Глава четвертая

В 1887 году, 29 января, исполнилось пятьдесят лет со дня гибели Пушкина, или, как было тогда принято говорить, «со дня его кончины». В тот же день истекал срок монополии на издание сочинений Пушкина, принадлежавшей его наследникам.

На протяжении полустолетия произведения Пушкина печатались самыми ограниченными тиражами, а его рукописи и литературное наследство прошли через такие же муки, как и он сам.

Через несколько дней после его смерти Николай I приказал разобрать бумаги и книги, находившиеся в его кабинете, просмотреть и составить опись.

Выполнение этого приказа было возложено на В. А. Жуковского и тогдашнего управляющего III отделением генерал-майора Дубельта, который говорил о литературном наследии Пушкина: «Довольно этой дряни, сочинений-то Пушкина, при жизни его напечатано, чтобы продолжать еще и по смерти отыскивать неизданные его творения и печатать». В помощь Жуковскому и Дубельту было придано несколько жандармов.

В квартире Пушкина началось то, что М. А. Цявловский назвал «посмертным обыском». Жандармы пронумеровали красными чернилами все бумаги и письма, прошнуровали их и вместе с книгами уложили в два сундука, запечатанные сургучными печатями. Все это было перевезено в квартиру Жуковского и поставлено там в свободную комнату, запечатанную двумя печатями: одна — штаба корпуса жандармов, другая — Жуковского.

На протяжении февраля Дубельт и Жуковский почти ежедневно просматривали и сортировали содержимое сундуков, составляли описи. В одну и ту же опись, порой рядом, были занесены «бумаги генерал-адъютанта графа Бенкендорфа», ненавистников Пушкина — Булгарина и Греча, правой руки Бенкендорфа — фон Фока и письма Рылеева, Чаадаева, Кюхельбекера. Так было с бумагами Пушкина, хранившимися в его кабинете.

Но, кроме них, существовали другие письма Пушкина, его записи и черновики, которые тем или иным образом попали в руки частных лиц.

Распыление пушкинских документов продолжалось и после смерти поэта. Начало ему положил Жуковский, отобравший во время разборки архива не менее 125 листов, часть которых он роздал своим знакомым. Следующий за Жуковским редактор сочинений Пушкина, П. В. Анненков, взял себе не менее 500 листов, некоторые раздарил, остальные оставил в наследство своей вдове. В общем, рукописи Пушкина в течение ста лет принадлежали пятистам владельцам и были собраны, насколько это было возможно, лишь при Советской власти. Иногда они обнаруживались в самых неожиданных местах — в Париже, Авиньоне, Праге, в Берлине и даже в Японии.

Далеко не все из тех, кто побывал собственником этих рукописей, понимали, какое бесценное сокровище находится в их руках. Огромная часть пушкинского литературного наследия была брошена на произвол судьбы. Произведения Пушкина были рассеяны по страницам журналов. Они увядали вместе с засохшими цветами в альбомах пушкинских современниц, плесневели на чердаках, задыхались под пылью и паутиной частных коллекций, были погребены в делах III отделения и всяческих секретных канцелярий.

Даже полвека спустя после гибели поэта можно было запросто сунуть руку в случайную связку архивных бумаг и вытащить оттуда драгоценный листок с надписанным собственной рукою Пушкина никому дотоле не известным его произведением. Как это было со стихотворением, случайно обнаруженным накануне пятидесятилетия гибели Пушкина в рукописных фондах Публичной библиотеки:

Мне вас не жаль, года весны моей,
Протекшие в мечтах любви напрасной —
Мне вас не жаль, о таинства ночей,
Воспетые цевницей сладострастной;
Мне вас не жаль, неверные друзья.
Венки пиров и чаши круговые, —
Мне вас не жаль, изменницы младые,
Задумчивый, забав чуждаюсь я.
Но где же вы, минуты умиленья,
Младых надежд, сердечной тишины?
Где прежний жар и слезы вдохновенья?..
Придите вновь, года моей весны.

Некоторые потомки Пушкина относились к нему и его памяти равнодушно. Что касается родственников Наталии Николаевны, то они тянулись к французской аристократии. Так, в брачном договоре Екатерины Гончаровой с Дантесом семья невесты навела на себя лоск приставкой «де» и фигурировала под фамилией «де Гончаровы».

О том, какой дух царил в семье по отношению к поэту, можно судить по тому, что дочь Пушкина вышла замуж за сына главы III отделения Л. Дубельта, проводившего в квартире Пушкина «посмертный обыск», а внучка — за внука Николая I.


И снова чудо, подобное тому, с которым мы встречались дважды.

«День 30 января 1887 года останется в летописях нашей книжной торговли, — сообщал из Петербурга корреспондент московской газеты «Русские ведомости». — Такого дня не было еще никогда. В день пятидесятилетия смерти А. С. Пушкина истек срок монополии на издание его сочинений, принадлежавшей до сего времени его наследникам. Великий народный русский поэт сделался общим достоянием. В течение 50 лет он был недоступен для массы, и, страшно сказать, в эти 50 лет его разошлось не больше 60 тысяч экземпляров. 30 января книжный магазин Нового Времени (издательство Суворина. — Е. Д.) подвергся решительной осаде… Еще до открытия магазина стояла толпа, как она стояла до того у театральных касс в дни чрезвычайных представлений; с минуты на минуту она увеличивалась. Магазин был битком набит, была давка и смятение. Приказчики и артельщики сбились с ног; некоторые из публики влезали на столы, забирались за прилавки… Слова убеждения не действовали… Обер-полицмейстер прислал полицию; магазин был заперт, и публику стали пускать частями и в очередь. Покупатели входили уже с заранее зажатыми в кулаке деньгами. Их прямо совали в карманы артельщикам, брали что нужно и уходили, пробираясь через толпу. Некоторые, не имея возможности протиснуться в магазин, нанимали тут же посыльных, прося достать им Пушкина. «Сочинения Пушкина» в издании Суворина печатались в количестве 15 тысяч экземпляров, что составило более четырех миллионов печатных листов. В Петербурге и других местах сегодня продано одного этого издания до 10 тысяч экземпляров или 100 тысяч томов. Такого факта не было еще никогда, с самого начала русской книжной торговли, и этот отрадный факт проявился на сочинениях первого русского народного поэта».

Снова Петербург чердаков и подвалов, городских окраин и лачуг пришел к Пушкину, как некогда отцы и деды тех, кто покупал его сочинения, пришли к нему, когда он умирал, как в день 14 декабря 1825 года лишь рождавшееся тогда «четвертое сословие» поддержало мятежников.

Происходило как будто совсем мирное дело: покупка сочинений любимого поэта. Но так как поэтом этим был Пушкин, в нем звучало обращенное к его врагам глухое: «Ужо тебе!»

Пушкинские тома, которые так страстно раскупал демократический Петербург в день пятидесятилетия гибели поэта, содержали, увы, далеко не все его сочинения, а многое было напечатано в изуродованном и искалеченном виде.

Причин тому много. И цензура, еще раз прошедшаяся по его произведениям, в том числе по тем, которые были уже допущены и опубликованы. И то, что многое из написанного Пушкиным не было найдено, не было собрано. И то, что пушкиноведение делало лишь самые первые шаги.

К тому же, как и ко всякому такому делу, к нему примазались халтурщики. Почуяв выгоды, которые сулит им пушкинская годовщина, они стали печатать «полные собрания сочинений Пушкина». В пяти томах. В десяти томах. В двенадцати томах.

Пушкинские тексты резали, кроили, ощипывали как бог на душу положит. Опечатка лезла на опечатку. Текст выглядел как в кривом зеркале. В хронологии пушкинских произведений царил полный хаос. В одном издании «Полтава» была напечатана дважды. В другом пропущены целые сцены из «Маленьких трагедий». Ко всему этому биографические очерки всячески затуманивали трагические страницы жизни Пушкина и обстоятельства его гибели. Так требовала цензура. Первое упоминание о том, что Пушкин убит на дуэли, появилось спустя десять лет после его гибели в «Словаре достопамятных людей русской земли» Бантыш-Каменского.


Считалось, что чествуют.

Считалось, что Пушкина.

Считалось, что торжественно, глубоко, проникновенно.

Служили панихиды.

Произносили проповеди с церковных амвонов.

Исходили речами на профессорских кафедрах.

По страницам газет и журналов ползла розовая жижа:

Сегодня 29 января 1887 года исполнилось пятьдесят лет как внезапно и безвременно оборвалась молодая недолгая жизнь русского поэта Александра Сергеевича Пушкина, помянем поэта теплой молитвой неси же русский народ достойный венок на могилу певца из каких же цветов ты сплетешь ему достойный венок помни русский народ что певец твой был прежде всего человек и как таковой он не был свободен от заблуждений и падений греховных лицеисты того времени предавались пирушкам и грубым шалостям высылка поэта за некоторые неосторожные эпиграммы на юг из Петербурга быть может спасла его гений от погибели в ложных увлечениях простившись в Одессе со свободной стихией черною моря Пушкин в июле 1823 года по предписанию возвратился в имение родителей своих село Михайловское Псковской губернии обаяние женской красоты воспетое им с изяществом силой и благородством не розами только усыпан путь его сладкозвучные песни которыми он усладил и укрепил в чувствах патриотизма и любви ко всему родному ошибки молодости юношеские увлечения составили ему нелестную репутацию но он сам рано осознал свои ошибки он страдал за них всю остальную жизнь няня Арина Родионовна с ее сказками и песнями сроднила его с русской народной жизнью в 1826 году Пушкину возвращена свобода государь Николай Павлович вызвал его в Москву долго и милостиво беседовал с ним и позволил ему жить где угодно и до самой смерти поэта оказывал ему явно симпатию и высокое покровительство Наталья Николаевна Гончарова была ему нежной и любимой женой трогательны были выражения участия высокого покровителя поэта государя императора и благодарности за то поэта в глубине души его смолоду теплилось искреннее религиозное чувство в последние годы жизни одним из любимых занятий сделалось для него чтение евангелия и молитв православной церкви он умер истинным христианином просветленный и частый…

Вот так и шло: литургии, панихиды, статьи, речи. «Сладкозвучный поэт», «пленительная лира», «младость, радость, сладость».

Лишь изредка, да и то приглушенно, как об эпизоде, о котором в порядочном обществе говорить не вполне прилично, упоминается, что Пушкин был убит на дуэли. И ни разу о 14 декабря, о Сенатской площади, о связи Пушкина с декабристами и декабристов с Пушкиным.

Ни разу!

Ни слова!

Словно предвидя свою судьбу, он вложил в уста Андрея Шенье вещие строки, обращенные к друзьям, к потомкам:

Я скоро весь умру. Но, тень мою любя,
Храните рукопись, о други, для себя!
Когда гроза пройдет, толпою суеверной
Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный
И, долго слушая, скажите: это он;
Вот речь его. А я, забыв могильный сон,
Взойду невидимо, и сяду между вами,
И сам заслушаюсь, и вашими слезами
Упьюсь…

Для писателя ненапечатанная книга — его убитое дитя.

При жизни Пушкина было опубликовано менее половины им написанного.

Так, не был разрешен к изданию и не увидел света «Медный всадник», не окончены «Тазит», «Каменный гость», «Русалка», «Сцены из рыцарских времен», «Дубровский», «Египетские ночи», десятки стихотворений, множество прозаических отрывков и целый том статей и заметок. Пушкин сам уничтожил десятую главу «Онегина». Не делал даже попыток опубликовать «Гавриилиаду».

Первое собрание сочинений Пушкина, увидевшее свет, вышло в 1837–1840 годах, редактором его был В. А. Жуковский. В него вошло почти все напечатанное при жизни Пушкина, хотя кое-что ухитрилась не пропустить цензура, а кое-что подверглось приглаживающей редактуре Жуковского.

Особенно тяжелой была участь «Медного всадника».

Пушкин написал его в октябре 1833 года в Болдине. По приезде в Петербург представил своему царственному цензору.

В своем дневнике Пушкин пишет 14 декабря 1833 года (дата, быть может, не случайно совпадающая с годовщиной восстания декабристов):

«11-го получено мною приглашение от Бенкендорфа явиться к нему на другой день утром. Я приехал. Мне возвращен «Медный всадник» с замечаниями государя. Слово кумир не пропущено высочайшей ценсурою; стихи:

И перед младшею столицей
Померкла старая Москва,
Как перед новою царицей
Порфироносная вдова —

вымараны. На многих местах поставлен (?)…»

Пушкин отказался внести в текст исправления, которых требовал царь. Правда, когда начал выходить «Современник», он попытался найти компромиссное решение, но не смог.

После его смерти Жуковский опубликовал в «Современнике» 1837 года «Медного всадника», полностью капитулировав перед требованиями Николая, а в некоторых изменениях текста пошел даже дальше этих требований. Самой тяжелой раной, нанесенной пушкинской поэме, было исключение из ее текста кульминационной сцены — бунта Евгения и угрозы кумиру с простертою рукой.

Однако были люди, которые делали все, что в их силах, чтоб память о Пушкине не была затянута паутиной забвения, чтоб Пушкин не был, как того хотели новые бенкендорфы и дубельты, превращен в нечто сладкое, тягучее, лироносное, камер-юнкерское.

Эти люди думали, искали, пытались высказать то, что удастся, — увы, им удавалось немногое. Их душила цензура. Они не имели доступа к архивам.

Однако, как ни велики были чинимые им препятствия, в дни пушкинской годовщины кое-что пробилось. Иногда это словно бы и не очень значительный факт, неожиданно освещающий многое. Иногда статья, полная души и мысли. Иногда воспоминания, свежие сравнительной близостью событий, о которых идет речь.

Почти все русские писатели, чаще всего на склоне дней, обращают свои помыслы к Пушкину.

Исключение — Лермонтов. Он не кончил Пушкиным, Пушкин открывает его поэтическую жизнь. Но трагическое «Прощай…», которое он сказал Пушкину своим «Погиб поэт…», для самого Лермонтова было первым шагом пути на Голгофу.

Среди статей, опубликованных к пушкинской годовщине, живой интерес современников вызвала статья профессора П. А. Висковатого, первого крупного исследователя творчества Лермонтова. Ему, Висковатому, мы обязаны тем, что до нас дошел подлинный текст стихотворения Лермонтова «Смерть поэта»: он сумел отыскать дело № 22 «по секретной части», возбужденное в феврале 1837 года по записке Бенкендорфа «О непозволительных стихах, написанных корнетом лейб-гвардии гусарского полка Лермонтовым…». В этом-то деле находилось стихотворение Лермонтова, до того распространявшееся в списках, полных расхождений.

Статья Висковатого — страшный, очень страшный рассказ, в котором трагические судьбы двух величайших русских поэтов сливаются воедино.

Мы видим Лермонтова после гибели Пушкина, его лицо, почерневшее от горя, ненависти, гнева. Он жаждет отомстить за Пушкина. Хочет вызвать Дантеса на дуэль.

В эти дни родился его реквием: «Погиб поэт, невольник чести…»

Сперва в лермонтовском стихотворении не было последних шестнадцати строк, завершающих его в том виде, в каком знаем его мы.

Висковатый рассказал, как родились эти строки.

Больной Лермонтов лежал в своей комнате. Вдруг вошел его родственник, Николай Столыпин, и сразу с места в карьер облил Пушкина ушатом помоев. Его устами говорили петербургские салоны, обелявшие Дантеса и обвинявшие Лермонтова в том, что он возвеличивает Пушкина и нападает на его убийцу.

Лермонтов был взбешен. Спор становился все горячее. Когда Столыпин заявил, что тут дело чести, что иностранцам нет дела до поэзии и Дантес и Геккерн, как иностранцы, не могут быть судимы на Руси, Лермонтов прервал его, вскричав:

— Если над ними, палачами гения, нет закона и суда Земного, так есть божий суд!

Столыпин расхохотался.

— У Мишеля, — сказал он, — слишком раздражены нервы.

Лермонтов не желал больше слушать своего собеседника, схватил бумагу и стал набрасывать строки.

Столыпин насмешливо глядел на него. Полушепотом и улыбаясь заметил: «La poesie enfante» («Поэзия зарождается»).

Тут Лермонтов окончательно взорвался. Назвал Столыпина врагом Пушкина, велел ему сию же минуту убираться вон, иначе он за себя не отвечает.

— Mais il est fori a lier! (Да он сошел с ума!) — выходя, бросил Столыпин.

Четверть часа спустя Лермонтов, взломав с полдюжины карандашей, держал в руках заключительные шестнадцать строк своего стихотворения:

А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда — все молчи!..
Но есть и божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждет;
Он не доступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперед.
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:
Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!

Таких стихов Лермонтову простить не могли. Он был арестован и «по высочайшему повелению» переведен на Кавказ.

Но еще до того, как Бенкендорф донес царю о «непозволительных стихах» Лермонтова, Николай I получил их с надписью: «Воззвание к революции».

«Ужо? тебе!»


Там же, в статье Висковатого, читатели прочли рассказ о деле А. А. Краевского, редактора «Литературных прибавлений» к «Русскому инвалиду», напечатавшего некролог В. Ф. Одоевского, посвященный только что скончавшемуся Пушкину. Он совсем невелик, этот единственный в тогдашней русской печати некролог, обведенный черной рамкой:

«Солнце нашей поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в середине своего великого поприща!.. Более говорить о сем не имеем силы, да и не нужно: всякое русское сердце знает всю цену этой невозвратимой потери, и всякое русское сердце будет растерзано. Пушкин! наш поэт! наша радость, наша народная слава!.. Неужели в самом деле нет уже у нас Пушкина! К этой мысли нельзя привыкнуть!

(29-го января 2 ч. 45 м. пополудни».)

На следующий же день по выходе номера газеты, когда Пушкин, облаченный в изношенный черный сюртук, лежал в гробу в своей квартире на Мойке и толпа стеною стояла против окон, завешенными густыми занавесями и шторами.

A. А. Краевский был приглашен для объяснения к попечителю Санкт-Петербургского учебного округа князю М. А. Дондукову-Корсакову, который одновременно был председателем цензурного комитета.

«Я должен вам передать, — сказал Краевскому князь (тот самый, которого Пушкин увековечил эпиграммой: «В академии наук заседает князь Дундук…»), — что министр (Сергей Семенович Уваров. — Е. Д.) крайне, крайне недоволен вами! К чему эта публикация о Пушкине? Что это за черная рамка вокруг известия о кончине человека не чиновного, не занимавшего никакого положения на государственной службе? Ну, да это еще куда бы ни шло! Но что за выражения «Солнце поэзии»!., помилуйте, за что такая честь? «Пушкин скончался… в середине своего великого поприща!» Какое это такое поприще? Гр. Сергей Семенович именно заметил: разве Пушкин был полководец, военачальник, министр, государственный муж! Наконец, он умер без малого сорока лет! Писать стишки не значит еще, как выразился Сергей Семенович, проходить великое поприще!..»

Читатель того времени узнал немало нового из статей B. Якушкина, потомка декабриста, опубликованных на страницах «Русских ведомостей».

В скорбном рассказе о последних днях и часах Пушкина — как тяжело и бесстрашно тот умирал, как тревожился за жену и детей, истаивал, холодел, впадал в забытье, обратился к Далю со словами: «Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше — ну, пойдем!»; как он тихо сказал: «Кончена жизнь», — и несколько мгновений спустя произнес последние слова: «Тяжело дышать, давит», в этом рассказе В. Якушкин напоминал о записке, посланной Пушкину императором Николаем Павловичем 27 января 1837 года, в ночь после дуэли:

«Если бог не велит нам более увидеться, посылаю тебе мое прощение и вместе мой последний совет: исполнить долг христианина…»

Пушкин просил привезшего записку доктора Арендта оставить ее, но император предупредил, чтоб по прочтении она была немедленно же ему возвращена.

Почему?

Тут проявилась черта всех тиранов: им вечно мерещится грядущий суд истории, и они не любят оставлять после себя документы, особенно собственноручные.


Хотя в донесениях сыщиков о тех, кто в день пятидесятилетия гибели Пушкина толпился у книжных магазинов, чтоб купить его сочинения, говорится примерно в тех же выражениях, что и о петербургском народе 14 декабря и в дни гибели Пушкина — что это, мол, «чернь», мужичье, простолюдины, — но социальный состав этой толпы был несколько иной. В ней было много студентов и тех, кого уже называли «разночинцами». И были люди совсем нового типа, люди, появившиеся на поприще русской жизни совсем недавно, в конце семидесятых — начале восьмидесятых годов: передовые петербургские рабочие.

Это были рабочие-революционеры, вышедшие из самой гущи рабочего класса, сохранившие связь с массой, с ее борьбой, с ее интересами.

В. И. Невский, один из знатоков рабочего движения того времени, нарисовал выразительный портрет такого рабочего:

«При самых обыкновенных способностях он отличался редкой жаждой знаний и поистине удивительной энергией в деле самообразования. Работая на заводе по 10–11 часов в сутки и возвращаясь домой только вечером, он ежедневно просиживал за книгами до часу ночи. Читал он медленно и, как я заметил, не легко усваивал прочитанное, но то, что усваивал, знал основательно… В зимние холода он поверх короткого драпового пальто накидывал широкий плед и выглядел студентом. Он и жил по-студенчески, занимая крошечную комнатку, единственный стол которого был завален книгами. Когда я короче познакомился с ним, я был поражен разнообразием и множеством осаждавших его теоретических вопросов. Чем только не интересовался этот человек, в детстве едва научившийся грамоте! Политическая экономия и химия, социальный вопрос и теория Дарвина одинаково привлекали к себе его внимание, возбуждая в нем одинаковый интерес, и, казалось, нужны были десятки лет, чтобы при его положении хоть немного утолить его умственный голод».

В восьмидесятых годах такие передовые рабочие были одиночками.

В девяностые годы их число умножилось, и они стали складываться в кружки и группы, которые совместно с кружками революционной молодежи, вооруженной теорией Маркса, заложили основы пролетарской партии в России.

Жандармское око приметило этих людей в толпе у книжных лавок.

Этих людей — и тома Пушкина, которые они уносили, гордо прижав к груди.

Ушли последние дни января. Миновала пушкинская годовщина. Настали февраль, март. Газеты продолжали печатать статьи о Пушкине.

Одна из таких статей появилась в газете «Русские ведомости» 5 марта. В этом же номере на первой странице, как и всегда, была напечатана рубрика «Телеграфических известий». Она начиналась сообщением из Петербурга:

Петербург 4 марта.

Вчера Их Императорские Величества прибыли из Гатчины на раут к Великому Князю Владимиру Александровичу и в тот же вечер возвратились в Гатчину.

Опубликовано следующее правительственное сообщение:

1 марта на Невском проспекте около 11 ч. утра задержано трое студентов Петербургского университета, при которых по обыску найдены разрывные снаряды. Задержанные заявили, что они принадлежат к тайному преступному сообществу, а отобранные снаряды, по осмотре их экспертом, оказались заряженные динамитом и свинцовыми пулями, начиненными стрихнином.

Три дня спустя те же «Телеграфические известия» сообщили, что накануне в актовом зале университета ректор Андреевский обратился к студентам с речью по поводу ареста студентов с разрывными снарядами. Он сказал, что арестованы три человека (на деле к этому времени было арестовано более двадцати), которые поступили в университет всего полгода назад и «не успели подвергнуться благотворному влиянию науки и труда». Они, мол, опозорили студенческую семью, но под впечатлением совершившегося еще более окрепла любовь всего преподавательского и студенческого состава к отечеству и к исстари пекущемуся о нем обожаемому монарху, к стопам которого они и приносят согревающее их чувство верноподданнейшей преданности.

По окончании оной речи, сообщали «Телеграфические известия», восторженное отношение к ней студентов выразилось в бурных аплодисментах и пении гимна «Боже, царя храни».

…Семья Ульяновых, жившая в Симбирске, выписывала «Русские ведомости» и безусловно прочла сообщение «Телеграфических известий».

Совсем незадолго до этого Мария Александровна Ульянова с радостью узнала, что ее старший сын Саша награжден золотой медалью за работу по изучению кольчатых червей. Вручая медаль, ректор назвал Александра Ульянова гордостью Петербургского университета.

Все говорило за то, что Саша будет крупным ученым. Даже самым близким ему людям он представлялся человеком, всецело погруженным в естественные науки.

Сообщение «Телеграфических известий», конечно, обратило на себя внимание Марии Александровны и ее детей.

Но могли ли они подумать, что события, которые таились за его скупыми строками, перевернут их жизнь?

А дальше — два месяца нечеловеческой муки: письмо из Петербурга об аресте Александра и Анны Ульяновых; отъезд матери; легшие на плечи Володи заботы о младших детях; отшатнувшийся от семьи Ульяновых Симбирск; глумливый шепоток за спиной: «А Саша-то Ильи Николаевича сынок! Слыхали?»

И ожидание вестей из Петербурга!

Своим быстрым умом Володя сразу понял связь между арестом брата и сообщениями «Телеграфических известий».

— А ведь дело-то серьезное, — сказал он. — Может плохо кончиться для Саши.

Рассказ матери, которая была на свидании у Саши, а потом приезжала на несколько дней в Симбирск, усилил его тревогу. Все говорило, что Сашу ждет смертная казнь.

Стиснув зубы, Володя ждал суда и приговора. Дома большей частью был замкнут и молчалив, сидел у себя в комнате. Делал все, чтоб не нарушался установленный в доме порядок. Проверял, как младшие готовят уроки. Тщательно готовился к экзаменам на аттестат зрелости.


Редко у кого молодость обрывалась так внезапно, так трагически!


Следствие по делу «1 марта 1887 года» было проведено в максимально ускоренном темпе. Судебный процесс начался 15 апреля. Утром 19 апреля судебное следствие было закончено.

Суд удалился на совещание. По окончательному приговору большинство подсудимых были осуждены на разные сроки тюрьмы, каторги и ссылки, а пять человек, в том числе Александр Ульянов, — на смертную казнь.

Осужденных на смерть и «помилованных» на бессрочную каторгу отвезли в Петропавловскую крепость. Около двух недель они ждали там отправки в Шлиссельбург.

Их разбудили глубокой ночью, каждого поодиночке в его камере. За стеной слышался глухой лязг железа: это заплечных дел мастера заковывали увозимых в кандалы.

В Шлиссельбург из Петропавловки возили по Неве в специально построенном ковчеге, который тащился на буксире у парохода речной полиции. Вдоль каждого борта ковчега было устроено по шесть чуланов, отделенных один от другого пустым пространством, равным ширине чулана, так что чуланы были расположены в шахматном порядке.

Осужденных, закованных в ручные и ножные кандалы, выводили из Петропавловки по одному. По одному сажали в тюремную карету, где уже поджидали два жандармских унтер-офицера и начальник тюрьмы.

Карета мчалась по ночным улицам Петербурга к Невским воротам, там ее ждал целый рой сине-голубых жандармских мундиров. Арестантов высаживали, подхватывали под руки, волокли к сходням ковчега; их встречал новый отряд жандармов, которые быстро тащили гремящего кандалами осужденного в предназначенный для него чулан.

Быть может, ковчег, в котором привезли Александра Ульянова, прибыл в Шлиссельбург утром. Быть может, в последний раз он увидел небо.


А потом — виселица и пять повешенных.


В тот самый день, когда Александра Ильича привезли на казнь в Шлиссельбург, Владимир Ульянов начал сдавать экзамены на аттестат зрелости.

Первым был экзамен по русской словесности — письменное сочинение.

Темой, предложенной экзаменующимся, был пушкинский «Борис Годунов».

Сочинение Володи до нас не дошло и вряд ли будет когда-нибудь найдено. Но нельзя не задуматься над тем, что же прочел в пушкинском «Годунове» семнадцатилетний Ленин в трагичнейшие для него дни, когда он узнал, что любимый его брат Саша не сегодня-завтра будет казнен.


Когда мы пробуем представить себе это неведомое сочинение, прежде всего хотим представить себе Ленина, каким он был — ребенком, подростком, юношей, его характер, склонности, мировоззрение, круг интересов, понимание законов истории.


Со старинных фотографий на нас весело глядит кудрявый мальчуган, искрящийся радостью жизни. Он быстр, шумен, шаловлив. Игрушками играет мало, больше их ломает. Лихо катается на санках с крутых снежных гор, бегает на коньках, азартно плавает. Рано научился читать. Читает страстно и увлеченно. Вносит в игры отзвуки окружающей жизни, причудливо переплетая их с прочитанным в книгах или услышанным в разговорах взрослых. Тут и война Севера и Юга Соединенных Штатов, и освободительная борьба в Италии.

Проходят годы. Он уже гимназист в синем обтянутом мундирчике с неудобным стоячим воротником.

Учится блестяще. Схватывает на лету.

Порой в нем вспыхивает мальчишеское упрямство. Порой он бывает резковат. Но это мимолетно. Основной, определяющий его тонус — доброта, доверчивость, жизнелюбие.

Это характер.

Теперь — жизненные интересы.

Он много читает. Гораздо больше, чем предусмотрено гимназическим курсом. В старших классах круг его чтения становится необъятно широк. Этому способствует весь дух в семье Ульяновых. Русских классиков дети узнавали в средних классах гимназии. Читали взахлеб, спорили, горячились.

Это было полнокровное, насыщенное детство, с играми, сказками, книгами, с поездками в Кокушкино и тамошними летними радостями. Володя — зачинщик всех игр и проделок, вокруг него всегда «мальчишек радостный народ».

Дети в этой семье развивались рано. А. И. Елизарова-Ульянова вспоминает о споре, происходившем между нею, ее двоюродной сестрой и Сашей по поводу недавно вышедшего толстовского романа «Война и мир». Девушки восхищались Андреем Болконским, Саша отдал свои симпатии Долохову. Старшей из спорщиков, Ане, еще не было пятнадцати лет, а Саше — всего тринадцать.

Рано узнавали они и о том, что существует тайная, запрещенная литература, в том числе многие произведения Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Литература эта распространяется в списках — Мария Александровна в свое время переписала лермонтовского «Демона», который был опубликован лишь двадцать лет спустя после того, как был написан. Отец на дальних прогулках, когда их никто не мог услышать, распевал с детьми запрещенные песни. В принадлежавшей ему однотомнике Некрасова его рукой были вписаны места, которые не пропустила цензура. После слов «Умрешь недаром» вставлено: «…Дело прочно, когда под ним струится кровь», а на месте, где зияла рваная рана, нанесенная цензорским карандашом, — строки, в которых говорится о декабристах:

…И среди нас судьба являла
Достойных граждан. Знаешь ты
Их участь. Преклони колени…

То было бурное время, когда волна народовольческого движения стремительно поднималась к высшей своей точке. Репрессии следовали за репрессиями, но ничто не могло остановить надвигающиеся события, кульминация которых — убийство Александра II. Крупская вспоминала, что Владимир Ильич рассказывал ей, как все кругом говорили, волновались в те дни — и это не могло не волновать и подростков, — как сам он стал внимательнее вслушиваться во все политические разговоры.

Было ему тогда одиннадцать лет.

…Мальчики Ульяновы учились в 1-й Симбирской классической гимназии, носившей имя Н. М. Карамзина, уроженца Симбирска. Памятник Карамзину стоял на площади у входа в гимназию. Сам Карамзин был окружен ореолом славы.

Когда Пушкин писал «Историю Пугачева», он дважды — едучи в Оренбург и на обратном пути — заезжал в Симбирск, побывал в расположенном неподалеку имении поэта Языкова, осматривал места, связанные с Пугачевым, в том числе дом начальника над взбунтовавшимися губерниями Н. И. Панина, куда закованный в цепи Пугачев был доставлен в клетке, установленной на телеге. Этот дом был виден из гимназических окон, когда там учился Ленин.

Пушкин занес в «Историю Пугачева» рассказ о публичном допросе, который устроил Пугачеву Панин на площади Симбирска — той самой, на которой находилась 1-я гимназия:

«Кто ты таков?» — спросил он у самозванца. «Емельян Иванов Пугачев», — отвечал тот. «Как же смел ты, вор, назваться государем?» — продолжал Панин. «Я не ворон (возразил Пугачев, играя словами и изъясняясь, по своему обыкновению, иносказательно), я вороненок, а ворон-то еще летает»… Панин, заметя, что дерзость Пугачева поразила народ, столпившийся около двора, ударил самозванца по лицу до крови и вырвал у него клок бороды».

Прошло больше века после восстания Пугачева и более двух веков со времени восстания Разина, однако народная память о них оставалась неизгладима. О них складывали песни. Легенды клубящимся роем окружали их имена.

Великий Пушкин обессмертил Пугачева своей «Историей Пугачева» и «Капитанской дочкой»:

«…В одно мгновение темное небо смешалось со снежным морем. Все исчезло. «Ну, барин, — закричал ямщик, — беда: буран!»…

Я выглянул из кибитки: все было мрак и вихорь. Ветер выл с такой свирепой выразительностью, что казался одушевленным…

Вдруг увидел я что-то черное. «Эй, ямщик! — закричал я, — смотри: что там такое чернеется?» Ямщик стал всматриваться. «А бог знает, барин, — сказал он, садясь на свое место: — воз не воз, дерево не дерево, а кажется, что шевелится. Должно быть, или волк, или человек».

Пугачев еще только-только появился на страницах пушкинской повести. Мы видели пока лишь его рваный армяк и сверкающие черные глаза. Мы слышали обрывок его «воровского» разговора с хозяином постоялого двора. («Отколе бог принес?» Вожатый мой мигнул значительно и отвечал поговоркою: «В огород летал, конопли клевал; швырнула бабушка камушком — да мимо…») Еще все события повести — любовь, казни, предательства Швабрина, страдания Маши и Гринева, явно подстроенная к замыслу концовка о милостивой Екатерине II (словно списанной с точно такой же матушки-императрицы в гоголевской «Ночи перед Рождеством»), а главное, сам Пугачев, его соратники, его действия, его казнь — все это впереди, но мы уже находимся во власти колдовского очарования пушкинского слова.

В «Истории Пугачева» Пушкин рассказывает, как Пугачева в оковах привезли в Москву, как был посажен на Монетный двор, как любопытные могли видеть славного мятежника, «прикованного к стене и еще страшного в самом бессилии». Как 10 января 1775 года бесчисленное множество народа столпилось на Болоте, где воздвигнут был высокий намост, на котором сидели палачи и стояли три виселицы. Раздался крик: везут, везут! — показались сани и в них Пугачев без шапки, с открытой головой. И началось, как выразился Пушкин, «кровавое позорище»: обер-полицмейстер прочел приговор, Пугачев стал прощаться с народом, кланялся во все стороны, говоря прерывающимся голосом: «Прости, народ православный; отпусти мне, в чем согрубил перед тобою…» Экзекутор дал знак — и вмиг окровавленная голова Пугачева уже висела в воздухе.

«…Имя страшного бунтовщика, — заключает Пушкин, — гремит еще в краях, где он свирепствовал. Народ живо еще помнит кровавую пору, которую — так выразительно — прозвал он пугачевщиною».


Пугачев вместе с воспевавшими его мятежными песнями и легендами входил в жизнь молодой поросли семьи Ульяновых, а вместе с Пугачевым, этим вождем крестьянской революции, входил в нее и Пушкин.

…Любовь к Пушкину Ленин пронес через всю жизнь. Мальчиком заслушивался пушкинскими сказками, в годы отрочества помногу читал Пушкина, гимназистом 8-га класса писал сочинение о пушкинской поэзии. Будучи в ссылке, находясь в революционной эмиграции, обращался к родным с одной просьбой: «Пришлите книг!» — и непременно называл при этом Пушкина. Когда Надежда Константиновна привезла ему Пушкина в Шушенское, он положил пушкинские тома около своей кровати и перечитывал по вечерам вновь и вновь.

Любил Пушкина всего — лирику не меньше остального.


В семье Ульяновых дети сызмальства много читали, много думали — и прежде всего о человеке, о его призвании и долге.

В июне 1880 года вся мыслящая Россия обратила взоры свои к Москве, где происходили торжества, связанные с открытием памятника Пушкину работы Опекушина. Особенно потрясла всех речь Достоевского, в которой тот выразил страшную мысль, обрубающую крылья человеческого духа: что смысл пушкинской поэзии и всего его творчества — в проповеди смирения.

Приняв за исходную точку своих раздумий слова пушкинского цыгана: «Оставь нас, гордый человек» — и переиначив по-своему их смысл, Достоевский приписывает Пушкину идею, якобы проходящую через все его творчество: «Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость… Победишь себя, усмиришь себя, — и станешь свободен…»

И это о Пушкине! О Пушкине, который в законном самоутверждении поэтического гения видел в своем творчестве нерукотворный памятник —

Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.

О Пушкине, который в стихотворении «Предчувствие», написанном в тяжелом для него 1828 году, говоря о собирающихся над ним тучах, о беде, которой угрожает ему рок, выражал уверенность, что в грядущих испытаниях он сумеет сохранить презрение к судьбе, непреклонность и терпение —

Силу, гордость, упованье
И отвагу юных дней…

О Пушкине, чей «Пророк» несет в себе заряд испепеляющих чувств, подобных тем, которые поднимают людей на баррикады:

Восстань, пророк!..

Истинный герой Пушкина не бедный раб, покорно умерший у ног непобедимого владыки. Пушкина влекут к себе иные люди — мятежники, Разины и Пугачевы, способные восстать и восстающие против кумиров.

Мятежники — и многоголосое людское море…

…Экзамены на аттестат зрелости проводились в Актовом зале гимназии.

Держащих экзамены рассаживали за отдельными столиками, не имеющими ящиков; пользоваться книгами и словарями и приносить их на экзамены было запрещено.

Каждому выдавали «черновой» и «беловой» листы бумаги с печатями гимназии. На письменные работы давалось шесть часов, по истечении которых работы отбирались.

Как вспоминает соученик Ленина по гимназии М. Ф. Кузнецов, Ленин сдавал письменные работы первым и раньше всех уходил с экзаменов. Так было и с письменной работой о пушкинском «Борисе Годунове».


«Жуковский говорит, что царь меня простит за трагедию, — писал Пушкин, который только что кончил «Годунова», — навряд, мой милый. Хоть она и в хорошем духе писана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого».

Познание «Годунова» состоит прежде всего в умении разглядеть эти «уши». В том, чтоб в короткой реплике о «мнении народном» увидеть ту главную, решающую силу, которую, по мнению Пушкина, играет в народных движениях сам народ, его настроения, взгляды, активность. Чтоб в самом движении трагедии от первых, прологовых ее сцен, в которых народная толпа с усмешкой и любопытством взирает на свершающиеся события, и до последних — с взрывом ярости против Бориса и его «щенков» и с приходящим ему на смену молчанием народа — понять глубинные процессы, происходившие в годы, показанные в трагедии.


На протяжении многих десятилетий большинство историков видело в «Борисе» трагедию преступной души, обуреваемой страхом и терзаниями.

Для ряда других историков ядром пушкинской трагедии была проблема узурпации. Притом узурпации сложной, двойной: той, что уже совершена Годуновым, и той, которую подготавливал Григорий Отрепьев.

Узурпации чего?

Трона? Власти? Династии?

Любой из этих ответов рождает сомнения. Прежде всего узостью своей мысли: захватчика трона ждет возмездие, захватчика власти ждет возмездие, покушающегося на законные права династии ждет возмездие.

И ради такого убогого вывода создавать «Бориса»? А закончив его, восторженно бить в ладоши и кричать: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын…»

Что-то не так! Совсем не так…

Мы не знаем, как отвечал на этот вопрос Володя Ульянов: сочинение его до нас не дошло. Но по отрывочным воспоминаниям современников мы можем представить себе, насколько огромен и глубок был человеческий потенциал этого широколобого, ясноглазого, крепко сложенного юноши, который склонил свою голову над выпускным сочинением о «Борисе Годунове».

«Владимир Ильич, — пишет И. Н. Чеботарев, приезжавший в Симбирск в июне 1887 года, в те самые дни, о которых идет сейчас наша речь, — произвел на меня тогда впечатление уже сформировавшегося молодого человека, с серьезной теоретической подготовкой».

Эту характеристику полностью подтверждает В. В. Водовозов, человек, являвший собою полную противоположность Ленину и никак не склонный к его положительной оценке.

Он встречался с Лениным четыре года спустя в Самаре и пишет в своих воспоминаниях, что знания Ленина в вопросах политической экономии и истории поражали своей солидностью и разносторонностью, он свободно читал по-немецки, французски, английски, хорошо знал «Капитал» и обширную марксистскую литературу; производил впечатление человека политически вполне законченного и сложившегося. Заявлял себя убежденным марксистом.

Через два года Ленин переехал в Петербург. В необыкновенно короткий срок стал теоретиком и политическим, организационным, духовным руководителем петербургских революционных марксистов. «Владимир Ильич, — пишет участник организации В. В. Старков, — поразил нас всех, хотя он был таким же юнцом, как и все мы, тем литературным и научным багажом, которым он располагал…»

А год спустя — всего год! — он написал блистательное произведение «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?», которое потрясло тогдашнюю революционную среду и потрясает нас сегодня всесторонностью анализа, глубиной мысли.

Таким был Ленин в двадцать один, двадцать три, двадцать четыре года.

Мог ли он в семнадцать лет не услышать всего того, что звучит в могучей партитуре пушкинского «Бориса Годунова»? Мог ли не увидеть в нем судьбу человеческую, но прежде всего судьбу народную?

Насколько глубоко было его проникновение в замысел трагедии, нам судить трудно. Впоследствии он, наверно, увидел больше и лучше. Тут уместно напомнить слова Гегеля, которые Ленин занес в свои «Философские тетради», отметив на полях: «Хорошее сравнение (материалистическое)»:

«…Одно и то же нравственное изречение в устах юноши, хотя бы он понимал его совершенно правильно, лишено того значения и объема, которое оно имеет для ума умудренного жизнью зрелого мужа, выражающего в нем всю силу присущего ему содержания».


«С' est palpitant comme la gazzette d'hier» («Это злободневно, как вчерашняя газета»), — писал Пушкин, читая у Карамзина описание событий, связанных с царствованием Бориса Годунова.

Пушкинские слова могут быть истолкованы как поэтическое преувеличение. В самом деле: если отбросить мысль о совершенно чуждых Пушкину прямых и грубых исторических аналогиях, то почему события двухвековой давности могут быть «злободневны, как вчерашняя газета»?

Но Пушкин, как и всегда, прав в своей поразительной творческой интуиции.

Казалось бы, какое значение имеют различия мнений Карамзина и Пушкина о событиях Смутного времени, сводящиеся порой к тонким нюансам, обнаружить которые может лишь лупа историка? Но когда перед Пушкиным и Карамзиным встали кардинальные вопросы грозовой эпохи, в которую они жили и создавали «Историю Государства Российского» и «Бориса Годунова», они оказались по разные стороны баррикады.

Мы знаем, с кем был Пушкин 14 декабря. Но совсем иным был Карамзин. «Я, мирный историограф, — писал он об этом дне и о себе самом, — алкал пушечного грома, будучи уверен, что не было иного способа прекратить мятежа».

Недаром Пушкин писал, что в последний период своей жизни Карамзин был для него «чужим».

…Четырежды появляется на страницах «Бориса Годунова» тень Грозного, которая усыновила в пушкинской трагедии всех и вся: и Басманова с его двуличием, и лукавого Шуйского, и предателя Гаврилу Пушкина, и хитрюгу Варлаама, и мнимо бесстрастного и беспристрастного летописца Пимена, и озорной интерес толпы, собравшейся у стен Новодевичьего монастыря в момент избрания Бориса на царство, и Самозванца, и самого Бориса.

В первый раз ее черный силуэт возникает во время встречи Бориса с патриархом и боярами. Борис лишь только что дал согласие принять венец и бармы Мономаха. «Обнажена моя душа», — говорит он патриарху и боярам, заверяя их, что приемлет власть «со страхом и смиреньем».

Пред ним словно два пути, две системы правления:

Сколь тяжела обязанность моя!
Наследую могущим Иоаннам —
Наследую и ангелу-царю!..

Какой из этих путей изберет Борис?

Путь Федора, обещает он боярам.

Тень Грозного вновь возникает в беседе. Пимена с будущим самозванцем. Когда-то здесь, в этой самой келье Чудова монастыря, он посетил многострадального Кирилла и запомнился Пимену. Запомнился не как грозный царь, но как человек, который несет в себе черты своего сына Федора

…здесь видел я царя,
Усталого от гневных дум и казней.
Задумчив, тих сидел меж нами Грозный…
И плакал он. А мы в слезах молились,
Да ниспошлет господь любовь и мир
Его душе страдающей и бурной…

Напрасно, напрасно давал Борис клятву, что он не пойдет путем Ивана Грозного: «…он правит нами, как царь Иван (не к ночи будь помянут)», — вырывается у Афанасия Пушкина в разговоре с Василием Шуйским.

Что пользы в том, что явных казней нет,
Что на колу кровавом, всенародно
Мы не поем канонов Иисусу,
Что вас не жгут на площади, а царь
Своим жезлом не подгребает углей?
Уверены ль мы в бедной жизни нашей?
Нас каждый день опала ожидает,
Тюрьма, Сибирь, клобук иль кандалы…

Все мрачнее становится Борис, все сильнее кипит в нем черная кровь гнева и озлобления:

Живая власть для черни ненавистна.
Они любить умеют только мертвых…

И тут тень Грозного во всю ширь расправляет свои черные крылья. Борис раскрывает душу перед Басмановым, который завтра его предаст. Прошло лишь немного лет, но как изменилось его отношение к Грозному!

Лишь строгостью мы можем неусыпной
Сдержать народ. Так думал Иоанн,
Смиритель бурь, разумный самодержец,
Так думал и его свирепый внук.
 Нет, милости не чувствует народ:
Твори добро — не скажет он спасибо;
Грабь и казни — тебе не будет хуже.

Начав с отрицания Иоаннова пути, Борис кончает признанием этого пути единственно разумным.

Таков закон истории, заложенный, подобно року, в самой природе самодержавия и единовластия.


1598 год. Москва. Кремлевские палаты. Шуйский и Воротынский.


ВОРОТЫНСКИЙ
Наряжены мы вместе город ведать,
Но, кажется, нам не за кем смотреть:
Москва пуста…

Все происходит в атмосфере доносов. За каждым действующим лицом маячит призрак казни — его близких, обезглавленных при прежних царствованиях; его самого, обреченного в недалеком будущем быть заколотым, повешенным, четвертованным.

Сквозь пушкинский текст проступают кровавые письмена, которыми начертана картина неограниченной тирании, опирающейся на расправы и насилие над всеми, кто пытается оказать ей сопротивление.

Что день, то казнь. Тюрьмы битком набиты.
На площади, где человека три
Сойдутся, — глядь — лазутчик уж и вьется,
А государь досужною порою
Доносчиков допрашивает сам…

Саша, любимый брат Саша!

Во имя чего он безоглядно, напропалую пошел на смерть? Оправдан ли террор как метод борьбы за переустройство мира? Что дало бы убийство Александра III народу, если б замысел заговорщиков был успешно осуществлен?

Цари не раз уже сменяли один другого. Ивана Грозного сменил безвольный Федор. Потом на троне оказался Борис Годунов. За ним — Лжедмитрий, Василий Шуйский, династия Романовых. Но самодержавие осталось самодержавием. Как и тогда, когда вместо убитого народовольцами Александра II самодержцем всероссийским стал Александр III.

А народ?

Все так же далек он от власти, власть так же далека от него. Те же плети полосуют его спину. Тот же голод терзает его. Те же цепи сковывают руки и ноги. То же ярмо на его шее.

«Народ безмолвствует».

Как же разомкнуть его уста? Как добиться того, чтоб он заговорил, но заговорил не слепым языком бунта, бессмысленного и беспощадного, а так, как должно было ему заговорить, чтобы выйти на единственный путь, который приведет его к победе?

И где тот путь? «Куда ж нам плыть?..»

…На протяжении всей экзаменационной сессии, длившейся с 5 мая до 6 июня, Володя Ульянов сдавал экзамен за экзаменом, получая по всем предметам пятерки, за исключением логики, по которой ему была поставлена четверка. Он сдавал экзамен в день, когда по всему Симбирску было расклеено официальное сообщение о суде и смертном приговоре но делу 1 марта 1887 года и когда, куда б он ни бросил взгляд, он видел имя Саши и слова: «Приговор приведен в исполнение». Он сдавал экзамены, когда местные власти предприняли шаги, чтоб выселить семью Ульяновых из города. Он сдавал их, когда одетая в глубокий траур Мария Александровна, сопровождаемая Анной Ильиничной, вернулась из Петербурга. Сдавал настолько блестяще, что был удостоен золотой медали.


Тотчас по окончании экзаменов семья Ульяновых навеки покинула Симбирск.

Осенью Владимир Ульянов поступил в Казанский университет. Принял участие в первой же стычке студентов с университетским начальством. Был арестован, исключен из университета, выслан в Кокушкино, где отбывала ссылку его старшая сестра Анна.


Снег, снег, снег… Поля, утонувшие в снегу, туманное зимнее марево, тишина, дальний звон бубенцов, ямщик, привозящий редкую почту.

Так «в глуши, во мраке заточенья» кончился этот страшный год, который был начат отвратительным глумлением над памятью Пушкина, взрывом народной любви к нему и, как черным крестом, перечеркнут гибелью Саши.

Много пережил, много передумал, многое понял Володя Ульянов за этот долгий, тяжелый год.

Когда я думаю о Ленине, мне кажется, что на протяжении этого года в нем происходило бурное созревание тех духовных и умственных сил, которое, будучи подготовлено всем заложенным в его натуре, сделало его Лениным.

…Дальше были Самара, сдача экстерном университетских экзаменов, переезд в Петербург, «Союз борьбы за освобождение рабочего класса».

Муза истории, божественная Клио, любит устраивать сшибку событий и дат.

Приговор о ссылке Ленина в Восточную Сибирь был подписан 29 января 1897 года, в шестидесятую годовщину смерти Пушкина.

Три года спустя, тоже в день пушкинской годовщины, для Ленина закончился срок ссылки. На следующий же день на малорослых сибирских лошаденках он отправился в путь в Россию.

Местом своего жительства он избрал Псков: университетские города и промышленные центры были для него закрыты. Огромным достоинством Пскова была его близость к Петербургу и к западной границе. Отсюда было проще, чем из других мест, поддерживать связь с подпольными центрами. Отсюда было легче бежать.

…Ленин приехал в Псков 26 февраля 1900 года с утренним поездом. Мимо казарм Иркутского полка, мимо каторжной тюрьмы, именуемой арестантскими ротами, мимо винного завода он поехал по имевшимся у него адресам в поисках пристанища.

Садясь в сани, он обратил внимание на обветшалый дом, на стене которого была укреплена доска с надписью:

«В этом доме временно проживал Александр Сергеевич Пушкин».

Так они встретились на старинной псковской земле!








Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке