Начало XX в. — период пролетарского этапа освободительного движения, развития марксистских идей в России, эпоха трех революций. Крайнее обострение социальных противоречий определило пестроту идейных течений и литературных направлений этой поры: с одной стороны, развивается реалистическое направление, закладываются основы социалистического реализма, с другой — возникают модернистские школы, объединяемые неприятием гражданского искусства, стремлением уйти от актуальных общественных проблем. Ценность поэзии этого времени определяется многообразием художественных поисков, обогащением поэтической техники, интонационно-ритмического строя.
Метрика, ритмика. Главные завоевания этого времени — новые метры (дольник, тактовик, акцентный стих) и новые, необычные размеры старых. Начнем с последних.
Прежде всего это сверхдлинные размеры у К. Д. Бальмонта, В. Я. Брюсова, а за ними у многих: 8-, 10-, даже 12-стопные хореи и ямбы (IV, 1, 16, 25, 36, 123); 6-, 7-, 8-стопные трехсложники (IV, 14, 28, 124, 125); Бальмонтовские 4-стопные пеоны, в их числе небывалый I (IV, 7, 8, 15) и счетверенный 5-сложник (IV, 13). (Пеон III и 5-сложник теряют при этом ореол народно-песенного размера — ср. также III, 74; IV, 23.) Такие сверхдлинные стихи не могут обойтись без цезуры, двух (IV, 36), даже трех (IV, 13, 123). Часто возникает цезурное наращение, т. е. прибавление перед цезурой безударного слога, реже двух — как в длинных и сверхдлинных размерах (IV, 3, 16, 28, 119, 120, 121), так и в средних. Широкое распространение получил 4-стопный ямб с цезурным наращением (IV, 5, 43, 61). Реже встречается цезурное усечение (IV, 91, 124).
Иногда в сверхдлинных размерах на цезурах стоят регулярные внутренние рифмы, порой перекликающиеся с концевыми. Однако, как уже говорилось, такие строки нельзя разбить на ряд коротких, например 4-стишную цепь рифм «Фантазии» Бальмонта (IV, 1) А|А||А|б||В|В||В|б превратить в 8-стишие АААбВВВб: сверхдлинные строки создают ту напевную «изысканность русской медлительной речи», к которой стремился Бальмонт и его последователи (см. также IV, 36).
Так же замедляют стих ставшие привычными дактилические рифмы, даже в 4-стопном ямбе (IV, 53), еще более — редкие гипердактилические с ударением на 4-м с конца слоге (IV, 22, 54) и даже на 5-м (IV, 35).
Необычно звучат вольные стихи разных метров, строфические и нестрофические (IV, 20, 21, 66, 67, 69, 84).
Начиная с Брюсова и особенно Блока, широко употребительными становятся редкие ранее дольники. Первоначально в них преобладает исходная форма — строки чистых 3-сложников (IV, 30); наряду с постоянными анакрузами (IV, 60) нередки переменные (IV, 49, 94, 101, 102). Возможно, именно под влиянием таких дольников возрождается почти забытый во второй половине XIX в. метр — 3-сложники с переменной анакрузой (IV, 39, 89, 91). Очень разнообразны дольники Блока: отмеченные выше урегулированные и неурегулированные — переходная форма к тактовикам (IV, 52), даже редкие белые (IV, 63; см. также IV, 94).
Многие поэты развивают формы еще более свободные — тактовик и акцентный стих, а также разнообразные способы ритмических перебоев (это тенденция, противоположная подчеркнутой мелодичности Бальмонта и Северянина): Блок (IV, 50, 51, 58), Анненский (IV, 42, 45), Саша Черный (IV, 86, 87), Мандельштам (IV, 113, 114). Вообще у этих поэтов много неясных, переходных форм — и не только от дольников к тактовику, а от тактовика к акцентному, но даже от ямба, хорея, анапеста — к тактовику (см., напр., IV, 111, 116 или перебои размера в концовке у Анненского — IV, 45). Появляются стихотворения, написанные разными размерами — не только урегулированными (строфические логаэды), но и неурегулированными (IV, 45). До предела довел эту тенденцию своим зыбким метром Хлебников (IV, 128, 129, 132, 135).
Ранние тактовики и в особенности акцентный стих заметно прозаизированы и по словарю, и по структуре фразы (IV, 50, 51, 86); в них еще нет той подчеркнутой выделенности слова, которая отличает стих Маяковского. Однако тенденция к такому выделению слов проявляется у А. Белого и С. Черного даже в силлабо-тонических размерах, только вольных, особенно если в них часты короткие строчки, дробящие фразу на части (IV, 67, 69, 89). Это неожиданно проявляется даже в строфическом вольном стихе, в котором парадоксально сочетаются известное место рифмы и непредсказуемая длина стиха (IV, 66).
Как и другие размеры, дольники могут быть и разговорными, например у Ахматовой (IV, 99, 102), и напевными, как нередко у Блока (IV, 52, 60).
Чаще, чем в XIX в., встречаются логаэды, как строфические, в которых упорядочение чередуются строки, написанные различными размерами (IV, 32, 46; ср. II, 61), так и строчные, в которых два полустишия одного стиха написаны разными размерами (IV, 77, 122).
Поиски новых форм стиха порой доходят до прямого экспериментирования. Брюсов в 1918 г. выпустил книгу «Опыты по метрике и ритмике, по эвфонии и созвучиям, по строфике и формам (стихи 1912–1918 гг.)». Там есть чистые пеоны («Застонали, зазвенели золотые веретена…»), одностопные хореи, в которых все слова зарифмованы («Моря | вязкий | шум, || Вторя | пляске | дум…»), 5-сложные рифмы (IV, 35) и т. п. А. Белый, автор известных статей о ритмике 4-стопного ямба, пишет стихотворение, в котором 3/4 строк — VII его форма — самая редкая (IV, 70). Творчество Хлебникова — это сплошной эксперимент (IV, 128–135).
Изредка поэты обращаются к свободному стиху (IV, 56, 95).
В конце XIX в. встречалось смешение на равных правах «длинных», 5- и 6-стопных ямбов; иногда — бесцезурные 6-стопные (III, 75). Встречаются расшатанные бесцезурные 6-стопные ямбы и в XX в. (IV, 17).
Тенденция к расшатыванию классического урегулированного стиха проявляется и в рифме, и в строфике.
Фоника. Никогда раньше поэты не уделяли так много внимания звуковой инструментовке стихов, как в этот период, и каждый поэт по-своему. Замедленным ритмам поэтов, культивировавших напевный стих, соответствуют подчеркнуто однообразные аллитерации: один звук многократно повторяется в строфе или в целом стихотворении (IV, 4, 5, 12); часты внутренние рифмы, сочетания слов с одинаковыми корнями или суффиксами, наконец, повторы целых слов и словосочетаний, а, следовательно, и звуков (IV, 3, 15, 22, 23, 35, 38, 119, 126). Порой «магия звуков» становилась самоцелью. Интересно сравнить с этой точки зрения стихотворение Баратынского «Звезды» (II, 68) и явно перекликающееся с ним по звуковому и строфическому строению стихотворение Сологуба «Звезда Маир» (IV, 24). У Баратынского «звезды» Моэт и Аи — это метафорически переосмысленные, но вполне реальные марки шампанского; у Сологуба Маир, Ойле, Лигой — придуманные, экзотически звучащие имена. До предела, до «заумного языка» довели игру звуками некоторые футуристы.
Оставив в стороне вызывающе абсурдные «еуы», «дыр бул щыл» и т. п. А. А. Крученых, обратимся к действительно интересным опытам В. В. Хлебникова. Это был несомненно очень талантливый поэт, для которого словесное экспериментирование было важнее создания законченных поэтических произведений. Его попытки определить семантику звуков научного значения не имеют (так же, как и у Рембо или А. Белого), но плодотворен был принцип сочетаний слов не только по образным, как в метафоре, но и по звуковым ассоциациям. Рядом с чистым лабораторным экспериментом — создание неологизмов из сходных корней «чур» и «чар» (IV, 132) — возникают и такие поэтические произведения, как «Заклятие смехом» (IV, 129). Владимир Маяковский писал: «Хлебников — не поэт для потребителей… Хлебников — поэт для производителя… Для Хлебникова слово — самостоятельная сила, организующая материал чувств и мыслей. Отсюда — углубление в корни, в источник слова, во время, когда название соответствовало вещи… „Лыс” — то, чем стал „лес”; „лось”, „лис” — те, кто живет в лесу. Хлебниковские строки —
Но такие бесплодные эксперименты, как создание целых стихотворений и даже поэм «перевертней», в которых каждая строчка одинаково читается слева направо и справа налево (IV, 133), Маяковский справедливо назвал «штукарством» {там же, 25}.
В этот период начинается разработка разных видов неточных рифм — Брюсовым (IV, 31), Анненским (IV, 40), Блоком (IV, 52, 54), С. Черным (IV, 87), а затем Маяковским, Асеевым и другими.
Строфика, композиция. У ряда поэтов — Сологуба, Брюсова, А. Блока, Вяч. Иванова и др. — заметен интерес к изысканным строфам. Простые перекрестные 4-стишия становятся необычными благодаря причудливому чередованию стопностей (IV, 2, 18, 19, 29); расхождение чередования рифм и последовательности стопностей встречаются и в других моделях строф (IV, 72). Даже традиционное перекрестное чередование 5- и 2-стопных хореев А. Белый сделал индивидуальным благодаря зеркальной композиции строф: 5252 и 2525 (IV, 71). Поражают у него строфические вольные стихи, то с одинаковой моделью (IV, 66), то нетождественные, с запутанной рифмовкой, не сразу улавливаемой слухом (IV, 67, 69).
Изысканно звучат парные строфы, в которых какой-либо стих рифмуется с соответствующим стихом следующей строфы (IV, 40, 59), моноримы (IV, 25) и сквозные рифмы (IV, 27). Строфой из белых стихов, напоминающей карамзинские, Ахматова пишет стихотворение «Александру Блоку» (IV, 105); тот отвечает ей такой же строфой (IV, 64). В отличие от строфических белых стихов, экстравагантно звучат строфы с холостыми стихами ААХх и АХАх у С. Черного (IV, 90, 92). В них гораздо сильнее, чем у Державина (I, 27) и Фета (III, 36), выражен эффект обманутого ожидания.
Многие поэты обращаются к твердым формам — популярным ранее, как сонет (IV, 44), и новым. Появляются первые венки сонетов (IV, 78), рондо (IV, 97), рондель (IV, 76), газель (IV, 96). Особенную популярность приобретает триолет (IV, 26) — Бальмонт, Сологуб пишут сборники триолетов.
Развиваются различные формы полиметрии, простые и усложненные (IV, 40, 82, 83), вплоть до строфических логаэдов.
Интересный образец — «Второй удар» Кузмина (IV, 98). Все строки — III форма 3-дольника; в 6-стишии ААхББх только последний стих звучит перебоем: традиционное 6-стишие замыкалось рифмой. Это 6-стишие было исходной формой для «Поэмы без героя» Ахматовой (IV, 107), поэтесса раскрепостила строфу — вернула концевую рифму и свободу дольнику и иногда к смежно рифмующимся парам добавляла один-два стиха, что создавало заметный перебой.
Вообще поэты XX в. чаще, чем ранее, прибегают к перебоям и строфическим (IV, 47), и метрическим, и рифменным как к сильному выразительному средству. Исчезновение рифмы в «Переутомлении» С. Черного не только выделяет концовку, но и завершает тему стихотворения (IV, 82). Неожиданная смена метров, длины стихов, способов рифмовки в строфах очень резко выделяет строки и усиливает силу трагизма в стихотворениях Блока «Я сегодня не помню, что было вчера…» и «Поздней осенью из гавани…» (IV, 58, 59).
Разумеется, наряду с новыми формами поэты всех направлений пользуются традиционными размерами (IV, 12, 22, 24, 26, 27, 44, 47, 62, 75, 78 и др.), точными рифмами (в этот период у большинства поэтов они преобладают), привычными моделями строф (IV, 3, 17, 37, 49, 62, 68, 84 и др.). Свободные метрические формы обычно укладываются в простые строфические (IV, 49, 51, 86, 87, 113 и др.); при усложненных строфах поэты чаще пользуются традиционными размерами (IV, 40, 75, 90). Характерна «Поэза о старых размерах» И. Северянина (IV, 127): поэт воспевает «старые размеры» простым 3-стопным ямбом в сложной строфической композиции АБВгАБВг.
Как живые изваянья, в искрах лунного сиянья, Чуть трепещут очертанья сосен, елей и берез; Вещий лес спокойно дремлет, яркий блеск луны приемлет И роптанью ветра внемлет, весь исполнен тайных грез. Слыша тихий стон метели, шепчут сосны, шепчут ели, В мягкой бархатной постели им отрадно почивать, Ни о чем не вспоминая, ничего не проклиная, Ветви стройные склоняя, звукам полночи внимать.
Чьи-то вздохи, чье-то пенье, чье-то скорбное моленье, И тоска, и упоенье, — точно искрится звезда, Точно светлый дождь струится, — и деревьям что-то мнится, То, что людям не приснится, никому и никогда. Это мчатся духи ночи, это искрятся их очи, В час глубокой полуночи мчатся духи через лес. Что? их мучит, что? тревожит? Что?, как червь, их тайно гложет? Отчего их рой не может петь отрадный гимн небес?
Всё сильней звучит их пенье, всё слышнее в нем томленье, Неустанного стремленья неизменная печаль, — Точно их томит тревога, жажда веры, жажда бога, Точно мук у них так много, точно им чего-то жаль. А луна всё льет сиянье, и без муки, без страданья Чуть трепещут очертанья вещих сказочных стволов; Все они так сладко дремлют, безучастно стонам внемлют И с спокойствием приемлют чары ясных, светлых снов.
Меж прошлым и будущим нить Я тку неустанной, проворной рукою: Хочу для грядущих столетий покорно и честно служить Борьбой, и трудом, и тоскою, —
Тоскою о том, чего нет, Что дремлет пока, как цветок под водою, О том, что когда-то проснется чрез многие тысячи лет, Чтоб вспыхнуть падучей звездою.
Есть много не сказанных слов И много созданий, не созданных ныне, — Их столько же, сколько песчинок среди бесконечных песков В немой аравийской пустыне.
Я мечтою ловил уходящие тени, Уходящие тени погасавшего дня, Я на башню всходил, и дрожали ступени, И дрожали ступени под ногой у меня.
И чем выше я шел, тем ясней рисовались, Тем ясней рисовались очертанья вдали, И какие-то звуки вокруг раздавались, Вкруг меня раздавались от Небес и Земли.
Чем я выше всходил, тем светлее сверкали, Тем светлее сверкали выси дремлющих гор, И сияньем прощальным как будто ласкали, Словно нежно ласкали отуманенный взор.
А внизу подо мною уж ночь наступила, Уже ночь наступила для уснувшей Земли, Для меня же блистало дневное светило, Огневое светило догорало вдали.
Я узнал, как ловить уходящие тени, Уходящие тени потускневшего дня, И всё выше я шел, и дрожали ступени, И дрожали ступени под ногой у меня.
Я чувствую какие-то прозрачные пространства Далёко в беспредельности, свободной от всего; В них нет ни нашей радуги, ни звездного убранства В них всё хрустально-призрачно, воздушно и мертво.
Безмерными провалами небесного Эфира Они как бы оплотами от нас ограждены, И в центре мироздания они всегда вне мира, Светлей снегов нетающих нагорной вышины.
Нежней, чем ночью лунною дрожанье паутины, Нежней, чем отражения перистых облаков, Чем в замысле художника рождение картины, Чем даль навек утраченных родимых берегов.
И только те, что в сумраке скитания земного Об этих странах помнили, всегда лишь их любя, Оттуда в мир пришедшие, туда вернутся снова, Чтоб в царствии безветрия навек забыть себя.
Спите, полумертвые увядшие цветы, Так и не узнавшие расцвета красоты, Близ путей заезженных взращенные творцом, Смятые невидевшим тяжелым колесом.
В час, когда все празднуют рождение весны, В час, когда сбываются несбыточные сны, Всем дано безумствовать, лишь вам одним нельзя, Возле вас раскинулась заклятая стезя.
Вот, полуизломаны, лежите вы в пыли, Вы, что в небо дальнее светло глядеть могли, Вы, что встретить счастие могли бы, как и все, В женственной, в нетронутой, в девической красе.
Спите же, взглянувшие на страшный пыльный путь, Вашим равным — царствовать, а вам — навек уснуть, Богом обделенные на празднике мечты, Спите, не видавшие расцвета красоты.
Я не знаю мудрости, годной для других, Только мимолетности я влагаю в стих. В каждой мимолетности вижу я миры, Полные изменчивой радужной игры. Не кляните, мудрые. Что вам до меня? Я ведь только облачко, полное огня. Я ведь только облачко. Видите: плыву. И зову мечтателей… Вас я не зову!
Есть другие планеты, где ветры певучие тише, Где небо бледнее, травы тоньше и выше, Где прерывисто льются Переменные светы, Но своей переменою только ласкают, смеются. Есть иные планеты, Где мы были когда-то, Где мы будем потом. Не теперь, а когда, потеряв — Себя потеряв без возврата, Мы будем любить истомленные стебли седых шелестящих трав, Без аромата, Тонких, высоких, как звезды — печальных, Любящих сонный покой мест погребальных, Над нашей могилою спящих И тихо, так тихо, так сумрачно-тихо под луной шелестящих.
Вот она — неоглядная ширь океана, который зовется Великим И который Моаной зовут в Гавайики, в стране Маори. Человек островов, что вулканами встали, виденьем возник смуглоликим. И кораллы растут, и над синей волной — без числа острова-алтари.
В глухой колодец, давно забытый, давно без жизни и без воды, Упала капля — не дождевая, упала капля ночной звезды. Она летела стезей падучей и догорела почти дотла, И только искра, и только капля одна сияла, еще светла. Она упала не в многоводье, не в полногласье воды речной, Не в степь, где воля, не в зелень рощи, не в чащу веток стены лесной. Спадая с неба, она упала не в пропасть моря, не в водопад, И не на поле, не в ровность луга, и не в богатый цветами сад. В колодец мертвый, давно забытый, где тосковало без влаги дно, Она упала снежинкой светлой, от выси неба к земле — звено. Когда усталый придешь случайно к тому колодцу в полночный час, Воды там много, в колодце — влага, и в сердце песня, в душе — рассказ. Но чуть на грани земли и неба зеленоватый мелькнет рассвет, Колодец меркнет, и лишь по краю — росистой влаги белеет след.
О царица моя! Кто же ты? Где же ты? По каким заповедным иль торным путям Пробираться к тебе? Обманули мечты, Обманули труды, а уму не поверю я сам.
Молодая вдова о почившем не может, не хочет скорбеть. Преждевременно дева всё знает, — и счастье ее не манит. Содрогаясь от холода, клянчит старуха и прячет истертую медь. Замирающий город туманом и мглою повит.
Умирая, томятся в гирляндах живые цветы. Побледневший колодник сбежавший прилег, отдыхая, в лесу у ручья. Кто же ты, Чаровница моя?
О любви вдохновенно поет на подмостках поблекший певец. Величаво идет в равнодушной толпе молодая жена. Что-то в воду упало, — бегут роковые обломки колец. Одинокая, спешная ночь и трудна, и больна.
Сколько странных видений и странных, недужных тревог! Кто же ты, где же ты, чаровница моя? Недоступен ли твой светозарный чертог? Или встречу тебя, о царица моя?
Расцветайте, расцветающие, Увядайте, увядающие, Догорай, объятое огнем, — Мы спокойны, не желающие, Лучших дней не ожидающие, Жизнь и смерть равно встречающие С отуманенным лицом.
Лежу в траве на берегу Ночной реки и слышу плески. Пройдя поля и перелески, Лежу в траве на берегу. На отуманенном лугу Зеленые мерцают блески. Лежу в траве на берегу Ночной реки и слышу плески.
Сладострастные тени на темной постели окружили, легли, притаились, манят. Наклоняются груди, сгибаются спины, веет жгучий, тягучий, глухой аромат. И, без силы подняться, без воли прижаться и вдавить свои пальцы в округлости плеч, Точно труп наблюдаю бесстыдные тени в раздражающем блеске курящихся свеч; Наблюдаю в мерцаньи колен изваянья, беломраморность бедер, оттенки волос… А дымящее пламя взвивается в вихре и сливает тела в разноцветный хаос.
О, далекое утро на вспененном взморье, странно-алые краски стыдливой зари! О, весенние звуки в серебряном сердце и твой сказочно-ласковый образ, Мари! Это утро за ночью, за мигом признания, перламутрово-чистое утро любви, Это утро, и воздух, и солнце, и чайки, и везде — точно отблеск — улыбки твои! Озаренный, смущенный, ребенок влюбленный, я бессильно плыву в безграничности грез… А дымящее пламя взвивается в вихре и сливает мечты в разноцветный хаос.
Чуешь себя в африканской пустыне на роздыхе. Чу! что за шум? не летят ли арабские всадники? Нет! качая грузными крыльями в воздухе, То приближаются хищные птицы — стервятники.
Падали запах знаком крылатым разбойникам, Грозен голос близкого к жизни возмездия. Встанешь, глядишь… а они всё кружат над покойником, В небе ж тропическом ярко сверкают созвездия.
Улица была — как буря. Толпы проходили, Словно их преследовал неотвратимый Рок. Мчались омнибусы, кэбы и автомобили, Был неисчерпаем яростный людской поток. Вывески, вертясь, сверкали переменным оком, С неба, с страшной высоты тридцатых этажей; В гордый гимн сливались с рокотом колес и скоком Выкрики газетчиков и щелканье бичей. Лили свет безжалостный прикованные луны, Луны, сотворенные владыками естеств. В этом свете, в этом гуле — души были юны, Души опьяневших, пьяных городом существ.
Столетия — фонарики! о, сколько вас во тьме, На прочной нити времени, протянутой в уме! Огни многообразные, вы тешите мой взгляд… То яркие, то тусклые фонарики горят. Сверкают, разноцветные, в причудливом саду, В котором, очарованный, и я теперь иду. Вот пламенники красные — подряд по десяти. Ассирия! Ассирия! мне мимо не пройти! Хочу полюбоваться я на твой багряный свет: Цветы в крови, трава в крови, и в небе красный след. А вот гирлянда желтая квадратных фонарей. Египет! сила странная в неяркости твоей! Пронизывает глуби все твой беспощадный луч, И тянется властительно с земли до хмурых туч. Но что горит высоко там, и что слепит мой взор? Над озером, о Индия, застыл твой метеор. Взнесенный, неподвижен он, в пространствах — брат звезде, Но пляшут отражения, как змеи, по воде. Широкая, свободная, аллея вдаль влечет, Простым, но ясным светочем украшен строгий вход. Тебя ли не признаю я, святой Периклов век! Ты ясностью, прекрасностью победно мрак рассек! Вхожу: всё блеском залито, все сны воплощены, Все краски, все сверкания, все тени сплетены! О Рим, свет ослепительный одиннадцати чаш: Ты — белый, торжествующий, ты нам родной, ты наш! Век Данте — блеск таинственный, зловеще золотой… Лазурное сияние, о Леонардо, твой!.. Большая лампа Лютера — луч, устремленный вниз… Две маленькие звездочки, век суетных маркиз… Сноп молний — Революция! За ним громадный шар, О ты! век девятнадцатый, беспламенный пожар! И вот стою ослепший я, мне дальше нет дорог, А сумрак отдаления торжественен и строг. К сырой земле лицом припав, я лишь могу глядеть, Как вьется, как сплетается огней мелькнувших сеть. Но вам молюсь, безвестные! еще в ночной тени Сокрытые, не жившие, грядущие огни!
Близ медлительного Нила, там, где озеро Мерида, в царстве пламенного Ра, Ты давно меня любила, как Озириса Изида, друг, царица и сестра! И клонила пирамида тень на наши вечера.
Вспомни тайну первой встречи, день, когда во храме пляски увлекли нас в темный круг, Час, когда погасли свечи, и когда, как в странной сказке, каждый каждому был друг, Наши речи, наши ласки, счастье, вспыхнувшее вдруг!
Разве ты, в сияньи бала, легкий стан склонив мне в руки, через завесу времен. Не расслышала кимвала, не постигла гимнов звуки и толпы ответный стон? Не сказала, что разлуки — кончен, кончен долгий сон!
Наше счастье — прежде было, наша страсть — воспоминанье, наша жизнь — не в первый раз, И, за временной могилой, неугасшие желанья с прежней силой дышат в нас, Как близ Нила, в час свиданья, в роковой и краткий час!
Сухие листья, сухие листья, Сухие листья, сухие листья, Под тусклым ветром, кружат, шуршат, Сухие листья, сухие листья, Под тусклым ветром сухие листья, Кружась, что шепчут, что говорят?
Трепещут сучья под тусклым ветром; Сухие листья, под тусклым ветром, Что говорят нам, нам шепчут что? Трепещут листья, под тусклым ветром, Лепечут листья, под тусклым ветром, Но слов не понял никто, никто!
Меж черных сучьев синеет небо, Так странно нежно синеет небо, Так странно нежно прозрачна даль. Меж голых сучьев прозрачно небо, Над черным прахом синеет небо, Как будто небу земли не жаль.
Сухие листья шуршат о смерти, Кружась под ветром, шуршат о смерти: Они блестели, им время тлеть. Прозрачно небо. Шуршат о смерти Сухие листья, — чтоб после смерти В цветах весенних опять блестеть!
Падает снег, Мутный и белый и долгий, Падает снег, Заметая дороги, Засыпая могилы, Падает снег… Белые влажные звезды! Я так люблю вас, Тихие гостьи оврагов!
Холод и нега забвенья Сердцу так сладки… О, белые звезды… Зачем же, Ветер, зачем ты свеваешь, Жгучий мучительный ветер, С думы и черной и тяжкой, Точно могильная насыпь, Белые блестки мечты?.. В поле зачем их уносишь?
Если б заснуть, Но не навеки, Если б заснуть Так, чтобы после проснуться, Только под небом лазурным… Новым, счастливым, любимым…
Сливались ли это тени, Только тени в лунной ночи мая? Это блики, или цветы сирени Там белели, на колени Ниспадая? Наяву ль и тебя ль безумно И бездумно Я любил в томных тенях мая? Припадая к цветам сирени. Лунной ночью, лунной ночью мая, Я твои ль целовал колени. Разжимая их и сжимая, В томных тенях, в томных тенях мая? Или сад был одно мечтанье Лунной ночи, лунной ночи мая? Или сам я лишь тень немая? Иль и ты лишь мое страданье, Дорогая, Оттого, что нам нет свиданья Лунной ночью, лунной ночью мая…
Если больше не плачешь, то слезы сотри: Зажигаясь, бегут по столбам фонари, Стали дымы в огнях веселее И следы золотыми в аллее… Только веток еще безнадежнее сеть, Только небу, чернея, над ними висеть.
Если можешь не плакать, то слезы сотри: Забелелись далеко во мгле фонари. На лице твоем, ласково-зыбкий, Белый луч притворился улыбкой… Лишь теней всё темнее за ним череда, Только сердцу от дум не уйти никуда.
Вспомните прежние игры! Вспомните: только весной Мы на поляне зеленой В плясках беспечных Коротали легкую жизнь…
И з о р а
Паж, не забудь: я — твоя госпожа!
А л и с а
Она больна, Алискан.
И з о р а (напевает)
«Сердцу закон непреложный… Радость-Страданье…»
А л и с к а н
Вы песню твердите, Которую пел кривляка наемный.
И з о р а
Пусть! — песню он пел не свою…
А л и с к а н
Какой-нибудь жалкий рыбак Из чужой и дикой Бретани Непонятную песню сложил…
И з о р а
Паж, ты ревнуешь? — Успокойся… его я не знаю… — Ах… кто знает? вернется пора, Может быть, на зеленой поляне К нам вернется прежняя радость… Нет!.. Теперь — все постыло и дико… Жизнь такая не явь и не сон!
Чертя за кругом плавный круг, Над сонным лугом коршун кружит И смотрит на пустынный луг. — В избушке мать над сыном тужит: «На? хлеба, на?, на? грудь, соси, Расти, покорствуй, крест неси».
Идут века, шумит война, Встает мятеж, горят деревни, А ты всё та ж, моя страна, В красе заплаканной и древней. — Доколе матери тужить? Доколе коршуну кружить?
Кентавр бородатый, мохнатый и голый на страже у леса стоит. С дубиной тяжелой от зависти вражьей жену и детей сторожит.
В пещере кентавриха кормит ребенка пьянящим своим молоком. Шутливо трубят молодые кентавры над звонко шумящим ручьем.
Вскочивши один на другого, копытами стиснувши спину, кусают друг друга, заржав. Согретые жаром тепла золотого, другие глядят на картину, а третьи валяются, ноги задрав.
Ты опять у окна, вся доверившись снам, появилась… Бирюза, бирюза заливает окрестность… Дорогая, луна — заревая слеза — где-то там в неизвестность скатилась.
Беспечальных седых жемчугов поцелуй, о пойми ты!.. Меж кустов, и лугов, и цветов струй зеркальных узоры разлиты…
Не тоскуй, грусть уйми ты!
Дорогая, о пусть стая белых, немых лебедей меж росистых ветвей на струях серебристых застыла — одинокая грусть нас туманом покрыла.
От тоски в жажде снов нежно крыльями плещут. Меж цветов светляки изумрудами блещут.
Очерк белых грудей на струях точно льдина: это семь лебедей, это семь лебедей Лоэнгрина —
Дочь лесника незабудки рвала в осоке? В Троицын день; Веночки плела над рекой и купалась в реке В Троицын день… И бледной русалкой всплыла в бирюзовом венке.
Гулко топор застучал по засеке лесной В Троицын день; Лесник с топором выходил за смолистой сосной В Троицын день; Тоскует и тужит, и тешет он гроб смоляной.
Свечка в светлице средь темного леса блестит В Троицын день; Под образом блеклый веночек над мертвой грустит В Троицын день… Бор шепчется глухо. Река в осоке? шелестит…
В заревой багрянице выходила жница. Багряне?ц отряхнула, возмахнула серпом. Золот серп уронила («Гори, заряница!»), Серп вода схоронила На дне скупом.
И, послушна царице, зыбких дев вереница Меж купавами реет («Мы сплетем хоровод!»), Серп исхитить не смеет («Звени, вечерница!») И над гладью белеет Отуманенных вод.
Серп в стеклянной темнице! («Промелькнула зарница!..») Серп в осо?ке высокой! («Сомкнулся круг!..») Над зеркальной излукой Мы храним, о царица, Серп наш, серп крутолукий — От твоих подруг!
Я иду дорогой скорбной в мой безрадостный Коктебель… По нагорьям терн узорный и кустарники в серебре. По долинам тонким дымом розовеет внизу миндаль, И лежит земля страстная в черных ризах и орарях.
Припаду я к острым щебням, к серым срывам размытых гор, Причащусь я горькой соли задыхающейся волны, Обовью я чобром, мятой и полынью седой чело. Здравствуй, ты, в весне распятый, мой торжественный Коктебель!
В мирах любви неверные кометы, Сквозь горних сфер мерцающий стожар — Клубы огня, мятущийся пожар, Вселенских бурь блуждающие светы
Мы вдаль несем… Пусть темные планеты В нас видят меч грозящих миру кар, — Мы правим путь свой к солнцу, как Икар, Плащом ветров и пламени одеты.
Но — странные, — его коснувшись, прочь Стремим свой бег: от солнца снова в ночь — Вдаль, по путям парабол безвозвратных…
Слепой мятеж наш дерзкий дух стремит В багровой тьме закатов незакатных… Закрыт нам путь проверенных орбит!
2
Закрыт нам путь проверенных орбит, Нарушен лад молитвенного строя… Земным богам земные храмы строя, Нас жрец земли земле не причастит.
Безумьем снов скитальный дух повит. Как пчелы мы, отставшие от роя!.. Мы беглецы, и сзади наша Троя, И зарево наш парус багрянит.
Дыханьем бурь таинственно влекомы, По свиткам троп, по росстаням дорог Стремимся мы. Суров наш путь и строг.
И пусть кругом грохочут глухо громы. Пусть веет вихрь сомнений и обид, — Явь наших снов земля не истребит!
3
Явь наших снов земля не истребит: В парче лучей истают тихо зори, Журчанье утр сольется в дневном хоре, Ущербный серп истлеет и сгорит,
Седая зыбь в алмазы раздробит Снопы лучей, рассыпанные в море, Но тех ночей, разверстых: на Фаворе, Блеск близких Солнц в душе не победит.
Нас не слепят полдневные экстазы Земных пустынь, ни жидкие топазы, Ни токи смол, ни золото лучей.
Мы шелком лун, как ризами, одеты, Нам ведом день немеркнущих ночей, — Полночных Солнц к себе нас манят светы.
4
Полночных Солнц к себе нас манят светы… В колодцах труб пытливый тонет взгляд. Алмазный бег вселенные стремят: Системы звезд, туманности, планеты,
От Альфы Пса до Веги и от Беты Медведицы до трепетных Плеяд — Они простор небесный бороздят, Творя во тьме свершенья и обеты.
О, пыль миров! О, рой священных пчел! Я исследил, измерил, взвесил, счел. Дал имена, составил карты, сметы…
Но ужас звезд от знанья не потух. Мы помним все: наш древний, темный дух Ах, не крещен в глубоких водах Леты!
5
Ах, не крещен в глубоких водах Леты Наш звездный дух забвением ночей! Он не испил от Орковых ключей, Он не принес подземные обеты.
Не замкнут круг. Заклятья недопеты… Когда для всех сапфирами лучей Сияет день, журчит в полях ручей, — Для нас во мгле слепые бродят светы,
Шуршит тростник, мерцает тьма болот, Напрасный ветр свивает и несет Осенний рой теней Персефонеи,
Печальный взор вперяет в ночь Пелид… Но он еще тоскливей и грустнее, Наш горький дух… И память нас томит.
6
Наш горький дух… (И память нас томит…) Наш горький дух пророс из тьмы, как травы, В нем навий яд, могильные отравы. В нем время спит, как в недрах пирамид.
Но ни порфир, ни мрамор, ни гранит Не создадут незыблемой оправы Для роковой, пролитой в вечность лавы, Что в нас свой ток невидимо струит.
Гробницы Солнц! Миров погибших Урна! И труп Луны и мертвый лик Сатурна — Запомнит мозг и сердце затаит:
В крушеньях звезд рождалась жизнь и крепла, Но дух устал от свеянного пепла, — В нас тлеет боль внежизненных обид!
7
В нас тлеет боль внежизненных обид, Томит печаль, и глухо точит пламя, И всех скорбей развернутое знамя В ветрах тоски уныло шелестит.
Но пусть огонь и жалит и язвит Певучий дух, задушенный телами, — Лаокоон, опутанный узлами Горючих змей, напрягся… и молчит.
И никогда — ни счастье этой боли, Ни гордость уз, ни радости неволи, Ни наш экстаз безвыходной тюрьмы
Не отдадим за все забвенья Леты! Грааль скорбей несем по миру мы — Изгнанники, скитальцы и поэты!
8
Изгнанники, скитальцы и поэты — Кто жаждал быть, но стать ничем не смог… У птиц — гнездо, у зверя — темный лог, А посох — нам и нищенства заветы.
Долг не свершен, не сдержаны обеты, Не пройден путь, и жребий нас обрек Мечтам всех троп, сомненьям всех дорог… Расплескан мед, и песни недопеты.
О, в срывах воль найти, познать себя И, горький стыд смиренно возлюбя, Припасть к земле, искать в пустыне воду,
К чужим шатрам идти просить свой хлеб, Подобным стать бродячему рапсоду — Тому, кто зряч, но светом дня ослеп.
9
Тому, кто зряч, но светом дня ослеп, — Смысл голосов, звук слов, событий звенья, И запах тел, и шорохи растенья — Весь тайный строй сплетений, швов и скреп
Раскрыт во тьме. Податель света — Феб Дает слепцам глубинные прозренья. Скрыт в яслях бог. Пещера заточенья Превращена в Рождественский Вертеп.
Праматерь ночь, лелея в темном чреве Скупым Отцом ей возвращенный плод, Свои дары избраннику несет —
Тому, кто в тьму был Солнцем ввергнут в гневе, Кто стал слепым игралищем судеб, Тому, кто жив и брошен в темный склеп.
10
Тому, кто жив и брошен в темный склеп, Видны края расписанной гробницы: И Солнца челн, богов подземных лица, И строй земли: в полях маис и хлеб,
Быки идут, жнет серп, бьет колос цеп, В реке плоты, спит зверь, вьют гнезда птицы, — Так видит он из складок плащаницы И смену дней, и ход людских судеб.
Без радости, без слез, без сожаленья Следить людей напрасные волненья, Без темных дум, без мысли «почему?»,
Вне бытия, вне воли, вне желанья, Вкусив покой, неведомый тому, Кому земля — священный край изгнанья.
11
Кому земля — священный край изгнанья, Того простор полей не веселит, Но каждый шаг, но каждый миг таит Иных миров в себе напоминанья.
В душе встают неясные мерцанья, Как будто он на камнях древних плит Хотел прочесть священный алфавит И позабыл понятий начертанья.
И бродит он в пыли земных дорог — Отступник жрец, себя забывший бог, Следя в вещах знакомые узоры.
Он тот, кому погибель не дана, Кто, встретив смерть, в смущенье клонит взоры, Кто видит сны и помнит имена.
12
Кто видит сны и помнит имена, Кто слышит трав прерывистые речи, Кому ясны идущих дней предтечи, Кому поет влюбленная волна;
Тот, чья душа землей убелена, Кто бремя дум, как плащ, принял на плечи, Кто возжигал мистические свечи, Кого влекла Изиды пелена.
Кто не пошел искать земной услады Ни в плясках жриц, ни в оргиях менад, Кто в чашу нег не выжал виноград,
Кто, как Орфей, нарушив все преграды, Все ж не извел родную тень со дна, — Тому в любви не радость встреч дана.
13
Тому в любви не радость встреч дана, Кто в страсти ждал не сладкого забвенья, Кто в ласках тел не ведал утоленья, Кто не испил смертельного вина.
Страшится он принять на рамена Ярмо надежд и тяжкий груз свершенья, Не хочет уз и рвет живые звенья, Которыми связует нас Луна.
Своей тоски — навеки одинокой, Как зыбь морей пустынной и широкой, — Он не отдаст. Кто оцет жаждал — тот
И в самый миг последнего страданья Не мирный путь блаженства изберет, А темные восторги расставанья.
14
А темные восторги расставанья, А пепел грез и боль свиданий — нам. Нам не ступать по синим лунным льнам, Нам не хранить стыдливого молчанья.
Мы шепчем всем ненужные признанья, От милых рук бежим к обманным снам, Не видим лиц и верим именам, Томясь в путях напрасного скитанья.
Со всех сторон из мглы глядят на нас Зрачки чужих, всегда враждебных глаз. Ни светом звезд, ни солнцем не согреты,
Стремим свой путь в пространствах вечной тьмы, В себе несем свое изгнанье мы — В мирах любви неверные кометы!
15
В мирах любви, — неверные кометы, — Закрыт нам путь проверенных орбит! Явь наших снов земля не истребит, — Полночных Солнц к себе нас манят светы.
Ах, не крещен в глубоких водах Леты Наш горький дух, и память нас томит. В нас тлеет боль внежизненных обид — Изгнанники, скитальцы и поэты!
Тому, кто зряч, но светом дня ослеп. Тому, кто жив и брошен в темный склеп, Кому земля — священный край изгнанья,
Кто видит сны и помнит имена, — Тому в любви не радость встреч дана, А темные восторги расставанья!
Если спросите, откуда Эти сказки и легенды С их лесным благоуханьем, Влажной свежестью долины, Голубым дымком вигвамов, Шумом рек и водопадов, Шумом, диким и стозвучным, Как в горах раскаты грома? — Я скажу вам, я отвечу:
«От лесов, равнин пустынных, От озер Страны Полночной, Из страны Оджибуэев, Из страны Дакотов диких, С гор и тундр, с болотных топей, Где среди осоки бродит Цапля сизая, Шух-шух-га. Повторяю эти сказки, Эти старые преданья, По напевам сладкозвучным Музыканта Навадаги».
Если спросите, где слышал, Где нашел их Навадага, — Я скажу вам, я отвечу: «В гнездах певчих птиц, по рощам, На прудах, в норах бобровых, На лугах, в следах бизонов, На скалах, в орлиных гнездах.
Эти песни раздавались На болотах и на топях, В тундрах севера печальных: Читовейк, зуек, там пел их, Манг, нырок, гусь дикий, Вава, Цапля сизая, Шух-шух-га, И глухарка, Мушкодаза».
Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный. То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит, и — тучи слышат радость в смелом крике птицы. В этом крике — жажда бури! Силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе слышат тучи в этом крике. Чайки стонут перед бурей, — стонут, мечутся над морем и на дно его готовы спрятать ужас свой пред бурей. И гагары тоже стонут, — им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни: гром ударов их пугает. Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах… Только гордый Буревестник реет смело и свободно над седым от пены морем! Все мрачней и ниже тучи опускаются над морем, и поют, и рвутся волны к высоте навстречу грому. Гром грохочет. В пене гнева стонут волны, с ветром споря. Вот охватывает ветер стаи волн объятьем крепким и бросает их с размаху в дикой злобе на утесы, разбивая в пыль и брызги изумрудные громады. Буревестник с криком реет, черной молнии подобный, как стрела пронзает тучи, пену волн крылом срывает. Вот он носится, как демон, — гордый, черный демон бури, — и смеется, и рыдает… Он над тучами смеется, он от радости рыдает! В гневе грома — чуткий демон — он давно усталость слышит, он уверен, что не скроют тучи солнца, — нет, не скроют! Ветер воет… Гром грохочет… Синим пламенем пылают стаи туч над бездной моря. Море ловит стрелы молний и в своей пучине гасит. Точно огненные змеи вьются в море, исчезая, отраженья этих молний. — Буря! Скоро грянет буря! Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем; то кричит пророк победы: — Пусть сильнее грянет буря!
Роза прекрасна по форме и запах имеет приятный. Болиголов некрасив и при этом ужасно воняет. Байрон, и Шиллер, и Скотт совершенны и духом и телом. Но безобразен Буренин, и дух от него нехороший.
Тихо приветствую мудрость любезной природы — Ловкой рукою она ярлыки налепляет: Даже слепой различит, что серна, свинья и гиена Так и должны быть — серной, свиньей и гиеной.
Видели, дети мои, приложения к русским газетам? Видели избранных, лучших, достойных и правых из правых? В лица их молча вглядитесь, бумагу в руках разминая, Тихо приветствуя мудрость любезной природы.
Я похож на родильницу, Я готов скрежетать… Проклинаю чернильницу И чернильницы мать!
Патлы дыбом взлохмачены, Отупел, как овца, — Ах, все рифмы истрачены До конца, до конца!..
Мне, правда, нечего сказать сегодня, как всегда, Но этим не был я смущен, поверьте, никогда — Рожал словечки и слова, и рифмы к ним рожал, И в жизнерадостных стихах, как жеребенок, ржал.
Рифму, рифму! Иссякаю — К рифме тему сам найду… Ногти в бешенстве кусаю И в бессильном трансе жду.
Иссяк. Что будет с моей популярностью? Иссяк. Что будет с моим кошельком? Назовет меня Пильский дешевой бездарностью, А Вакс Калошин — разбитым горшком…
Нет, не сдамся… Папа — мама, Дратва — жатва, кровь — любовь, Драма — рама — панорама, Бровь — свекровь — морковь… носки!
Семья — ералаш, а знакомые — нытики, Смешной карнавал мелюзги, От службы, от дружбы, от прелой политики Безмерно устали мозги. Возьмешь ли книжку — муть и мразь: Один кота хоронит, Другой слюнит, разводит грязь И сладострастно стонет…
Петр Великий, Петр Великий! Ты один виновней всех: Для чего на Север дикий Понесло тебя на грех? Восемь месяцев зима, вместо фиников — морошка. Холод, слизь, дожди и тьма — так и тянет из окошка Брякнуть вниз о мостовую одичалой головой… Негодую, негодую… Что же дальше, боже мой?!
Каждый день по ложке керосина Пьем отраву тусклых мелочей… Под разврат бессмысленных речей Человек тупеет, как скотина…
Есть парламент, нет? Бог весть, Я не знаю. Черти знают. Вот тоска — я знаю — есть, И бессилье гнева есть… Люди ноют, разлагаются, дичают, А постылых дней не счесть.
Где? наше — близкое, милое, кровное? Где на?ше — свое, бесконечно любовное? Гучковы, Дума, слякоть, тьма, морошка… Мой близкий! Вас не тянет из окошка Об мостовую брякнуть шалой головой? Ведь тянет, правда?
Когда поэт, описывая даму, Начнет: «Я шла по улице. В бока впился корсет», — Здесь «я» не понимай, конечно, прямо — Что, мол, под дамою скрывается поэт. Я истину тебе по-дружески открою: Поэт — мужчина. Даже с бородою.
Ревет сынок. Побит за двойку с плюсом, Жена на локоны взяла последний рубль, Супруг, убитый лавочкой и флюсом, Подсчитывает месячную убыль. Кряхтят на счетах жалкие копейки: Покупка зонтика и дров пробила брешь, А розовый капот из бумазейки Бросает в пот склонившуюся плешь. Над самой головой насвистывает чижик (Хоть птичка божия не кушала с утра), На блюдце киснет одинокий рыжик, Но водка выпита до капельки вчера. Дочурка под кроватью ставит кошке клизму, В наплыве счастия полуоткрывши рот, И кошка, мрачному предавшись пессимизму, Трагичным голосом взволнованно орет. Безбровая сестра в облезлой кацавейке Насилует простуженный рояль, А за стеной жиличка-белошвейка Поет романс: «Пойми мою печаль». Как не понять? В столовой тараканы, Оставя черствый хлеб, задумались слегка, В буфете дребезжат сочувственно стаканы, И сырость капает слезами с потолка.
Хочу отдохнуть от сатиры… У лиры моей Есть тихо дрожащие, легкие звуки. Усталые руки На умные струны кладу, Пою и в такт головою киваю…
Хочу быть незлобным ягненком, Ребенком, Которого взрослые люди дразнили и злили. А жизнь за чьи-то чужие грехи Лишила третьего блюда.
Васильевский остров прекрасен, Как жаба в манжетах. Отсюда, с балконца, Омытый потоками солнца, Он весел, и грязен, и ясен, Как старый маркёр.
Над ним углубленная просинь Зовет, и поет, и дрожит… Задумчиво осень Последние листья желтит, Срывает, Бросает под ноги людей на панель… А в сердце не молкнет свирель: Весна опять возвратится!
О зимняя спячка медведя, Сосущего пальчики лап! Твой девственный храп Желанней лобзаний прекраснейшей леди. Как молью изъеден я сплином… Посыпьте меня нафталином, Сложите в сундук и поставьте меня на чердак Пока не наступит весна.
Это было в провинции, в страшной глуши. Я имел для души Дантистку С телом белее известки и мела, А для тела — Модистку С удивительно нежной душой.
Десять лет пролетело. Теперь я большой… Так мне горько и стыдно И жестоко обидно: Ах, зачем прозевал я в дантистке Прекрасное тело, А в модистке Удивительно нежную душу! Так всегда: Десять лет надо скучно прожить. Чтоб понять иногда, Что водой можно жажду свою утолить, А прекрасные розы — для носа.
О, я продал бы книги свои и жилет (Весною они не нужны) И под свежим дыханьем весны Купил бы билет И поехал в провинцию, в страшную глушь… Но, увы! Ехидный рассудок уверенно каркает: «Чушь! Не спеши — У дантистки твоей, У модистки твоей Нет ни тела уже, ни души».
Бодрый туман, мутный туман Так густо замазал окно — А я умываюсь! Бесится кран, фыркает кран… Прижимаю к щекам полотно И улыбаюсь. Здравствуй, мой день, серенький день! Много ль осталось вас, мерзких? Все проживу! Скуку и лень, гнев мой и лень Бросил за форточку дерзко. Вечером вновь позову…
Чья походка, как шелест дремотной травы на заре? Зирэ. Кто скрывает смущенье и смех в пестротканной чадре? Зирэ. Кто сверкает глазами, как хитрая змейка в норе? Зирэ. Кто тихонько поет, проносясь вдоль перил во дворе? Зирэ. Кто нежнее вечернего шума в вишневом шатре? Зирэ. Кто свежее снегов на далекой лиловой горе? Зирэ. Кто стройнее фелуки в дрожащем ночном серебре? Зирэ. Чье я имя вчера вырезал на гранатной коре? Зирэ. И к кому, уезжая, смутясь, обернусь на заре? К Зирэ!
Любовь должна быть счастливой — Это право любви. Любовь должна быть красивой — Это мудрость любви. Где ты видел такую любовь? У господ писарей генерального штаба? На эстраде, где бритый тено?р, Прижимая к манишке перчатку, Взбивает сладкие сливки Из любви, соловья и луны? В лирических строчках поэтов, Где любовь рифмуется с кровью И почти всегда голодна?..
К ногам Прекрасной Любви Кладу этот жалкий венок из полыни, Которая сорвана мной в ее опустелых садах…
Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было, все мы четыре любили, но все имели разные «потому что»: одна любила, потому что так отец с матерью ей велели, другая любила, потому что богат был ее любовник, третья любила, потому что он был знаменитый художник, а я любила, потому что полюбила.
Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было, все мы четыре желали, но у всех были разные желанья: одна желала воспитывать детей и варить кашу, другая желала надевать каждый день новые платья, третья желала, чтоб все о ней говорили, а я желала любить и быть любимой.
Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было, все мы четыре разлюбили, но все имели разные причины: одна разлюбила, потому что муж ее умер, другая разлюбила, потому что друг ее разорился, третья разлюбила, потому что художник ее бросил, а я разлюбила, потому что разлюбила.
Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было, а может быть, нас было не четыре, а пять?
Цветут в саду фисташки, пой, соловей! Зеленые овражки, пой, соловей! По склонам гор весенних маков ковер; Бредут толпой барашки. Пой, соловей! В лугах цветы пестреют, в светлых лугах! И кашки, и ромашки. Пой, соловей! Весна весенний праздник всем нам дарит, От шаха до букашки. Пой, соловей! Смотря на глаз лукавый, карий твой глаз, Проигрываю в шашки. Пой, соловей! Мы сядем на террасе, сядем вдвоем… Дымится кофей в чашке… Пой, соловей! Но ждем мы ночи темной, песни мы ждем Любимой милой пташки. Пой, соловей! Прижмись ко мне теснее, крепче прижмись, Как вышивка к рубашке. Пой, соловей!
В начале лета, юностью одета, Земля не ждет весеннего привета, Не бережет погожих, теплых дней, Но, расточительная, все пышней Она цветет, лобзанием согрета.
И ей не страшно, что далёко где-то Конец таится радостных лучей, И что недаром плакал соловей В начале лета.
Не так осенней нежности примета: Как набожный скупец, улыбки света Она сбирает жадно, перед ней Не долог путь до комнатных огней, И не найти вернейшего обета В начале лета.
Кони бьются, храпят в испуге, Синей лентой обвиты дуги, Волки, снег, бубенцы, пальба! Что до страшной, как ночь, расплаты? Разве дрогнут твои Карпаты? В старом роге застынет мед?
Полость треплется, диво-птица; Визг полозьев — «гайда, Марица!» Стоп… бежит с фонарем гайдук… Вот какое твое домовье: Свет мадонны у изголовья И подкова хранит порог.
Галереи, сугроб на крыше, За шпалерой скребутся мыши, Чепраки, кружева, ковры! Тяжело от парадных спален! А в камин целый лес навален, Словно ладан шипит смола…
Хочешь знать, как всё это было? Три в столовой пробило, И, прощаясь, держась за перила, Она словно с трудом говорила: «Это всё… Ах нет, я забыла, Я люблю вас, я вас любила Еще тогда!» — «Да».
Солнце комнату наполнило Пылью желтой и сквозной. Я проснулась и припомнила: Милый, нынче праздник твой. Оттого и оснеженная Даль за окнами тепла, Оттого и я, бессонная, Как причастница спала.
Я зажгла заветные свечи, Чтобы этот светился вечер, И с тобой, ко мне не пришедшим. Сорок первый встречаю год. Но… Господняя сила с нами! В хрустале утонуло пламя, «И вино, как отрава, жжет». Это всплески жесткой беседы, Когда все воскресают бреды, А часы все еще не бьют… Нету меры моей тревоге, Я сама, как тень на пороге, Стерегу последний уют. И я слышу звонок протяжный, И я чувствую холод влажный, Каменею, стыну, горю… И, как будто припомнив что-то, Повернувшись вполоборота, Тихим голосом говорю: «Вы ошиблись: Венеция дожей — Это рядом… Но маски в прихожей И плащи, и жезлы, и венцы Вам сегодня придется оставить. Вас я вздумала нынче прославить, Новогодние сорванцы!» Этот Фаустом, тот Дон Жуаном, Дапертутто, Иоканааном, Самый скромный — северным Гланом Иль убийцею Дорианом, И все шепчут своим дианам Твердо выученный урок. А для них расступились стены, Вспыхнул свет, завыли сирены И как купол вспух потолок. Я не то что боюсь огласки… Что мне Гамлетовы подвязки, Что мне вихрь Саломеиной пляски, Что мне поступь Железной Маски, Я еще пожелезней тех… И чья очередь испугаться, Отшатнуться, отпрянуть, сдаться И замаливать давний грех? Ясно всё: Не ко мне, так к кому же?[20] Не для них здесь готовился ужин, И не им со мной по пути. Хвост запрятал под фалды фрака… Как он хром и изящен!.. Однако Я надеюсь, Владыку Мрака Вы не смели сюда ввести? Маска это, череп, лицо ли — Выражение злобной боли, Что лишь Гойя смел передать. Общий баловень и насмешник — Перед ним самый смрадный грешник — Воплощенная благодать…
«О, если б ненависть в груди моей кипела, — Но, видите, само признанье с уст слетело».
— Черным пламенем Федра горит Среди белого дня. Погребальный факел чадит Среди белого дня. Бойся матери ты, Ипполит: Федра-ночь тебя сторожит Среди белого дня.
— Мы боимся, мы не смеем Горю царскому помочь. Уязвленная Тезеем, На него напала ночь. Мы же, песнью похоронной Провожая мертвых в дом, Страсти дикой и бессонной Солнце черное уймем.
Сестры — тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы. Медуницы и осы тяжелую розу сосут. Человек умирает. Песок остывает согретый, И вчерашнее солнце на черных носилках несут.
Ах, тяжелые соты и нежные сети! Легче камень поднять, чем имя твое повторить. У меня остается одна забота на свете: Золотая забота, как времени бремя избыть.
Словно темную воду, я пью помутившийся воздух. Время вспахано плугом, и роза землею была. В медленном водовороте тяжелые, нежные розы. Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела.
О красавица Сайма, ты лодку мою колыхала, Колыхала мой челн, челн подвижный, игривый и острый. В водном плеске душа колыбельную негу слыхала, И поодаль стояли пустынные скалы, как сестры. Отовсюду звучала старинная песнь — Калевала: Песнь железа и камня о скорбном порыве титана. И песчаная отмель — добыча вечернего вала, Как невеста, белела на пурпуре водного стана. Как от пьяного солнца бесшумные падали стрелы И на дно опускались и тихое дно зажигали, Как с небесного древа клонилось, как плод перезрелый, Слишком яркое солнце, и первые звезды мигали; Я причалил и вышел на берег седой и кудрявый; Я не знаю, как долго, не знаю, кому я молился… Неоглядная Сайма струилась потоками лавы. Белый пар над водою тихонько вставал и клубился.
Как сладко дышится В вечернем воздухе, Когда колышутся В нем нежных роз духи! Как высь оранжева! Как даль лазорева! Забудьте горе Вы, Придите раньше Вы! Над чистым озером В кустах акации Я стану грёз пером Писать варьяции И петь элегии, Романсы пылкие. Без Вас — как в ссылке я, При Вас же — в неге я. Чего ж Вы медлите В румянце золота? Иль страсть исполота, Слова — не бред ли те? Луны луч палевый. Пробрался. Перепел В листве, эмалевой Росу всю пе?репил. С тоской сердечною Отдамся музе я, Со мной иллюзии, Вы, мифы вечные. Как нервно молнии Сверкают змеями. Пойду аллеями, Поеду в чёлне я По волнам озера Топить бессилие… Как жизнь без роз сера! О если б крылия! Орлом по сини я Поплыл чудесною Мечтой, уныние Проклявши тесное, Но лживы роз духи?, — Мои иллюзии. Души контузии — Больней на воздухе. Высь стала сумрачна, Даль фиолетова, И вот от этого Душа от дум мрачна. Все тише в пульсе я Считаю маятник, В груди конвульсии, И счастью — памятник!
В шумном платье муаровом, в шумном платье муаровом, По аллее олуненной Вы проходите морево… Ваше платье изысканно, Ваша тальма лазорева, А дорожка песочная от листвы разузорена — Точно лапы паучные, точно мех ягуаровый.
Для уто?нченной женщины ночь всегда новобрачная… Упоенье любовное Вам судьбой предназначено… В шумном платье муаровом, в шумном платье муаровом — Вы такая эстетная, Вы такая изящная… Но кого же в любовники! и найдется ли пара Вам?
Ножки пледом закутайте дорогим, ягуаровым, И, садясь комфортабельно в ландолете бензиновом. Жизнь доверьте Вы мальчику в макинтоше резиновом И закройте глаза ему Вашим платьем жасминовым — Шумным платьем муаровым, шумным платьем муаровым!..
Вся радость — в прошлом, в таком далеком и безвозвратном, А в настоящем — благополучье и безнадёжность. Устало сердце и смутно жаждет, в огне закатном, Любви и страсти; — его пленяет неосторожность…
Устало сердце от узких рамок благополучья, Оно в уныньи, оно в оковах, оно в томленьи… Отчаясь грезить, отчаясь верить, в немом безлучьи, Оно трепещет такою скорбью, все в гипсе лени…
А жизнь чарует и соблазняет и переменой Всего уклада семейных будней влечет куда-то! В смущеньи сердце: оно боится своей изменой Благополучье свое нарушить в часы заката.
Ему подвластны и верность другу, и материнство, Оно боится оставить близких, как жалких си?рот… Но одиноко его биенье, и нет единства… А жизнь проходит, и склеп холодный, быть может, вырыт…
О, сердце! сердце! твое спасенье — в твоем безумьи! Гореть и биться пока ты можешь, — гори и бейся! Греши отважней! — пусть добродетель — уделом мумий: В грехе забвенье! а там — хоть пуля, а там — хоть рельсы!
Ведь ты любимо, больное сердце! ведь ты любимо! Люби ответно! люби приветно! люби бездумно! И будь спокойно: живя, ты — право! сомненья, мимо! Ликуй же, сердце: еще ты юно! И бейся шумно!
Я сидел на балконе, против заспанного парка, И смотрел на ограду из подстриженных ветвей. Мимо шел поселянин в рыжей шляпе из поярка, Вдалеке заливался невидимка-соловей.
Ночь баюкала вечер, уложив его в деревья. В парке девушки пели, — без лица и без фигур. Точно маки сплетали новобрачной королеве, Точно встретился с ними коробейник-балагур…
Может быть, это хоры позабывшихся монахинь?.. Может быть, это нимфы обездоленных прудов?.. Столько мук нестерпимых, целомудренных и ранних И щемящего смеха опозоренных родов…
И ты шел с женщиной, — не отрекись. Я все заметила, — не говори. Блондинка. Хрупкая. Ее костюм был черный. А?нглийский. На голове — Сквозная фетэрка. В левкоях вся. И в померанцевых лучах зари Вы шли печальные. Как я. Как я! Журчали ландыши в сырой траве. Не испугалась я, — я поняла: она — мгновение, а вечность — я. И улыбнулась я, под плач цветов, такая светлая. Избыток сил В душе почувствовав, я скрылась в глубь. Весь вечер пела я. Была — дитя. Да, ты шел с женщиной. И только ей ты неумышленно взор ослезил.
В этих раскидистых кленах мы наживемся все лето, В этой сиреневой даче мы разузорим уют! Как упоенно юниться! ждать от любви амулета! Верить, что нам в услажденье птицы и листья поют! В этих раскидистых кленах есть водопад вдохновенья, Солнце взаимного чувства, звезды истомы ночной… Слушай, моя дорогая, лирного сердца биенье, Знай, что оно пожелало не разлучаться с тобой! Ты говоришь: «Я устала»… Ты умоляешь: «О, сжалься! — Ласки меня истомляют, я от блаженства больна»… Разве же это возможно, если зеленые вальсы В этих раскидистых кленах бурно бравурит Весна?!..
— Мороженое из сирени! Мороженое из сирени! Полпорции десять копеек, четыре копейки буше. Сударыни, судари, надо ль? — недорого — можно без прений… Поешь деликатного, площадь: придется товар по душе!
Я сливочного не имею, фисташковое все распродал… Ах, граждане, да неужели вы требуете крем-брюле? Пора популярить изыски, утончиться вкусам народа, На улицу специи кухонь, огимнив эксцесс в вирелэ!
Сирень — сладострастья эмблема. В лилово-изнеженном крене Зальдись, водопадное сердце, в душистый и сладкий пушок… Мороженое из сирени! Мороженое из сирени! Эй, мальчик со сбитнем, попробуй! Ей-богу, похвалишь, дружок!
Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском! Удивительно вкусно, искристо и остро! Весь я в чем-то норвежском! весь я в чем-то испанском! Вдохновляюсь порывно! и берусь за перо!
Стрекот аэропланов! беги автомобилей! Ветропро?свист экспрессов! крылолёт буэров! Кто-то здесь зацелован! там кого-то побили! Ананасы в шампанском — это пульс вечеров!
В группе девушек нервных, в остром обществе дамском Я трагедию жизни претворю в грёзофарс… Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском! Из Москвы — в Нагасаки! из Нью-Йорка — на Марс!
О вы, размеры старые, Захватанные многими, Банальные, дешевые, Готовые клише! Звучащие гитарою, И с рифмами убогими — Прекраснее, чем новые, Простой моей душе.
Вы были при Державине, Вы были при Некрасове, Вы были при Никитине, Вы были при Толстом! О вы — подобны ла?вине! И как вас ни выбрасывай, Что новое ни вытяни — Вы проситесь в мой том.
Приветствую вас, верные, Испытанно-надежные, Округло-музыкальные, Любимые мои! О вы — друзья примерные, Вы милые, вы нежные, Веселые, печальные, Размеры-соловьи!
Мы желаем звездам тыкать, Мы устали звездам выкать. Мы узнали сладость рыкать. Будьте грозны как Остраница, Платов и Бакланов, Полно вам кланяться Роже басурманов. Пусть кричат вожаки, Плюньте им в зенки! Будьте в вере крепки, Как Морозенки! О, уподобьтесь Святославу, — Врагам сказал: иду на вы! Померкнувшую славу Творите, северные львы. С толпою прадедов за нами Ермак и Осля?бя. Вейся, вейся, русское знамя, Веди через сушу и через хляби! Туда, где дух отчизны вымер И где неверия пустыня, Идите грозно как Владимир, Или с дружиною Добрыня.
Крылышкуя золотописьмом Тончайших жил Кузнечик в кузов пуза уложил Прибрежных много трав и вер Пинь, пинь, пинь! тарарахнул зинзивер. О лебедиво. О озари!
Мы чаруемся и чураемся. Там чаруясь, здесь чураясь, То чурахарь, то чарахарь, Здесь чуриль, там чариль. Из чурыни взор чарыни. Есть чуравель, есть чаравель. Чарари! Чурари! Чурель! Чарель! Чареса и чуреса. И чурайся и чаруйся.
Кони, топот, инок, Но не речь, а черен он. Идем молод, долом меди Чин зван мечем навзничь. Голод чем меч долог? Пал а норов худ и дух ворона лап. А что? я лов? Воля отча! Яд, яд, дядя! Иди, иди! Мороз в узел, лезу взором. Солов зов, воз волос. Колесо. Жалко поклаж. Оселок. Сани плот и воз, зов и толп и нас. Горд дох, ход дрог. И лежу. Ужели? Зол гол лог лоз. И к вам и трем с смерти мавки.
Холоп богатых, улю-лю, Тебя дразнила нищета, Ты полз, как нищий, к королю И целовал его уста. Высокой раною болея, Снимая с зарева засов, Хватай за ус созвездье Водолея, Бей по плечу созвездье Псов! И пусть пространство Лобачевского Летит с знамен ночного Невского.
Это шествуют творяне, Заменивши Д на Т, Ладомира соборяне С Трудомиром на шесте. Это Разина мятеж, Долетев до неба Невского, Увлекает и чертеж И пространство Лобачевского. Пусть Лобачевского кривые Украсят города Дугою над рабочей выей Всемирного труда. И будет молния рыдать, Что вечно носится слугой, И будет некому продать Мешок от золота тугой. Смерть смерти будет ведать сроки, Когда вернется он опять, Земли повторные пророки Из всех письмен изгонят ять.
В день смерти зим и раннею весной Нам руку подали венгерцы. Свой замок цен, рабочий, строй Из камней ударов сердца. И, чокаясь с созвездьем Девы, Он вспомнит умные напевы И голос древних силачей, И выйдет к говору мечей.
К. Д. Бальмонт. 1 Х8 ц, внутренняя рифма (АААб), концевая (ХбХб). 2 Амф. 3463, аБаБ. 3 Ан4, в четных стихах цн, АбАб. Подхват: 2-й стих начинается вторым полустишием 1-го, то же в 3-м и 4-м стихах. Кольцо стихотворения. 4 Амф4, аа. Кольцо стихотворения. В обрамляющих стихах аллитерации на ш. 5 Я4 цн, АБАБ. 6 Я6, ааа. 7 ПеII 4 ц, цд, АбАб. 8 ПеI 4 ц, цд, аабб. 9 Х6 цн, аабб. 10 ПМФ от Тпа к Ткт 7–2, вольн. рифм. 11 Д 2232222, ААбВВВб. Модель 7-ст образована из популярного 6-ст аабввб добавлением одного стиха во втором полустишии. Та же модель строфы, что и в «Бородине» Лермонтова. 12 Х4, АбАб. Сквозь все стихотворение проходит аллитерация на л. 13 Учетверенный 5-сл, аа. 14 Ан 7677, одиночное 4-ст АбАб. 15 ПеIII 4, аа. Почти все словоразделы совпадают с границами стоп, как в 5-сл. Необычны для ПеIII 4 стопность, тема, экспрессия. 16 Я8, три цн, аа.
Ф. К. Сологуб. 17 Я6, ц нарушена в трех стихах, АбАб. — В период реакции 80-х годов царское правительство усилило ограничение доступа «простонародия» в гимназии, а в гимназических программах было увеличено количество часов на преподавание латыни и древнегреческого языка. 18 Я 4421, аББа. 19 Амф 2421, АбАб. 20 Х в 5–2, ааббвгвг. 21 Ан в 7–1, абаб. 22 Х4 (3-й стих Х5); одиночное 7-ст на две рифмы А?А?бА?А?А?б. Та же модель строфы, что в IV, 11. 23 ПеIII 2121. АбАб. Это не Х 4242, а ПеIII необычного строения: асе «стопоразделы» совпадают со словоразделами. 24 Я 5252 (Я5 ц, кроме 11-го стиха), АбАб. Перекличка с Баратынским (II, 68). Симметричная напевная композиция; вторые стихи строф повторяют начала, до цезуры, первых стихов. 25 Х8 ц 3-я и 8-я строфы — Х10, ц на той же 4-й стопе), аа, монорим. Своеобразная кольцевая композиция: повторяются первое и предпоследнее 2-ст. 26 Я4, аББааБаБ. Из цикла «Триолеты», содержащего 38 стихотворений.
В. Я. Брюсов. 27 Х4, АбАб. Все четные стихи на одну рифму, последний стих каждой строфы становится вторым в следующей; кольцевая композиция стихотворения. 28 Ан8, ц ж на 2-й стопе, цн на 4-й, (аа); эпизодические внутренние рифмы. 29 Ан 3454, АБАБ. 30 Дк5 на основе Д (ранний: преобладание чистых Д, стяжения в 5 стихах из 12); нетожд. 4-ст. 31 Ан3. Эксперимент с неравносложной рифмой: 4-ст АбАБ. 32 Лог строфический: 4-ст Д3-Я2-Д3-Я2, А?бА?б. 33 Х7 бц, (АбАб). 34 ПеII 4, цд, (аа). Перекличка с II, 95, сдвоенный ПеII 2. Четыре стиха со сдвинутым ударением. 35 Х4, А??А??. 36 Х 12, 12, 8, ц на 4-й и 8-й стопах; предцезурные окончания рифмуются в 3-ст между собой: А|Б|в||А|Б|в||Б|в. 37 Д 4242, АбАб, Популярная разностопная строфа. 38 Я4, цн, ААбААб; ж рифмы во всех строфах тавтологические; частые повторы слов и словосочетаний.
И. Ф. Анненский. 39 Тпа в 3–2, б. 40 ПМК: Х 44223 (3-я и 4-я строфы-перебои), парные строфы: ААББВ + ГГДДВ; в середине 8-ст Х3, АААбВВВб. 41 Дпа3, урегулированный: ХЯЯХЯЯ, А?бВ?А?бВ?. 42 Ткт в 4–1, па, вольн. рифм, всего на 4 рифмы. 43 Я 4242 (Я4 цн), АбАб. 44 Я4. Сонет из «Трилистника шуточного» с составными рифмами из частей слов. 45 Два 4-ст Х 5556, третье — перебой в концовке: Х6, Х5, Ан3, Ткт3, АБАБ. 46 Лог строфический: нечетные стихи Дк3 на основе Ан, форма III, четные — Ан1, аБ?аБ?. 47 Ан3, нетожд. строфы: абаб, вгвг, дедед (ср. III, 64). 48 Ан 443344, ааББвв. Два стиха в начале строфы — рефрен.
А. А. Блок. 49 Дк3 па, АбАб. 50 Ткт4, 2-ст. нетожд. 51 Акц4, ранний (3-й и 4-й стихи трехударные), АбАб. 52 ПМФ от Дк к Ткт, перекрестная рифмовка нетожд.: А?бА?б (в 1-й строфе неравносложная рифма: А?бАб), заключительная строфа АбАб. 53 Я4, А?бА?б. 54 Нетожд. строфы в диалоге (каждая реплика — строфа): 4-ст Х4, А?бА?б и Х 4242, АбАб, все рифмы — диссонансы; нетожд. 2-ст б: Ан3, Дк3, Дк4, окончания м, одно ж. 55 Дк4, па, 4-ст нетожд.; неточные рифмы. 56 Свободный стих. 57 Я рз, 4-ст нетожд.: нечетные — Я5 (1-й стих Я6), четные — Я3 и Я2, АбАб. 58 Сложная ПС: 4-ст Ан 4433 (последний стих Дк), аабб; 8-ст Ан 43322111 (последний стих — Я1), аабвбгвг. Перебои на всех уровнях: метрическом, строфическом, в рифмовке; сильное выделение последнего стиха. 59 Сложная ПМК (зыбкий метр); нетожд. перекрестные 4-ст: обрамляющие А?бА?б, в середине спаренные: А?бА?в + Г?бГ?в. 60 Дк3 на основе Ан, АбАб. 61 Я4 цн (10-й, 13-й, 14-й стихи Я4), АбАб. Последняя строфа — метрический перебой. 62 Я4, АбАб. 63 Дк в 4–2, па, б. 64 Х4, б, ХХХх. — Ответ на послание Ахматовой, написанное такой же строфой (IV, 105). 65 Я4 аБаБвв; «державинский» ритм: 8 стихов из 12 полноударны, в том числе стих «На? хле?ба, на?, на? гру?дь, соси?» с 6 ударениями (ср. I, 26); на этом фоне 3 последних стиха самой как правило частой IV формы звучат перебоем — выделением концовки.
По изд.: Блок А. Собр. соч. Т. 1–4. М.; Л., 1960–1961.
Андрей Белый. 66 Ан в 3–1, нетожд. 4-ст аБаБ; 2-я и 4-я строфы — рефрен. 67 Амф в 5–1 (один стих — Дк5), нетожд. строфы со сложной рифмовкой. 68 Ан2, АбАб, симметричные 4-ст 2+2, напевный стих, очень популярный впоследствии (ср. V, 108), как и его вариант А?бА?б. 69 Ан в 5–1, неотожд. строфы. 70 Я4 аБаБ, в концовке строфический перебой: аББа. Необычный экспериментальный ритм: самая редкая VII форма «Над па?мятниками дрожа?т» встречается в 15 стихах из 20 (75%), дважды тоже асимметричная III и только один раз обычно самая частая IV. 71 Зеркальные строфы: Х 5252 и 2525; обе строфы АбАб.
В. И. Иванов. 72 Х 55445, АбАбА. 73 Тпа урегулированный: Д5-Д2-Амф5-Д2-Амф5, абаба; четные короткие стихи — рефрен. 74 Ткт 442222, па, урегулированный, нетожд. строфы: в 1-м стихе внутренняя рифма АА, концевые: АбВАВб; рифма А проходит через все строфы. 75 Я5, газель; рифма то?нет — сто?нет и т. д., редиф (эпифора) — роза. 76 Я4, рондель.
По изд.: Иванов Вяч. Стихотворения и поэмы. БП, мс. Л., 1976.
М. А. Волошин. 77 Лог строчной: Х4 + Дк3 на основе Ан, формы V и III. 78 Я5 ц, венок сонетов, магистрал в конце.
По изд.: Волошин М. Стихотворения. БП, мс. Л., 1977.
И. А. Бунин. 79 Х4, б, ж, астрофич. (перевод из Г. Лонгфелло). По традиции, восходящей к Радищеву (I, 41), эпические фольклорные произведения или стилизации нередко писали и переводили этим размером.
Максим Горький. 80 Х4, б, ж, астрофич. По воле автора стихотворение печаталось без разбивки на стихи.
Саша Черный. 81 Гкз расшатанный, пародийный. 82 ПМК: два 4-ст Ан2, А?бА?б; одно 4-ст Я7, ц на 4-й стопе, аабб; два 4-ст Х4, АбАб; одно 4-ст Дк4, А?бА?б, одно 4-ст Х4, перекрестное; сильный перебой в последнем стихе — нет заключительной рифмы. 83 ПМК. Нетожд. строфы, частично неразделенные: Амф 4343, А?бА?б; Я 4343, аБаБ; Х4, АбАб; Х8 ц, ААбб, внутренняя рифма; Х5, АббА; Х 444464, аБааБа; 6-ст полиметрическое: Д4, Амф4, Я5, Я5, Я6 бц, Я2. Перебой в концовке: укороченный стих. 84 Я в 7–5. АбАбВВ. 85 Я 65, чередующиеся неурегулированно, (АбАб). 86 Акц 4, первое 4-ст АбАб, остальные А?бА?б. Неточные рифмы. 87 Лог строчной: спондей + Ткт 2 па, 4-ст перекрестное, четные рифмы м, нечетные ж и неравносложные. 88 ПМФ от Амф в 5–1 к Дк в. Рифмованные стихи неурегулированно перемежаются с холостыми. 89 Тпа в 5–1, вольн. рифм., иногда — холостые стихи. 90 Х4, ААХх. 91 Тпа 432432. 1-е стихи с цус на 2 слога и внутренней тавтологической рифмой, абВабВ. Последний стих перебой — Д3. 92 Амф3, АХАх. 93 Лог; нечетные стихи Ан5, четные Я1. Монорим; рифма-эхо, тавтологическая. 94 Дк па в 6–2, б.
М. А. Кузмин. 95 ПМФ от Ткт в 7–4 к свободному стиху. Три 6-ст с начальным рефреном, композиционно подобные, с двустишной концовкой. 96 Газель. Лог строчной Я3 ж + Д2 м; Я3 образуют монорим А…А… Д2 — редиф (эпифора). 97 Я5 бц. Рондо. 98 Лог — Дк3, форма III, ААхББх. Отсутствие в конце привычной модели строфы ожидаемой рифмы создает перебой.
По изд.: Кузмин М. А. 1) Собр. стихотворений. Пг, 1918.
А. А. Ахматова. 99 Дк3 па, неурегулированный, монорим. АА…. Концовка Я2, Х1, бб. 100 Ан в 3–1, ааББвв. 101 Дк 4343, АбАб. 102 Дк3 па неурегулированный, А?бА?б. 103 Х4, (А?бА?б). 104 Х 5656, аабб + Х 4344 (нечетные с цезурным усечением), ааха. 105 Х4, ХХХх. См. примечание к IV, 64. 106 Ан3, внутренние рифмы. 107 Дк3, 6-ст ААбВВб, в котором в любой половине строфы могут добавляться по одному или два стиха с женской рифмой. Эта строфа — усложненная и более свободная строфа «Второго удара» Кузмина (IV, 98).
О. Э. Мандельштам. 108 Я4, аББаа, кольцо строфы. 109 ПМК: Я6, АА; Х4, АбАб; Я6, АА; Дк3, абабааб; Я6, Х4, (АбАб). 110 Ан3, б, ХхХх. 111 ПМФ: от Ан5 к Ткт5, АбАб; два перебойных стиха. 112 Я5 бц, б, 3-ст ХХХ. 113 Ткт 3 (междуударные интервалы 0–2), абаб. 114 Дк3, в 10-м и 11-м стихах двойное стяжение, абаб. 115 ПМФ от Д6 к Дк6, в последнем стихе трибрахий, АА. 116 ПМФ от Я4 к Дк, аа. 117 Ан5, АА.
Игорь Северянин. 118 Я2, вольн. рифм., «хоровод» составных рифм. 119 Ан4 цн на два слога; нетожд. 5-ст с рефреном (в разных стихах). — Название — неологизм поэта от фр. quinze — пятнадцать (по числу стихов). 120 Я6 с двумя цн, АБАБ. 121 Я8 цн, АА. 122 Лог строчной, Ан2 ж + Х4, АбАб. 123 Я10, три ц, абаб. 124 Д6, цус, (АбАб). 125 Амф6 ц, АбАб. Семь трибрахиев. 126 Ан4 цн, АбАб. 127 Я3, АБВгАБВг.
По изд.: Северянин Игорь. Стихотворения. БП, мс. Л., 1979.
В. В. Хлебников. 128 Зыбкий метр, вольн. рифм. 129 Зыбкий метр, основа — Х в 8–2; словотворчество, повторы; смежные рифмы, есть холостые стихи. 130 Х4 б, перебой в концовке. 131 Свободный стих. Звуковые повторы. 132 Сочетание неологизмов из двух корней. 133 Все строки читаются одинаково слева направо и справа налево. 134 Анафоры и синтаксический параллелизм. 135 Зыбкий метр, преобладание Я и Х; вольн. рифм.
По изд.: Хлебников В. Собрание произведений. Т. 1. Л., 1928; т. 2, Л., 1930.
Примечания:
1
В электронной книге — в фигурных скобках (Прим. верст.).
2
Только в среднем. Во-первых, в небольшом произведении могут быть значительные отклонения от средних цифр. Во-вторых, у разных поэтов и даже литературных школ могут быть свои ритмические вкусы.
16
Мечтанье, грезы (нем.).
17
«Истина в вине!» (лат.).
18
Тоска явлений (лат.).
19
Звездный венец (лат.).
20
Три «к» выражают замешательство автора. (Прим. автора).