально «перепертое» по-русски обернулось бы нудным канцеляритом!

    trade – за неимением лучшего, за ограниченностью выбора, термин-то коммерческий, а в переводе так метко и к месту в насмешливой речи: На безрыбье и рак рыба!

    «Можно человеку сесть?» Chap – разговорное, почти жаргонное малый, парень.

    И какое тонкое нужно было чувство слова (и юмора), чтобы найти замену – «человек», когда так опять и опять говорит о себе молодая, красивая взбалмошная Брет: I say, give a chap a brandy and soda – Дайте человеку выпить.

    Но строчкой выше она обращается к тем же людям «друзья», а страницей дальше еще об одном персонаже говорит «бедный мальчик», меж тем в подлиннике оба раза то же самое chap! И ручаюсь головой (примеров великое множество), что переводчики другой школы, буквалисты и формалисты, оказались бы в плену этого повтора, а кое-кто и сейчас скажет, пожалуй: да как посмели рядом одно и то же слово переводить по-разному? Что, мол, за отсебятина?!

    А вот так и посмели! И никакая это не отсебятина, а верная передача интонации подлинника. Сравните: одно и то же русское милый мы тоже произносим на очень и очень разные лады. К примеру, как звучит милый в народной песне, миленок в частушке, обороты: милый ребенок, милая девушка, милый человек, вы мило выглядите, ты мой милый – или – ну, мой милый, ты у меня еще дождешься! Вот это мило!.. – и многое другое.

    Или пресловутое «All right», которое в той же «Фиесте» переводится, глядя по контексту и настроению, очень разно. К примеру, обыденное: Ладно, я возьму машину, а в разговоре двух литераторов о третьем: Ну, как он? – Он ничего… Он, должно быть, правда ничего, только читать его я не могу, или: У вас тут не протолкнешься из выразительного You’ve got the world here all right, что до кашкинцев перевели бы в лучшем случае: У вас тут очень много народу. Опять скажете: слишком вольно, отсебятина? А оттенки нашего «ладно»? Опять же сравните: супруги ладно живут, ученье (дело, работа) идет ладно, ладный парень, ладно скроенный пиджак – или: ну, ладно! Да ладно тебе! Ладно, ладно, отстань!

    И еще. Почти всем Брет при встрече говорит хэлло. Повторю, теперь это словечко навязло в зубах, полвека назад было экзотикой. В.Топер этим передает еще и горькую, невеселую лихость во всей повадке Брет. Так говорят иногда и другие герои «Фиесты», однако, смотря по их нраву и взаимоотношениям, Вера Максимовна уже тогда не раз заменяла это слово русским привет или здравствуйте – в ту пору большая редкость, еще один малый знак величайшего переводческого чутья и такта.

    Нашей художественной прозе не свойствен обычный для англоязычной литературы курсив, но его и сейчас нередко переносят в перевод. В лучшем случае прибавляют какое-нибудь усиливающее словечко. или , , пожалуй, передали бы как «мы здорово (хорошо) повеселимся» и «мне очень (страшно) хочется выпить», а в «Фиесте» живые, чисто русские и очень меткие обороты: повеселимся на славу и смерть выпить хочется.

    Из каких малых мелочей складывается подчас живость, естественность речи, когда переводчик передает не букву, но дух подлинника:

    – «что вас заставило» было бы в этом разговоре слишком вяло, а «что вам взбрело, что на вас накатило» – слишком резко. В переводе В.Топер – «что вам вздумалось…»

    Nope – не просто нет, жаргонный оттенок передан в разговоре другим словом: бросьте.

    Обычное в английском wonderful значит чудесный, замечательный, удивительный. В применении к Кону, который своей несдержанностью ставит себя и других в не слишком ловкое, чтобы не сказать дурацкое, положение, слово это зазвучало иронически: он бесподобен.

    Не – он меня угнетает. Сейчас, пожалуй, сказалось бы чуть иначе: он наводит на меня тоску, уныние, но уже тогда Вере Максимовне и в мысль не пришло ввести в русский текст, как делает кое-кто по сей день, депрессию. А дальше с этим постылым, чужеродным в живой человеческой речи словом она обошлась на зависть остроумно: Get over your damn depression – Разгони тоску!

    – более или менее точно, но неестественно, грубо в разговоре людей глубоко несчастных, но сохраняющих внешнюю легкость отношений было бы: мне от тебя тошно. У В.Топер – А ну тебя.

    Опять и опять изумляешься: как неподдельна, достоверна в переводе речь героев «Фиесты».

    Старый испанец, крестьянин, побывал когда-то в Америке и, заслышав в автобусе английскую речь, сообщает об этом своем путешествии Джейку с компанией. Его спрашивают: How was it? (буквально – как это было), у В.Топер – Ну и как? Но он этого обычного в чужом языке оборота не понял, переспросил, тогда ему говорят яснее: How was America (буквально – какова была) – понравилось в Америке? Мелочь, пустяк, а всему разговору нельзя не верить.

    ! Ну и утречко! – сразу ощущаешь настроение говорящего, которое никак не передать бы дословным «Что за утро!».

    Ну и денек выдалсяПолвека назад редко кто находил для перевода такую простоту и непринужденность. Но следом две жаргонные реплики, которые передать куда труднее: the count’s been a brick absolutely – граф был ужасно мил. Буквалист, даже додумайся он до мил, едва ли избежал бы абсолютно!

    Консьержка теперь в восторге от вас

    hike – Ну и прогулочка, доложу я вам! Та же безошибочная интонация, и притом без всяких чертей и проклятий, какими обычно передают излюбленное английское Hell (ад, преисподняя). Ведь для англичанина-то и для американца оно всякий раз звучит по-разному!

    Ну даХлебнула я счастья – ворчит некая жена, недовольная своим супружеством. И совсем другое hell в разговоре раздосадованного и все же неизменно сдержанного Джейка с плачущим Коном. Тот просит: Forgive me (Простите меня). – Forgive you hell – Еще чего, отвечает Джейк. А чуть дальше Кон жалуется: It was simply hell – вот тут эта самая преисподняя и по-русски вполне уместна, и по справедливости усилена не буквальным просто, а очень здесь верным «это был сущий ад». Но нельзя же в переводе нескончаемо чертыхаться – и как разнообразно, какими верными настроению и характеру говорящего оборотами всякий раз переданы английские обороты с этим вечным hell. Все живо, все правда, потому что берется не самое доступное, привычное, стершееся слово или оборот, а то, что редкостней и потому свежей воспринимается.

    И это – закон для всякого перевода.

    face – буквально: служанка с хмурым лицом, у В.Топер – хмурая служанка.

    , вышел, его не было на месте – отлучился.

    …joked him, шутили над ним (дразнили его) – подтрунивали над ним.

    Вместо правильного, но обычного взято более живое, верней передающее обстановку, интонацию, настроение.

    Agreed – буквально согласился, а по контексту безошибочно – поддакнул я.

    похваляется хозяйка гостиницыВ переводе: прислугу нанимают с большим разбором.

    Или вот владелица ресторана обрадовалась знакомому посетителю: Made a great fuss over seeing him. В переводе отличное: Встретила с распростертыми объятиями. Но ресторан переполнен, и эта пылкая встреча doesn’t get us a table, though, буквально: не принесла нам столика. «Столика мы все-таки этим не заработали», – философски замечает столь радостно встреченный Билл.

    – примерно «он конченый человек». Но говорят о писателе, и найдена очень верная окраска: он выдохся. А в другом месте человек пишущий говорит о своей работе: Сегодня не клеилосьНикак не могу наладиться». Пожалуй, кто-то упрекнет переводчицу в чрезмерной вольности. Но неужели в разговоре двух пишущих, да еще не в официальном, а за столиком кафе, не было бы фальшью что-нибудь дословно-истовое вроде «Не мог сдвинуть работу с места… мне очень трудно с нею справляться»?!

    she likes – наверняка и сейчас очень многие сохранили бы в переводе пресловутое опостылевшее thing: она, мол, не любит (ей не нравятся) такого рода (подобные) вещи. А в давнем переводе «Фиесты» так просто и хорошо: «Это не для нее».

    …he looked very military – у него был вид бравого служаки.

    Юный красавец матадор Ромеро was the type… – уж конечно, у 99 переводчиков из 100 не миновать бы типичного, а у Веры Максимовны он – торреро чистейшей воды.

    Ни одной буквалистской кальки – и никакого стандарта, серости, стертости, все верно, безупречно по характерам и настроениям людей.

    him – не дословно сразу же за, позади, а за ним по пятам шел портье.

    Вместо буквального: комната была в большом беспорядке (или – в ней был…) – в комнате было все вверх дном. А когда у хмельного Джейка кружится голова и комната ему кажется неустойчивой (unstable), в переводе она ходила ходуном.

    (примерно – действительно она ему устроила жизнь), у В.Топер: И жилось ему с ней не сладко.

    Два приятеля проходят мимо бара, Джейк предлагает Биллу выпить, тот отвечает: No. . Здесь это не значит не нуждаюсь, мне это не нужно, в переводе верно по сути и тону: С меня хватит. Но вот как будто сходная сценка: Майкл ушел. Брет и я остались сидеть за стойкой: Выпьем еще? – Пожалуй. – Теперь легче стало, – сказала Брет (I needed that). Перед уходом жениха ей было мучительно, невтерпеж, и, конечно, то же need нельзя было перевести ни «мне это было нужно», ни даже «мне этого не хватало»: то же слово, но окраска совсем иная – по обстоятельствам, настроению, состоянию собеседников.

    Всегда сложно передать чисто английский оборот, не имеющий близкого подобия в русском языке, жаргонное словцо. Кон сбил Джейка с ног боксерским ударом, Джейк не вдруг приходит в себя, и ему говорят: I say, you were cold. Это не на ринге, не к месту ни «нокаут», ни, допустим, «было похоже, вам крышка», и найдено отличное наше речение: Я думал, из вас дух вон.

    Полиция то и дело забирала самоубийц, которые так и лезли прямо на рога – лучше не придумаешь для «парней», которые, если буквально, «хотели совершить самоубийство» (при помощи бегущих к арене быков) «быками» как орудием!

    По-английски обычны обороты со словом feeling, для перевода вовсе не обязательным. Правда, и у нас нередко пишут «возникало чувство тоски, радости» и т. п. – построение тяжеловесное, казенное. Но вот задача похитрее: There was a safe, suburban feeling, буквально – надежное (безопасное) загородное чувство (ощущение)! А у В.Топер: Все здесь отдавало провинциальной тишиной и спокойствием, – легко, естественно, безошибочно по настроению.

    Английской речи присущ особый прием: повторяя наречие, междометие, существительное, превращают его в глагол. Буквально это не передашь. К примеру, But me no buts! проще перевести «Не нокай», можно: «Никаких „но!“». Более или менее схоже по-русски: «Не нукай – не запряг». И вот как обыграла это В.Топер. Биллу не по вкусу приехавшие на бой быков англичане, и он изрекает: I’ll fiesta them, сделав из фиесты глагол. Но невозможно же: Я им пофиестчу! В переводе слово повернуто иначе, а интонация передана сполна: Я им покажу фиесту!

    Очень убедителен ход «от противного» – прием, в наши дни достаточно известный, полвека назад он был одним из неожиданных открытий. О наемной машине: Do you want to keep it on – разговорней, естественней не «хотите еще на время ее оставить?», а может быть, отпустим ee?

    … Вместо буквального: Нам нельзя (мы не можем) тут стоять – Чего мы тут стоим?

    (я плох, плохо приспособлен для…) – Не гожусь я

    «Вы правда хотите (уйти отсюда)?» – спрашивают женщину, и вместо буквального «Разве я попросила бы вас, если бы не хотела» она в переводе отвечает: «Раз я предложила, значит, хочу».

    Другой разговор, в оригинале дословно: Очень мало ты удил рыбу во время этих поездок, а в переводе сохранены не слова, но интонация: Страх как много ты рыбачил, когда ездил с приятелями, – досадливо говорит жена. Муж, подмигнув присутствующим: Женщины все одинаковы. Как только почуют флягу с вином… то уж ты, значит, пропащий человек (великолепно передано they think it’s hell and damnation!). И она опять свое, дословно: Удивительно, как они (мужчины) находят кого-то, кто соглашается выйти за них замуж. По-русски это было бы тягуче, не разговорно, а в переводе опять от противного: «Удивительно, чего ради мы за них замуж выходим». И так правдивы досадливая интонация жены, усмешка мужа, так ясны характеры их, настроение и взаимоотношения.

    Джейка нередко раздражает Кон, который когда-то, в их студенческие годы, «был очень славный», но постепенно жизнь сделала его уже «не таким славным». Во время фиесты Кон играет в событиях далеко не лучшую роль. При первой встрече досада Джейка лишь едва сквозит в интонации: So there you were – и в трех словах перевода тоже: «Вот вам, извольте» – так верно и тонко передать этот английский оборот нелегко.

    В другом месте Джейк говорит Кону, что пойдет с ним встречать Брет (они оба, как известно, ее любят, а приезжает она со своим женихом Майклом), – говорит он это just to devil him, просто чтобы поддразнить. А через страницу раздражение нарастает – и that impulse to devil him дано сильнее: меня подмывало бесить его (страшно подумать, сколько переводчиков даже сейчас, через полвека, перетащили бы в русский текст, передали калькой «импульс»!).

    Мамаша говорит о мальчишке – любителе купаться, что он just crazy till he can get in the water (буквально – пока не доберется до, не влезет) – с ума сходит, пока не дорвется до воды. Но вот Кон, мучаясь тем, что не сдержался, избил соперника, говорит о себе: I was crazy – и то же самое слово передано другим, несравненно более верным здесь оборотом: Я себя не помнил.

    Майкл, естественно, терпеть не может Кона, да и ревнует из-за прежней связи того с Брет, и говорит с ним так: ? ? Примерно: Думаете, вы что-то значите (чего-то стоите), вам место в нашей компании? Майкл зол, вдобавок хмелен – и в переводе: Вы думаете, вы важная птица? Вы думаете, с вами веселей? Очень ясно передано настроение и состояние говорящего, его отношение к Кону, да и место Кона в этой компании.

    А Билл говорит Джейку о том же Коне: Где тебя угораздило подружиться с этим типом? тут даже тип очень кстатиИ ещеДословно этого не передашь, но важно сочетание great (великий, замечательный) с little – маленький, которое (если не в прямом значении – маленький предмет, маленький ребенок) окрашено пренебрежительно. И неуважение к человеку, не умеющему владеть собой, распускающему прилюдно свои чувства, передано очень недвусмысленно: Не рассказал, а «все это мне поведал. Изливал душу», – говорит Билл Джейку о Коне с презрительной, насмешливой жалостью, ибо эти-то двое не станут вот так изливаться даже перед самыми близкими.

    Брет просит Джейка не говорить больше о случившемся. Буквально: не заставлять ее этим чувствовать себя хуже, чем она уже чувствует. мне и так тошно

    Дословно: Я сказал ей, что она должна ждать неприятностей. В переводе: что это добром не кончится.

    . Будешь об этом говорить – потеряешь, утратишь. В переводе: Лучше не говори, тогда все это останется при тебе.

    И великолепно найденное речение для ответа: I just talk around it. – Я и не говорю, а только хожу вокруг да около.

    Буквально: Я изменяла бы тебе со всеми… Уж так я сделана. Буквалист в лучшем случае перевел бы – создана, а у В.М.Топер: Я бы изменяла тебе направо и налево… Уж такая я уродилась, – и куда явственней прорывается горечь от безнадежности, безвыходности положения. Этим двоим, давно и глубоко любящим, не соединиться, не быть вместе, потому что обоих изувечила война (Первая мировая): его физически, ее душевно. И когда чуть дальше Джейк говорит I’m just low, в переводе сохраняется тот же тон сдержанной горечи, еле уловимой насмешки над собой вместо прямой жалобы – не «мне очень тоскливо» или «я совсем приуныл», а «просто я раскис».

    Другой человек, другое настроение: хорошо понимая, что Джейку невесело, Билл предлагает пойти пообедать или, мол, хочешь еще толковать на какие-то пустопорожние сторонние темы? Односложный ответ: Go on (продолжай), в переводе: валяй. Дальше вопрос: Пообедаем на острове? Ответ: Sure, в переводе не буквальное «конечно», а давай. Чуть дальше предложение купить… чучело собачки (вспомните у Бунина «Буду пить… Хорошо бы собаку купить»), Билл и сам уже хлебнул лишнего, при этом никогда не решится в открытую проявить жалость, это им обоим не свойственно, больше того, противопоказано, и он, стараясь отвлечь Джейка, чуточку паясничает. Вот почему в переводе, в полном согласии со всей интонацией, он твердит именно про собачку (в подлиннике dog без little, и Джейк, отвечая, говорит просто «собака»). И продолжает Билл в том же ключе: – конечно, не буквально «она будет для тебя очень много значить» и даже не какое-нибудь «ты ее очень полюбишь», а души в ней не будешь чаять.

    На наш сегодняшний взгляд герои Хемингуэя слишком часто чертыхаются, слишком много пьют и говорят о выпивке. То же происходит в книгах Ремарка и Олдингтона. И тут нужна одна оговорка. Не забудем: это так называемое потерянное поколение, писатели, потрясенные Первой мировой войной и гневно сказавшие о ней десятилетием позже. Но каждый сказал по-своему. Олдингтон, рассказывая о судьбе и смерти своего героя, переходит от поэтичнейшей лирики к злой, язвительной сатире, а то и срывается на крик, призывает (словами Шекспира) «чуму на оба ваши дома», а «добрую старую Англию» – понятие для довоенного англичанина священное – кощунственно честит «старой сукой». У Хемингуэя гнев, горечь, боль за искалеченную той бессмысленной войной жизнь запрятаны глубоко внутри. Его Джейк живет стиснув зубы. Подчас невесело посмеивается над собой. И те, кому он близок, совестятся в открытую его пожалеть, да он и не примет жалости. Все подшучивают, иной раз даже паясничают, как подвыпивший Билл. Доброта и сочувствие загнаны в подтекст.

    Праздник: поездка в Мадрид со всеми столкновениями, изменами, рвущими душу, но не прорывающимися почти ни у кого из героев вслух, – все это позади. Брет сквозь слезы говорит Джейку, что вернется к Майклу. – это никак не передать бы дословно, калькой (он так чертовски мил, и он так ужасен!). Сказано лишь немного по-другому: Он ужасно милый и совершенно невозможный – и в этом небольшом сдвиге нельзя не ощутить отчаяние Брет оттого, что им с Джейком вместе не быть, нельзя не ощутить и ее отношение Майклу, пусть неплохому малому, но всего лишь подсунутому судьбой вместо этого, давно любимого и любящего, так же несчастного, как несчастна она.

    Так они двое сидят в кафе, Брет просит Джейка не напиваться: You don’t have to (буквально: Это не обязательно, ты не обязан) – Не из-за чего. Ответ: ? У Веры Максимовны самое верное по тону – не стертое, обыденное откуда ты знаешь и не другая крайность: с чего ты взяла (было бы слишком грубо), но – Почем ты знаешь? Don’t (не надо), повторяет она, you’ll be all right. Ox уж это ол райт, сколько раз его если не полностью переносят в русский текст, так калькируют – все, мол, будет в порядке… Но, конечно, для Джейка (по сути, для обоих) ничего не будет и не может быть в порядке – и утешает его Брет, сама тому не веря, более человечными, хоть и мало похожими на правду словами: Все будет хорошо. На что Джейк отвечает все с той же привычной, сдержанно-усмешливой горечью: I’m not getting drunk… I’m just drinking a little wine, в переводе бесхитростно и пронзительно: Я просто попиваю винцо.

    С той же остротой передано душевное состояние и отношения людей под занавес второй части романа, когда кончилась фиеста. Все здесь так скупо и так сильно, кратчайшими, сдержаннейшими словами у автора – и так же поразительно мастерство переводчика.

    Отъезд, почти бегство Брет с юным матадором Ромеро – тяжкий удар и для Майкла, и вдвойне для Джейка, ведь он сам в этом повинен. Утешать впрямую, вслух всем им не свойственно, душевный такт, дружеская забота выражаются в иной форме.

    О Джейке только что говорили, что он blind, blind as a tick (для жаргонных оборотов тоже в ту пору было еще находкой, новинкой: вдрызг, как стелька). Потом он притворился спящим, но немного погодя все же спустился к приятелям. И вот концовка этой части:

    – Вот он! – сказал Билл. – Молодец, Джейк! Я же знал, что ты не раскиснешь (you wouldn’t pass out).

    – Я захотел есть и проснулся.

    – Поешь супцу, – сказал Билл. (.)

    Мы пообедали втроем, и казалось, что за нашим столиком не хватает по крайней мере шести человек.

    Эта концовка полвека назад была знаменита, мы, студенты, – и не мы одни – знали ее наизусть. Вот он, стиль Хемингуэя, открытие, откровение! Но ведь этот стиль: и невеселую усмешку, и стыдливую заботливость, участие, сострадание, и тоскливую пустоту, когда отсутствие одного человека ощущается как отсутствие шестерых, как бездонный провал и самая безлюдная пустыня – все это надо было еще передать по-русски! А как это сделано? Просто и, право же, гениально. Даже не столько одним словом – одной буквой (вспомните упомянутое раньше «Попиваю винцо»). Механическая калька «поешь – или съешь – немного супа» за душу не задела бы, но чего стоит это супцу!

    Так через «Фиесту» в переводе Веры Максимовны впервые нам открылся Хемингуэй.

    * * *

    Тут я позволю себе отступление.

    «Томас Грэдграйнд, сэр. Человек трезвого ума. Человек очевидных фактов и точных расчетов… Вооруженный линейкой и весами, с таблицей умножения в кармане, он всегда готов взвесить и измерить любой образчик человеческой природы ( nature)… Это всего-навсего подсчет цифр, сэр, чистая арифметика. Вы можете тешить себя надеждой, что вам удастся вбить какие-то другие, вздорные понятия (в чьи-либо другие головы…), но только не в голову Томаса Грэдграйнда, о нет, сэр!»

    Эта похвальба, своеобразная самохарактеристика одного из персонажей «Тяжелых времен» Диккенса – убийственная сатира, и она сполна передана такими же сухими, жесткими штрихами в переводе В.М.Топер. И каким отличным русским языком передана! Буквальное «человек реальностей» ничего бы не выразило, а вот человек трезвого ума безошибочно в устах бездушного сухаря, для которого всякий живой человек – лишь образчик. И как верно найден этот образчик для торгашеского parcel, словно Грэдграйнд рассуждает о товаре из своей лавки!

    Естественно, его кредо, первые же его слова – и первые слова романа – «Я требую фактов!». Естественно, сей бывший оптовый торговец скобяным товаром стремится «увеличить собой сумму единиц, составляющих парламент».

    Нетрудно понять, каков может быть город, где всем заправляют такой вот Грэдграйнд и еще более зловещий его единомышленник Баундерби. Мрачны все краски не только потому, что это Кокстаун, город угольных шахт. Беспросветна жизнь всякого, кто ввергнут в его дымную пасть (whirled into its smoky jaws), беспросветна прежде всего по вине этих проповедников факта. Диккенс едко издевается над их бездушной философией

    , . ? !

    Буквально: Город, настолько посвященный (преданный) факту и торжествующий в его утверждении, конечно, процветал, преуспевал? Нет, не очень. Нет? Неужели!

    В переводе: Город, где факт чтили как святыню, город, где факт восторжествовал и утвердился столь прочно, – такой город, разумеется, благоденствовал? Да нет, не сказать, чтобы очень. Нет? Быть не может!

    На удивление четко и недвусмысленно передана интонация подлинника. Выбор слов, их порядок везде явственно иронические. Очень удачен повтор (факт и город – дважды): оставить чисто английские местоимения значило бы ослабить, разбавить русское звучание. И великолепен заключительный аккорд. Английский возглас буквально бог ты мой – почти междометие, знак изумления, недоумения, и привычное русское не может быть усилено здесь эмоциональной перестановкой: Быть не может!

    Каждая мелочь в отдельности вроде бы проще простого, а в целом – вернейшая интонация, беспощадная насмешка.

    Беспросветна в Кокстауне жизнь тружеников, будь то шахтер или ткачиха, не видать им понимания и справедливости. Беспросветно детство, отданное во власть воспитателя с многозначительной фамилией M’Choakumchild, душитель детей, в переводе (помните?) столь же меткое Чадомор. Нерадостная жизнь уготована и родным чадам самого Грэдграйнда, бездушие отца не могло не искалечить судьбы сына и дочери. Вот какой появляется в начале «Тяжелых времен» пятнадцатилетняя Луиза Грэдграйнд:

    «…в девочке чувствовалось какое-то угрюмое недовольство (jaded sullenness, дословно унылая угрюмость); но сквозь хмурое выражение ее лица пробивался свет, которому нечего было озарять ()… изголодавшееся воображение, которое как-то умудрялось существовать (keeping life in itself somehow)». Облик дочери, как и облик отца, – зримый и психологически безупречно верный.

    Напомню, портрет Луизы Грэдграйнд выписан по-русски тою же рукой, что в «Фиесте» портрет Брет. А ведь там, по сути, и портрета нет, лишь где-то в начале о ее глазах (они «бывали разной глубины, иногда они казались совсем плоскими. Сейчас в них можно было глядеть до самого дна»), да при первом ее появлении совсем коротко: «Брет – в закрытом джемпере, суконной юбке, остриженная, как мальчик, – была необыкновенно хороша… Округлостью линий она напоминала корпус гоночной яхты, и шерстяной свитер не скрывал ни одного изгиба».

    Два романа, воссозданных по-русски одним и тем же мастером. Другая страна, другой век, совсем другой автор, ничего общего в стиле, едва ли найдется что-то общее в видении и в понимании мира, а какая в обоих случаях духовная и художественная правда! Переводчик с той же силой искренности перевоплощается и в Диккенса, и в Хемингуэя, вживается в их мысль и ощущение и передает по-русски так, что заставляет и нас видеть, думать и чувствовать с ними заодно.

    Конечно, великолепен как портретист сам Хемингуэй, но и его мастерство можно было, мягко говоря, подпортить, переводя формально. дословно было бы: Вы не упускали ни одной округлости при этом шерстяном свитере! Но В.Топер безошибочно выбирает не первое по словарю, а самое верное, самое нужное значение каждого слова.

    И когда у сдержанного Джейка вырывается (не часто!), что Брет was damned good-looking или looked very lovely, в переводе никакого «чертовски красивая» или «очень хорошенькая», а не вызывающий сомнения взгляд Джейка: необыкновенно хороша. Тут же рядом первый взгляд Роберта Кона: «Так, вероятно, смотрел его соотечественник, когда увидел землю обетованную… взгляд его выражал то же нетерпеливое, требовательное ожидание». И в переводе так же, как в подлиннике, нельзя не почувствовать, что Брет и вправду очень – и при том необычно – хороша. Далеко не так сильно ощущалось бы это, не будь переводчик свободен, не позволь он себе крохотных отступлений от английской буквы во имя духа подлинника, в согласии с законами русского языка.

    После «Фиесты» трудами кашкинского коллектива Хемингуэй поистине ворвался в нашу жизнь. Открытие за открытием: пьеса «Пятая колонна», рассказы, романы… Появлялось кое-что и за подписями других переводчиков, но даже называть их не стану, не в упрек кому-либо будь сказано, те работы не выдерживают никакого сравнения с переводами кашкинцев. Сравнить, сопоставить любопытно и полезно было бы каждому начинающему, даже просто изучающему язык: не придумаешь урока нагляднее – как надо и как не надо переводить.

    Для сборника 1939 года, куда вошли пьеса «Пятая колонна» и первые 38 рассказов, пьесу перевели вдвоем В.Топер и Е.Калашникова; много позже они вместе перевели и его книгу об Испании «Опасное лето».

    Благодаря Е.Д.Калашниковой мы впервые прочитали и читаем до сих пор знаменитые романы «Прощай, оружие» и «Иметь и не иметь». Восхищаемся ими, думая только о мастерстве самого Хемингуэя, и забываем, что завораживает он нас именно благодаря мастерству переводчика. Немного позже вдвоем с Н.А.Волжиной она перевела и «По ком звонит колокол», правда, эта потрясающей силы книга у нас вышла лишь через долгих двадцать лет, но сие уже от переводчиц не зависело. Позднее они же вдвоем перевели его «Острова в океане».

    Можно бы написать целую диссертацию об одних только переводах Хемингуэя, созданных мастерами кашкинского коллектива. Вот где сошлись люди вдумчивые, талантливые, убежденно, страстно верные своему прекрасному труду, а тем самым превыше всего верные автору. И при этом у каждого мастера есть что-то, отличающее именно его, не всегда уловимое своеобразие почерка, своя изюминка. Быть может, кто-нибудь когда-нибудь и займется такой, поверьте, захватывающей работой, серьезным анализом этих и многих других шедевров, которые нам подарены мастерами кашкинской школы. А я решаюсь только показать еще несколько крупиц, золотых блесток из их трудов, уже не приводя на каждом шагу подлинник и подстрочник. Тешу себя надеждой, что в какой-то мере успела заслужить доверие читателя и он не усомнится в моей добросовестности.

    Итак, рассказ «На Биг-ривер».

    Ник Адамс, герой этого и еще многих рассказов Хемингуэя, приехал на Большую реку половить рыбу. По контрасту с Джейком и его приятелями из «Фиесты» Ник – в родной стране, среди родной природы. Кругом простор, тишина, безлюдье, можно отдохнуть душой. Неспешно течет повествование, и до чего же все в нем зримо, осязаемо, хочется сказать – победительно!

    В переводе ничуть не менее явственно, чем в подлиннике, так и пахнуло от этих страниц речной свежестью, желанной, первозданной чистотой Природы. И когда ловится у Ника, а потом срывается с крючка громадина-форель, будь ты и не завзятый рыболов, поневоле тоже ёкнет сердце…

    В рассказах о Нике Адамсе – и о его детстве, и о взрослой его жизни, и об участии в Первой мировой войне – много очень личного, глубоко хемингуэевского. И всегда мы сливаемся с героем и автором, разделяем их ощущения, дышим в одном ритме. Пока стоишь с ними на мосту, неторопливая плавная фраза будто притормаживает и твой шаг, успокаивает и твое дыхание, и всматриваешься неспешно в каждую мелочь, потому что неспешно внимателен, приметлив взгляд автора – и переводчика. Но вот Ник взвалил на спину дорожный мешок, двинулся дальше – и фраза стала короткой, прерывистой, как прерывается дыхание от подъема с тяжестью в гору, и кажется, вместе с Ником ощущаешь этот груз, и начинают ныть все мускулы… Какое же нужно было мастерство, чтобы передать нам все это по-русски!

    Да, Ольга Петровна Холмская, которая среди многого другого перевела и этот рассказ, была поистине мастером. Отточена каждая фраза – коротка ли она, длинна ли, но ничего лишнего. Все отчетливо, ясно до кристальности, слово не скрипит, не выбивается из общего музыкального лада, все по-особенному крепко сбито и – пожалуй, вернее не определишь – мужественно. Кстати, в этой почти сплошь женской кашкинской школе чего-чего, а дамского рукоделия и тени не было! Никаких сантиментов, вялости, жеманничанья. Как выразился ровно сто лет назад один из тончайших стилистов во французской, да и в мировой литературе Жюль Ренар, «стиль… алмазный, без слюней».

    Где-то на большой глубине рассказ «На Биг-ривер» (да, впрочем, и почти всё у Хемингуэя) очень лиричен. Но этот скрытый, потаенный лиризм едва уловим, лишь целомудренно запрятанным теплом пробивается он сквозь внешнюю сдержанность, так согласную с лесной и речной прохладой, объемлющей Ника. Пробивается – в том чутком внимании, с каким вглядывается Ник, а с ним и автор и переводчик в каждую букашку и каждую былинку, в игру речной струи, как ставит палатку, засыпает, просыпается, разводит костер. Право же, от того, как описаны нехитрые трапезы Ника, как жарит он на костерке из сосновых щепок макароны с бобами и поливает томатным соусом, готовит душистый кофе, а на другой день стряпает лепешки, у читателя слюнки текут! Все любо, все внятно и важно им, Нику с автором, – вкус и запах еды на привале, дымок костра, повадки каждой рыбины. Можно не быть рыболовом, но нельзя не разделить волнения, от которого задыхается Ник, задыхается фраза:

    «Форель, наверно, злится. Такая огромная тварь обязательно должна злиться. Да, вот это была форель. Крепко сидела на крючке. Как камень. Она и тяжелая была, как камень, пока не сорвалась. Ну и здоровая же. Черт, я даже не слыхал про таких». (.

    Снова скажу: так живо, так внятно передать рассказанное Хемингуэем, чтобы отозвались и все твои пять чувств, и сердце впридачу, мог только очень большой мастер. Хотелось бы приводить еще и еще отрывки – пейзажи, настроения, мысли… жадность одолевает, глаза разбегаются. Но вот еще только один малый штрих, сделанный тою же рукой.

    Среди самых известных ранних рассказов Хемингуэя – «Индейский поселок». Ник, еще мальчик, впервые видит появление новой жизни (отец, врач, при нем помогает тяжело рожающей индианке) и впервые видит смерть: муж индианки, потрясенный ее мучениями, покончил с собой.

    В отличие от большого, в двух частях рассказа «На Биг-ривер», тут все кратко, сжато на четырех страничках, предельно лаконичны описания, отрывист диалог. А потом отец и сын возвращаются из поселка.

    «Они сидели в лодке. Ник – на корме, отец – на веслах. Солнце вставало над холмами. Плеснулся окунь, и по воде пошли круги. Ник опустил руку в воду. В резком холоде утра вода казалась теплой».

    И вслед за этим концовка. Она в свое время так же поразила нас и так же врезалась в память, как те незабываемые, не забытые за десятки лет строки «Фиесты»:

    «В этот ранний час на озере, в лодке, возле отца, сидевшего на веслах, Ник был совершенно уверен, что никогда не умрет».

    Какие чистые, звонко отчеканенные, под стать душевному состоянию мальчика эти две строки. Такие же они и в переводе, и только потому, что О.П.Холмская не калькировала механически слово за словом. Следовала законам не чужой, а русской грамматики и русского синтаксиса. Иначе получилось бы: сидя на корме лодки (вместе) с гребущим отцом (или пока отец греб). Казалось бы, всего-то передвинуты два слова – sitting и boat, да обошлось без причастия – такая малость! А ведь это благодаря ей строка зазвенела как струна, ничем не отягощенная, и прочней западает в память.

    Не было бы конца-края, возьмись я перечислять большие и малые находки в переводах Хемингуэя. Но невозможно совсем обойти молчанием роман «По ком звонит колокол» в переводе Н.А.Волжиной и Е.Д.Калашниковой. Никогда не скажешь, что тут работали два человека, так это цельно и уверенно – единое полотно, так четки контуры, размашисто резок штрих там, где четкость и резкость у автора, так ярки или, напротив, мягки, приглушены краски – в безупречном согласии с красками подлинника. Но все это нередко достигается иными средствами, чем в подлиннике, не формальной точностью, но глубинной верностью каждому оттенку мысли, чувства, действия, характера и в конечном счете – стиля.

    Всего лишь несколько реплик из первого разговора Роберта Джордана с партизанкой Пилар.

    Такая жизнь для него погибель, – это говорит Пилар о Пабло, который уже утрачивает смелость, боевой дух. Буквально губит его (ruining him) было бы слишком гладко и книжно для этой удивительной женщины, чья сочная, грубоватая, дышащая неукротимой силой речь дана не в этом именно месте, так рядом словами более земными, шершавыми, иным строем – подчас угластыми каменными глыбами. А здесь нейтральное губит провисло бы во всей ткани ее речи и характера. Чуть дальше опять о Пабло: Спета его песенка (). И ещеПаблоо МарииСамое по-русски близкое «болен ею» в устах Пилар прозвучало бы фальшиво, в переводе он уже сам не свой от нее. О той же Марии, с хмурой заботливостью: Не обижай девушку, с ней надо поосторожнее… Ей много чего пришлось вытерпеть… Она у нас совсем плоха (Каждое слово на месте, найдена безупречная интонация, и, уж конечно, никакого буквализма. А подумайте, как резало бы ухо (и не только ухо, но душу!), если сделать дословно: у нее было – или даже она пережила – плохое время, она была в очень плохом состоянии.

    И – развязка… Думаю, каждый, кто читал эту книгу, не забыл: выполнив свою задачу, взорвав мост перед наступающими франкистами, Роберт Джордан лежит на косогоре над дорогой, по которой приближается вражеский отряд. У него сломана нога. Он не хотел, чтобы отступающие партизаны взяли его с собой, не хотел стать обузой, задержать отход, подвергнуть их лишней опасности. Нет, он хочет их прикрыть огнем своего автомата и задержать врага, это – последнее, что в его силах. Но ему и самому грозит страшное: попасть в плен, под пытки. Можно оборвать боль, избежать пыток, покончив с собой. Ведь вот когда-то покончил с собой его отец, да и здесь, в тылу врага, не так давно той же спасительной пулей избавил себя от грозящей сейчас Джордану участи его товарищ, тоже раненый боец из интербригады. И вот она близится, развязка – нарастает боль, идет жестокая внутренняя борьба.

    «Плохо ты с этим справляешься, Джордан, сказал он. Плохо справляешься. А кто с этим хорошо справляется? Не знаю, да и знать не хочу. Но ты – плохо. Именно ты – совсем плохо, совсем плохо, совсем. По-моему, пора. А по-твоему?

    Нет, не пора. [В этом отрывке курсив Хемингуэя. – Прим. авт. ] Потому что ты еще можешь кое-что сделать. Пока ты еще знаешь, что именно, ты это должен сделать. Пока еще помнишь об этом, ты должен ждать. Идите же! Пусть идут! Пусть идут!

    …Думай про Мадрид. Не могу. Думай про глоток холодной воды. Хорошо. Вот так оно и будет. Как глоток холодной воды. Лжешь. Оно будет никак. Просто ничего не будет. Ничего. Тогда сделай это. Сделай. Вот сделай. Теперь уже можно. Давай, давай. Нет, ты должен ждать. Ты знаешь сам. Вот и жди.

    …Я больше не могу ждать, сказал он. Если я подожду еще минуту, я потеряю сознание…

    …Но если ты дождешься и задержишь их хотя бы ненадолго или если тебе удастся хотя бы убить офицера, это может многое решить…

    …Ладно, сказал он. И он лежал спокойно и старался удержать себя в себе, чувствуя, что начинает скользить из себя, так иногда чувствуешь, как снег начинает скользить по горному склону, и он сказал: теперь надо спокойно, только бы мне продержаться, пока они придут».

    И он дождался врагов.

    «Он теперь вполне владел собой и долгим, внимательным взглядом обвел все вокруг. Потом он посмотрел на небо. На небе были большие белые облака. Он потрогал ладонью сосновые иглы на земле и потрогал кору дерева, за которым лежал.

    Потом он устроился как можно удобнее, облокотился на кучу сосновых игл, а ствол автомата прижал к сосне.

    (И последние величавые в своей скупой строгости аккорды этого мужественного ожидания и всей книги.)

    …Роберт Джордан лежал за деревом, сдерживая себя, очень бережно, очень осторожно, чтобы не дрогнула рука. Он ждал, когда офицер выедет на освещенное солнцем место, где первые сосны леса выступали на зеленый склон. Он чувствовал, как его сердце бьется об устланную сосновыми иглами землю».

    Смею сказать: вопреки известному утверждению Жуковского, что переводчик прозы – раб, Н.Волжина и Е.Калашникова воссоздали по-русски прекрасную книгу «По ком звонит колокол» отнюдь не рабски, но как достойные соперники мастерству автора.

    Так же на равных сумели потягаться с Хемингуэем и другие кашкинцы. Но всего не охватишь. Я только упомянула важнейшие романы, не коснулась «Пятой колонны» с блистательным сценическим диалогом, страстных репортажей с испанских фронтов 1936–1938 годов и еще очень, очень многого. Мне лишь хотелось в меру сил показать, каков в переводах, вернее, как говорят о больших пианистах, в исполнении мастеров такой разный, разный, разный Хемингуэй.

    Многоликость таланта

    Теперь взглянем с другой стороны: как один и тот же мастер перевоплощается в самых разных, очень несхожих между собой писателей.

    Я уже говорила об О.Холмской – переводчице Хемингуэя. А вот в ее исполнении Диккенс.

    Среди романов Диккенса, воссозданных по-русски кашкинцами, особое место занимает своеобразный детектив, широко известный у нас еще и благодаря телевидению, – незаконченная «Тайна Эдвина Друда». Создавалась «Тайна» художником в расцвете зрелости, сам Диккенс считал ее некоей новой для себя ступенью, и здесь от переводчика потребовалось находчивости и разнообразия красок, быть может, даже побольше обычного.

    В переводе О.П.Холмской достоверно и притом легко, непринужденно переданы прихотливейшие, неожиданные переходы от просторечия к выспренности, от язвительности к лирике.

    Речь каждого персонажа звучит в своем ключе.

    …дела-то плохи, плохи, хуже некуда… Ну вот тебе, милый, трубочка! Ты только не забудь – цена-то сейчас на рынке страх какая высокая… Ох, беда, беда, грудь у меня слабая, грудь у меня больная (О me, О me, )… трубочку изготовить… А уж он попомнит

    Так болтает старуха, торговка опиумом, содержательница притона для курильщиков, на первый взгляд воплощение старческой немощи и льстивой угодливости, а по сути фигура довольно загадочная, даже зловещая. По английской традиции просторечие выражается чаще всего ошибками грамматики и произношения (ye’ll вместо you’ll, dreffle вместо dreadfully). По-русски оно передано словами и оборотами: грудь слабая, а не легкие, страх какая и т. п. – и это самый верный и убедительный способ.

    У Диккенса нередко кто-то говорит неграмотно, неправильно, а кто-нибудь другой или сам автор эту неправильность примечает. Тем самым она подчеркнута, существенна вдвойне, и ответственность переводчика двойная. В «Тайне…» это встречается на каждом шагу и, кажется, ничуть не затрудняет О.Холмскую:

    – Он, видите ли, стал вдруг не в себе

    – Надо говорить «ему стало не по себе», Топ. А «стал не в себе» это неудобно – перед настоятелем…

    В подлиннике игра на ошибке в форме глагола (he has been took a little poorly исправляют на taken), в переводе один естественный, живой, но не очень уважительный оборот (разговор-то идет при почтенной особе, при настоятеле) заменен другим оборотом, тоже естественным, живым, но не столь просторечным. Тот же прием дальше:

    …Так точно, сэр, не по себе, – почтительно поддакивает Топ. – …Видите ли, сэр, мистер Джаспер до того задохся (was that breathed)…

    – На вашем месте, Топ, я не стал бы говорить «задохся»… Неудобно – перед настоятелем.

    – Да, «задохнулся» ( extent) было бы, пожалуй, правильнее, – снисходительно замечает настоятель, польщенный этой косвенной данью уважения к его сану.

    Подобные примеры непринужденной игры можно приводить десятками.

    Топ продолжает описывать «припадок» мистера Джаспера, главного героя (злодея) романа: Память у него затмилась (grew Dazed). Это слово Топ произносит с убийственной отчетливостью (и курсив тут авторский!)… – даже боязно было на него смотреть… Ну, я его усадил, подал водицы, и он вскорости вышел из этого затмения (, ). Мистер Топ повторяет этот столь удачно найденный оборот с таким нажимом (прибавляет автор), словно хочет сказать: «Ловко я вас поддел, а? Так нате ж вам еще раз

    Красочно разговаривает и жена Топа: Да вам-то какая печаль, – в ответ на комплимент чуть смущенно обрывает она Эдвина. – …думаете, все Киски на свете так и прибегут к вам гурьбой, стоит вам только кликнуть!

    Киска (Pussy) – ласковое слово и по-английски, и по-русски, тут пока нет ничего необычного. Но вот Эдвин на радостях восклицает о своем дядюшке и мнимом друге ! Наверно, еще кто-нибудь перевел бы Молодец! – но, думаю, мало кто, кроме Ольги Петровны, вложил бы в уста жизнерадостного, беззаботного юнца выразительное Молодчинище!

    В других тонах выписан язвительный портрет краснобая Сапси:

    …он напыщен и глуп; говорит плавно, с оттяжечкой; ходит важно, с развальцем (having a roll in , – как изобретательно выражено в обоих случаях это roll, буквально – колыхание, раскачивание!); у него круглое брюшко, отчего по жилету разбегаются поперечные морщинки (уж конечно, не горизонтальные, как сделал бы формалист!) …непоколебимо уверен, что с тех пор, как он был ребенком, только он один вырос и стал взрослым, а все прочие и доныне несовершеннолетние; так чем же может быть эта набитая трухой голова, как не украшением… местного общества? (dunderhead – слово редкое, тут слабовато было бы привычное дубина, болван).

    Ему докладывают о посетителе.

    Просите, – ответствует мистер Сапси, помавая рукой…

    Еще об этом болтуне, которого собственное велеречие привело в какое-то самозабвение: К концу своей речи мистер Сапси все более понижал голос, и веки его слушателя все более тяжелели, глаза слипались…

    – С тех пор, – продолжает мистер Сапси… – с тех пор я пребываю в том горестном положении, в котором вы меня видите; с тех пор я безутешный вдовец; с тех пор лишь пустынный воздух внемлет моей вечерней беседе…

    Каждая мелочь зрима и убедительна, чего стоит пышное, старинное и, увы, всеми забытое – помавая!

    Совсем иные краски создают другой образ, перед читателем Невил и Елена, брат и сестра – оба черноволосые, со смуглым румянцем… оба чуть-чуть с дичинкой, какие-то неручные ( – оборот непростой, примерно: какая-то в обоих неприрученность); сказать бы – охотник и охотница, но нет, скорее это их преследуют, а не они ведут ловлю. Тонкие, гибкие, быстрые в движениях; застенчивые, но не смирные; с горячим взглядом; и что-то есть в их лицах, в их позах, в их сдержанности, что напоминает пантеру, притаившуюся перед прыжком, или готового спастись бегством оленя…

    И выразительная характеристика их опекуна, филантропа из тех, которые, по словам одного персонажа, …так любят хватать своего ближнего за шиворот и, если смею так выразиться, пинками загонять его на стезю добродетели (bumping them into )…

    …может быть, и не совсем достоверно то, что рассказывают про него некоторые скептики – будто он возгласил однажды, обращаясь к своим ближним: «Ах, будьте вы все прокляты (Curse yours souls and bodies), идите сюда и возлюбите друг друга!», все же его любовь к ближнему настолько припахивала порохом, что трудно было отличить ее от ненависти (буквально: его филантропия была порохового сорта, по-английски выразительно, по-русски невозможно, в переводе просто великолепно!).

    И вот как говорит об этом субъекте Невил:

    – Моя сестра скорее дала бы разорвать себя на куски, чем обронила перед ним хоть одну слезинку.

    Фамилия сего филантропа Honeythunder, то есть составлена из слов мед и гром, в переводе Сластигрох; …он громким голосом излагал задуманный им план: переарестовать за одну ночь всех безработных в Соединенном Королевстве, запереть их в тюрьму и принудить, под угрозой немедленного истребления, заняться благотворительностью.

    Да, О.Холмская мастер и в том, без чего (вопреки мнению иных строгих педантов от литературоведения) зачастую обойтись невозможно: в игре слов и передаче имен «со значением».

    Имя юной героини Роза, фамилия Bud. По-русски ни правильное фонетически Бад, ни воспроизведенное графически Буд ровно ничего не значат. В переводе толика сходства – Буттон, и хотя т удвоено, читатель поневоле уловит намек на смысл: эта роза еще совсем юная, бутон. Притом она бывает ребячески своенравна, но когда к ней (вернее, к ее портрету) обращаются «мисс Дерзость» (Impudence), в такое обращение по-русски не очень верится, а вот мисс Дерзилка – вполне убедительно.

    Какую страницу ни возьми, язык перевода богатый, щедрый, чуть отдает стариной – без излишней стилизации ощутима подлинно диккенсовская атмосфера, прошлый век.

    Кто наблюдал когда-нибудь грача, эту степенную птицу, столь сходную по внешности с особой духовного звания (sedate and clerical bird), тот видел, наверное, не раз, как он в компании таких же степенных, клерикального вида сотоварищей стремит в конце дня свой полет на ночлег, к гнездовьям (he wings his way homeward)… Это – начало второй главы, и весь подбор слов и неспешный ритм фразы безупречны, тут не выделишь какие-то отдельные зернышки, все гармонично и цельно.

    Чуть дальше – пейзаж.

    …дикий виноград, оплетающий стену собора и уже наполовину оголенный, роняет темно-красные листья на потрескавшиеся каменные плиты дорожек (creeper on the wall has showered half its… leaves, буквально виноград на стене уже уронил половину листьев)… под порывами ветра зябкая дрожь пробегает порой по лужицам в выбоинах камней и по громадным вязам, заставляя их внезапно проливать холодные слезы…

    А начинается роман совсем другим зрелищем, видениями человека, который одурманен опиумом, – и до чего же там все по-другому, не плавно, но обрывочно, лихорадочно, иной ритм, иные краски поражают в переводе и слух, и взгляд:

    Башня старинного английского собора? Откуда тут взялась башня английского собора (дословно: как она может здесь быть)… И еще какой-то ржавый железный шпиль – прямо перед башней… Но его же на самом деле нет! Нету такого шпиля перед собором, с какой стороны к нему ни подойди… А дальше белые слоны – их столько, что не счесть – в блистающих яркими красками попонах, и несметные толпы слуг и провожатых (буквально: бесконечное число попон разной расцветки, провожатых…)… Однако башня английского собора по-прежнему маячит где-то на заднем плане – где она никак быть не может

    Еще картинка:

    …даже и теперь курьерские поезда не удостаивают наш бедный городок остановки, а с яростными гудками проносятся мимо и только отрясают на него прах со своих колес в знак пренебрежения

    И еще:

    Снаружи, на вольном воздухе (in the free outer air), река, зеленые пастбища и бурые пашни, ближние лощины и убегающие вдаль холмы – все было залито алым пламенем заката (were reddened by the sunset); оконца ветряных мельниц и фермерских домиков горели как бляхи из кованого золота. А в соборе все было серым, мрачным, погребальным; и слабый надтреснутый голос все что-то бормотал, бормотал, дрожащий, прерывистый, как голос умирающего. Внезапно вступили (burst forth – ворвались, даже взорвались, такая внезапность по-русски для церковной музыки, да еще сравнимой с морем, выпала бы из образа) орган и хор, и голос утонул в море музыки. Потом море отхлынуло, и умирающий голос еще раз возвысился в слабой попытке что-то договорить – но море нахлынуло снова, смяло его и прикончило ударами волн (, ), и заклокотало под сводами, и грянуло о крышу, и взметнулось в самую высь соборной башни. А затем море вдруг высохло и настала тишина.

    Этот перевод – словно оркестр, поразительно разнообразие, гибкость, богатство голосов, инструментов.

    Нельзя обойти молчанием участие О.П.Холмской в том памятном однотомнике Шоу.

    Переводить знаменитого шутника Шоу – задача нешуточная, тут кашкинцам, быть может, даже больше, чем для Диккенса, понадобилась вся гамма человеческого смеха. Сам Шоу с неизменной язвительностью разделил свои пьесы на «приятные» и «неприятные». О.Холмская перевела «Другой остров Джона Булля», «Дома вдовца», и в ее же переводе с сокращениями напечатано было неподражаемое предисловие Шоу к «неприятным пьесам» под названием «Главным образом о себе самом».

    Предисловие это, пожалуй, не менее крепкий орешек, чем пьесы. В начале его Шоу напоминает некое житейское правило: говорят, если до сорока лет ни разу не влюбился, то после сорока и начинать не стоит. А я, мол, применил это правило к сочинению пьес. Дословно: я сделал, вывел себе из него примерное наставление, руководство на будущее (I ). По-русски просто и хорошо: записал себе на память – если я не напишу по меньшей мере пяти пьес, то I had better let playwriting alone, лучше мне совсем не браться за драматургию. В буквальном переводе все это вышло бы громоздко, у Холмской везде непринужденные и притом безукоризненно верные авторскому стилю и тону слова и обороты, естественные русские речения.

    Заинтересовать по меньшей мере сто тысяч зрителей, чтобы драматургией еще и заработать на хлеб (to obtain a livelihood), говорит Шоу, было свыше моих сил (hopelessly ). Я не любил ходового искусства, не уважал ходовой морали, не верил в ходовую религию и не преклонялся перед ходовыми добродетелями.

    Остроумно выбрано слово, верно понято четырежды повторенное автором и очень по-своему им истолкованное popular: ведь ни до Первой мировой войны, когда написано было это предисловие, ни до Второй мировой, когда оно переводилось, еще не было в ходу понятие массовой культуры.

    И дальше во всем сохранен именно дух Шоу, идет ли речь о том, как он состряпал свои первые предлинные романы (); о том ли, что нормальное зрение, то есть способность видеть точно и ясно (conferring the – заметьте, навязчивые вещи, по-русски излишние, в переводе отсутствуют) – величайшая редкость… и я… представляю собойредкое и счастливое исключениеТут-то я наконец и понял причину моих неудач на литературном поприще ( my want of success in fiction) – я видел все не так, как другие люди, и притом лучше, чем они.

    Так – страница за страницей: разговорно, просто, изящно, никаких натяжек, ни малейшей тяжеловесности, а она была бы неизбежна при формально точном переводе. И неизбежно умертвила бы позванивающее затаенным смешком и тут же взрывающееся язвительным хохотом живое слово остроумца Шоу.

    Напомню еще жемчужинки в переводе Холмской, взятые, что называется, с противоположных полюсов: «Нищий» Мопассана… и знаменитый «Бочонок амонтильядо» Эдгара По. Тем и отличаются работы мастеров-кашкинцев и среди них О.П.Холмской: в переводе для них словно нет невозможного, нет автора, чей стиль они не сумели бы прочувствовать и передать по-русски.

    От миссис Уоррен до Маугли

    Удивительно разносторонним переводчиком была и Нина Леонидовна Дарузес. Сопоставьте выхваченное наудачу: остро сатирический «Мартин Чезлвит» Диккенса – и рассказы Мопассана, всего-то несколько, но среди них такие значительные, как «Старик» и знаменитое «Ожерелье»; приключения наших друзей детства Тома Сойера и Гека Финна – и один из самых известных жестоко обличительных рассказов О.Генри «Дороги, которые мы выбираем». Богатейшая палитра, нелегко тут выделить что-то «самое-самое», особенно поражающее мастерством перевоплощения. И все же рискну назвать перевод, так сказать, из ряду вон.

    Театральному зрителю хорошо знакома «неприятная», по определению Шоу, безжалостно сатирическая его пьеса «Профессия миссис Уоррен». Вот где Н.Дарузес изумляет глубиной проникновения в своеобычную колючую стилистику автора.

    Надо ли пояснять, что перевод пьесы – искусство еще посложнее, чем перевод прозы: когда читаешь глазами, легче воспринимаешь даже очень сложно построенную фразу, на худой конец можно ее перечитать. Реплику, произносимую со сцены, уж непременно надо построить так, чтобы она не просто прозвучала по-русски, но не оказалась бы мученьем для актера, не пришлось бы ему, что называется, вывихнуть язык, и чтобы на слух она сразу была внятной зрителю.

    В первой же сцене добропорядочный и чувствительный мистер Прэд беседует с юной Виви, тоже вполне добропорядочной, но притом весьма самостоятельной и отнюдь не чувствительной; она покуда понятия не имеет, чем занимается и на какие деньги дала ей образование ее мамаша.

    Прэд. … Как я рад, что ваша матушка не испортила вас!

    Виви. Чем это?

    Прэд. Ну, вас могли вырастить очень чопорной (making )… Я всегда опасался, что ваша матушка злоупотребила (would strain) своим авторитетом и воспитает вас в самых строгих приличиях… (, буквально: чтобы делать вас! – ).

    Виви. А разве я вела себя неприлично?

    Прэд. О нет, боже мой, нет! То есть это не то, что принято считать неприличным ()…

    Очень выразительно, без формалистического непременного повторения обыграно слово conventional (его корень и обычное значение – приличия, условности).

    Прэд разговаривает учтиво, фраза у него мягкая, плавная:

    – Как это хорошо, что вы заняли третье место на экзамене по математике. Именно третье. Первое место всегда занимает какой-нибудь рассеянный, чахлый юнец, который заучился чуть ли не до смерти (a dreamy, morbid , – буквальный перевод был бы тут сложен до непроизносимости, а смысл и тон перевода у Н.Дарузес безукоризненно верны).

    Не то – речь Виви, эта бойкая девица изъясняется в полном соответствии со своим нравом: …газеты наперебой кричали (were full – были полны – о студентке, которая) отвоевала первое место у лауреата (beating the senior – обогнала, победила)… вот мама и вбила себе в голову, что я должна сделать то же (and nothing …)… я сказала ей напрямик, что не стоит тратить время на зубрежку (), раз я не собираюсь идти в учительницы… на этом мы с ней и порешили, хотя без воркотни не обошлось.

    Можно и не приводить сплошь подлинник. Каждый оборот, каждое слово в переводе верны по смыслу и тону, никакой натяжки, все передано живыми речениями, по-настоящему разговорно. Это живость молодого задора, что называется, юношеского максимализма, без малейшей вульгарности.

    Бойкий легкомысленный Фрэнк болтает примерно в том же духе:

    Я дошел до точки (Things came to a crisis – буквалист не отказался бы от кризиса! ). Папе римскому (о своем папаше, священнике) пришлось заплатить за меня долги. Поэтому он сидит теперь на мели (He’s stony broke in consequence – буквально вследствие чего!)… А вас как сюда занесло (What are you up to…)? …Нет, как это здорово, что вы здесь! (…)

    Что ни слово – мальчишеский петушиный задор, но грубости, вульгарности нет и здесь.

    А вот миссис Уоррен, мамаша Виви, с самого начала изъясняется по-другому:

    Просто умираю, до чего хочется пить ()… из молодежи следует выбивать эту дурь и еще кое-что впридачу (, ).

    Тут каждая мелочь выдает вульгарную невежественную бабу, прежде всего интонацией передано, что речь ее еще и неправильна, не очень-то грамотна. Под стать ее речи и облику и относящиеся к ней, нередко развернутые и очень выразительные, как всегда у Шоу, авторские ремарки; вот к примеру (налетая – swoops down на достопочтенного Сэмюэля): Да ведь это Сэм Гарднер. Скажите пожалуйста, пастором стал! Не узнаёте нас, Сэм? Это Джордж Крофтс, собственной персоной, только вдвое толще прежнего

    А пастор, отвечая, лепечет в смятении – и опять превосходны ремарки: сперва, весь побагровев (конечно, не буквально очень красный – ), потом готовый провалиться сквозь землю. Лучше не скажешь. Это куда верней, чем обычное (а здесь было бы до беззубости гладко) отчаянно смущенный. Не забудем, каждая ремарка у Шоу весьма существенна, пьесы его равно предназначены и для сцены, и для чтения.

    Когда Фрэнк пробует любезничать с миссис Уоррен, у нее с языка поминутно слетают не слишком изысканные в устах якобы почтенной особы словечки: Да ну вас! Не ваше дело! – и эти пустячки тоже отлично найдены для Get out и Never you mind (разговорное, но правильное never mind обычно и переводится помягче, например не беспокойтесь). Подлинная натура этой особы опять и опять пробивается на свет божий из-под маски добропорядочности: беспутный мальчишка… Ну и нахал, клейма негде поставить, – говорит она Фрэнку. Как же ты ушла, не сказавшись мне? Почем я знаю, куда ты девалась? – так выражается ее материнская заботливость. И конечно, она не стесняется в выражениях, разговаривая со своим компаньоном Крофтсом, который, имея титул баронета, вместе с нею наживается на содержании публичных домов: Мне один мизинец моей дочери дороже, чем вы со всеми вашими потрохами (). Или: Вы хоть и кутила, а скаред (, ).

    Но когда она, оскорбленная высокомерием Виви, выкладывает дочке всю правду, без прикрас втолковывает, почему свернула с пути добродетели, в ее грубости появляется пафос обличения, и это тоже сполна передано по-русски. Она и ее сестра Лиз – незаконные дочери злополучной вдовы, торговки рыбой; отца не знает, догадывается, что он был человек сытый и гладкий (well-fed). Мать врала, будто бы он был из благородных (pretended he was a gentleman) – ну, не знаю. А… наши сводные сестры были щуплые, некрасивые, сущие заморыши (undersized… starved-looking), зато честные и работящие. Мы с Лиз забили бы их до смерти, если б не мать, – та нас тоже била смертным боем, чтобы мы их не трогали.

    Такая вот невеселая судьба: сперва честная жизнь, работа по 14 часов в сутки… за четыре шиллинга в неделю на своих харчах; худо было и сестре, но станет она топиться, как бы не так! (, !). Потом – …неужели нам с Лиз было оставаться в дурах, чтоб другие торговали нашей красотой..? Как же, держи карман! (Not likely!).

    «Профессия миссис Уоррен» – пример того, как овладели причудливой манерой Бернарда Шоу мастера кашкинской школы. И это лишь одна грань мастерства Нины Леонидовны. Но при всей его многогранности, кажется, трудно поверить, что в ее же переводе уже несколько поколений читают книгу совсем, совсем иного звучания – «Маугли»!

    «Книга джунглей» существовала на русском языке еще в дореволюционных изданиях. Собрание сочинений Киплинга выходило отдельными выпусками, потом их полагалось переплетать по томам. Помнится раннее детство, нежно любимая книжица в бумажной обложке, и хорошо помнится: никак не удавалось выговорить первое «слово» волка-отца, возглас Аугрх! Так и было напечатано, по неподражаемой тогдашней наивности повторили буква за буквой Augrh – не только мы в четыре-пять лет, папа-волк тоже этакого бы не выговорил. А по сути своей оно куда проще, равнозначно нашему Уф! или Рр-р!

    Были и переводы более поздние, в том числе казенно-буквалистские. Читая малышу вслух, приходилось тут же переводить их с канцелярита на русский, иначе ребенку не понять.

    Помню и такое. Медведь Балу объясняет своему нерадивому ученику: надо твердо знать все законы и великие слова всех звериных племен, тогда ни одна нога не поднимется на тебя в джунглях. Переводчик не учел, что ногу зверь поднимает в других случаях, а грозна и опасна его лапа.

    Взамен таких, с позволения сказать, переводов и воссоздала по-русски «Маугли» для наших ребят Н.Дарузес. Что ни страница, то щедрые россыпи отличных, выразительных слов и речений. А главное, верны, убедительны образы и нравы пестрого населения джунглей. Читать эту книжку наслаждение. Но, кроме того, любопытно и поучительно хоть накоротке сравнить ее с одним (и не самым старым) из прежних переводов.

    Вот на первой же странице появляется шакал Табаки. В том переводе он – маленькая тень с пушистым хвостом. Очень мило, так может выглядеть и котенок. Н.Дарузес для эпитетов little и bushy выбрала другие слова: низенькая тень с косматым хвостом, сразу ощущаешь другой облик и характер. Шакал – блюдолиз, вовсе он не симпатичен. Он не просто визжит, как в прежнем переводе, а хнычет (whine). Он прибедняется: для такого ничтожества, как я (for so mean a person), и голая кость целый пир. В старом переводе С.Займовского (М., 1934) – для такой ничтожной особы! Слова не просто не сочетаются, они воюют друг с другом, а все потому, что буквалист втащил в русский текст person в первом значении!

    При такой дословности опять и опять возникает нелепица. «Счастье и крепкие белые зубы да сопутствуют твоим благородным чадам!» – это не только безвкусная пышность, это еще и смешно. Первое значение глагола go – идти, но чтобы зубы кому-то сопутствовали! .. У Н.Дарузес go with, разумеется, просто пожелание: Удачи и крепких белых зубов твоим благородным детям!

    Табаки хвалит волчат в глаза и рад, что смутил этим волков-родителей. Уж такова шакалья природа: сглазить, причинить вред (mischief), накликать беду для него удовольствие. Отец Волк выгоняет его из логова, у Займовского – Довольно ты наделал зла. В подлиннике на этот раз другое слово – harm, но Н.Дарузес не упускает случая продолжить игру слов (это ведь не всегда удается), у нее – Довольно ты намутил сегодня. А позже за вредный нрав Багира назовет Табаки mischief-maker, смутьян.

    Отец Волк с презрением отзывается о Шер Хане, которому вздумалось есть человечину – конечно же, не дословно, как в старом переводе, есть человека! А разъяренная Мать Волчица честит тигра fish-killer, буквально – убийца рыбы, у Займовского длинно, неестественно пожиратель рыб и лягушек – разве это похоже на гневный возглас? У Дарузес кратко, зло – рыбоед!

    Вот впервые приходит к волкам голенький (naked) смуглый ребенок… мягкий, весь в ямочках крохотный живой комочек. Такой милый, теплый образ никак не создать бы, перенеся из подлинника на русскую страницу атом. Передано не слово, а облик трогательного крохотного существа, заключенный здесь в английском atom.

    С. Займовский здесь тоже отошел от буквальности, но впал в сюсюканье: нежнейший пухленький крошка. У Дарузес – ни ложной выспренности (вспомните: особа, сопутствует чадам), ни слащавости. Ее переводу, как работам всех кашкинцев, присущи вкус, такт, чувство меры.

    «Человечий детеныш? Ну что же… я за детеныша… Я не мастер говорить, но говорю правду» – так и слышишь неторопливую, обстоятельную, немного неуклюжую речь медведя Балу (у Займовского опять выспренно, книжно: У меня нет дара слова). И мягко мурлычет Багира: «Стыдно убивать безволосого детеныша». Буквально – и у Займовского – голого, то же самое naked. Но ведь это уже не от автора, а глазами зверя Маугли у Дарузес увиден не голеньким, а безволосым, очень верный взгляд.

    И Багира продолжает: «Балу замолвил за него слово» (had spoken in his behalf, у Займовского буквально, казенно: говорил в его пользу! ), а пантера предлагает вечно голодным молодым волкам выкуп – только что убитого буйвола, чтобы малыша оставили в живых: «Разве это так трудно?», Is it difficult? – и у Займовского дословно: разве это трудно? Мастер же вставляет коротенькое так, и оно-то придает мурлыканью пантеры мягкость и вкрадчивость.

    Займовский точно копирует сложный строй английской фразы, да еще вставляет кое-что лишнее. Выходит казенно, громоздко: Когда вождю Стаи случается промахнуться на охоте, то его называют Мертвым Волком все время, пока он живет, что длится, впрочем, недолго. Еще и прибавлено тяжести, выделенных слов в подлиннике нет! У Дарузес сжато, свободно и естественно, «от противного», безошибочно выбранным речением: Когда Вожак Стаи упустит свою добычу, его называют Мертвым Волком до самой смерти, которой не приходится долго ждать.

    У каждого обитателя джунглей своя речь и своя повадка, и это безошибочно выражено в переводе мастера. Эпически величаво повествует слон Хатхи о том, как в джунгли пришел Страх, – и суетятся, бестолково болтают обезьяны. Н.Дарузес и называет их болтуньями, говорунами, конечно же, она не передавала speaker первым, обычным для формалиста словом оратор.

    Слово окрашивается по-разному, смотря к кому оно относится, в чьи уста вложено и каким чувством продиктовано.

    По-английски cub – это всякий маленький звереныш. В джунглях маленького Маугли зовут man’s cub, человечий детеныш. Но когда его, уже подростка, приняв за оборотня, изгоняют из деревни люди, wolf’s cub звучит совсем по-иному, полно злобой и страхом – даже не волчонок, но волчий выкормыш!

    Больше тридцати лет живет перевод Нины Леонидовны Дарузес. Все мы знаем чудо-историю Маугли: кто читал ее сам, кто читает детям или уже внукам. Все помним, как ведут себя и разговаривают Киплинговы звери – в полном согласии со своим волчьим ли, медвежьим, тигриным, шакальим или обезьяньим нравом. И остается только восхищаться талантом и артистизмом переводчика.

    От Джойса до Голсуорси


    Я не осмелилась бы выделять кого-то в коллективе кашкинцев, в большинстве они, и пройдя «годы учения», остались верны себе и своей профессии, еще долго работали бок о бок. То было удивительное содружество людей, требовательных друг к другу, но прежде всего каждый – к себе самому. Однако не раз мне доводилось слышать: с особенным чувством они вспоминали Игоря Романовича.

    Человеческая и творческая судьба молодого мастера оборвалась трагически рано, в самом начале, и горько, что успел он сделать слишком мало. Но не так давно у нас переиздан сборник рассказов Дж.Джойса «Дублинцы» и по справедливости восстановлено имя И. Романовича, напечатаны два его перевода.

    С Джойсом, чье новаторство, своеобразие, сверхсложное письмо вызвали тогда в мировой литературе и критике ожесточенные споры, познакомили нас в середине 30-х годов именно кашкинцы. И опять-таки совершили открытие и подвиг, потому что писатель этот был слишком непривычен и для перевода безмерно труден.

    Приведу лишь несколько примеров того, как богата, щедра и раскована в своей не формальной, а по существу верности подлиннику была манера И.Романовича.

    Двое мальчишек, герои «Встречи», сбежали с уроков. Сам рассказчик – не то чтобы уж очень паинька, но мальчик воспитанный, явно из добропорядочной, верующей ирландской семьи – изрядно уступает своему приятелю Мэхони в удали. Тот прихватил с собой рогатку, сплошь сыплет жаргонными словечками, а преподобного отца Батлера называет «старым козлом» (Old Bunser). И чуть дальше Мэхони говорит о третьем парнишке: «Так я и знал, что Толстяк сдрейфит».

    Речь непринужденная, естественная для мальчишек. А это была не шутка – полвека назад так передать подлинник, хотя бы неслыханно дерзкое в устах юного католика прозвище священника. И про Толстяка буквально можно было бы (куда скучнее) сказать, что он струсит, испугается (Fatty’d funk it). Но не только в словарях, доступных переводчику в 30-х годах, даже в словарях современных доброй половины Джойсовых жаргонных словечек не найти! И убедительные находки переводчика рождены были проникновением в подлинник, живым пониманием обстоятельств и характеров.

    Другой рассказ в переводе И.Романовича – «Милость божия» – резко сатирический.

    Изрядно упившегося джентльмена, коммивояжера, приятели доставили домой, к жене. Одному из них она говорит: Я знаю, вы ему настоящий друг, не то что иные прочие. Они только на то и годятся, чтобы не пускать его домой… пока он при деньгах. Друзья, нечего сказать! В подлиннике ее речь негладкая, не очень правильная – и в переводе вся интонация безукоризненно достоверна.

    То же и в речи остальных персонажей: конечно же, думают и говорят они не пивная, а пивнушка, наклюкались, спровадили, не просто невежды, а дуралеи (главный герой величал – а не называл! – их также деревенскими чурбанами), дрались так, что клочья летели, никудышные люди. Или (о старой системе воспитания): Без всяких этих современных вывертов… никаких роскошеств

    Что ни реплика, то выразительная, меткая характеристика говорящего.

    Завершение рассказа – проповедь священника-иезуита, вполне достойного и самой церкви, и ее прихожан, среди которых почетные места занимают ростовщик, владелец трех ссудных касс и тому подобные выдающиеся деятели местного масштаба. К столь почтенной пастве желают приобщить главного героя его не менее достойные приятели (в их числе служащие полицейского управления и судейские крючки, во внеслужебное время – такие же гуляки и выпивохи). Немудрено, что и проповедь священнослужителя выдержана в духе, равно близком как самому пастырю, так и прихожанам:

    «Он пришел говорить с деловыми людьми, и он будет говорить с ними по-деловому… Он их духовный бухгалтер; и он хочет, чтобы каждый из его слушателей раскрыл перед ним свои книги, книги своей духовной жизни…

    Иисус Христос милостивый хозяин. Он знает наши грехи…» – продолжает сей пастырь, усердный приказчик в храме, где торгуют спасением душ. И под конец призывает слушателей: «Да будут они честны и мужественны перед Богом. Если их счета сходятся по всем графам, пусть они скажут: „Вот, я проверил мои счета…“» И понимая, что в счетах совести, как и в счетах торговых, его паства способна смошенничать, предлагает уповать на то, что милость божия неизреченна, и отчет перед «милостивым хозяином» призывает закончить обещанием привести в порядок свои счета.

    Так кончается эта едкая антиклерикальная сатира. Яснее ясного: с церковной кафедры торгашам проповедует торгаш – и в переводе отчетлива каждая ядовитая, звонкая, как пощечина, нота.

    Но И.Романович успел показать себя очень разносторонним художником перевода, были в его палитре и совсем другие краски. Он переводил не только прозу, но и стихи, и один из великолепных образцов – стихотворение Уилфрида Дезерта в «Саге о Форсайтах» Голсуорси (роман «Серебряная ложка»). Оно заслуживает того, чтобы привести его полностью.















    И вот перевод:


    В час, когда к божьей стекутся маслине
    Ослики Греции, Африки, Корсики,
    Если случайно проснется всесильный,
    Снова заснуть не дадут ему ослики.
    И, уложив их на райской соломе,
    Полуживых от трудов и усталости,
    Вспомнит всесильный, – и только он вспомнит,
    Сердце его преисполнится жалости:
    «Ослики эти – мое же творение,
    Ослики Турции, Сирии, Крита!» -
    И средь маслин водрузит объявление:
    «Стойло блаженства для богом забытых».

    Удивительно, как чуток был переводчик, как верно передал он и музыку, и грустный, мягкий юмор подлинника, и его подтекст. Уж наверно, читатель чувствует: не только о четвероногих богом забытых исстрадавшихся тружениках тут речь…

    Игорь Романович переводил поэтов очень разных: от такой крупной фигуры в английской литературе, как Т.С.Элиот (поэма «Бесплодная земля»), до безвестных поэтов. И в поэзии, и в прозе он был по-настоящему талантлив. И очень, очень жаль, что он не успел сделать больше.

    * * *

    Сборник «Дублинцы», одна из самых ранних работ кашкинского коллектива, и сейчас поражает удивительной свободой и красочностью речи. Вот «Облачко» в переводе Марии Павловны Богословской. Если не знать, что это перевод, поневоле обманешься, кажется, будто эта проза создана прямо по-русски.

    Галлахер пошел в гору. Это сразу было видно по его повадкам завзятого путешественника… и развязному тону… (у него) золотое сердцеНе шутка – иметь такого друга.

    Все это – из первого же короткого абзаца, и во всем та прекрасная, ключевой чистоты простота и ясность, какая доступна, казалось бы, лишь таланту, творящему свое родное, на родном языке. Даже не верится, что переводчику хоть изредка приходилось заглядывать в словарь, искать соответствий подлиннику.

    Галлахера обычно называли шалопаем (wild). И верно… – так, очень к месту, совсем непривычно передано привычное of course. Занимал деньги направо и налево (borrowed ). «Одна минута перерыва, ребята, – говорил он беспечно. – Дайте мне пораскинуть мозгами». Последняя находка просто неподражаема! В английском языке немало оборотов со словом cap (шапка): черную шапочку (black cap) надевает судья, объявляя смертный приговор, dunse’s cap (дурацкий бумажный колпак) надевали в наказание лентяям-школьникам, Fortunatus’s cap – волшебная шапочка, исполняющая любое желание владельца (вспомним нашу сказочную шапку-невидимку). – остроумное изобретение Джойса – буквально где моя соображательная шапка, то есть примерно где моя сообразительность, и непринужденным «дайте пораскинуть мозгами» Мария Павловна сполна передала интонацию и эмоциональную окраску подлинника.

    Еще из речи того же Галлахера: «Чего твоя душа просит?» (?), «Я сегодня видел кое-кого из старой шатии» (old gang), «Ну уж, доложу я тебе! Не для таких божьих коровок, как ты» (Hot stuff! ), «Я женюсь только на деньгах… или – слуга покорный» ().

    * * *

    Без конца можно бы цитировать «Красное и черное» в переводе М. Богословской и С. Боброва. Почти полвека назад по сравнению со старым переводом это было открытие: блестяще переданы не только основные «цвета времени» (как определил это в своей книге о Стендале известный литературовед А.Виноградов) – переданы малейшие оттенки Стендалевой палитры. Жива, достоверна речь каждого персонажа, будь то грубый мужлан или лукавый иезуит, набожная провинциалочка, страдающая от того, что не удержалась на стезе добродетели, или великосветская красавица. А как раскрыт внутренний мир самого Жюльена Сореля, мир тончайших душевных движений во всей внезапности их переходов! Так верно и правдиво передать все это в переводе можно было, лишь в совершенстве владея стихией русского слова.

    Одна оговорка. Обычно у кашкинцев переводы, сделанные не одним, а двумя мастерами, – это дуэты равных. Мне посчастливилось видеть, как работала В.М.Топер – редактор «Красного и черного», и, справедливости ради, не могу не вспомнить: в дуэте переводчиков Стендаля первой скрипкой бесспорно была Мария Павловна.

    * * *

    Вспоминается и другое: в «Саге о Форсайтах» один из самых богатых по разнообразию языка – ее перевод романа «В петле». Вполне реалистически, подчас беспощадно выписан Сомс, цинично преследующий сбежавшую от него Ирэн, а затем расчетливо выбирающий себе в жены подходящую мать для будущего наследника, столь же убедительны портрет и речь его избранницы: кокетливая француженка Аннет не менее расчетлива – вся в мамашу, деловитую владелицу ресторана. Соответственно все они поступают и разговаривают в переводе.

    По-иному насмешливы характеристики другой пары. «Светский человек» в кавычках Монтегью Дарти, беспутный гуляка, часто сбивается на жаргон лошадника – и не только на скачках (лошадка классная… ставлю в лоб, на первое место), но и дома. Заплетающимся языком заявляет он жене, что ему совершенно наплевать, ж-живет она или н-не живет, покуда она не скандалит… Если он не имеет права взять жемчуг, который он ей с-сам подарил, то кто же имеет? (Жемчуг жены он подарил своей девочке). Если Уинифрид в-возражает, он ей перережет горло. А что тут такого

    А у его чопорной супруги Уинифрид, урожденной Форсайт, когда события застают ее врасплох или лопается терпение, с языка срывается какая-нибудь новинка, к примеру, здесь же, в ответ мужу: «Ты, Монти, предел всему». (Несомненно, это выражение употреблялось впервые – так-то под влиянием обстоятельств формируется язык), – с усмешкой в скобках замечает Голсуорси.

    Следующее поколение – бойкий беспечный Вэл, милая своенравная Холли, упрямица Джун – крохотный сгусток напористой энергии, из лучших побуждений бестактно встревающая во все чужие дела, – обрисованы в другом ключе и чаще всего вызывают добродушную улыбку. Нельзя не оценить уже одно название главы о знакомстве Вэла с Холли: «The colt and the filly», буквально – Жеребенок и молодая кобылка, в переводе – Стригунок находит подружку.

    А для Ирэн и Джолиона, в полном согласии с автором, переводчик подбирает мягкие, пастельные тона, всюду соблюдается интонация Голсуорси, чаще всего лирическая, тонко поэтичная.

    Дарованию М.Богословской равно подвластны были и классика, и современность. О Стендале я уже упоминала. Также с участием С.Боброва перевела она «Повесть о двух городах» Диккенса, три пьесы Шоу. Кроме рассказов в сборнике «Дублинцы» среди ее работ роман того же Джойса «Портрет художника в юности» и «Осквернитель праха» Фолкнера. Вот автор, который, как и Джойс, недаром считается у переводчиков одним из труднейших, но «Осквернитель праха» переведен воистину блистательно!

    * * *

    Какими малыми, незаметными штрихами порой достигается цельность картины, психологического образа! Сейчас про многое, пожалуй, скажут – это, мол, пустяк, естественный ход мысли. Не устану повторять: полвека назад до таких малостей надо было еще додуматься, дойти художническим чутьем.

    Вспомните «Лебединую песню» Сомса в «Саге о Форсайтах» (перевод М.Лорие). Как нагляден и убедителен воссозданный по-русски образ. Долго Сомс был бесчеловечно сухим, жестоким в своем себялюбии собственником, а вот смерть его человечна. Сперва он кидается в огонь, спасая свои картины, но ведь они теперь для него выше, чем просто собственность, это – искусство, которое он научился понимать и любить. А потом он кидается навстречу смерти, опять же спасая свое, но эта ценность воистину дорога, самое высокое: жизнь и будущее дочери. Поневоле вместе с автором прощаешь под конец многое этому собственнику, когда он, ставший в страдании добрее и мудрее, требует от нее последней платы – уже не в силах сказать ни слова, одним только взглядом, который «становился все глубже». И, поняв силу и смысл этого взгляда, Флер вдруг говорит как маленькая: , ; . У Марии Федоровны Лорие единственно верное, притом близкое даже по звучанию: Да, папа, я больше не буду. Разве лишь закоренелый формалист былых времен сделал бы не от противного, а буквально: «Я буду хорошая (послушная)». Но сколько в переводе «Саги» животворных искорок, которые добыть было куда труднее.

    Прежде всего ими-то и создает М.Лорие в «Пробуждении» и внешний и, главное, психологический портрет маленького Джона Форсайта. В мальчугане пробуждается ощущение любви и красоты, просыпается будущий поэт. И с первых строк найдены интонации, слова, приемы, благодаря которым звучит в нужном ключе вся мелодия – детская и вместе с тем поэтичная.

    Волосы его светились, светились и глаза – это здесь вернее, чем блестели или сияли, как чаще всего переводится shine, ведь Джон сам поистине – светлая душа. И хотя в подлиннике не прямой повтор, a his hair was shining, and his eyes, по-русски естественнее делать не буквально и глаза (тоже), а повторить глагол.

    Ты меня любишь? – спрашивает мальчик, и мать, разумеется, отвечает, что любит. Ему этого мало, он допытывается: Очень-очень? И ответ: Очень-очень. Английское Ever so передано единственно верным русским оборотом – естественным для ребенка удвоением.

    То же – когда Джона мучит кошмар: he – he – couldn’t get out – никак-никак не мог вылезти.

    Тот же прием – когда Джону не спится, мешает лунный луч: вошел в комнату и вот двигается к нему медленно-медленно, как будто живой (ever so slowly). Слушая игру Ирэн на рояле, мальчик еще и лакомится пирожным: от него музыка стала гораздо лучше, объясняет он матери, и очень правильно в его устах лучше, а не красивее, хотя в подлиннике It made (оно сделало!) музыку ever so more beautiful. А как великолепно начинаются в переводе самые первые в жизни Джона стихи: Луна была лунистая. . Он ведь сам сочинил это (хотя в английском и есть значение moony – лунный, освещенный луной), и русская находка передает всю неожиданную прелесть его первого поэтического ощущения.

    О матери: Она была очень нужная – вместо буквального драгоценная (precious) дан доподлинно ребячий оборот, Джон ведь в разлуке с матерью, она ему сейчас нужна даже больше, чем всегда. А вернувшийся после той же разлуки отец в глазах сына таков, каким помнился, – совсем как настоящий (exactly like life). Джун настолько старше Джона, что он и называет-то ее тетей, а не сестрой, so old – уж конечно, не к месту было бы дословное переросла эту степень родства (выросла из). В переводе очень верно и по существу, и по интонации: до того старая, что уже не годится в сестры.

    Достоверен и образ нянюшки с ее просторечием: она полагает, что общество других детей пошло бы Джону очень даже на пользу (would do him a world of good), а о причудах мальчугана в переломную для него весну сказано: сильно досталось его коленкам, костюмам и нянюшкиному терпению (…, knees и т. д.) – разумеется, скучно и книжно в применении к ним обоим было бы какое-нибудь исключительно, крайне трудная или тяжелая весна!

    Мать вынимает из чемодана пакеты, еще не известно, что в них, но ясно: привезены подарки, и потому пакеты не подозрительны (suspicious), а заманчивы.

    Джон рассказывает, что Джун водила его в церковь. I came over so funny – оборот очень не прост, в переводе ему стало так странно.

    – Ты всех любишь? – спрашивает сына Ирэн, и он, подумав, отвечает: Немножко – да. Конечно же, не мог он ответить что-нибудь канцелярское вроде «до известной степени», хотя буквалист, возможно, побоялся бы уйти далеко от up to a point. А для маленького Джона это немножко вполне естественно, и правильно, что вскоре оно возникает в его речи из другого, но близкого по интонации оборота: I don’t want to grow up much: Я не хочу совсем вырасти, только немножко. И так же естественно, когда он просит разрешения оставить на ночь дверь спальни приотворенной, его обычным словом отвечает мать: Just a little – Да, немножко.

    Джон переспрашивает, почему родители не ходят в церковь – Why don’t you. Здесь do всего лишь заменяет глагол, который по-русски в речи, тем более детской, повторять незачем: и переведено не Почему не ходите, а просто: А почему? Еще один из мельчайших приемов, которыми достигается правда разговора и образа.

    Мать говорит о Джоне отцу: he’s imaginative, у него богатое воображение. А перед тем мальчик берет на кухне ломтик сыра, печенье, две сливы – достаточно припасов для игры, для шлюпки, чтобы съесть их in some imaginative way – то же слово передано иначе: он съедает все это как-нибудь поинтереснее.

    Интонацией передается обычный в английском курсив. Ну и силач ты, Джон, You are strong – охнула Ирэн, когда сынишка стиснул ее в объятиях, Ну и загорел же ты, – слова отца. Но всего важней в «Пробуждении», конечно, интонации самого мальчика.

    «Открытие, что мать его красива, было тайной, которую, он чувствовал, никто не должен узнать» – тут радует и тайна, заменяющая классическое по законам чужого языка местоимение (), радует и ход от противного: буквальное держать тайну, открытие про себя, пожалуй, еще свойственно взрослому, но едва ли мальчику. По той же причине, к счастью, обошлось без абсолютно, хотя вообще иностранных слов в «Саге» немало, их еще избегали не всегда и не все.

    Даже простые на нынешний взгляд приемы тогда, в середине 30-х годов, оказывались находкой. В устах или мыслях мальчугана suppose, конечно, не допустим, предположим, даже не что, если, а еще непосредственней, по-детски: а вдруг

    И в другой раз он вздыхает: All right I suppose I must put up with it – в переводе нет ни полагаю, ни должен, сказано безошибочно: Ну что ж, придется потерпеть.

    Перед сном мальчик нарочно раздевается медленно: so as to keep her there, буквально: чтобы задержать мать, в переводе: чтобы она подольше не уходила.

    И когда ему снится страшный сон о большой черной кошке, он думает так, как свойственно ребенку: «Молоко ведь было кошкино, и он дружески протянул руку, чтобы погладить ее». Диковато было бы сюда, в его восприятие вставить по-русски существо, животное, ведь английское the creature тут просто она, та самая кошка, что и обозначено артиклем.

    Позже, вспомнив этот сон, он похвастает: , , . Я и не испугался, по правде-то – опять чисто по-ребячьи, интонация верна как раз благодаря отходу от буквального конечно и по-настоящему.

    «Мне спать хочется, а если ты не придешь, расхочется». Он так торопит эту минуту, что, хотя еще недавно любовался матерью, теперь уже ее глаза, ее улыбка – It was unnecessary, все это было ни к чему. Все кончилось к лучшему (most satisfactory), только пусть бы уж она поскорее (а не буквально и по-взрослому: она должна поторопиться – she !).

    Ирэн умело, тактично учит сына музыке, и ему не терпится, не пропадает желание овладеть этой техникой. Буквально: он жаждет превратить десяток больших пальцев в восемь обыкновенных (). Игру на противопоставлении thumbs и fingers передать нелегко, thumb по-английски связано с неуклюжестью, непроворством (he’s all thumbs равно нашему руки-крюки). В переводе: у него не пропадала охота приучать свои пальцы к повиновению.

    Мальчуган разыгрывает пирата, индейца, отважного капитана из книжки, ведет одинокую жизнь «как будто» – у автора «make-believe» тоже в кавычках; может быть, стоило бы, не опасаясь обвинения в слащавости, сделать понарошку. Но как прекрасно передан тот же оборот, когда Джон поверяет матери свое открытие, то самое: что есть красота. «Я знаю, – сказал он таинственно, – это ты, а все остальное это только так».

    Когда мать в первый раз, уложив Джона, оставила его одного, отдельной строкой стоят три слова: Then time began. И так выразительно томящее мальчика ощущение передано по-русски: не буквально началось, а – тогда потянулось время. Так же томительно ему ждать в конце, и, отступя немного от буквы, М.Лорие опять верно передает дух, настроение повтором того, прежнего: не казалось это все очень долго (It all seemed very long), но – время тянулось.

    Век-полтора назад того, кого любят – женщину ли, ребенка ли, – часто называли «ангел мой». Но в переводе современной книги Ирэн (которая притом вовсе не отличается набожностью) вместо буквального angel говорит малышу родной мой – звучит это и естественней, и ласковей.

    А разбудив Джона, когда его мучил кошмар, она говорит: There! ! . В каком-то другом случае довольно было бы перевести «Ничего, ничего», но тут слишком сильно потрясение сынишки, и утешает она его еще ласковей, как совсем маленького: Ну, ну, все прошло.

    И как верны самые последние строки перевода: мать лежала без сна и loved him with her thoughts – любила его не мыслями буквально, но всеми помыслами, а Джон погрузился в безмятежный сон, который round off his past – опять же не закончил, завершил его прошлое, это по-русски вышло бы странновато о ребенке, но – который отделил его от прошлого.

    Черточка за черточкой в «Пробуждении» воссоздан живой, теплый образ маленького Джона. Эти прекрасные страницы, так же как «Последнее лето Форсайта», интерлюдии в «Современной комедии» и завершающий ее роман «Лебединая песня», как «Большие надежды» Диккенса, романы С.Моэма и его автобиографическая книга «Подводя итоги», как «Под сетью» Айрис Мэрдок, накрепко запоминаются среди переводов М.Ф.Лорие.

    Свет и сумрак Фицджеральда

    Раньше уже говорилось вкратце о Е.Д.Калашниковой, прекрасном переводчике Хемингуэя, Диккенса, Шоу. Среди многих и разных ее работ нельзя не назвать еще две: известные романы Ф. Скотта Фицджеральда «Великий Гэтсби» и «Ночь нежна». Они – из тех, где во всей полноте раскрылись талант и опыт зрелого мастера.

    Несколько примеров великолепной свободы речи у героев и автора.

    Веселье шло шумное – дым столбом, изрек молодой англичанин, и Дик согласился, что лучше не скажешь.

    При том, что удачность сказанного подчеркнута еще и согласием слушателя, нужен был – и найден – более выразительный оборот для jolly, означающего не просто веселье, а с оттенком лихости, чрезмерности.

    Значения wild из первых дикий, буйный (да еще при оговорке что называется) никак не годятся, в переводе отлично: У нее сейчас была, что называется, «растрепана душа».

    В устах добровольного шута What are you doing here anyhow – не просто что вы здесь делаете, а какая нелегкая вас (сюда) принесла?

    Старшая сестра считала младшую gone coon – жаргонное определение конченого, пропащего человека. В переводе отпетая.

    В докторе взыграла кровь Тюильрийских гвардейцев ().

    Вежливоно решительно отделалась от приставучей собеседницы

    Женщина разглядывает себя в зеркале – looked microscopically, микроскопически тут, разумеется, не буквально и по-русски не прозвучало бы ни правдоподобно, ни с оттенком иронии. В переводе – долго и дотошно изучала себя

    Кажется, даже мастера-кашкинцы не все и не всегда с такой легкостью находили самую удачную замену подчас привычному, вошедшему в наш обиход иностранному слову. Е.Калашникова это делает поминутно, шутя, поневоле залюбуешься. Еще только один образчик:

    Помимо издавна знакомых, но все же присущих скорее технической литературе коммуникаций, у нас, заодно со многими другими паразитами речи, прижилась еще и всяческая коммуникабельность (он такой некоммуникабельный!!). Так вот, на Николь нашло (буквально) коммуникабельное, то бишь общительное настроение, желание с кем-нибудь пообщаться, поговорить, но (повторено!) общаться было не с кем, то есть рядом никого не оказалось. В переводе – ей вдруг захотелось с кем-то поговорить по душам, но было не с кем. И все настроение сохранилось, и стилистический повтор есть, причем повторено другое слово, то, что по-русски повторить легче, естественней.

    Он был до того отвратителен, что уже не внушал и отвращения, просто воспринимался как нелюдь (dehumanized) – смело до дерзости, а как выразительно!

    Когда автор играет словами, переводчик тоже за словом в карман не лезет, всегда находит что-то близкое и яркое. Компанию позабавило, что нового постояльца зовут S. Flesh (буквально плоть) – doesn’t he give you the creeps, и не выговоришь без содрогания, правда? – замечает Николь. И в переводе такое, что, пожалуй, и впрямь мороз по коже: С. Труп. Находка двойная: вместе с инициалом фамилия образует Струп, тоже приятного мало!

    , – Они привыкли к размеренному укладу, принятому в хороших домах на Западе, и воспитание не превратилось для них в испытание. Таких блесток в книге множество.

    * * *

    Название «Ночь нежна» – слова из «Оды к соловью» Китса, смысл его: под видимой нежностью и красотой таится темное, отнимающее волю к жизни, влекущее к смерти. В романе все пагубное, тлетворное, смертоносное поначалу прикрыто жизнерадостными утренними или полуденными красками. Вот какой с первых страниц появляется начинающая, но уже знаменитая киноактриса, юная Розмэри:

    Всякий был бы приворожен розовостью ее ладоней, ее щек, будто освещенных изнутри. И дальше в переводе сохранен живой, цельный образ цветка, заключенный уже в самом имени. Сохранен благодаря оттенкам, присущим языку перевода, а не подлинника: Глаза… влажно сияли (а не были влажные и сияющие – were… ). Вся она трепетала (hovered delicately), казалось, на последней грани детства: без малого восемнадцать – уже почти расцвела, но еще в утренней росе. Сколько такта и поэзии в простой, словно бы, замене, верной образу подлинника. Не слишком поэтично было бы по-русски ее тело, почти созревшее (complete буквально скорее даже завершенное, а ведь английское body многозначно, гораздо шире первого по словарю значения), или роса еще оставалась на ней (the dew was still on her – тут, конечно, переносное, подразумевается свежесть юности).

    Все, что окружает Розмэри или увидено ее глазами, на первых порах под стать ей, все красиво и привлекательно: перед нами приятный уголок роскошного курорта, где красуется розовый отель. Пальмы – – не буквально почтительные и охлаждают, а услужливо притеняют его пышущий жаром фасад. Даже об этом фасаде сказано почти как о девичьем здоровом румянце, ведь страницей дальше подчеркнуто: у Розмэри румянец природный – «это под самой кожей пульсировала кровь, нагнетаемая ударами молодого, крепкого сердца». И зной еще не в тягость, поэтому в переводе хотя на солнце пекся автомобиль и солнце это беспощадное, все же Средиземное море понемногу отдает ему не буквально pigments, а свою синеву.

    Даже для поезда находится поэтичная нотка: Его дыхание сдувало (stirred) пыль с пальмовых листьев. И the trees made a green twilight – не дословно деревья создавали (делали!) зеленый сумрак, а – над столиками зеленел полумрак листвы.

    На веранду выходили двери… номеров, откуда струился сон (exuding sleep).

    С первой встречи Розмэри восхищается четой Дайверов, автору тоже еще рано разочаровывать читателя, и вот как говорится о Николь: ее каштановые, как шерсть чау-чау, волосы мерцали и пенились (foaming and frothing) в свете ламп. И опять-таки ей под стать и, как говорится, к лицу стоять среди мохнато просвеченной солнцем огородной зелени ().

    Дорожка с бордюром из белого камня, за которым зыбилось душистое марево (intangible mist of bloom), вывела ее (а не просто она вышла, she came) на площадку над морем… по сторонам, в тени смоковниц, притаились дремлющие днем фонари (where ).

    Выбор каждого слова подчинен одной художественной задаче: создать в переводе образ такой же цельности, пока – постепенно – сам автор не раскроет смысл и подоплеку этой внешней прелести и нежности. А до тех пор мы смотрим чаще всего восторженными глазами Розмэри.

    Она влюблена в обоих Дайверов, прежде всего, понятно, в Дика… eyes met and brushed like bird’s wing, дословно – глаза, взгляды коснулись (соприкоснулись), точно птичьим крылом. В переводе их взгляды встретились, точно птицы задели друг друга крылом. Малый грамматический сдвиг – и передана вся поэзия образа.

    …магия южной ночи, таившаяся в мягкой поступи тьмы (soft-pawed night), в призрачном плеске далекого прибоя, . Конечно же, в переводе не дословно покинула все это, эти вещи (по-английски-то вполне естественное, не столь «вещественно» материальное определение, а по-русски невозможно!) – нет, эта магия не развеялась, она перешла в Дайверов (melted into the two Divers)…

    Во второй части романа, в возвращении к молодости эти двое поначалу и вправду гораздо привлекательней, и не только внешне.

    В начале 1917 года, когда с углем стало очень туго (difficult to find), Дик пустил на топливо все свои учебники… засовывая очередной том в печку… с веселым остервенением, словно знал про себя, что суть книги вошла в его плоть и кровь (that ). Тут в переводе все великолепно, а лучше всего лихая насмешливость «веселого остервенения»: так ясен бесшабашный, уверенный в себе и своем призвании Дик Дайвер, еще не подточенный дальнейшей своей судьбой.

    И в прежней Николь он видел неповторимую свежесть ее юных губ (nothing had ever felt so young), вспоминал, как капли дождя матово светились на ее фарфоровой коже, точно слезы, пролитые из-за него и для него ().

    Но события романа совершаются не вне времени и не в безвоздушном пространстве, а после мировой войны и в обществе, где всё, включая талант и любовь, стало предметом купли-продажи. Это и определяет судьбы людей, развитие характеров.

    В пору «веселого остервенения» Дик, прозванный тогда Счастливчиком, рассуждал: ему, мол, не пристало (can’t be) быть просто толковым молодым человеком, каких много, цельность натуры – недостаток для него, должна в нем быть (в духе послевоенного времени, вспомним – времени «потерянного поколения») щербинка – тоже все отлично для , … И тут же: Он высмеивал себя за подобные рассуждения, называя их пустозвонством и «американщиной» – так у него называлось всякое суесловие, не подкрепленное работой мозга…

    А потом он не устоял, оказался куплен родичами Николь. Материально преуспел, всех вокруг покоряет внешним блеском, но потерял себя. Ощущение глубинного неблагополучия и в Дике и вокруг возникает с первой же части романа, но не вдруг, а постепенно, проступает во всем, начиная с пейзажа. В подлиннике это передано тончайшим налетом сумеречности и тревоги. И так же тонко фраза перестраивается по-русски, от чего (даже от ритма!) ощущение тревоги еще сильнее.

    Ночь была черная, но прозрачная (limpid), точно в сетке подвешенная к одинокой тусклой звезде; hung as in a basket from a single dull star – буквальное свисающая с… звезды прозвучало бы по-русски в ином ключе.

    Или о гудке идущей впереди машины: Вязкая густота воздуха приглушала его (буквально его приглушает resistance, сопротивление плотного, густого воздуха).

    Уже и Розмэри ловит слухом первые настораживающие диссонансы в таинственной ночной прелести, мнимой безмятежности окружающих красот: какая-то настырная птица (an insistent bird) злорадно ликовала (achieved an ill-natured triumph) в листве… на задворках отеля чьи-то шаги протопали по убитому грунту, проскрипели по щебенке, простучали по бетонным ступеням, – малость за малостью нарушается воображаемая гармония. Прекрасно передан тремя глаголами звук шагов, в подлиннике дословно шаги перенимали звучание, мотив (taking their tune) у грунтовой дорожки, у щебенки и ступеней.

    И в самой Розмэри, в этом нежном свежем цветке первых страниц, понемногу обнаруживается жесткость, присущая ее трезвой деловитой мамаше, одновременно играющей при будущей звезде Голливуда роль менеджера. Вот Розмэри на приеме у крупного кинорежиссера: …все тут хлопали крыльями, кто как мог, и она (а не буквально ее позиция, her position!) не казалась нелепей других, did not… was more incongruous… маленькая лицемерка с неестественно тонким голоском an insincere little person living , томящаяся в ожидании режиссера.

    Или вот она в сентиментальном фильме: прошлогодняя школьница с распущенными волосами, неподвижно струящимися вдоль спины, точно твердые волосы танагрской статуэтки (). Как зорко увиден и воссоздан переводчиком совсем другой, далекий от нежной свежести облик! И дальше в той же фразе обнажается куда более важное: вот она – воплощенная инфантильность Америки, новая бумажная куколка для услады ее куцей проститучьей души, . Беспощадно раскрыта внутренняя суть послевоенной Америки и «американщины». Розмэри лишь ее порождение, игрушка, способ для заправил «проститучьей» страны развлечь бедняков и отвлечь их от правды жизни: Женщины, позабыв про горы немытой посуды дома, плакали в три ручья – как верна здесь капелька иронии.

    Беспощадность, разоблачение. Поначалу природа, деревья, море в романе идиллически красивы. Но вот увеселительная поездка в роскошном автомобиле. Не стану приводить полностью большой отрывок подлинника, в переводе все на редкость зримо и осязаемо, верны все краски и оттенки. Тарахтит старомодный трамвайчик, даже воздух кажется старомодным, выцветшим… как старые фотографии (the , ).

    Амьен, лиловатый и гулкий, все еще хранил скорбный отпечаток войны (, ).

    Реденький дождик сеялся на низкорослые деревья; вдоль дороги сложены, точно для гигантских погребальных костров, артиллерийские стаканы… каски, штыки… полусгнившие ремни, шесть лет пролежавшие в земле. И вдруг… запенилось белыми гребешками целое море могил.

    Иной мир и настроение иное, чем в начале, и по-русски это ощущаешь сполна. А каковы ощущения нашей героини Розмэри? Она : услышав о чужой незадаче, всплакнула – такой уж мокрый выдался день. Каждое меткое слово выдает, что не очень-то мягок характер, не очень глубоко сочувствие! Просто сегодня на нее такой стих напал. А можно бы растрогаться и посильнее, разделить печаль девушки, которая не нашла могилу погибшего брата. Но та война (ясно понимал автор, как, впрочем, и вторая, до которой он не дожил) американцам по сути чужая, и чей-то брат, павший на войне, Розмэри чужой, а потому для нее все это не горе, не несчастье, а всего лишь блистательно найденная Евгенией Давыдовной в переводе незадача.

    Кажется, чуть ли не играючи рассыпает переводчик на каждой странице красочные слова и речения, всего верней рисующие картинку, образ, выражающие настроение, интонацию, которые в буквальной передаче оказались бы довольно обыденны, а на самом-то деле, по духу подлинника, по нраву говорящего далеко не всегда легко их передать равноценно.

    Эйб Норт – человек незаурядный, пьющий с отчаяния: тлетворная атмосфера «Ночи» губит в нем большого музыканта и крупную личность. В нем еще не стерлись до конца ни эти черты, ни брезгливое, горькое сознание происходящего – и не должен он говорить стертыми, шаблонными словами поверхностного «первого значения». Притом он еще не разучился сочувствовать чужому несчастью. О негре, которому грозит беда, он говорит: ? To есть дословно: Неужели вы не понимаете (не оцениваете), в какую (скверную, неприятную) историю он попал? Mess – беспорядок, грязь, путаница. В переводе – горячее, взволнованней, как того требует и весь контекст и усиливающее don’t: Да вы поймите, в какую он попал заваруху.

    А вот Розмэри по молодости лет, незрелости души и уже вызревающему в этой душе эгоизму как раз и не способна это понять. Во время объяснений насчет злополучного негра она всего лишь злилась, слушая всю эту несусветицу: listened . По ее характеру и настроению беда чужого ей человека – только вздор, досадная помеха, и как отлично найдена несусветица для слова rigmarole, более редкого, необычного, чем другие английские обозначения вздора, чепухи, пустословия.

    Жена Эйба понимает, что он катится по наклонной плоскости, и силится его удержать. Как ей ни трудно, она мужественна, бодра, старается и ему внушить бодрость и веру в успех: an air of , , – Мэри… всегда излучала надежду, словно некий живой талисман. До осязаемости правдиво переданы свет и тепло, заключенные в английском обороте.

    И в полном соответствии с живой своей натурой и с неизменным желанием подбодрить мужа, да притом поднять его в глазах друзей (хоть все это, по самому смыслу книги, безнадежно), она разговаривает так:

    Эйбу всё пустяки, пока он не сядет на пароход… он едет в Штаты писать музыку, а я еду в Мюнхен заниматься пением, и когда мы снова соединимся, нам будет море по колено. В подлиннике лишь небольшая разница в оборотах сиВ первом случае nothing – ничто не имеет значения, все неважно; во втором: не будет ничего такого, чего мы бы не смогли, – а как живо, естественно по-русски сказано в переводе!

    В Эйбе Норте и в Дике Дайвере заложено поначалу несравнимо больше человеческого и человечного, чем почти во всем их окружении. Но обоих, если вспомнить столетней давности штамп, присловье иных героев Чехова и Горького, «среда заела», а точнее отравила «нежная ночь». Они кончают крахом. Преуспевают другие: жесткие, корыстные, а превыше всего – с миллионами в кармане. Преуспевает семейство Уорренов, где нежный папаша растлил меньшую дочку Николь, тогда еще девочку, а старшая дочь, именуемая Бэби (деточка, малютка!), помогла отделаться от купленного для сестры Дика, едва он, вылечив Николь, выполнил свою миссию как врач и стал невыгоден как муж. Нет, Дик не запродался сознательно, он был влюблен, вспомните, какими глазами он тогда видел Николь. Да в ней, пока она была еще душевно больна, и впрямь была толика поэзии, нежности, в таком ореоле ее видела позже и Розмэри. Автор же довольно рано вносит в портрет этой дочки сверхбогача (как и в портрет «бумажной куколки» Розмэри) другие краски – трезвость, объективность, никакой тебе смутности и поэтической дымки.

    Чтобы Николь существовала на свете, затрачивалось немало искусства и труда. Ради нее мчались поезда по круглому брюху континента… дымили фабрики жевательной резинки, и все быстрей двигались трансмиссии у станков… а перед Рождеством сбивались с ног продавщицы в магазинах…

    Безошибочен выбор самых верных, самых метких слов. Какой бомбой взрывается среди красивостей Дайверовского бытия грубый образ – круглое брюхо континента (round belly), выдающий самую суть этого сытого, принаряженного благополучия.

    Николь наглядно иллюстрирует очень простые истины (что здесь вернее, чем первое значение principles) и несет в себе самой (а не буквально содержит – containing) свою неотвратимую гибель (doom). Гибнет – как человек, утратив былое (обманчивое, «ночное») обаяние: выздоровела, вернулась в лоно своего семейства, вышла замуж за шалопая, который не стоит подметки прежнего Дика.

    Когда молодой Дик понял, что Уоррены намерены купить для Николь a nice doctor, новенького с иголочки врача и мужа в одном лице, он и расхохотаться готов, и ярость в нем кипит. Он не подозревает, что в глазах Бэби Уоррен он неподходящий товар: чересчур «интеллигент», притом неподатлив (stubborn), удобно лишь использовать его как орудие и посредника. Купля совершается, в сущности, помимо воли обоих. Просто в Дике сильно и чувство врачебного долга, и увлечение юной пациенткой, а она в ту минуту как раз подходит к этим двоим, glowing away, white and fresh and new, вся сияющая свежестью и белизной, словно только что народившаяся на свет. В переводе слов больше, а образ необыкновенно верен.

    Следующие страницы, где от лица самой Николь обрисована ее жизнь с Диком, быть может, из сильнейших в книге и в переводе. Отрывочно, то прямой речью, то внутренним монологом, обрывками событий обнажена эта больная душа и корни последующего исцеления: чисто уорреновская черствая, хищная суть характера. Пока Николь душевно больна, она не сознает толком, что брак ее – купля, просто жаждет заполучить Дика в собственность. Николь излечилась ценою падения Дика. Он был убежден, что work is everything, работа самое главное для человека… человек должен быть мастером своего дела, главное… утвердиться в жизни, пока ты еще не перестал быть мастером (knowing things). И он поддался уговорам Николь и на уорреновских деньгах утверждается в жизни. А потому постепенно утрачивает самостоятельность и, даже позднее расставшись с миром Уорренов, уже не может состояться как мастер, теряет себя: …you used to want to , в переводе, конечно, безо всяких вещей, значение things гораздо шире: Прежде ты стремился создавать что-то, а теперь, кажется, только хочешь разрушать, – говорит Дику сама Николь. Пагубная, разрушительная сила «нежной ночи», замена воли к жизни волей к смерти – вот лейтмотив книги, разрушением личности Дика она и кончается.

    Все это выражено в переводе с огромной силой, достоверно в каждой мелочи, во всех оттенках гармонии и дисгармонии, света и тьмы. Роман этот, один из самых значительных в американской литературе первой трети XX века, в переводе ничуть не уступает подлиннику. Однажды прочитанный, он не забывается. Так глубоко проникла в замысел писателя, раскрыла душу каждого человека или нелюди, им описанных, Е.Д.Калашникова – истинный мастер художественного перевода.

    Музыка перевода

    Имя Натальи Альбертовны Волжиной неотделимо от романов Диккенса и Хемингуэя. Каждому с детства знакомы в ее переводе «Белый Клык» Дж.Лондона и «Овод» Войнич. Она переводила Стивенсона, Конан Дойла, одну из пьес Шоу. Великолепны ее Грэм Грин, «Гроздья гнева» Стейнбека.

    Литературное наследие Дж.Стейнбека обширно, весьма непросто, во многом противоречиво. Но среди лучшего, что им написано, без сомнения, повесть-притча «Жемчужина». Повесть о том, как жил в тростниковой хижине, продуваемой всеми ветрами, бедняк-индеец Кино с женой и сынишкой, которых едва мог прокормить опасным ремеслом – добычей жемчуга со дна морского; как он выловил однажды невиданную, сказочно прекрасную жемчужину и что из этого вышло.

    Повесть эту и в подлиннике, и в переводе Н.А.Волжиной можно всю, с начала до конца, положить на музыку. Вся она – поэзия и музыка, даже там, где говорит о самом будничном и прозаическом. Вот вступление:

    Кино проснулся в предутренней темноте (). Звезды еще горели, и день просвечивал белизной (had drawn only a pale wash) только у самого горизонта в восточной части неба. Петухи уже перекликались друг с дружкой, и свиньи, спозаранку начавшие свои нескончаемые поиски, рылись среди хвороста и щепок… (early pigs буквально – ранние свиньи, что по-русски, в отличие от ранней пташки, невозможно).

    …В давние времена люди его народа были великими слагателями песен (более редкое и поэтичное слово для makers, привычнее – творец, создатель) и что бы они ни делали, что бы они ни слышали, о чем бы ни думали – все претворялось в песнь (became – становилось)… Вот и сейчас в голове у Кино звучала песнь, ясная, тихая, и, если бы Кино мог рассказать о ней, он назвал бы ее Песнью семьи.

    …Он сунул ноги в сандалии и вышел смотреть восход солнца (to watch, наблюдать было бы для него книжно, в переводе почти детская простота).

    …за спиной у Кино Хуана разожгла костер, и яркие блики стрелами протянулись сквозь щели в стене тростниковой хижины, легли зыбким квадратом через порог (обычное для wavering дрожащий, колеблющийся, шаткий опять-таки выпало бы из поэтического тона). Запоздалая ночная бабочка порхнула внутрь, на огонь. Песнь семьи зазвучала позади Кино. И ритм семейной песни бился в жернове, которым Хуана молола кукурузу на утренние лепешки.

    Рассвет занимался теперь быстро (came quickly): белесая мгла, румянец в небе, разлив света и вспышка пламени – сразу, лишь только солнце вынырнуло из Залива (, , , )… Утро выдалось как утро, самое обычное, и все же ни одно другое не могло сравниться с ним. Везде вместо первых по словарю значений взяты слова, вернее звучащие в ключе подлинника, потому и рассвет не приходит, а занимается, и солнце не просто поднялось, и, понятно, не выразила бы настроения подлинника, попросту ничего не значила бы по-русски примитивная калька: утро было как другие и однако совершенное среди утр.

    Жена Кино вынимает ребенка из колыбели, Кино и не глядя угадывает по звукам каждое движение:

    …Хуана тихо запела древнюю песнь, которая состояла всего из трех нот… И эта песнь была частью Песни семьи. Каждая мелочь вливалась в Песнь семьи (. It was all part, буквально: все было ее частью, все входило в нее). И иной раз она взлетала до такой щемящей ноты, что к горлу подступал комок, и ты знал: вот оно – твое спокойствие, вот оно – твое тепло, вот оно – твое ВСЕ. Буквально, по первым значениям слов: поднималась до больной (ноющей) ноты, которая перехватывала горло, говоря (что) это спокойствие (надежность, безопасность), это тепло, это Целое (the Whole подчеркнуто в подлиннике), – но перевод и выбором слов, и ритмом передает всю внутреннюю музыку и поэзию Песни.

    Малыша ужалил скорпион. Мать решается на небывалое: посылает мужа за доктором.

    …Этот доктор не был сыном его народа (was not of his people), дословное не из его народа слишком приземленно для мысли Кино о своем, а вот о чужом сказано холоднее, отчужденнее: Этот доктор принадлежал к той расе, которая почти четыре века избивала и морила голодом, и грабила, и презирала соплеменников Кино…

    Сытый белый доктор не пошел взглянуть на малыша:

    – Только мне и дела, что лечить каких-то индейцев (have I nothing better to do, дословно: неужели у меня нет дела, занятия получше)… Они все безденежные (never ), – говорит он.

    Но мать высосала яд из ранки; они выходят на старой лодке в море, и звучит новая песнь:

    …и ритмом этой песни было его гулко стучащее сердце… а мелодией песни были стайки рыб – они то соберутся облачком, то вновь исчезнут, – и серо-зеленая вода, и кишащая в ней мелкая живность. Но в глубине этой песни, в самой ее сердцевине, подголоском звучала другая, еле слышная и все же неугасимая, тайная, нежная, настойчивая (, буквально – в этой песне была тайная, таилась внутренняя песенка, едва заметная, но все время звучащая). Песнь в честь Жемчужины, в честь Той, что вдруг найдется ( – той, что может быть возможной)… Удача и неудача – дело случая, и удача – это когда боги на твоей стороне (, , тонко обыграны оттенки: – всякий, любой случай, но luck – случай счастливый!)… И так как нужда в удаче была велика и жажда удачи была велика, тоненькая тайная мелодия жемчужины – Той, что вдруг найдется, – звучала громче в это утро… И удача пришла:

    …там лежала она – огромная жемчужина, не уступающая в совершенстве самой луне (дословно – совершенная, как луна, но по-русски существительным совершенство образ передан сильнее). Она вбирала в себя свет и отдавала обратно серебристым излучением. Она была большая – с яйцо морской чайки. Она была самая большая в мире… в ушах Кино звенела тайная музыка Той, что вдруг найдется, звенела чистая, прекрасная, теплая и сладостная, сияющая и полная торжества. И в глубине огромной жемчужины проступили его мечты, его сновидения… И мелодия жемчужины трубным гласом запела у него в ушах.

    Но мечты не сбылись. Прослышав о чудо-находке, заволновались соседи, пробудились жадность и зависть; в убогую хижину Кино, где уже полно народу, заявляется священник (позже, почуяв поживу, явится и тот самый доктор, навредит, а потом прикинется спасителем). И вот:

    …Мелодия жемчужины умолкла… Медленной тонкой струйкой зазвенел напев зла, вражеский напев (, , , …).

    Кино чувствует: всеобщее внимание не бескорыстно – …и он подозрительно посмотрел по сторонам, потому что недобрая песнь снова зазвучала у него в ушах, – зазвучала пронзительно, приглушая мелодию жемчужины (, ).

    Зло отравляет все вокруг, оно страшней скорпионьего яда. Ночью в хижину Кино забираются воры, надежно спрятанную жемчужину не находят, наутро он идет ее продавать – белые скупщики, сговорясь, не дают и малой доли настоящей цены. Но не хочет он отказаться от мечты об ученье и счастье для сына, о знании, которое подарит свободу его народу, он надеется продать жемчужину в чужом, пугающем месте – в столице. Старший брат предостерегает его:

    – Нас обманывают со дня нашего рождения и до самой могилы, когда втридорога просят за гроб (…)… Ты пошел наперекор не только скупщикам жемчуга, но наперекор всей нашей жизни, наперекор всему, на чем она держится, и я страшусь за тебя.

    Речь эта вся в приподнятом звучании (недаром не боюсь, а страшусь), но если передать дословно по-русски , of life – и структура, строение, и образ жизни прозвучали бы сухо, по-газетному, невозможно в этой повести, да еще в устах индейца. И Н. Волжина переводит не слово, а заключенный в нем здесь, в духе целого, образ.

    Брат ушел, а Кино сидел в раздумье: …Грозный напев врага не умолкал (…he heard only the ). Мысли жгли… не давая покоя, но чувства по-прежнему были в тесном сродстве со всем миром (the deep participation with all things), и этот дар единения с миром он получил от своего народа. Буквально: напев, музыка врага – темная, мрачная, чувства – в соучастии со всеми вещами (подразумевается – со всем на свете), и вся интонация подлинника, заключенная всего лишь в артикле, пропала бы, если не пояснить, что дар Кино – единение с миром.

    …Он слышал, как надвигается ночь, как прядают на песок и откатываются назад, в Залив, маленькие волны (), слышал сонные жалобы птиц… и любовное томление (agony) кошек, и ровный посвист пространства (the ).

    Для всего здесь найдено удивительно верное соответствие, отнюдь не лежащее на поверхности, но с той же силой взывающее к чувству и воображению.

    …И Хуане словно тоже слышалась Песнь зла, и она боролась с ней, тихонько напевая песенку о семье, песенку о покое, тепле, нерушимости семьи (, ). Естественный по-английски простой перечень был бы по-русски суховат, но стоило переводчице еще раз повторить песенку – и явственно ощущаешь теплоту и поэтичность подлинника.

    …Взгляд у Кино был застывший, и он чувствовал, что зло настороже, что оно неслышно бродит за стенами тростниковой хижины. Потайное, крадущееся, оно поджидало его в темноте (……).

    Конечно же, многозначное английское things здесь никакие не вещи, а именно злые силы, само зло, – и только страшнее оттого, что сказано просто оно.

    И зло торжествует: на Кино нападают грабители, защищаясь, он убивает человека. Кто-то пробил дно лодки, без лодки не убежать, и нельзя будет больше выходить на ловлю жемчуга. Другие недобрые руки спалили тростниковую хижину, лишили семью Кино убогого крова. Он с Хуаной и ребенком пытается бежать, беглецов преследуют по пятам искусные следопыты. Кино в свою очередь выслеживает их.

    …Любой звук, не сродный ночи, мог насторожить их, – вовсе неуместно было бы здесь буквальное неуместный, неподходящий для редкого книжного слова . И дальше: (дословно ночь не была тиха, молчалива), у Н.Волжиной – но темная ночь не хотела молчать. Потому что все в переводе подчинено главному: внутреннему напряжению, взволнованности подлинника, тому, что творится в судьбе и в душе Кино, что значат для него ночные звуки.

    … маленькие квакши, жившие возле воды, чирикали, как птицы, в расселине громко отдавался металлический стрекот цикад. А в голове у Кино по-прежнему звучал напев врага, пульсирующий глухо, будто сквозь сон (low and pulsing, nearly asleep – буквально глухой и пульсирующий, почти сонный). Но Песнь семьи стала теперь пронзительной, свирепой и дикой, точно шипение разъяренной пумы. Она набирала силу и гнала его на встречу с врагом (…). Ее мелодию подхватили цикады, и чирикающие квакши вторили ей…

    Кино осторожен, но наверху, в пещере, заплакал его сынишка – и выжидавшие утра враги встрепенулись, один решил, что это скулит койот, и выстрелил. Теперь Кино стремителен, беспощаден и холоден, как сталь (as cold and deadly) – далеко не первое, но здесь самое верное значение, он убивает всех троих, но тот выстрел смертельно ранил ребенка.

    …Песнь семьи пронзительно звенела в ушах у Кино. Теперь он был свободен от всего и страшен в своей свободе (Не was immune and terrible), и Песнь эта стала его боевым кличем.

    В жемчужине, которая поначалу была так прекрасна и сулила столько счастья, он теперь видит только порожденное ею зло:

    …Жемчужина была страшная; она была серая, как злокачественная опухоль. И Кино услышал Песнь жемчужины, нестройную, дикую ()…

    …и что было сил швырнул жемчужину далеко в море. Кино и Хуана следили, как она летит, мерцая и подмигивая им в лучах заходящего солнца… А жемчужина коснулась прекрасной зеленой воды и пошла ко дну. Покачивающиеся водоросли звали, манили ее к себе. На ней играли прекрасные зеленые блики. Она коснулась песчаного дна…

    Вслушайтесь: будто замирает прощально струна.

    Здесь, в самом конце, вновь возникает гармония, красота, стихают пронзительные зловещие звуки, и это не только выбором слов, но и ритмически воссоздано переводом. В подлиннике lovely green water – прелестная, восхитительная вода, все обычные оттенки этого слова по-русски оказались бы мелки. Водоросли to it – звали ее и манили ее, обязательные по законам английской грамматики и синтаксиса это и и удвоенное местоимение сделали бы русскую фразу водянистой, ослабили бы возвращенную поэзию образа. То же чуть дальше, при повторении: lovely, буквально: блики на ее поверхности были зеленые и прелестные. В переводе убрано все ненужное для русского строя фразы и оттого ощутимей грустная, щемящая поэтичность прощального взгляда на утраченное чудо: На ней играли прекрасные зеленые блики. И напротив, заключительная строка может на первый взгляд показаться растянутой, слов в подлиннике меньше:

    И Песнь жемчужины сначала перешла в невнятный шепот, а потом умолкла совсем.

    Слов больше «по счету», но по глубинной сути образа, по скрытому в нем чувству все верно, поразительно чуток слух переводчика: постепенно замедляется, угасает фраза, – в музыке это называется ритардандо, а у Стейнбека заключено в единственном, но очень важном и емком здесь слове drifted (буквально – дрейфует, постепенно стихает, переходит в молчание).

    Наталья Альбертовна Волжина прекрасно знала и любила музыку, ее (и почти всех кашкинцев!) постоянно можно было видеть в консерватории. Быть может, еще и потому ее перевод весь – музыка. Та музыка, что пронизывает с первой до последней строки горькую притчу Стейнбека о судьбе индейца Кино и, по сути, судьбе его народа.

    * * *

    Нет, конечно же, мне не объять необъятное. Немыслимо показать все грани дарования каждого мастера. Но лучшее из сделанного ими и по сей день остается образцом высокого искусства. Отдельные неизбежные просчеты кашкинцев никак не заслоняют главного: достигнута верность образу, стилю, замыслу автора.

    Перечитайте сегодняшними глазами хотя бы то, что я успела назвать. Всюду чудеса истинного перевода-перевоплощения. Тут не отдельные искорки, искрится и сверкает всё.

    Лучшие работы кашкинцев – богатейший, полезнейший материал для анализа, сравнения, изучения. Материал для большого, серьезного исследования, для другой книги, которую, надеюсь, кто-нибудь когда-нибудь напишет.

    Говорят, переводы стареют. Конечно, в любом деле, всюду и у всех бывают большие или меньшие удачи. Что ж, возможно, раскрыв давний перевод кого-нибудь даже из самых маститых, сегодня захотелось бы еще свободней перестроить какую-то фразу, убрать необязательное местоимение, где-то заменить иностранное слово русским. Но это была бы, так сказать, микроправка. Остается прекрасным целое. По-прежнему восхищаешься не редким удачным словом – всей сочной, выразительной речью, отличными оборотами, характерностью и поэтичностью, по-прежнему перед нами играющая всеми живыми красками картина, будь то миниатюра или огромное полотно, прошлый век или двадцатый. Главные их работы остаются. И останутся. Не устареют. Ибо найден и не стареет важнейший принцип и метод – верность.

    Не будь мастеров-кашкинцев, несравненно бедней была бы вся переведенная у нас проза с любого языка. Они пролагали новые пути, они – начало новой школы советского художественного перевода. Это – важнейшая их заслуга. Вольно или невольно у них многое перенимали другие лучшие переводчики, те, кто не участвовал непосредственно в семинаре И.А.Кашкина. Семинар этот был англоязычный, но иные превосходные переводчики с французского и немецкого не без гордости говорили о себе, что и они той же школы.

    Опыт кашкинцев бесценен для перевода с любого языка. Больше того, на творчестве этих людей можно учиться вовсе не только переводу, а гораздо шире – всестороннему владению нашим родным словом, потому что у них-то оно воистину ЖИВОЕ.








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке