|
||||
|
Глава 5 Любовь в римской поэзии Если правдиво утверждение, что магия любви пробуждает в любом человеке поэта, то тогда поэзия должна представлять собой истиннейшее и чистейшее отображение любовной жизни народа. Люди пользуются языком поэзии, чтобы зафиксировать как благороднейшие, так и самые низменные из своих сексуальных переживаний. Изысканнейшие выражения страсти – сонеты Микеланджело и Шекспира, мистические откровения Платона об Эросе – вырастают из тех же глубин души своих творцов, что и грубые и чувственные вирши «Приапеи». Наша любовь и сексуальный опыт коренятся в глубочайших уголках тайной бессознательной жизни души, во мраке, скрытом для рационального разума; и из этих глубин являются на свет как прекраснейшие и драгоценнейшие цветы, так и мерзкие ядовитые сорняки. Как мы знаем, принцип, управляющий жизнью – шопенгауэровская таинственная воля к жизни, – нигде не проявляется так истинно и так могущественно, как в той сфере, которая зовется любовью. Поэтому поэзия, это чистейшее зеркало любви, одновременно ярче всего раскрывает нам сердце нации. В наше время, вследствие сглаживающего влияния европейской цивилизации, бывает затруднительно понять, кто написал данное конкретное стихотворение – немец, швед или норвежец. Но самые значительные образцы античной поэзии, как правило, столь ярко выраженно национальны (в лучшем значении этого слова), что, даже не будучи ученым, любой человек отличит греческое стихотворение от латинского. Например, комедии Теренция написаны по-латыни, но их дух и стиль настолько греческие, что мы не можем изучать по ним римскую жизнь. Но самые грубые из комедий Плавта, хоть материал их также позаимствован из греческой комедии, доносят до нас гораздо больше истинно римского духа. Однако ручьи римской поэзии наиболее чисты тогда, когда их источником становится личный опыт поэта, что мы находим в творениях Катулла, Тибулла, Проперция, Горация и отчасти Овидия. Пусть формальный элемент этой поэзии и позаимствован из греческих образцов, их содержание более римское, чем у комедий Теренция. Поэтому в данной главе мы удовольствуемся рассмотрением некоторых стихотворений ограниченного круга авторов. К дальнейшим ограничениям нас вынуждают размеры книги. Чтобы дать исчерпывающее описание римской эротической поэзии, нужно написать обширный труд, касающийся только этого вопроса, ведь эротизмом пронизана вся римская поэзия, начиная с первых неуверенных опытов до ее финала, который мы находим в сочинениях Авзония. Мы и так рискуем исказить пропорции книги, приводя рассказ о нескольких ведущих поэтах в их отношении к сексуальной жизни, поэтому намеренно опускаем имена многих поэтов, чьи труды дошли до нас в случайных отрывках, известных лишь исследователям. Наша цель не в том, чтобы написать полный обзор всей римской поэзии, а в том, чтобы рассмотреть, как важнейшие римские поэты подходили к проблеме любви, которую мы уже рассматривали в других сферах жизни Рима. Для начала следует обозначить некий основной принцип. Римляне были земледельцами и воинами, обладавшими прозаичной и практичной натурой, и они не имели, подобно грекам, природной склонности к сочинению поэзии для собственного удовольствия. Мы уже упоминали книгу блестящего исследователя Г. Палдамуса «Римская сексуальная жизнь». В ней автор весьма справедливо указывает: «Каждый народ должен платить за презрение к гуманности и естественным чувствам; и римляне заплатили дороже, чем другие нации. Подчинив всю свою мораль, все свои чувства, все свои привычки установлению всемирного господства, после того, как древний моральный кодекс стал принудительным и юридически оформленным – тогда, когда узы наконец были удалены, страсти римлян (под влиянием греков и азиатов) вырвались на свободу с удвоенной силой и вскоре достигли высот, после падения Римской империи никем не превзойденных». Расхождение Палдамуса с нашими представлениями отчетливее всего проявляется в том, что мы не верим в вышеупомянутый «древний моральный кодекс». Как мы часто указывали, римлянин от природы имел грубую и чувственную натуру; в известном смысле он был жесток и дик, тем не менее являясь рассудительным и трезвомыслящим гражданином, стремящимся наладить общественную жизнь наиболее разумным и эффективным образом. У такого народа поэзия, особенно любовная поэзия, не может зарождаться спонтанно; у него не будет таких гениев любовной лирики, как Сапфо, Ивик, Анакреон и Мимнерм. Римляне не обладали духовными инструментами для утонченных разновидностей любви. Как говорит Тацит, «они женились не по любви и любили без изящества или почтения». Поэтому и их любовная поэзия была такой, какую следует ожидать: она представляла собой либо подражание, почти что перевод греческих образцов, либо достигала своих вершин в честном выражении чувственности. Возможно, наиболее оригинальное римское произведение на тему любви – это чувственный роман Петрония (дошедший до нас в отрывках), а далее следуют стихотворения, в которых поэты говорят о собственных переживаниях, – это Катулл, Тибулл, Проперций, Гораций и в некоторой степени также Овидий. Палдамус указывает, что наиболее существенные образцы римской эротической поэзии – особенно предшествующие Катуллу – безвозвратно утеряны. Это верно, но мы не должны забывать, что на почве старой республики не могли распуститься нежнейшие цветы любовной поэзии. Какой была любовь в республике во II столетии до н. э., показывают нам многие отрывки из комедий Плавта. Они неизменно демонстрируют нам единственное чувство – дикую чувственность. Нескольких цитат вполне хватит. В «Псевдоле» (64) мы читаем: Прощай, ты, наша страсть – вся сласть любовная, Далее в той же пьесе так описывается пир (1255): Что долго разводить мне околичности! За это человеку стоит жизнь любить! Как мы уже говорили, Плавт брал материал в основном из греческих образцов и поэтому при описании манер и обычаев неизбежно смешал греческие и римские детали. Пример этому мы находим в «Шкатулке» (22). Старуха оплакивает участь проституток в сравнении с матронами: Так оно и следует — Сословию нашему в искренней дружбе Мы видели, что дочери патрицианского семейства было невозможно стать проституткой, не запятнав себя бесчестьем (infamis). Но перед дочерьми вольноотпущенников такой проблемы не стояло. Римские матроны особенно ненавидели этих девушек, подозревая (не без оснований), что те искушают их мужей. Соответственно, старуха говорит («Шкатулка», 78): Это годно для матроны, милая Селения, — Приключения мужчины ограничиваются условием, о котором Плавт говорит в другом месте («Куркулион», 35): Нет препятствия, Возможно, даже эти немногие цитаты из Плавта не вполне уместны в данной главе, ибо наша цель в конечном счете – показать сущность римской любовной жизни, а не обращение с эротическими темами в латинской литературе. Поэтому мы последуем примеру Палдамуса и на этом оставим Плавта. Все, что сказано о Плавте, равно приложимо и к Теренцию, чьи сочинения более утонченны, но гораздо более греческие по духу. На этом покончим с древнейшими драматургами. Среди поэтов, чьи творения дошли до нас, первым о любви заговорил Лукреций. Его работа представляет собой назидательную поэму, в которой автор пытается объяснить учение своего наставника Эпикура. Среди прочего, он обращается и к теме любви – конечно, не в порядке личных воспоминаний, как Катулл, а теоретически, подобно Шопенгауэру с его главами о сексуальной жизни. Но сочинение Лукреция написано поэтическим языком, поэтому можно привести из него несколько цитат. Его поэма начинается с прославления Венеры, пусть в устах атеиста оно и звучит неуместно. Вот что говорит поэт (i, 1): Рода Энеева мать, людей и бессмертных услада, О благая Венера! Под небом скользящих созвездий Несмотря на торжественное прославление верховной богини Венеры, ниже поэт предупреждает людей (особенно мужчин) о последствиях любви, выступая почти как разочаровавшийся Дон Жуан или гедонист; его предупреждения порой носят близкое сходство со словами опытного сластолюбца Овидия. Лукреций говорит в книге iv (1052): Также поэтому тот, кто поранен стрелою Венеры, — Поэт (как и Овидий) дает совет избегать этого зла, найдя «пороки души и тела» у возлюбленной, которые разрушили бы иллюзии влюбленного. В итоге он говорит: Но, даже будь у нее лицо как угодно прекрасно, Однако он допускает, что Кроме того, не всегда притворною дышит любовью Но для нашего представления о Лукреции как о поэте и римлянине существенно то, что для него «цель любви» – чисто физический акт совокупления, цель, к которой стремятся даже звери. Далее поэт дает подробные советы о том, как зачать мальчика или девочку, и завершает этот раздел поэмы чисто римским предупреждением: Да и не воля богов, не Венерины стрелы причиной В Древнем Риме большинство браков представляли собой прозаические и респектабельные союзы именно такого типа, а большинство жен были строгими и «чистоплотными» матронами. Обратимся к Катуллу. Если бы он всегда следовал подобным скромным нравам среднего класса, его жизнь сложилась бы не так несчастливо. Но тогда мы вряд ли бы знали что-нибудь о его жизни и любви. Как пишет Гельдерлин, «сердечные волны ни обо что не разбиваются в столь прекрасную пену души, как об суровые древние скалы судьбы». Катулл – первый римский поэт любви. Он был первым римлянином, оставившим артистическое (и истинно национальное) выражение опыта глубин души. Он более близок современному духу, чем все его знаменитые последователи, потому что был человеком, а не ритором и честно и красиво рассказал нам о своей страсти. Геллий («Аттические ночи», xix, 9) сообщает, что Катулл и его друг Кальвий были единственными из ранних римских поэтов, которых греки – современники Геллия – ставили наравне с Анакреоном. Все их современники (в наши дни едва известные хотя бы по имени) не были способны ни на такое очарование, ни на такую глубину, их творения были грубыми, тяжелыми и негармоничными, не обладая греческой магией. Но что бы мы ни думали о духовном и артистическом родстве Катулла с греками, мы не станем рассматривать его переводы таких эллинистических поэтов, как Каллимах, а обратимся к некоторым образцам его изысканной лирики. Вполне возможно, что они тоже являлись подражаниями греческим образцам, но мы не знаем, каким именно. Можно процитировать знаменитую сцену свидания Септимия и Акмы (45): Акму нежно обняв, свою подругу, Вот еще не менее очаровательный образец лирики (48): Очи сладостные твои, Ювенций, Два этих стихотворения показывают, что Катулл был бисексуален от природы, хотя, как мы увидим, гетеросексуальные склонности в нем преобладали. В данном разделе книги Катулл в первую очередь интересен нам как наиболее живой, правдивый и безыскусный из всех римских лирических поэтов, а не как наиболее оригинальный из римских творцов искусства. Искусство Катулла намного чище, непосредственнее и правдивее, чем у любого из следовавших за ним поэтов или, насколько мы знаем, любого из его предшественников. Да, для современного вкуса его творения иногда кажутся очень грубыми и неприличными, но тем не менее сама его грубость отличается свежестью – в отличие от похотливых и утонченных непристойностей Овидия. Этот страстный и несчастный любовник был одним из величайших поэтов мира и не проливал сентиментальные слезы, а сражался как мужчина со своей суровой, но завидной судьбой. Известна его биография, лежащая в основе его самых знаменитых и красивых стихотворений. Он родился в Вероне в 87 году до н. э. и еще юношей переехал в Рим. Там он познакомился с другими молодыми людьми, такими же, как он, жизнерадостными и энергичными, раскованными и беспутными, но неизменно преданными поэзии и изучению лучших ее греческих образцов. Это было время, когда Катилина со своей партией пытался захватить власть, но Катулл и его друзья оставались в стороне от политики. Должно быть, они вели такую же жизнь, как молодой Гете в Страсбурге, и Катулла часто сравнивают с молодым Гете. Мы знаем, что он был способен на подлинную, глубокую дружбу, преданно любил и страстно оплакивал своего единственного брата, умершего в раннем возрасте. Должно быть, несмотря на свои нередкие жалобы, он не страдал от бедности. Нам известно, что у него был дом с большой библиотекой в Риме и загородная усадьба на границе Тибуртинской и Сабинской провинций. Когда Катуллу было около 26 лет, он познакомился с женщиной, которая перевернула его судьбу. Он звал ее Лесбия. В наши дни обычно считается, что под этим именем скрывается знаменитая Клодия – сестра Клодия Пульхра, врага Цицерона, и жена известного, но ничем не отличившегося Цецилия Метелла Целера. Клодия, как и многие другие лица в римской истории, известна нам благодаря ее врагам. Цицерон презрительно называет ее «Квадрантарией», «двухгрошовой бабенкой»[71]. Он также намекает, что она виновна в инцесте со своим братом. Катулл живописует ее суровой, непостоянной, капризной, одновременно любовницей нескольких мужчин – и в то же время красивой, очаровательной, образованной и способной на пылкую любовь. Иначе как эта женщина могла стать судьбой стольких живых душ, таких, как душа Катулла? А ведь Лесбия была его судьбой. Мы можем проследить развитие их любви в стихах Катулла так, словно читаем захватывающий роман. Возможно, поэт встретил ее в доме своего друга Аллия. По крайней мере, поздняя элегия (68) прославляет гостеприимный дом его друга, где Катулл провел столько драгоценных часов со своей любовницей: Я умолчать не могу, богини, в чем именно Аллий Однако любовницей Катулла была замужняя женщина, к тому же старше его. Он с самого начала знал, какая судьба его ждет, но, ослепленный страстью, забыл об этом. Он говорит в той же элегии (68): Если ж подруге моей одного не хватало Катулла, — Именно тогда, в начале их романа, он написал самое знаменитое из своих стихотворений (5): Будем, Лесбия, жить, любя друг друга! Но вскоре его тон меняется (70): Милая мне говорит, что меня предпочтет перед всяким, Поэт узнал, что несчастная любовь разрывает сердце надвое. Он пишет (72): Ты говорила не раз, что любишь только Катулла, Или, еще более прозрачно (87, 75): Женщина так ни одна не может назваться любимой, Однако и после горького разочарования Катулл, видимо, снова примирился с любовницей. Он тонул в страсти и горе, цеплялся за каждую соломинку – и был потрясен счастьем, когда чувственная, бессердечная Лесбия вернулась к нему. В недолгом экстазе он писал подобные гимны (107): Если что-либо иметь мы жаждем и вдруг обретаем Вероломная женщина обещала ему все, что бы он ни попросил, и он, как все влюбленные, верил ей (109): Ты безмятежную мне, моя жизнь, любовь предлагаешь — Но после очередного разочарования следует еще более горькая жалоба (58): Целий, Лесбия наша, Лесбия эта, Наконец, в попытке вернуть самообладание, он обращается к собственной слабой душе, словно стараясь вдохнуть в нее отсутствующую храбрость и решимость (8): Катулл несчастный, перестань терять разум, Но для решимости необходимы были непрестанные усилия, и боль этих усилий нигде не выражена так ясно, как в этом двустишии (85): Ненависть – и любовь. Как можно их чувствовать вместе? Судя по одному из последних стихотворений Катулла (11), вероятно, после свирепой борьбы со своей сладкой и жестокой страстью поэт наконец одержал верх – он заставил себя сказать о Лесбии такие суровые слова: Передайте ж ныне моей любимой Горьких два слова: Но сомнительно, умерла ли любовь Катулла. Возможно, именно последние размышления о ней вошли в элегию (76), финальные слова которой мы процитируем: Боги! О, если в вас есть состраданье, и вы подавали Как нам известно, поэт умер молодым. Убила ли его несчастная любовь, разбившая его сердце? Вряд ли. Во многих его стихотворениях говорится о сексуальных приключениях с женщинами низшего положения по сравнению с Клодией, хотя эти приключения не обязательно совпадали с любовью Катулла к ней. Он описывает их мощным языком, который в наши дни кажется грубым, но не производит впечатления нарочитой непристойности, характерной для поэзии Овидия. Вероятно, Катулл от природы испытывал влечение к женщинам, но интересно, что он писал и нежные строки, обращенные к красивому мальчику Ювенцию, о котором нам ничего не известно, – само это имя вполне может быть псевдонимом. Возможно, что любовь Катулла к Ювенцию естественным образом предшествовала его любви к женщинам. Но современная психоаналитическая теория может привести нас к выводу, что разочарование в романе с Лесбией побудило Катулла к высвобождению скрытых гомосексуальных черт его личности. Возможны оба решения. Мы можем, как минимум, быть уверены, что эта страсть не была чисто эстетической и духовной, – это доказывается чувственностью небольшого случайного стихотворения (56). Катулл в форме письма Катону рассказывает, как застал юного соперника с любовницей и тут же отплатил ему, совершив над ним то же самое. Только бисексуал может таким образом мгновенно обратить свою сексуальную активность с женщины на мальчика. Мы не будем рассматривать чрезвычайно грубые стихотворения Катулла, в которых он нападает на личных врагов. И мы можем лишь упомянуть те стороны личности Катулла, которые не проявились в его эротической поэзии. Не наше дело – описывать его чуткую пейзажную лирику и сделанные с большим вкусом переводы с греческого. Завершим разговор о Катулле, процитировав его свадебный гимн, здоровый и красивый, в высшей степени естественный и свободный как от ханжества, так и от чувственности. Вот последние строки свадебного гимна, представляющего собой перекличку хоров юношей и девушек (62): Девушки: Скромно незримый цветок за садовой взрастает оградой. Юноши: Если на поле пустом родится лоза одиноко, Личность же Вергилия, похоже, была по крайней мере бисексуальной, если не полностью гомосексуальной. Такой характер, однако, не помешал ему с подлинным мастерством описывать женскую любовь и женскую душу. Палдамус называет четвертую книгу «Энеиды» (в которой рассказывается о несчастной любви Дидоны и Энея) «Вертером» латинской литературы. Это сравнение не вполне корректно, так как поэма Вергилия, в отличие от романа Гете, не является идеализированной версией личных авторских переживаний; по крайней мере, нам неизвестно что-нибудь подобное в жизни Вергилия. Но как бы там ни было, величие Вергилия невозможно оценить по жалким отрывкам из его сочинений, которые читают школьники. Он – величайший и наиболее разносторонний поэт из всех, писавших по-латыни. «Энеида» – чрезвычайно интересное, но очень длинное эпическое полотно мирового размаха, величие и масштабы которого превзойдены лишь в одном романе нового времени. Легко понять, почему даже современные итальянцы почитают Вергилия как одного из величайших своих поэтов. Однако здесь мы вынуждены ограничиться разговором о его любовной поэзии. О любви Дидоны и Энея писали и предшественники Вергилия, это очень древняя легенда. Тем не менее до нас она дошла в единственном пересказе – Вергилиевом. И это не случайно. Сама тема здесь несущественна: существенно, во что она превращается под пером мастера. Но наш особый интерес вызывают не вопросы формы, а чисто человеческие, имеющие непреходящую ценность подробности этой трагедии. Четвертая книга «Энеиды» начинается так: Злая забота меж тем язвит царицу, и мучит Дидона нерешительно раскрывает свою страсть сестре Анне (которая играет роль наперсницы – персонаж, обычный в трагедиях Еврипида). Она бы с охотой вышла замуж за чужестранца Энея, который заинтересовал ее и вызвал ее любовь, поведав о своих приключениях и своей судьбе. Но она и подумать не может о свадьбе после смерти своего первого мужа, которого очень любила. Сестра пытается рассеять ее сомнения (32): Что же, всю молодость ты проведешь в тоске, одиноко Царица, говорит она, должна позаботиться о своем долге перед страной, оставшейся без повелителя. По милости богов, приславших сюда Энея, она станет знаменитой и великой (54): Речь такая зажгла любовью душу Дидоны, Дидона еще теснее сдружилась со своим гостем. Они вместе приходят в храм, совершая жертвоприношения, и осматривают сокровища дворца. Но потом Дидона снова погружается в тоску – какая ей польза от сокровищ и храмов? (66): По-прежнему пламя бушует Она пытается признаться Энею в своей любви, но скромность оказывается сильнее, и она умолкает. Они встречаются каждый вечер, и она с жадным интересом вслушивается в речи Энея (80): После, когда все гости уйдут и в небе померкнет Постепенно она забывает о своих обязанностях царицы и не думает ни о чем, кроме Энея. Наконец, отправившись на охоту, они попали в грозу и скрылись от нее в пещере. Там они соединились (169): Первой причиною бед и первым к гибели шагом (Представьте себе, что бы сотворил с этой любовной сценой Овидий, как бы он воспользовался возможностью для чувственного повествования и описаний, и вам станет ясно, почему Вергилия называли «девственным».) По городу расползлись слухи (191), Будто явился Эней, рожденный от крови троянской, Но вскоре Эней разрывает узы любви, которые мешают ему исполнить свой долг. Втайне от царицы он приказывает готовиться к отплытию. Он медлит сказать Дидоне о своем решении (296): Но, предчувствий полна и всего опасаясь, Дидона В ярости, как вакханка, она мечется по городу и в конце концов возвращается к Энею. Но слова Энея о том, что его поступками управляет судьба, предначертавшая ему великую миссию, лишь разжигают ее гнев (366): Кручи Кавказа тебя, вероломный, на свет породили, Наконец, она обрывает свои обвинения и бежит прочь; ее, бессознательную, подхватывают служанки. Эней, потрясенный горем, все же продолжает приготовления. Даже визит преданной Анны не смягчил его сердца (440): Слух склонить не велит ему бог и судьба запрещает. Дидону ужасают предчувствия и видения. Она решает умереть (465): …все время в ее сновиденьях Под каким-то предлогом она устраивает погребальный костер, который украшает, как могилу (506): Весь плетеницами он и листвой погребальной украшен. Во время одинокой ночи она снова в отчаянии размышляет о поджидающем ее печальном будущем и окончательно решается умереть. К Энею же во сне является Меркурий, побуждая его ускорить отплытие. Он поднимает паруса. На рассвете Дидона видит, что флот Энея вышел в море. В ярости она сперва думает о мести. Послать ли погоню? Захватить корабль? Убить товарищей Энея и Аскания, чтобы (602) Дать отцу на пиру отведать страшного яства? Но она понимает, что уже ничего не исправить (597): Надо б тогда, когда власть отдавала! Она призывает Юнону, Гекату и фурий отомстить за себя, насылает всевозможные проклятия на голову неверного возлюбленного, молится о вековечной вражде между своим народом и потомками Энея и желает, чтобы из ее праха восстал мститель. Потом она поднимается на погребальный костер и пронзает себя мечом Энея. Эней со своего корабля видит издали пламя погребального костра и продолжает путь с «мрачным предчувствием». Позже, спустившись в загробный мир, он встречается с тенью Дидоны, но она не желает с ним говорить, непримиримая даже после смерти. В нашу задачу не входит прослеживать дальнейшую судьбу Энея. Мы лишь намеревались показать, насколько глубоко и тонко Вергилий знал женскую душу. Бахофен приводит крайне интересную, хотя и не бесспорную, интерпретацию легенды об Энее («Первобытная религия и древние символы»). Он полагает, что эта эпическая поэма представляет собой высочайшее поэтическое выражение «духовного завоевания Востока», которое открыло новую эпоху во всемирной истории. «Решающее значение имеет карфагенский эпизод. Герой стоит на распутье. Тирянка[73] играет роль восточной царицы, готовой покорить героя своими чувственными искусствами. Она стремится к такому же владычеству над Энеем, какое имели Омфала над Гераклом, Семирамида над Нином, Далила над Самсоном – древнее право на жизнь мужчины и превосходство над ним, которое присвоили себе азиатские распутницы. Дидона упрекает неверного любовника в вероломстве, но ее упреки основаны на традиционном азиатском праве. Ничего другого она не может придумать. Но Эней является выразителем нового отношения, нового достижения цивилизации, которое призван воплотить Рим. Его прошлое корнями уходит в азиатскую культуру и (несмотря на его сходство с Гераклом) в ту же самую религию, на которой основываются требования Дидоны. Но взор его обращен к новой родине и к той эпохе, в установлении которой заключается его миссия. Он не станет поддаваться нежным воспоминаниям, мыслям о своем азиатском происхождении… В Италии азиатской чувственности нет места, ибо Италия избрана для того, чтобы возвестить новую эпоху… Когда троянские герои высаживаются в устье Тибра, судьба Азии решена: Эней (снова сопоставляемый с Гераклом) никогда больше не увидит своих ассирийских предков и распутную царицу Дидону, если не считать спуска в подземный мир в Кумах. Эти фигуры из азиатского прошлого превращаются в безвольные тени. В новой земле Лация они не могут найти новой жизни для себя и для своего погибшего мира… Если читать «Энеиду» ради содержащихся в ней мыслей, то обнаружится, что вся поэма пронизана этой идеей. С неизменной последовательностью в поэме подчеркиваются две стороны, на которых покоится цивилизация: привязанность человека к своим корням и его избавление от этих корней. Обычное прочтение этой поэмы страдает сильной односторонностью. Будет ошибкой видеть только одну сторону картины – родство Азии с Западом. Не менее важным является и освобождение римского мира от уз восточной традиции. Истинной моралью эпоса является величественная судьба умирающего Востока, который вдыхает новую жизнь в Запад. Рим был основан в Азии, и в конечном счете Рим покорил Азию». Своим критикам Бахофен отвечает такими взвешенными словами: «Мы, люди XIX века, обычно считаем достаточным знать, что есть и пить, во что одеваться и как наслаждаться. Мы едва ли способны оценить силу, которую нация черпает в высоких идеалах, или значение для развития нации таких традиций, как легенда об Энее. Мы полагаем, что эти традиции – либо глупые выдумки поэтов, либо усложненная стихотворная версия волшебных сказок, либо превратившиеся в миф отзвуки исторических событий, либо темы для литературных дискуссий. Но они входили составной частью в жизнь древних. Подобно легендам о Вильгельме Телле и короле Артуре, они оказали глубокое и продолжительное влияние на национальные верования и национальную историю. Поэма Вергилия была любимой книгой римлян, потому что римляне видели в ней свою судьбу и свои идеалы». Обратимся к Горацию. По предложению своего покровителя Августа он также принял участие в затеянной Августом реконструкции Рима, написав свои знаменитые оды (iii, 1–6). Но по натуре он радикально отличался от своего друга Вергилия. Он намного менее веществен и убедителен в этих нравственных проповедях современникам, чем в выражениях скептицизма, гедонизма и эстетики жизни и поведения. Естественно, что молодежь нынешнего и прошлых веков мало интересовалась этим просвещенным и рассудительным холостяком, видевшим жизненные преграды и смирявшимся с ними с мудрой умеренностью. В отличие от полного юношеской энергии Катулла, он никогда не был по-настоящему юным и никогда не знал юной любви. Мы знаем его отношение к любви – зачем мучиться от любви, когда можно наслаждаться хорошенькой юной рабыней, служанкой или проституткой? Ни один человек не может так говорить о любви, если она является к нему как бурная страсть, способная принести как неизмеримое счастье, так и неизмеримое горе. И разумеется, верно, что все небольшие любовные стихотворения Горация, обращенные к Лалаге, Хлое, Лидии и Пирре, поражают нас своей неестественностью и надуманностью, невзирая на лаконичное изящество их языка и композиции. Мы уже пытались показать, что намного более правдив поэт в описании своей любви к красивым мальчикам и юношам. Осмелимся даже предположить, что само его влечение к мальчикам не позволяло ему серьезно любить какую-либо женщину. Гораций был, разумеется, бисексуален с сильной тенденцией к гомосексуальности. Вот почему все женщины, к которым он обращается или которых живописует, столь безжизненны. Никто никогда не сомневался в реальности Катулловой Лесбии, но любой читатель сомневается в реальности Лалаги, Хлои и других героинь Горация. Отсюда не следует, что у Горация не было сексуальных отношений с женщинами; просто такая любовь никогда не разжигала в нем страсти. Он мог бы сказать: «Я обладал ими, но никогда не принадлежал им». Но женщины, время от времени привлекавшие его внимание, были, разумеется, не более чем рабынями или проститутками. Их изящные, мимолетные, обольстительные фигуры постоянно появляются в его «Сатирах», по-видимому основанных на реальных событиях. По пути в Брундизий поэт «обманщицу-девушку ждал до полуночи», заснул и увидел эротический сон («Сатиры», i, 5, 82). Известная эротическая сатира (12) содержит, на взгляд современного читателя, цинично точное руководство, как получить недолгое сексуальное удовольствие без опасности для чести или спокойствия. Гораций говорит (i, 2, 78): …брось за матронами гнаться: ведь так лишь Проститутки всегда доступны, и к тому же они обычно столь же, если не более, красивы: Если прижмется ко мне и крепко обнимает руками, — Это не слова поэта, который почитал бы или хотя бы уважал женщину. Точно так же Гораций почти ничего не говорит о несчастной любви к женщине. Напротив, порой он бахвалится своим непостоянством. Снова закрадывается мысль, что этот человек, никогда не знавший глубокой, истинной, страстной любви к женщине, в действительности не нуждался в женщинах. Женщина (как и любимый им юноша-раб) была для него не более чем объектом краткого чувственного удовольствия. Возможно, что поэт в юности пережил горькое разочарование в женской верности. На это указывает 15-й эпод. Одна из его незнатных любовниц поклялась ему в верности: Ночью то было – луна сияла с прозрачного неба Но вскоре она отдалась более удобному поклоннику, очевидно превосходившему поэта богатством. Гораций предсказывает, что они не уйдут от судьбы, а затем, говорит он, придет его черед посмеяться. Позже он всегда высмеивал свои любовные неудачи. Он говорит про юную Лалагу, что она – лишь незрелый виноград, телка, которая вскоре бросится искать мужа («Оды», ii, 5). Он спрашивает непостоянную Пирру, какой надушенный щеголь стал ее любовником, для кого она подвязывает свои светлые волосы, и благодарит богов за то, что буря измены оставила его в живых («Оды», i, 5). Он с удовольствием отмечает, что его былая любовь, Лидия, которая когда-то была холодна к нему, в свою очередь постарела, больше не привлекает юношей и вынуждена идти на улицу в поисках тщетных приключений («Оды», i, 25). Он не скрывает удовольствия («Оды», iv, 13), что Лика постарела, и ни тонкие косские одеяния, ни сверкающие камни не могут вернуть ей утраченного очарования. Лучше умереть в молодости, подобно его бывшей возлюбленной Кинаре, чем становиться старой каргой На посмешище всем юным искателям Он советует («Оды», i, 33) своему другу Тибуллу не жаловаться, если девушка бросит его ради более молодого любовника. В любви всегда так происходит: К Киру пьяная страсть жжет Ликориду. (Случилось так, говорит он, что вольноотпущенница Миртала пленила его, притянув к себе яростней бурной Адриатики, хотя Венера обещала ему райскую любовь.) Еще одному другу («Оды», ii, 4) он пишет, что нет греха в любви к рабыне, – так поступали Ахилл и другие герои Троянской войны. Кроме того, может быть, эта девушка происходит из царской семьи, и в любом случае она красива: Одобряю я и лицо, и руки, потому что поэту уже под сорок, и он потерял к ней интерес. Создается впечатление, что Гораций с приближением старости все сильнее превращался в простого наблюдателя жизни и любви. Такое отношение характерно для всех его поступков, соответствовавших, насколько возможно, философским принципам поэта. Он оставил прелестное описание такого образа жизни в оде, обращенной к своему другу Квинтию Гирпину («Оды», ii, 11): О том, что мыслит храбрый кантабр и скиф, В этой оде мы видим все то, что еще манит стареющего поэта: дружбу, вино и не слишком скромных девушек, своей музыкой и красотой прибавляющих прелести маленькому пиру на природе. Но в глубине души Гораций уже давно недоступен любви, хотя прекрасная юность снова неожиданно пленяет его – страсть, о которой он так трогательно поет в уже упомянутой оде (iv, 1). Итак, Гораций был по природе бисексуален. Женщин он не презирал, а наслаждался ими умеренно, не теряя рассудка. Они никогда не пленяли его сердце, и он относится к ним и к сексуальной жизни в целом с прелестным юмором, который давал ему волшебную власть над всеми запутанными и разнообразными проявлениями жизни. Будучи человеком немолодым, Гораций мог рассказать больше, чем любой другой римский поэт; но юности неинтересна его зрелая мудрость. Обратимся к Тибуллу. Мерике так отзывается о нем: Переменчивый бриз играет над нивами, А Гораций говорит о нем («Послания», i, 4): Не был ты телом без чувств никогда: красоту тебе боги Под именем Тибулла сохранилось обширное собрание элегий. Они сильно различаются своим содержанием и значением: лучшие, безусловно, принадлежат Тибуллу, а многие другие, должно быть, написаны иными авторами. Ограничимся рассмотрением лишь тех произведений, которые современные ученые приписывают его перу. Они достаточно разнообразны. Мы видим в них поэта, воспевающего свою любовь к женщинам действительно красивым и выдающимся, но также и человека, восхищающегося красивыми мальчиками. Соответственно, очевидно, что по натуре Тибулл был бисексуален. Трудно выделить в его жизни периоды, когда он любил Делию, а когда – капризного мальчика Марата, но это несущественно. О его жизни в целом известно не слишком многое. Он был отпрыском процветающей всаднической семьи и вырос в деревне. Соответственно, Тибулл должен был прослужить несколько лет в армии, но поэт – как сам он постоянно говорит – не был рожден солдатом (i, 1, 69): Ныне легкой Венере служить подобает, покуда Тем не менее, он долгие годы провел в военных походах, видел много земель на западе и на востоке империи. Однажды в эту пору он так жестоко страдал от ран и лишений, что некоторое время лежал больным на Керкире. Тогда уже начался его роман с вольноотпущенницей, которую он называет Делией (ее настоящее имя было Плания). Полный любви и желания к ней, он отказывается от мыслей о войне, добыче и богатстве, завоеванном доблестью (i, 1, 47): О, сколько золота есть, да сгинет, да сгинут смарагды, Он мечтает о счастье всегда называть Делию своей (i, 1, 45): Как отрадно лежать, внимая свирепостям ветра, Делия станет непорочной женой и будет вести хозяйство (i, 5, 21): Стану работать в полях, пусть Делия смотрит за сбором, Как на току в самый зной жатву начнут молотить, Иль бережет для меня в сосудах наполненных грозды, Таковы его мечты о будущем. Они не осуществились. Делия не собиралась становиться чьей-либо женой. Позже она, правда, вышла замуж за одного человека, прельстившись его богатством, но оставалась любовницей Тибулла и других. Поэт пытается забыть свою былую любовь и свое разочарование за выпивкой и в поисках новых возлюбленных (i, 5, 37): Часто пробовал я вином рассеять заботы, Но в итоге он возвращается к Делии и, что вполне обычно для тех времен, становится ее любовником, несмотря на ее замужество (i, 6, 9): Сам я, несчастный, учил, как ей обманывать стражей; Ах! Теперь на меня пало искусство мое; Из этих строк, как из других подобных, видно, что Делия была не более чем умелой и красивой потаскушкой; она спаслась, выйдя замуж за одну из своих жертв, но не могла отказаться от радостей запретной любви. Ее характер нам вполне понятен, но в нем не было ничего благородного или вдохновляющего. Другую любовницу Тибулла звали Немезида. Она находилась у смертного одра поэта (согласно Овидию, он умер в тридцатилетнем возрасте), но даже Тибулл не мог сказать о ней почти ничего хорошего. Она была еще более продажной, чем Делия, и ее единственной целью было получать ценные подарки от любовников (ii, 3, 49): Горе! Я вижу, что дев богатые только пленяют; В четвертой элегии из той же книги он жалуется (ii, 4, 11): Ныне же горек мой день, и тень еще горше ночная, Мы уже говорили, что Тибулл не был бесчувствен к красоте мальчиков. От него осталось несколько элегий, обращенных к Марату, которые всегда интерпретировались абсолютно однозначно. Вот отрывок из элегии i, 9: К чему клясться богами, а затем отрекаться от клятв, Насколько можно судить по этой элегии, Марат был не мальчиком, а юношей; соблазненный богатством другого человека, он изменил Тибуллу (i, 9, 11): Мой мальчик был покорен дарами – о боги, Поэт не раз предупреждал Марата (там же, 17): «Злато да не совратит твоей красоты — Позже из этого примечательного стихотворения выясняется, что Марат сам влюбился в девушку. Тибулл, в жажде отмщения за свои страдания, желает, чтобы девушка изменяла Марату и чтобы соблазнителю Марата наставила рога собственная жена (там же, 57): Да осквернят ложе твое чужие, Презрение поэта дает нам понять, что соблазнитель юноши – старик (там же, 67): Для тебя ли она расчесывала кудри, Тем более постыдно, что Марат предает себя и свою юность в эти старческие объятия (там же, 75): А мой мальчик ложится с ним! Теперь-то мне ясно, В конце стихотворения Тибулл утешается мыслью, что в мире есть и другие красивые мальчики… В другой элегии (i, 4) Приап, в качестве бога любителей мальчиков, советует своим почитателям, как добиться расположения красивых, но неприступных юношей: Берегись юнцов! Берегись и беги их, Влюбленный всегда должен уступать капризам мальчика (там же, 39): Чего бы он ни пожелает, уступи: В конце концов упрямец покорится (там же, 53): Тогда сорвать поцелуй ты сумеешь — Но мальчики уже научились тому, что за все их милости можно и нужно брать плату (там же, 57): Увы, хитроумное поколение! Было лучше, когда они восхищались поэзией (там же, 61): Любите поэтов, мальчики, любите муз, Стихотворение заканчивается ссылкой на самого Тибулла (там же, 81): Любовь к Марату съедает меня без остатка, Элегия i, 8 также частично обращена к Марату, который страдает от безответной любви к Фолое, а частично к самой этой Фолое. Тибулл описывает преимущества любви юного Марата по сравнению с любовью старика. В поэме выражается и удовлетворение Тибулла: Марат отверг его, а теперь сам мучается от коварства любовницы. Создается впечатление, что вся история с Маратом не соответствует натуре поэта, выраженной в других его сочинениях. Исследователи с поразительной готовностью делают вывод, что аналогичные стихотворения других авторов (например, Горация) представляют собой безобидные jeux d'esprit[81], а не подлинные откровения поэтической души. Но насколько нам известно, никто никогда не утверждал, что элегии, обращенные к Марату, – не более чем игривые упражнения на тему, имеющую много параллелей в греческой литературе. Мне же они представляются изящными безделушками, не имеющими реальной жизненной основы. Конечно, невозможно доказать это утверждение, поэтому оставляем окончательный вывод на усмотрение читателя. В третьей книге[82] собрания стихотворений, приписываемых Тибуллу, присутствует несколько произведений, единство темы которых доказывает, что они написаны одним автором. Все они повествуют о любви женщины по имени Сульпиция к некоему Церинту. Обычно считается, что некоторые из этих очаровательных стихов сочинены реальной римской девушкой Сульпицией – возможно, дочерью Сервия Сульпиция Руфа, друга Горация, а дополнительные стихотворения написаны другим поэтом (возможно, хотя и не наверняка, Тибуллом). Процитируем несколько стихотворений из обеих групп. Девушка с крайней неохотой отмечает свой день рождения с друзьями за городом. Она пишет (iv, 8): Близится день ненавистный рожденья, его без Церинта Но к счастью, поездка не состоялась. Сульпиция отмечает день рождения в Риме вместе с возлюбленным и пишет (iv, 9): Знаешь ли, грустный наш путь с души у девы свалился? В Риме возможно провесть день мне рождения твой[83], В элегии iv, 12 она решается на открытое признание в очень изысканной форме: Хоть бы не быть мне, мой свет, столь страстно тебе Следующее стихотворение в очень смелых словах воспевает совершившееся наконец воссоединение влюбленных; но неизвестно, написала ли его сама Сульпиция или Тибулл. Оно гласит (iv, 7): Вот и явилась любовь, которую меньше бы славно С другой стороны, следующее именинное стихотворение, безусловно, принадлежит перу Тибулла (iv, 6): В день рожденья прими, Юнона, ты ладана ворох, Как бы в противовес этому стихотворению, поэт приписывает Сульпиции следующие слова (iv, 5): Вот этот день, что тебя даровал мне Церинт, он священным Будет всегда и в числе праздничных дней для меня. Наконец, поэт желает (ii, 2, 17), чтобы эта любовь закончилась браком и была благословлена рождением детей: Вняты мольбы: посмотри, как на трепещущих крыльях Кроме этих стихотворений, Тибулл сочинял характерные элегии, восхваляющие деревенскую жизнь и ее разнообразные радости; но в этой главе мы больше не будем говорить о его сочинениях. Аналогично опустим слабые подражания Тибуллу, помещенные среди элегий Лигдама в третьей книге его стихотворений, так как они не содержат никакой новой информации о римской сексуальной жизни. Теперь попытаемся нарисовать живой портрет величайшего из римских элегических поэтов Секста Аврелия Проперция. Хотя нелегко дать не имеющему классического образования читателю представление о характере и работах таких поэтов, как Гораций или Вергилий, еще сложнее описать Проперция, этого мрачного и задумчивого мастера латинской речи. Мы не можем перевести сочинения Проперция как они есть, можно лишь попытаться посредством тщательно отобранных строф донести до читателя смысл его элегий. О его жизни мы знаем лишь то, что поведал он сам. Он родился в 50 году до н. э. в Ассизи, рано лишился родителей, жил почти исключительно в Риме на доходы со своих поместий. Он входил в число поэтов, собравшихся вокруг Мецената, и Гораций с Вергилием были его друзьями. Первую книгу стихов выпустил примерно в тридцатилетнем возрасте; она называлась «Цинтия», по псевдониму его любовницы, и была первой книгой сочинений, дошедших до нас под его именем. Он стал известен и пользовался большой популярностью, особенно среди образованных римских дам. Позже он издал и другие элегии, а потом и небольшое собрание патриотических стихотворений – написать их поэта убедил Меценат, как он же убедил Горация написать «Римские оды». Здесь мы рассмотрим лишь любовные элегии Проперция. Как уже сказано, в основном на эти стихи вдохновил его образ женщины, которую поэт называет Цинтией; говорят, ее настоящее имя было Гостия. Но мы окажем ей слишком много чести, если попытаемся продемонстрировать, как раскрывался ее характер во время романа с Проперцием и какой она была на самом деле. Поэт специально отпугивает любопытных читателей, ясно говоря (iii, 24, 1): Женщина, лжива твоя на красу такая надежда, Поэтому даже не будем пытаться нарисовать точный образ Цинтии, поскольку ее характер, проявляющийся в стихотворениях, непоследователен и противоречив. Достаточно знать, что судьбой ей было предначертано разжечь огонь в сердце Проперция, этого одаренного и страстного человека, раздуть тайную искру поэзии в пламя, стать его музой. Благодаря ей он познал все высоты и глубины любви, все ее радости и печали, ее высочайшие наслаждения и жесточайшие разочарования, и все это поэт зафиксировал в незабываемых строках. Любимая женщина Проперция не была столь молодой, как возлюбленная Катулла, или столь грубой и распущенной, как возлюбленная Овидия; сердце поэта наполняла истинная и могучая страсть, любовь столь же великая, как в «Новой Элоизе» или в «Вертере». Жизнь Проперция была страстной, полной наслаждений, гнева и торжества, но трагическая любовь не сломила его. Он гордо отвернулся, заставив сердце спокойно размышлять и изучать. Его любовь с самого начала превратилась в трагедию – иначе и быть не могло, ибо сердце поэта жаждало бессмертной любви, а находило лишь жалких смертных любовниц. Он разделил участь Лоэнгрина: влюбленный сгорает в пламени высочайшей идеальной любви и жаждет навсегда предаться ей всем своим существом; но и от своей возлюбленной он ожидает истинной любви и нерушимой верности. Однако возлюбленная Проперция была обычной куртизанкой, смышленой и утонченной, но все же куртизанкой. Такова была Цинтия, какой мы видим ее в стихотворениях ее любовника. Она жила со своей матерью и сестрой в знаменитом квартале Субура (iv, 7, 15). Поэт рассказывает нам, что (ii, 14) Тщетно другие, стучась, к владычице громко взывали. Он приносит жертву Венере, когда его любовница дарит ему целую ночь. Его отношение к Цинтии в целом выражается в элегии ii, 32, 29: Но если в долгой игре провела ты ночь иль другую, Удивительно ли, что Цинтия часто становилась объектом злобных сплетен? К несчастью, они были более обоснованными, чем предполагает Проперций. Ему хватало причин для ревности, когда она отправлялась в Байи, знаменитые своими свободными нравами, или ходила в храмы, которые, как мы говорили выше, зачастую служили местом свиданий и ухаживаний. Ее даже можно было купить за деньги (ii, 16): Цинтия к связкам[84] не идет, ей почестей вовсе не нужно, Была у нее в том числе и интрижка с богатым претором. Конечно, она получила разностороннее образование, что отличало женщин ее типа от респектабельных матрон. Она не только умела танцевать, петь, играть на лире, как и подобные ей женщины, но способна была и на поэтическую критику и, разумеется, сама сочиняла стихи: Ты всемогуща красой, в искусствах ты служишь Палладе, говорит Проперций в элегии iii, 20. О ее облике нам мало что известно. Очевидно, она принадлежала к женщинам гордого и доминирующего типа, так как поэт часто подчеркивает бесчувственность Цинтии в любви, называя ее dura puella («жестокая девица»). Она была очень независима: могла на публике появляться в тонких прозрачных одеяниях, могла кататься по Аппиевой дороге, сама управляя лошадьми (iv, 8). Когда любовник не угождал ей, она давала волю яростным вспышкам гнева, но все это только усиливало страсть поэта. Многие его строки звучат так, словно ему были свойственны мазохистские черты, например (iii, 8): Сладостен был мне раздор при последнем мерцаньи лампады Сам Проперций в любви был весьма женственным (в обычном смысле слова), например (ii, 5): Я не сорву у тебя одежды с лукавого тела, Такова любовь Цинтии и Проперция. Она – гордая любовница, и его счастье заключается всего лишь в наслаждении ее благосклонностью, пусть она и не обещает вечной любви. И он принимает дар счастья почти что смиренно, в то время как случаи его неверности доводят ее, несмотря на ее собственное вероломство, до крайнего гнева. Поэт с большим реализмом описывает подобную сцену: из нее истинный характер их любви виден яснее, чем из любых наших объяснений (iv, 8). Цинтия на некоторое время уехала, хотя, как верно заключает поэт, Ради Юноны, не то ради Венеры скорей. Как-то раз он решает развлечься без своей верной возлюбленной и приглашает на обед двух симпатичных девушек легкого поведения: Их-то вот пригласить, чтобы ночь скоротать, я решился Есть все, что нужно, для веселой трапезы, и виночерпий Лигдам готов разливать доброе вино. Но огни горят тускло, настроение мрачное – Проперций не может избавиться от мыслей об отсутствующей Цинтии. Вдруг …внезапно крюки зазвучали хрипливо на стойках, Девушки в ужасе убежали, преследуемые разъяренной Цинтией, которая изодрала им волосы и выгнала вон. Затем она возвращается и нападает на Проперция: И злорадной рукой мне поражает лицо; Метку на шее кладет и кровавит меня укушеньем, Такова была их любовь. Проперций предстает перед нами до абсурда преданным любовником – рабом, причем рабом восхитительной, но неверной куртизанки. Однако несмотря на все это, он был счастлив. И, что самое важное, остался хозяином своей страсти. Временами он отчетливо сознает, что его обманывают. И в этом трагедия его любви; но она превратилась бы в жалкую и удручающую интрижку, если бы поэт позволил себе сломаться. Он твердо стоит на ногах, пусть его ревнивая любовница надолго запретила ему приближаться к ней – очевидно, после аналогичного разоблачения. (Но конечно, у нас нет никаких сведений об этом случае.) Он сильно страдает от разлуки (iii, 16, 9): Так-то я раз согрешил и на год целый был изгнан; Через год Цинтия смилостивилась, и их роман продолжался в целом пять лет. Но Цинтия оставалась властной любовницей, раздающей свои милости когда пожелает и кому пожелает. Например, однажды по ее капризу Проперций, вызванный письмом, отправился посреди ночи к ней на виллу в Тибуре (iii, 16). Поэт проделал опасный путь во мраке, радуясь, что увидит ее, и даже тому, что если по пути он погибнет, то его похоронит возлюбленная. Хотя порой он сам бывал неверен, ревность одолевала его не меньше, чем его любовницу (ii, 6, 9): Юных картинки голов, имена их меня оскорбляют, Он разделяет опасения Цинтии, что законы Августа о браке могут вынудить их жениться или расстаться, потому что брак знаменитого поэта с проституткой был практически невозможен. В действительности же никто из них вовсе не помышлял о свадьбе (ii, 7, 1): Что указ отменен, ты, Цинтия, рада, наверно, Если бы Цинтия была той истинной любовью, которую так искренне желает поэт, она бы не стала (i, 2, 1) …ходить разукрасивши кудри Поэт горько укоряет ее за непостоянство – и она наслаждается этими упреками, как наградами ее красоте, не принимая их близко к сердцу. Он говорит (i, 2, 3): Или к чему волоса обливать оронтийскою миррой? И заграничных убранств блеском себя выставлять? Заслуженно знаменита прелестная элегия i, 3, так как в ней описывается спящая Цинтия: Цинтию я увидал, дышащую мягким покоем, Наконец, девушку пробуждает лунный свет. Она рассказывает, что в отсутствие любовника ревновала и злилась, потом убивала время за прядением и игрой на лире, а в конце концов, выплакавшись, заснула. Поэт оставляет нам догадываться, каким образом был заключен мир. В другом стихотворении он приходит к Цинтии рано утром, посмотреть, одна ли она спит (ii, 29, 23): Шло уж к заре, и хотел увидать я, она тут одна ли Но его приход оказался нежеланным. Цинтия в ярости от его подозрений и шпионажа, она уклоняется от его поцелуев и убегает. Вероятно, именно так начинались многие ее припадки гнева. Мы не можем дать подробную историю романа Проперция, это только смазало бы яркие краски его любви и его поэзии. В сущности, бессмысленно спрашивать, относится ли его элегия торжествующей любви (ii, 15) к Цинтии или кому-то еще. Лучше постарайтесь за переводом прочувствовать дух стихотворения и оценить, как римлянин того времени описывает величайшую радость в своей жизни: О я счастливец, о ты, мне пресветлая ночь, да и ты-то, Магию этих стихов невозможно передать в переводе. Любой переводчик может передать лишь голый смысл, которого для читателя с воображением может хватить, чтобы понять, что перед ним – благороднейшие слова любви, когда-либо звучавшие по-латыни. Нужно также добавить, что, несмотря на энергию и страсть описываемых эмоций, стихотворение не оставляет ощущения чувственности или непристойности. Мы уже сказали, что связь Проперция с Цинтией прерывалась на год из-за ссоры, о которой нам ничего не известно. В итоге, после пяти лет непрерывных измен Цинтии, Проперций покидает ее навсегда (iii, 25): Общий я смех возбуждал за столами готовой трапезы, По старинному выражению из «Песни о нибелунгах», эта страсть закончилась болью. Душа Проперция была глубоко ранена. Он не мог забыть Цинтию. Прекрасные слова Келлера верно передают его страсть: Любовь, когда ты умираешь, Потом, когда Цинтия умерла, поэт написал стихотворение, полное печали и прощения (iv, 7). Поэту является тень Цинтии, совсем недавно упокоившейся в могиле и еще не успевшей испить летейских вод; она укоряет автора за то, что он не позаботился о ее похоронах: О изменник, каких и не может для девы быть хуже, Она говорит, что ее верные рабыни теперь принадлежат другой, которая наказывает их за то, что они не забывают свою умершую хозяйку. Она трогательно умоляет поэта оградить хотя бы ее старую няню и ее любимую служанку от жестокостей новой хозяйки: Но не стану я мстить, хотя ты и стоишь, Проперций: Кроме того, еще остается одно утешение: Ныне ты будь для других, но скоро к одной мне вернешься, Эта красивая элегия звучит так, словно поэт знает, что его жизнь будет недолгой; он и умер в возрасте около сорока лет. Без сомнения, Проперций был величайшим в Риме певцом любви. В нашей книге нет места для обсуждения влияния античных поэтов на их современных последователей. Однако мы должны отметить, что Проперцием сильно интересовался Гете, и некоторые стихотворения в его «Римских элегиях», бесспорно, имеют в качестве образцов сочинения самого Проперция. Гете так выразился о Проперции: «Я недавно перечитал большинство элегий Проперция, и, как и положено подобным творениям, они глубоко затронули меня и подвигли на сочинение чего-нибудь в этом же роде. Но я должен избегать этого, так как мне предстоят иные планы» (28 ноября 1798 года). Гете сделал эту запись, прочитав перевод, который по его предложению сделал его друг Нибель. Памяти Проперция он посвятил строки, которыми открывается его элегия «Герман и Доротея»: Значит, вина моя в том, что Проперций меня вдохновляет, Не являются ли эти слова ясным признанием, что великие римляне были для Гете чем-то большим, чем темы для классических штудий? Но кто они для нас? Овидия в школах почти не изучают. Величайший и самый человечный из всех римских элегических поэтов – Проперций – едва ли известен сегодня даже образованным людям. По этой причине мы сочли необходимым рассказать о нем в нашей книге как можно более подробно. Продолжим обзор римской любовной поэзии. Мы переходим к поэту намного более известному и популярному – Овидию. Но почему Овидия знают лучше, чем его друга Проперция? Почему его всегда больше читали? Возможно, потому, что люди получают больше удовольствия в поверхностном, изящно-фривольном, возбуждающем чувственность отношении к любви, чем в трагической серьезности, с какой Проперций говорит о своей страсти. Но мы не будем заниматься критикой, пока не попытаемся нарисовать живую картину любви в понимании Овидия. Для начала можно сказать следующее: Овидий был в своем роде великим эротическим поэтом, но в его творениях мы не найдем расцвета истинных, глубоких и естественных переживаний, как в сочинениях Катулла и Проперция. Очевидно, его эротический опыт был обширен, он знал любовь и глубоко наслаждался ею, но его произведения, в отличие от сочинений других поэтов, не производят впечатления, что любовь была для него жизненным испытанием, что она потрясала его до глубин души и вынуждала исповедоваться в своих чувствах. Весьма характерно, что именно он написал «Науку любви» – изощренное руководство по гедонизму, недалеко ушедшее от откровенно порнографического руководства по физической любви. В этой книге любовь перестает быть великим и непреодолимым божеством, которое освящает или губит человеческую жизнь. Сама эта мысль показалась бы Овидию смехотворной. Любовь для него – способ превращения отвратительной необходимости в мимолетное удовольствие. Такое отношение – не что иное, как абсолютная фривольность. Обратимся к наиболее известному эротическому творению Овидия. Будучи молодым двадцатидвухлетним поэтом, поверхностным и блестящим, он издал свою первую работу – «Любовные элегии» (43 год до н. э.). В целом общепринято, что эти фривольные и изящные элегии не описывают каких-либо глубоких духовных переживаний. Да, поэт описывает в них свою возлюбленную под псевдонимом Коринна, позаимствованным из греческой лирической поэзии; но, как сам Овидий сказал, в ней могла увидеть себя любая из нескольких его любовниц. Эти мастерские и изящные стихотворения – не более чем собрание тем из александрийской поэзии, которая в то время была широко известна и оказала влияние на всех римских элегических поэтов. Мы можем найти у Овидия подражание греческой комедии в длинной речи, которую сводня обращает к будущей жертве (i, 8); или циничное стихотворение, в котором поэт говорит, что не думает о женской верности, пока не знает имени другого ее любовника (iii, 14). Найдем мы и банальную мысль, что алчность и жадность ведут женщин к изменам (i, 10), и описание тщетных попыток разочарованного любовника разбить цепи, которые он обожает и ненавидит (ii, 9; iii, 11b). Есть здесь и призывы наслаждаться жизнью, пока ты молод (ii, 9) и пока твоя сила столь неистощима, что ты не можешь ограничиться одной женщиной (ii, 4). Поэт не упускает и популярную тему обращения влюбленного к рассвету (i, 13), и не менее популярную тему отъезда возлюбленной в дальние края (ii, 11). В одном из стихотворений юный поэт доходит до непристойностей (iii, 7), воображая себя в незавидной роли импотента. Но вместо того чтобы продолжить этот обзор, приведем перевод одной из этих элегий. Ее содержание аналогично содержании элегии ii, 15 Проперция – момент высшего наслаждения любовным соитием. Сами эти стихотворения лучше всякой критики покажут разницу между возвышенной страстью Проперция и опытным сладострастием Овидия. Вот эта элегия (i, 5): Жарко было в тот день, а время уж близилось к полдню. В целом можно сказать, что «Любовные элегии» пронизаны тем же духом, что и более поздний шедевр Овидия – «Наука любви». Сам поэт говорит так (ii, 1): Пусть читает меня, женихом восхищаясь, невеста В элегии i, 8, 43 Овидий подводит итог своим представлениям о женщинах: Чиста лишь та, которой не ищут; Наконец, юный поэт отваживается на такое пожелание (ii, 10): Пусть бестрепетно грудь подставляет вражеским стрелам Из этих слов создается впечатление, что Овидий в своем отношении к любви был изощренным сластолюбцем. Однако, как он сам рассказывает нам, он трижды женился, в первый раз – в ранней юности; но его семейная жизнь была несчастлива, пока его третья супруга, молодая знатная вдова, не принесла ему продолжительное счастье. О его внебрачных связях нам ничего не известно, а он сам признается в «Скорбных элегиях» (ii, 353): Верь мне, привычки мои на мои же стихи не похожи: У нас нет оснований сомневаться в правоте этих слов. Они еще более интересны постольку, поскольку в наши дни известно, что ярко выраженные эротические натуры стремятся к сублимации тех своих желаний, удовлетворение которых может привести к конфликту с нравственностью, и эта сублимация часто выражается в создании произведений искусства. Вполне можно допустить, что большинство фривольных стихов Овидия созданы именно вследствие этой духовной необходимости. В длинной элегии, составляющей вторую книгу «Скорбных элегий», Овидий цитирует многих других поэтов, доказывая, что автор может реалистично описывать убийства и другие преступления, не совершая их. Современная психология идет дальше и говорит: «Это верно, так как автор не мог бы описать эти преступления столь впечатляюще, если бы он никогда не боролся с побуждением совершить их и подавлял это побуждение, творя произведение искусства». Короче говоря, мы имеем основания предположить, что Овидий в действительности отнюдь не был изощренным сластолюбцем и соблазнителем, каким он предстает в своих первых стихотворениях. Он был пылким юным римлянином, жившим в эпоху больших потрясений, и выдающимся поэтом, от природы обладавшим живым эротическим воображением и глубоким знанием женского сердца. Если возразить, что юноша не может столь реалистично описывать подобные сцены, не имея личного опыта, мы ответим, что тот, кто говорит это, не понимает истинной природы искусства. Кроме того, образцами Овидию служили не только александрийцы, но и Катулл, Тибулл и Проперций, и легко доказать, что он открыто подражал им. Поэтому мы готовы принять на веру его утверждение, что вся его эротическая поэзия – более или менее игра воображения, с той лишь оговоркой, что по своему характеру он был склонен именно к эротической поэзии. Но его величайшее произведение подобного рода – не те юношеские опыты, которые мы только что обсуждали, а принесшая ему гораздо большую известность «Наука любви», о которой Палдамус справедливо сказал: «Овидий снабжает читателя полным руководством по тактике любви… Влюбленный и возлюбленная выступают как игроки в шахматы: они оба стремятся играть, и им интересно лишь найти слабость в защите противника и воскликнуть: «Мат!» Однако не следует забывать, что Овидий во вступлении четко оговаривает, что его сочинение писалось не для замужних женщин или непорочных девиц, а с целью объяснить, как охотиться за женщинами легкого поведения. В его задачи входило не инструкции дать по выбору хорошей жены, а как найти симпатичную «подружку»[88], покорить ее, насладиться ею, удержать ее и обращаться с ней так, чтобы никогда не наскучить ей и не допустить ее измены. Следовательно, цель этой книги – чистая эротика: наука как можно более полного и приятного наслаждения женщиной, точнее, женским телом. Возможно, ни одна иная из подобных классических книг не демонстрирует более четко истинную цель эротической деятельности в древние времена – получения сексуального удовольствия. Именно на это направлены все мудрые советы, которые дает поэт, к этому сводятся все его объяснения женской психологии. И когда он указывает, что пишет только о сексе с «подружками», очевидно и неизбежно, что все его рассказы, советы, предупреждения и увещевания уместны в отношении любой женщины, какую только может любить мужчина. Но в наши дни этот учебник любви оставляет неприятное впечатление, невзирая на множество содержащихся в нем поэтических шедевров и его неподдельную человечность. Это неприятное впечатление вызывается всем духом книги, ее фундаментальной идеей, что мужчина – исключительно сексуальное существо, и полным нежеланием признать, что женщина обладает духовностью и является соратником мужчины на жизненном пути. Все, что говорит о женщинах Овидий (возможно, исходя из обширного личного опыта), было бы верно, если бы женщины были всего лишь существами, созданными для ублажения мужчин, вещами, с которыми следует правильно обращаться, чтобы получить максимум удовлетворения. Поэт не подозревает, что женщина – независимое духовное существо, в равной доле разделяющее сексуальную жизнь мужчины. И в этом виновато не только то, что римляне видели в сексуальной деятельности лишь чувственное удовлетворение, а в женщине – только игрушку для мужчины: описанное нами отношение принадлежит и лично Овидию. Здесь мы видим пропасть между трезвой и преданной семейной жизнью Овидия и его личностью фривольного и утонченного сластолюбца – личностью, которую он демонстрирует нам в «Любовных элегиях» и «Науке любви». Можно представить, что его семейная жизнь была менее удачной и приятной с сексуальной точки зрения, чем он надеялся, и поэтому он был вынужден написать эти книги, чтобы хоть отчасти воплотить мечты своей ярко выраженной чувственной натуры. Можно также вслед за учебниками по истории римской литературы сказать, что многие другие поэты писали аналогичные поделки и что две эти поэмы не представляют собой ничего иного. Но столь удобное объяснение лично меня оставляет неудовлетворенным. За этими поэмами мне представляется живой поэт, которого собственная натура и одаренность вместо унылых философских трактатов вынудили сочинять «Любовные элегии» и «Науку любви». «Науку любви» не раз переводили на все современные языки. Здесь мы не можем рассматривать эту книгу подробно, но приведем из нее большие цитаты, чтобы дать читателю некоторое представление о ее масштабе и характере. В первой книге даются инструкции, как завоевать любовь женщины. Вот несколько строк (i, 93 и далее): Как муравьи вереницей спешат туда и обратно, Дальше поэт приводит живую, но легковесную версию легенды о похищении сабинянок (более серьезно изложенную Ливием). Приведем ее всю в качестве важного примера того, как Овидий обращается с мифами, освященными древностью: Ромул, это ведь ты был первым смутителем зрелищ, Овидий полагает, что в целом девичью любовь завоевать легко («Наука любви», i, 271): Смолкнут скорее весной соловьи, а летом цикады, И еще (там же, 343): Будь же смелей – и надежды свои возлагай на любую! Овидий дает любовникам интересный совет относительно их внешности (там же, 509): Мужу небрежность к лицу… Аналогичный совет дает он и женщинам (iii, 105): Нужен уход красоте, без него красота погибает, Дальше Овидий переходит к подробному описанию модных причесок и цвета женских одеяний, который, по его словам, должен соответствовать цвету волос. Ему также есть что сказать о парфюмерии и макияже; тут он добавляет (iii, 210): Но красота милей без прикрас – поэтому лучше, Поэт дает советы и о том, как скрыть телесные изъяны (iii, 263): Если твой рост невелик и сидящей ты кажешься стоя, Следует учиться даже плачу и смеху, чтобы умело применять их в придачу к красоте (iii, 281): Трудно поверить, но так: смеяться – тоже наука, И для красавицы в ней польза немалая есть. Походка – также важное умение, которым должны овладеть красивые женщины (iii, 299): Женская поступь – немалая доля всей прелести женской, Овидий придает большое значение утонченности и культурности как мужчин, так и женщин. Без сомнения, он знает, что некоторые греческие гетеры были умны и образованны, и надеется, что аналогичное достижение цивилизации появится и в Риме. Мужчинам он дает такой совет (ii, 112): Ты приложи к красоте малую долю ума. А женщинам такой (iii, 329): Знай и косского строки певца, и стихи Каллимаха, Наконец, он советует всем девушкам научиться пению, танцу и другим развлечениям. Но споры, брань и ссоры никогда не должны присутствовать ни в общественной жизни, ни в отношениях любовников (ii, 155): …Это – супружества часть, в законном приданое браке, Обман в любви всегда оправдан (i, 611): С ролью влюбленного сладь, словами яви свои раны, Когда влюбленный доходит до крайнего предела, он должен отбросить стыд (i, 663): А поцелуи? Возможно ли их не вмешивать в просьбы? В другом месте Овидий говорит «любовь ненавидит ленивых» и нередко сравнивает любовь с воинской службой (напр., «Наука любви», ii, 233). Верность его не интересует. Если женщина неверна, виноват часто мужчина (ii, 367): Ты ее сделал изменницей, дав им и время и место, Итак, поэт не осуждает жену за измену, если ею, как и многими другими, «пренебрегали». А вот его представление о мужской морали (ii, 387): Но не подумай, что мой приговор: «Будь верен единой», — Но другие интрижки следует хранить в тайне, чтобы о них не узнала ревнивая жена (ii, 391): И не дари подарков таких, чтобы стали приметой, В общем, мужчина всегда может примириться с женщиной, переспав с ней, какой бы бурной ни была их ссора (ii, 461): Вволю побуйствовать дай, дай ненависть вылить воочью Любовник не должен обращать внимание на других искателей милости своей возлюбленной. В этой связи Овидий подробно пересказывает известный миф о романе Венеры с Марсом (ii, 561). Урок, который он старается донести до читателя, – мужу бесполезно шпионить за неверной женой. Напротив, после того, как о связи Венеры с Марсом стало всем известно, они продолжили свой роман уже совсем в открытую: С этих-то пор что творилось в тиши, то творится открыто: В конце второй и третьей книг поэт дает ряд серьезных советов по технике полового акта и всего, что ему предшествует. Эти строки прославили сочинение Овидия на века. Согласно современным представлениям, им место не в поэме, а в пособии по технике секса. Разумеется, мы не станем воспроизводить их в этой книге. Можно упомянуть лишь один момент (ii, 683 и далее), где Овидий заводит разговор о гомосексуализме, который для поэта «не мил», так как сексуальное удовлетворение при нем не взаимное, а одностороннее. В этом замечании видно спокойное и аморальное отношение к гомосексуализму, характерное для римских поэтов. В нашей книге мы могли привести лишь короткие отрывки из «Науки любви». Но из них читатель может получить верное представление о том, какой эффект могла произвести эта книга в свое время, когда старая суровая мораль отступила и Август предпринимал благие, но практически неэффективные попытки ее реформировать. Овидий временами слабо пытается оправдаться, указывая, что писал свою книгу лишь для тех, кто имеет или замышляет связи с дамами легкого поведения. Однако его книга мгновенно обрела популярность и, конечно, не могла сделать брачные реформы Августа более привлекательными для римлян. Очевидно, Овидий вскоре обнаружил, что отношение окружающих к «Науке любви» неоднозначно. В «Лекарстве от любви», его следующей работе – неприятной книге, местами вульгарной и нелепой, он говорит (361), что Критики еще недавно нападали на мои сочинения, Теперь он делает вид, что такая критика, по его мнению «придирчивая», ни в малейшей степени его не затрагивает, а, наоборот, лишь заставляет больше гордиться собой. Но в целом создается впечатление, что он писал «Лекарство от любви» (по словам Риббека), испытывая известное чувство «беспокойства, уязвленного сознания». Тон поэмы чисто фривольный, временами доходящий до отвратительного фарса. Поэт весьма серьезно побуждает влюбленного придумывать телесные изъяны у своей любовницы; или ослаблять свою сексуальную потенцию, встречаясь с другими женщинами, чтобы к собственной любовнице приходить уже бессильным; или так часто заниматься с ней любовью, чтобы от этого начало тошнить… и так далее, в таком же грязном духе. Мы не собираемся продолжать рассмотрение этого омерзительного сочинения Овидия; его подробности являются скорее темой физиологии секса, чем поэзии. Самое прелестное произведение этого многостороннего поэта – книга, которую и в наше время читают и знают во всем мире, а именно «Метаморфозы». Мы упоминаем их здесь, потому что в них представлены хотя бы отчасти эротические сюжеты, позаимствованные из греческих мифов о богах и героях. Овидий в «Метаморфозах» раскрывается как мастер быстрого и убедительного рассказа, ярких описаний и почти натуралистической точности в изображении любых вообразимых персонажей и ситуаций с идеалистической точки зрения. В нашу задачу не входит подробный разбор этого обширного сочинения, но мы приведем несколько примеров того, с каким успехом поэт перекладывает эти, в сущности, эротические сказки стихами. Из множества сюжетов «Метаморфоз» мы выберем один или два, которые невозможно найти в школьных учебниках. (Их составители даже в наше время полагают, что они обязаны «из моральных соображений» избегать всяких упоминаний об эротике.) Например, вот очаровательная легенда – часто встречающаяся в живописи и скульптуре – о любви Аполлона к надменной Дафне и его тщетных ухаживаниях («Метаморфозы», i, 463 и далее): Сын же Венерин ему [Купидон – Аполлону]: Этот рассказ оставляет у нас впечатление, что поэт ставил перед собой две цели: быструю и возвышенную риторику и – как и в «Науке любви» – яркое описание женской красоты. Рассказу о Дафне интересно противопоставить миф о Вертумне – боге, который мог по своей воле менять облик, – и его ухаживаниях за нимфой садов Помоной (xiv, 623 и далее): В те времена и Помона жила. Ни одна из латинских В итоге он превращается в старуху, которая делится с Помоной своим жизненным опытом в форме высокопарной речи о преимуществах брака над незамужней жизнью: Ныне, меж тем как бежишь и просящих тебя отвергаешь, Тысяча ждет женихов, – и боги, и полубоги, Но ни его убедительная речь, ни легенда, рассказанная изменившим свою внешность богом, не трогают Помону. Тогда он появляется в своем истинном виде, как юноша, лучащийся божественностью: …таким пред нею явился, какое Приведенные выше отрывки – превосходные примеры римской риторики. Но очередная сцена словно позаимствована из старинной комедии: Юнона как ревнивая жена и Юпитер, влюбленный в Ио. Бог увидел прелестную девушку и задержал ее, окружив тьмой место, где надеялся обладать ею. Вечно ревнивая Юнона случайно взглянула в ту сторону и заметила неестественную тьму: И огляделась кругом: где муж, – затем что проделки Еще один пример. Меркурий, влюбленный в Герсу, готовится к свиданию с возлюбленной, но сперва прихорашивается подобно знатному римскому юноше (ii, 731): Путь изменил он, летит он на землю, небо оставив, В «Метаморфозах» мы также находим любопытный и интересный рассказ о сотворении бисексуального существа Гермафродита, произошедшего от союза влюбленной нимфы Салмакиды с невинным юношей. Перескажем этот сюжет в прозе, поскольку он заслуживает дословного перевода (iv, 288 и далее): «Наяды вскормили в пещерах на горе Ида мальчика, рожденного божественной Кифереей Меркурию. Кто его мать и отец, было легко узнать по его лицу. Он даже носил имя родителей – Гермафродит, от Гермеса и Афродиты. Когда ему исполнилось пятнадцать лет, он оставил кормилицу Иду, оставил родные горы и стал блуждать по неизвестным местам мимо неизвестных рек, благодаря любопытству не зная усталости. Так он пришел в ликийские города и к карам, соседям ликийцев. Там он увидел озеро с водой, прозрачной до самого дна. Рядом же не было ни болотного тростника, ни бесплодной осоки, ни острого камыша: вода была чиста, как кристалл. Берега озера окружали свежий дерн и вечнозеленая трава. Здесь жила нимфа. Она не охотилась, не стреляла из лука, не состязалась в беге, единственная из наяд, неизвестная резвой Диане. Сестры часто говорили ей: «Салмакида, возьми дрот или ярко расписанный колчан и оживи часы своего безделья охотой!» Но она не брала ни дрот, ни расписанный колчан, не желая проводить время в охоте. Она умывала свое прекрасное тело родниковой водой, причесывала волосы и спрашивала у воды, что ей подходит к лицу. Затем, окутав тело прозрачным покровом, она отдыхала на нежных листьях или мягкой траве. Часто она собирала цветы. Именно это она делала, когда впервые увидела мальчика и возжелала его. Но она подошла к нему не прежде, чем приосанилась, осмотрела свой убор, смягчила выражение лица и действительно стала красивой. Она начала с таких слов: «Мальчик, я верю, что ты из богов. И если ты бог, то, значит, ты – Купидон. Если же ты смертный, то будут благословенны твои отец и мать, счастлив твой брат, счастлива твоя сестра, если она есть, и счастлива твоя кормилица. Но счастливее всех твоя невеста, если ты обручен, считая, что кто-то достоен быть твоей женой. И если невеста у тебя есть, пусть моя любовь будет тайной. Если невесты у тебя нет, позволь мне взойти на твое брачное ложе». Сказав так, она замолкла. Юноша покраснел: он ничего не знал о любви. Но и стыдливость его украшала… Нимфа снова и снова умоляла его дать ей хотя бы братский поцелуй; она уже обхватила его за белую шею, когда он воскликнул: «Прекрати, или я убегу и брошу и тебя, и эту землю». Нимфу охватил страх. «Чужеземец, можешь владеть этим местом». Сделав вид, будто уходит, она спряталась за кустарником, озираясь назад, и присела там, подогнув колено. Мальчик, решив, что остался один, принялся бегать туда-сюда, то и дело погружая ногу до лодыжки в игривую воду. Вскоре, привлеченный ласковой теплотой воды, он сбросил мягкую одежду со своего нежного тела. Нимфа была потрясена: при виде его юной наготы ее страсть воспылала. Ее глаза разгорелись, подобно лику солнца, отраженному в чистом кристалле. Обезумев, она не могла сдержать своих желаний. Ей не терпелось обнять мальчика. Но он, ударив себя ладонями по телу, нырнул в ручей и, поочередно гребя руками, поплыл в прозрачной воде, став похож на изваяние из слоновой кости или белую лилию за гладким стеклом. «Я победила! Он мой!» – закричала нимфа, сбросила свои одеяния и нырнула в ручей, схватив сопротивляющегося мальчика и в борьбе срывая поцелуи. Она прикасалась к нему, ласкала его грудь – все помимо его воли – и так и эдак пыталась его обнять. Наконец, она обвила прекрасного мальчика, пытавшегося убежать, – так змея оплетает пойманного ею орла, так плющ обвивает древесные стволы, так осьминог в море крепко держит своими щупальцами врага. Гермафродит упирался, не желая давать нимфе чаемых радостей. Но она не отпускала его, прижимаясь к нему всем телом, словно впивалась, и говорила: «Бессовестный мальчик, как ни борись, ты от меня не убежишь! Прикажите, о боги, чтобы ни он никогда со мной, ни я с ним не расставались!» Боги услышали ее мольбу. Два тела смешались, соединившись воедино. Так же как срастаются две ветви, вместе покрытые корой, так и их члены слились в тесном объятии. Они перестали быть двое по отдельности, а одним двуполым существом, невозможно сказать – то ли женщиной, то ли юношей. Они не были ни то ни другое, а оба сразу. Но когда Гермафродит понял, что в ручье, куда спустился мужчиной, он стал полумужем, то простер руки и произнес изменившимся голосом: «Отец и мать, исполните просьбу сына! Пусть всякий, кто искупается в этой воде, выйдет отсюда полумужчиной, пусть станет женоподобным, прикоснувшись к ней». И родители исполнили просьбу своего двуполого сына, наделив поток этими ужасными чарами». Нигде бисексуальная натура Овидия не проявляется так четко, как в этом пересказе мифа о Гермафродите, – мифа, который, естественно, возник в глубокой древности. Хотя Овидия в первую очередь влекло к женщинам, он не был вполне свободен от гомосексуальных наклонностей. Современные исследователи психологии и физиологии секса считают чрезвычайно важным персонажем самовлюбленного Нарцисса. Миф о Нарциссе, конечно, тоже очень древний, и он также основан на глубоком знании некоторых основных фактов психологии. Известно, что миф об Эдипе, влюбившемся в мать и убившем отца, возник из распространенных сексуальных переживаний (что вполне надежно доказывается современным психоанализом); так и миф о Нарциссе имеет смысл «внешнего проявление Эго, которое затем выбирается в качестве объекта сексуального влечения» (Каплан. Очерки психоанализа). В изложении Овидия миф звучит весьма очаровательно. Мы приведем несколько цитат, чтобы дать представление об этом сюжете (iii, 344 и далее). Нарцисс даже в детстве поражал нимф своей красотой. Прорицатель при его рождении предсказал ему судьбу. «Мальчик, – сказал он, – достигнет старости, если не увидит сам себя». В этой загадочной фразе четко и ясно выражается вся природа нарциссизма, ибо нарциссоподобный человек настолько ничего не видит, кроме себя, что не замечает никаких возможных объектов для своей любви. Овидий рассказывает: Вот к пятнадцати год прибавить мог уж Кефисий В него влюбилась нимфа Эхо: Вот Нарцисса она, бродящего в чаще пустынной, Некоторое время подразнив юношу, повторяя все его слова, она в конце концов явилась перед ним, горя желанием обнять его за шею. Но Он убегает, кричит: «От объятий удерживай руки! Психиатр сказал бы: «Этот юноша подавляет любовь: он убегает – именно так, как описал поэт, – от своих первых любовных переживаний». Далее поэт показывает логическое развитие событий: Так он ее и других, водой и горами рожденных Вот как Овидий рассказывает об исполнении этого проклятия самовлюбленности: Чистый ручей протекал, серебрящийся светлой струей, — В итоге он понимает, что покорен любовью к самому себе, к обманчивому образу – «все, чего жажду, – со мной». Теперь он хочет только «с собственным телом расстаться»: Странная воля любви, – чтоб любимое было далеко! И он умирает, …как тает на пламени легком Из его тела вырастает «шафранный цветок с белоснежными вкруг лепестками» – нарцисс. Проницательное знание сердца влюбленной женщины раскрыто Овидием в монологе, который он вкладывает в уста Медеи (vii, 12): …не знаю какой, но препятствует бог, и едва ли Наконец Медея изгоняет сомнения, думая о своей любви к Ясону, – Ясону, которого она видит влюбленными глазами. Как говорит Овидий, в ее сердце «справедливость, почтенье, стыдливость» сражались с ее любовью. Хотя кажется, что эти высокие побуждения победят любовь, все же именно последняя в конце концов одержала верх: Но увидала его, – и потухшее вспыхнуло пламя, История Медеи, которую Еврипид еще раньше облек в превосходную драматическую форму, была разработана Овидием в трагедии, к сожалению не дошедшей до нас. Достойно сожаления, что он не совершил других попыток средствами драмы передать психологию глубин женского сердца, так как у него наверняка получилось бы что-нибудь значительное и запоминающееся. Однако в «Метаморфозах» имеется много монологов, которые произносят женщины в драматические моменты. Точно так же и «Героини» Овидия представляют собой попытки – в драматической или риторической форме – изобразить душу влюбленных женщин. В них, например, содержатся письма Энею от его покинутой возлюбленной Дидоны, Ипполиту от Федры и Ясону от Медеи. Эти мнимые письма показывают не столько оригинальность Овидия, сколько его глубокое знание греческих и римских образцов в виде сочинений Софокла, Еврипида и Вергилия и больше похожи на наброски так и оставшихся ненаписанными пьес. Нам будет достаточно одного примера. Трагедия Федры, влюбленной в своего целомудренного и холодного пасынка Ипполита, стала темой для знаменитых творений Еврипида и Расина. Овидий в таких словах показывает Федру, сочиняющую письмо Ипполиту («Героини», iv, 7 и далее): Трижды признаться пытаясь, я трижды в смущеньи умолкла, Она утешает себя мыслью, что весь ее род обречен на странную любовь: Уж не семейный ли рок этой страстью сулил мне томиться? Любовь Федры к Ипполиту переполняет ее в то мгновение, когда она видит его: Нравился ты мне и раньше, но тут воспылала я страстью, Федра ссылается и на то, что ее муж Тесей почти забыл ее: Вовремя медлит Тесей… и промедлит он долго, надеюсь: Эти цитаты составляют лишь часть длинного письма Федры, но их вполне достаточно, чтобы дать представление об этих набросках. Письма женщин очень тонко и ясно раскрывают их характер; и все же они – не героини греческой трагедии, а куртизанки августианского Рима. Многие их слова напоминают нам «Науку любви». Завершим наш короткий обзор Овидия отрывком из «Метаморфоз», из которого видны характерные черты Овидия – легкий и пикантный шарм, а также яркая и пылкая риторика. Речь идет об истории Пигмалиона («Метаморфозы», x, 244 и далее): …Оскорбясь на пороки, которых природа Этот миф дает нам ясное доказательство того, что в античные времена любовь в первую очередь понималась как удовольствие, получаемое от прекрасного тела. Не иронично ли, что Овидий, поэт любви, вызвал недовольство императора именно любовными поэмами? Негодование Августа главным образом вызвала «Наука любви», а также какое-то происшествие, о котором мы знаем лишь то, что оно имело печальные для Овидия последствия. Он был вынужден во цвете лет оставить удовольствия столичной жизни и отправиться в ссылку на Черное море – в негостеприимные земли близ устья Дуная, где в то время существовала маленькая военная колония, призванная защищать границы, которые постоянно находились под угрозой вторжения сарматов. Позже мы поговорим об изгнании Овидия более подробно в связи с историей жизни дочери Августа, Юлии, так как в настоящее время считается, что судьба Овидия была связана с ее судьбой. Поэт умер в Томах, на Черном море, после десяти лет этой тягостной ссылки. Ни одно из множества жалобных писем, отправленных им своей жене, друзьям и императору, не возымело никаких последствий. Так окончилась жизнь этого богато одаренного, но беспутного поэта. Его личность и судьбу можно сравнить с судьбой Оскара Уайльда: оба поэта могли создать еще много великих творений, если бы не злосчастные сексуальные пристрастия, рано предрешившие их судьбу. Рассказ о поэзии августианского периода будет неполным, если мы не упомянем собрание небольших стихотворений, известных под названием «Приапея». В главе о связи религиозной и сексуальной жизни римлян мы довольно подробно обсуждали сущность и обязанности бога или духа Приапа. Люди со склонностью к извращенному остроумию иногда посещали святилища этого похотливого божества и там, вдохновленные непристойным видом его статуй, сочиняли (обычно в манере Катулла) не менее непристойные шуточные стихи, которые выцарапывались на стенах святилищ, и даже на самих статуях – точно так же, как в наши дни аналогичные, но намного менее остроумные надписи появляются на стенах в потаенных уголках. Собрание лучших образцов этой поэзии, сохранившееся с римских времен, было впервые напечатано в 1469 году в качестве приложения к римскому изданию Вергилия. Этот сборник является важным документом для изучения сексуальной жизни при Августе. Однако в данной книге мы не станем приводить из него примеры. Для того чтобы дать о нем представление, расскажем о содержании этих забавных стихотворений. Как правило, в них описывается, как Приап весьма непристойным образом наказывает с помощью своего гигантского фаллоса садовых воришек. Современные исследователи обычно признают, что среди авторов этих грубых шуток были такие выдающиеся поэты, как Тибулл, Овидий, Петроний, может быть, даже Катулл. Ничего невозможного в этом нет. Даже Гете иногда писал весьма фривольные стихи, а римляне придерживались еще менее строгих взглядов на отражение сексуальных тем в искусстве. Теперь мы должны упомянуть римского баснописца Федра. Он был родом из Македонии и жил в Риме как вольноотпущенник Августа. Позже он чуть не погиб из-за враждебности Сеяна, могущественного фаворита Тиберия. Разговор о нем необходим, поскольку в его баснях содержится интересный эротический материал. Например, вот о женщине на сносях, отказывавшейся ложиться в постель (i, 18): Возврат к местам страданий нам не радостен. А вот забавный анекдот о двух женщинах, влюбленных в одного мужчину (ii, 2): Мы на примере видим, что всегда мужчин — Довольно проницательны также и следующие строки (iv, 15): Спросили как-то, отчего возникли И вот последний пример (i, 27): Гетера, лукаво завлекая юношу, Вероятно, этих примеров хватит, чтобы показать, что Федр, кроме известных басен о животных, мог сочинять также изящные и забавные эротические истории. Палдамус в «Римской сексуальной жизни» называет Петрония «единственным истинно поэтическим духом, писавшим о любви в послеавгустовскую эпоху». Сейчас практически общепризнано, что Петроний – именно тот человек, о котором говорит Тацит («Анналы», xvi, 18) следующими словами: «О Гае Петронии подобает рассказать немного подробнее. Дни он отдавал сну, ночи – выполнению светских обязанностей и удовольствиям жизни. И если других вознесло к славе усердие, то его – праздность. И все же его не считали распутником и расточителем, каковы в большинстве проживающие наследственное достояние, но видели в нем знатока роскоши. Его слова и поступки воспринимались как свидетельство присущего ему простодушия, и чем непринужденнее они были и чем явственней проступала в них какая-то особого рода небрежность, тем благосклоннее к ним относились. Впрочем, и как проконсул Вифинии, и позднее, будучи консулом, он выказал себя достаточно деятельным и способным справляться с возложенными на него поручениями. Возвратившись к порочной жизни или, быть может, лишь притворно предаваясь порокам, он был принят в тесный круг наиболее доверенных приближенных Нерона и сделался в нем законодателем изящного вкуса, так что Нерон стал считать приятным и исполненным пленительной роскоши только то, что было одобрено Петронием. Это вызвало в Тигеллине зависть, и он возненавидел Петрония как своего соперника, и притом такого, который в науке наслаждений сильнее его». В конце концов Нерон заподозрил, что Петроний участвует в заговоре против него; и Петроний, очевидно чувствуя себя небезгрешным, вскрыл вены. Говорят, что он в завещании «описал безобразные оргии принцепса, назвав поименно участвующих в них распутников и распутниц и отметив новшества, вносимые ими в каждый вид блуда», и отправил это описание Нерону. Поэтому вполне вероятно, что именно этот человек был автором блестящего, но аморального романа, дошедшего до нас под названием «Сатирикон» («Книга сатир») и вызывавшего большое восхищение у Ницше. Хотя это сочинение, очевидно, было весьма объемистым, сохранились лишь отрывки из его 15-й и 16-й книг. Но и этих отрывков достаточно, чтобы понять: «Сатирикон» – творение истинного гения. Что же столь блестящее и запоминающееся содержится в этих отрывках из романа нероновских времен? Риббек отзывается о «Сатириконе» как о «широкой и достоверной картине нравов первого столетия, наполненной множеством персонажей из всех классов общества». Содержится там, в частности, и замечательно живое и подробное изображение римского выскочки, богатого и невежественного сноба Тримальхиона – персонажа столь же полного жизни, как шекспировский Фальстаф или сервантесовский Дон Кихот. Но оно не столь интересно для нас, как представленная в книге исключительно разнообразная картина римской сексуальной жизни. Мы видим не высокие и благородные страсти, которые поражают нас в сочинениях Проперция, и не изысканную утонченность Овидия, а несдерживаемую сексуальность, не уважающую ни пола, ни возраста, а смело и откровенно стремящуюся к совокуплению, чтобы истощиться в нем с полнотой, физически невозможной для современного европейца. Прилагать к подобным побуждениям нравственные оценки так же нелепо, как к шторму или урагану. Мы можем лишь следить за ними и говорить себе: «Так когда-то жили люди, и такими были их удовольствия и потребности». В данной книге невозможно во всех подробностях обсуждать картины сексуальной жизни, представленные в романе Петрония, хотя было бы интересно на их основе написать небольшое эссе о сексуальных знаниях в эпоху ранней империи. Мы можем обратить внимание лишь на самые существенные моменты романа в той степени, в какой они не затрагиваются в других главах. Нам представляется, что самая ошеломляющая черта «Сатирикона» – та легкость и естественность, с какой Петроний равняет гомосексуализм с любовью к женщинам, не считая его ни низменным, ни вообще чем-либо особенным. Энколпий, от лица которого ведется рассказ, – сам гомосексуалист. Будучи осужден за преступление, он бежит с арены (его приговорили к гладиаторскому бою) и, совершив несколько новых преступлений, вместе со своим другом и собратом по ремеслу Аскилтом пускается бродяжничать. С собой для развлечения они берут красивого мальчика Гитона и любят его по очереди, ревниво наблюдая за успехами друг друга. Петроний с удовольствием описывает их развлечения откровенной, смелой прозой, местами переходящей в возвышенную поэзию. Кроме этой троицы, опытным гомосексуалистом является и сам Тримальхион, самый популярный персонаж романа. Долгие годы юности он был фаворитом у богатого римлянина, унаследовал его собственность и теперь, живя в роскоши и ни в чем не зная себе отказа, содержит, помимо жены, несколько красивых мальчиков. Его не останавливает даже ревность жены. Процитируем в качестве образца одну из последующих сцен (74): «…Среди вновь пришедших рабов был довольно хорошенький мальчик; Трималхион обнял его и принялся горячо целовать. Фортуната, на том основании, что «право правдой крепко», принялась ругать Трималхиона отбросом и срамником, который не может сдержать своей похоти. И под конец прибавила: «Собака!» Трималхион, смущенный и обозленный этой бранью, швырнул ей в лицо чашу. Она завопила, словно ей глаз вышибли, и дрожащими руками закрыла лицо. Сцинтилла тоже опешила и прикрыла испуганную Фортунату своей грудью. Услужливый мальчик поднес к ее подбитой щеке холодный кувшинчик; приложив его к больному месту, Фортуната начала плакать и стонать. – Как? – завопил рассерженный Трималхион. – Как? Эта уличная арфистка не помнит, что я ее взял с подмостков работорговца и в люди вывел? Ишь, надулась, как лягушка, и за пазуху себе не плюет, колода, а не женщина! Однако рожденным в лачуге о дворцах мечтать не пристало. Пусть мне так поможет мой гений, как я эту доморощенную Кассандру образумлю». Он еще некоторое время оскорбляет жену, но потом успокаивается, впадает в сентиментальность, начинает плакать и объясняет, что целовал мальчика не за его красоту, а за то, что тот усердный, добрый, честный слуга. Другой персонаж, появляющийся в романе, – поэт Эвмолп. При первом появлении он по воле автора рассказывает короткую историю о том, как учитель соблазнил красивого мальчика, а потом узнал, что соблазненный – еще больший развратник, чем он сам. История эта слишком груба, чтобы пересказывать ее здесь. Позже книга приводит нас в одну из общественных бань того времени. Там происходит сцена, когда вокруг одного из посетителей собирается целая толпа моющихся – «он обладал оружием такой величины, что сам человек казался привешенным к этому амулету». (Возможность подобной сцены дает нам понять, сколь невероятно распространенными были тогда бисексуальные наклонности.) Наконец, как снова и снова рассказывает нам автор, мальчик Гитон привлекает похотливые взгляды всех мужчин, куда бы он ни шел, хотя вряд ли его можно назвать мальчиком, так как ему уже исполнилось восемнадцать лет. Петроний, однако, интересуется не только красивыми мальчиками. Он демонстрирует обширный опыт любви к женщинам и описывает его яркими красками. Например, Эвмолп с большим воодушевлением пересказывает старую легенду о вдове из Эфеса – легенду, которая излагалась и на других языках (в том числе и по-латыни – среди басен Федра), но намного менее удачно. Мы приведем здесь эту забавную историю (111): «В Эфесе жила некая матрона, отличавшаяся столь великой скромностью, что даже из соседних стран женщины приезжали посмотреть на нее. Когда же умер ее муж, она, не удовольствовавшись общепринятым обычаем провожать покойника с распущенными волосами или бия себя на виду у всех в обнаженную грудь, последовала за умершим мужем даже в могилу и, когда тело, по греческому обычаю, положили в подземелье, осталась охранять его там, в слезах проводя дни и ночи. Пребывая в столь сильном горе, она решила уморить себя голодом, и ни родные, ни близкие не в состоянии были отклонить ее от этого решения. Напоследок даже городские власти удалились, ничего не добившись. Все плакали, глядя на этот неповторимый пример супружеской верности, – на эту женщину, уже пятые сутки проводившую без пищи. Печально сидела с ней ее верная служанка. Заливаясь слезами, она делила горе своей госпожи и по временам заправляла светильник, поставленный на могильную плиту, как только замечала, что он начинает гаснуть. В городе только и разговоров было, что про вдову. Люди всех званий сходились в том, что впервые пришлось им увидеть блестящий пример истинной любви и верности. Между тем как раз в это время правитель той области приказал неподалеку от подземелья, в котором вдова плакала над свежим трупом, распять нескольких разбойников. А чтобы кто-нибудь не похитил разбойничьих тел, желая предать их погребению, возле крестов поставили на стражу солдата. С наступлением ночи он заметил среди надгробных памятников довольно яркий свет, услышал стоны несчастной вдовы и, по любопытству, свойственному всему роду человеческому, захотел узнать, кто это и что там делается. Немедленно спустился он в склеп и, увидев там женщину замечательной красоты, сначала оцепенел от испуга, словно перед призраком или загробною тенью. Затем, увидев наконец лежащее перед ним мертвое тело и заметив слезы и лицо, исцарапанное ногтями, он, конечно, понял, что это только женщина, которая после смерти мужа не может прийти в себя от горя. Тогда он принес в склеп свой скромный обед и принялся убеждать плачущую, чтобы она перестала понапрасну убиваться и не терзала груди своей бесполезными рыданиями: всех, мол, ожидает один конец, всем уготовано одно и то же жилище. Говорил и многое другое, чем обыкновенно стараются утешать людей, чья душа изъязвлена горем. Но она от этих утешений стала еще сильнее царапать свою грудь и, вырывая из головы волосы, принялась осыпать ими покойника. Солдата это, однако, не обескуражило, и он не менее настойчиво стал уговаривать бедную вдовушку немножко поесть. Наконец служанка, соблазнившись винным запахом, почувствовала, что не в силах больше противиться учтивому приглашению солдата, и сама первая протянула руку, побежденная. А потом, подкрепив пищей и вином свои силы, она тоже начала бороться с упорством своей госпожи. – Что пользы в том, – говорила служанка, – если ты умрешь голодной смертью? Если заживо похоронишь себя? Если самовольно испустишь неосужденный дух, прежде чем того потребует судьба? Мнишь ли, что слышат тебя усопшие тени и пепел? Не лучше ли будет, если ты останешься в живых? Не лучше ли отказаться от своего женского заблуждения и, пока можно, наслаждаться благами жизни? Самый вид этого недвижного тела уже должен убедить тебя остаться в живых. Всякий охотно слушает, когда его уговаривают есть или жить. Потому вдова наша, которая, благодаря столь продолжительному воздержанию от пищи, уже сильно ослабела, позволила, наконец, сломить свое упорство и принялась за еду с такою же жадностью, как и служанка, сдавшаяся первою. Вы, конечно, знаете, на что нас часто соблазняет сытость. Солдат теми же ласковыми словами, которыми убедил матрону остаться в живых, принялся атаковать и ее стыдливость. К тому же он казался этой целомудренной женщине человеком вовсе не безобразным и даже не лишенным дара слова. Да и служанка старалась расположить свою госпожу в его пользу и то и дело повторяла: …Ужели отвергнешь любовь, что по сердцу? Но что там много толковать? Женщина с этой стороны своего тела тоже потерпела полное поражение: победоносный воин и на этот раз ее убедил. Они провели во взаимных объятиях не только эту ночь, в которую справили свою свадьбу, но то же самое было и на следующий, и даже на третий день. А двери в подземелье на случай, если бы к могиле пришел кто-нибудь из родственников или знакомых, разумеется, заперли, чтобы казалось, будто эта целомудреннейшая из жен умерла над телом своего мужа. Солдат же, восхищенный и красотою возлюбленной, и таинственностью приключения, покупал, насколько позволяли его средства, всякие лакомства и, как только смеркалось, немедленно относил их в подземелье. А в это время родственники одного из распятых, видя, что за ними нет почти никакого надзора, сняли ночью с креста его тело и предали погребению. Воин, который всю ночь провел в подземелье, только на следующий день заметил, что на одном из крестов недостает тела. Трепеща от страха перед наказанием, рассказал он вдове о случившемся, говоря, что не станет дожидаться приговора суда, а собственным мечом накажет себя за нерадение, и просил, чтобы она оставила его, когда он умрет, в этом подземелье и положила в одну и ту же роковую могилу возлюбленного и мужа. Она же, не менее сострадательная, чем целомудренная, отвечала: – Неужели боги допустят до того, что мне придется почти одновременно увидеть смерть двух самых дорогих для меня людей? Нет! Я предпочитаю повесить мертвого, чем погубить живого. Сказано – сделано: матрона велит вытащить мужа из гроба и пригвоздить его к пустому кресту. Солдат немедленно воспользовался блестящей мыслью рассудительной женщины. А на следующий день все прохожие недоумевали, каким образом мертвый взобрался на крест». Этот рассказ выставляет женскую природу в очень реалистичном свете, что подкрепляется отрывком, в котором Петроний расписывает женские сексуальные пристрастия (126): «Женщинам то и подавай что погрязнее: сладострастие в них просыпается только при виде раба или вестового с подобранными полами. Других распаляет вид гладиатора, или покрытого пылью погонщика мулов, или, наконец, актера, выставляющего себя на сцене напоказ». В этой связи мы должны обратиться за объяснением к знаменитой теории Шопенгауэра о метафизике половой любви. В том же самом абзаце Петроний дает такой очаровательный портрет красивой женщины: «И вот подводит она ко мне женщину, краше всех картин и статуй. Нет слов описать эту красоту: что бы я ни сказал – все будет мало. Кудри, от природы вьющиеся, распущены по плечам, лоб невысокий, хотя волосы и зачесаны назад; брови – до самых скул, и над переносицей почти срослись; глаза – ярче звезд в безлунную ночь, крылья носа чуточку изогнуты, а ротик подобен устам Дианы, какими придумал их Пракситель. А уж подбородок, а шея, а руки, а ноги, изящно охваченные золотой перевязью сандалий! Белизной они затмевали паросский мрамор». Дальше следуют сцены, напоминающие современную оперетту – главные персонажи неожиданно начинают говорить стихами. Например, «Киркея (девушка, о красоте которой говорилось в предыдущей цитате) обвила меня нежными, как пух, руками и увлекла за собой на землю, одетую цветами и травами. Те же цветы расцвели, что древле взрастила на Иде Растянувшись рядом на траве, мы играючи обменивались тысячей поцелуев, стараясь, чтобы наслаждение наше обрело силу…» Чуть позже во время этой страстной любовной сцены Петроний показывает нам, как исполнилось проклятие Приапа (сексуального божества, которое Энколпий оскорбил в прошлом). Любовник неожиданно лишается силы, то есть становится импотентом, что неудивительно с физиологической точки зрения, учитывая его невоздержанную жизнь. Импотенция – излюбленная тема эротической литературы всех времен; ее затрагивает например, Гете в своем «Дневнике». Петроний, как и следовало ожидать, в ярких деталях описывает это несчастье и его последствия; в этом описании мы встречаем некоторые интересные подробности о том, как лечили подобные недуги в ту эпоху. Самый интересный момент, вероятно, следующий: пациент должен не только придерживаться особой диеты и обращаться за помощью к специальным божествам, но и обязан взять фаллос, обмазанный маслом с толченым перцем и крапивным семенем, и ввести его себе в анус; во время этой процедуры пациента медленно хлещут по нижним частям тела пучком зеленой крапивы. Очевидно, уже тогда римляне знали о связи между половыми органами и анальными нервами. Или, выражаясь популярно, была известна флагелляция с сексуальными целями – хотя, насколько нам известно, в римской литературе об этом больше нигде не упоминается. В этой же связи Петроний описывает грязную сексуальную сцену с тремя персонажами. К сожалению, в этом месте текст утрачен, и мы не можем с уверенностью судить, имеет ли она какое-то отношение к восстановлению потенции Энколпия. Но вполне возможно, что именно этой целью и мотивировано появление данной сцены. Наконец, мы доходим до эпизода, который для современного вкуса и нравственности кажется ужасающим, – юный Гитон для развлечения участников пирушки лишает девственности семилетнюю девочку. Приведенных отрывков вполне достаточно, чтобы дать читателю приблизительное представление об этом романе. Было бы абсолютно неверно делать вывод, что все современники Петрония были столь же порочны и похотливы, как и некоторые персонажи и сцены в «Сатириконе». Его герои не принадлежат к правящим классам – это невежественные выскочки, вольноотпущенники и рабы. И мы должны помнить, что автор пытается изобразить этих людей сатирически, примерно в том же стиле, что и современные юмористические газеты грубого пошиба. Поэтому невозможно поверить, чтобы все его описания были реалистичны. Все же отношение Петрония к гомосексуализму, как мы уже сказали, поразительно; и в этом смысле «Сатирикон» является ценным свидетельством о бисексуальных наклонностях современников Петрония. На этом закончим разговор о теме романа. Можно сказать пару слов о его стиле и композиции и задаться вопросом: могут ли эротические рассказы иметь эстетическую ценность? Вероятно, к «Сатирикону» можно относиться достаточно терпимо, если принять гипотезу, что эта книга принадлежит к классике литературы, но откровенные сцены романа в наши дни отнесут скорее не к искусству, а к порнографии. А как оценивали сочинение Петрония его современники? Мы не знаем наверняка. По словам Риббека (Указ. соч., iii, 169), «можем вообразить себе успех, с каким были встречены эти сочные рассказы Петрония, признанного знатока хороших вкусов, при бесстыдном дворе Нерона; удовольствие, которое уличные сценки и похотливые рабы возбуждали в самом императоре, любившем окунаться в разгульную ночную жизнь своей огромной столицы; интерес римской знати к тонким переходам стиля, соответствующим положению и характеру повествователя, и к идиомам, вульгарностям и просторечиям, предстающим как воплощенный голос реальности; и усмешку гордых римлян при виде тщетных попыток провинциальных снобов подражать им». Среди литературных произведений времен Нерона выделяются драмы Сенеки, хотя неизвестно в точности, он ли – их автор. Все они являются переработкой греческих сюжетов, но стиль, в котором представлены эти сюжеты, столь интересен, что мы не можем не упомянуть их в нашей книге. Почти во всех этих драмах содержатся эротические сцены, но наше внимание в первую очередь привлекает не это, а скорее тот факт, что их автор (кто бы он ни был) не упускает ни одной возможности для описания всевозможных ужасов и жестокостей. Аудитория, услаждавшая себя кровавыми представлениями в амфитеатрах, с удовольствием внимала и высокопарным рассказам о несдерживаемых страстях и диких зверствах. Фундаментальный контраст между возвышенным и благородным духом греков времен Перикла и развращенностью подданных и придворных Нерона нигде не проявляется так отчетливо, как при сопоставлении творений Софокла и Еврипида с тем, как эти же самые сюжеты представлены у Сенеки. Несколько примеров позволят читателю получить представление об обсуждаемых сочинениях. Например, возьмем «Медею». Из легенды о Медее Еврипид сотворил одну из наиболее утонченных и захватывающих трагедий. А как обошелся с ней Сенека? Сюжет его трагедии почти идентичен еврипидовскому. Но какие подробности он прибавляет! Как мы знаем, Еврипид мастерски изобразил конфликт в материнском сердце. У Сенеки брошенная жена превращается в разъяренную фурию, ужасно отомстившую своему неверному мужу: сперва она убивает одного из своих детей на сцене; затем, когда ей пытаются помешать, забирает его тело и последнего ребенка в колесницу, запряженную драконами; там она убивает оставшегося ребенка, швыряет трупы рыдающему мужу и исчезает. В «Федре» пересказывается та же легенда, что и в еврипидовском «Ипполите», но в сниженном ключе. Кормилица произносит риторический монолог в стоическом духе (195): Да, чтобы волю дать пороку гнусному, Эти напыщенные аргументы еще сильнее оттеняются отвратительными риторическими описаниями кошмарных сцен. Вот отрывок из речи посланца, рассказывающего о смерти невинного Ипполита (1093 и далее): В крови все поле. Голова разбитая Наконец, расчлененные и окровавленные останки Ипполита приносят на сцену, и вождь хора дает указания, как их собрать вместе. Риббек называет ужасающую трагедию «Фиест» «повествованием о сердце самого римского народа». С чудовищной подробностью в ней описывается не только убийство детей Фиеста, но и их расчленение и приготовление из них обеда для ничего не подозревающего отца. Нет никакого смысла приводить цитаты из этой безвкусной и отталкивающей пьесы. Однако то же самое характерно и для всех этих трагедий. Например, в «Безумном Геркулесе» герой убивает своих детей на глазах аудитории. В «Эдипе» Иокаста, мать и жена Эдипа, закалывается на сцене, а посланец с ужасающим реализмом рассказывает, как Эдип вырвал себе глаза своими же руками; точно так же в другой пьесе он рассказывает о мучениях и агонии Геркулеса. Мрачные кошмары этих драм еще сильнее оттеняются яркими описаниями магических и некромантических церемоний, а также диких мест, населенных призраками. Герои Сенеки выбирают эти места для своих кровожадных преступлений – например, в такой зачарованной долине Атрей убивает сыновей Фиеста. В целом ясно, что автор этих драм целенаправленно пользовался такими приемами, чтобы пощекотать трепещущие нервы читателей и зрителей, доведя их до состояния безумного возбуждения, и наиболее полно удовлетворить их стремление к жестоким и возбуждающим впечатлениям. И поэтому тем более странно встретить посреди этих эффектов и ужасов длинные риторические монологи в духе стоиков. Однако эти пьесы, несмотря на их отталкивающее содержание, возможно, являются верным отражением духовных исканий времен Нерона, так как, согласно Тациту и Светонию, та эпоха видела как низменную и отвратительную чувственность богатых выскочек, так и искренние попытки благородных душ найти новую гуманность и новую религию. Стоицизм обеспечивал философскую поддержку этим усилиям, рациональную основу, в которой они нуждались. Пышная и эмоциональная риторика, в которую автор этих пьес облек стоические идеи, безвкусна и примитивна, однако в ней иногда проскальзывают глубокие и благородные мысли, подобно жемчугу в куче зловонной грязи. Однако рассуждения на эту тему выходят за рамки нашего труда. Под именем Сенеки до нас дошла и другая драма, совершенно иного рода – «Октавия». Ее тема – несчастная жизнь и смерть Октавии, против своей воли ставшей женой Нерона. В сущности, это то, что в наши дни называется исторической пьесой, хотя ради решения художественных задач факты в ней сжаты, но сами по себе они вполне соответствуют реальности. Сюжет пьесы принадлежит к жанру любовной драмы: благородная Октавия в юности против своей воли была выдана замуж за жестокого Нерона, который затем дал ей развод, чтобы жениться на ее красивой фрейлине Поппее Сабине; негодующий народ восстает, но терпит поражение; сама Октавия, нисколько не повинная в бунте, тем не менее, сослана на пустынный остров, где убита. Действие развивается быстро, и автор с немалым мастерством держит зрителей в напряжении. Но, что довольно странно, поэт пренебрег отличными возможностями, которые сами напрашивались, – например, он не изобразил встречу двух женщин или сопротивление Нерону со стороны его бывшей жены. Кроме того, образ Октавии представлен почти так же, как ее описывал Тацит: она играет пассивную роль невинной и страдающей женщины, совсем не драматическую фигуру – и вся ее длинная роль состоит в одной долгой жалобе на свою злосчастную судьбу и на жестокость Нерона. Истинный драматург сделал бы из этого материала великое произведение, пользуясь напрашивающимися разительными контрастами: чувственный тиран Нерон – невинная страдалица Октавия, без всякого повода обреченная на ссылку и смерть; Сенека, благородный философ, советующий своему бывшему воспитаннику и ученику проявить разумную умеренность и уважение к брачным узам, – привлекательная и порочная Поппея, своей красотой покоряющая слабого и жалкого Нерона; негодующий народ, встающий на защиту Октавии; и, наконец, жестокая расправа с восставшим народом, отчаяние Октавии, ее прощание с миром и мольба об облегчении в виде смерти (отчаяние Октавии – один из элементов, который, согласно Шопенгауэру, необходим для настоящей трагедии). Из этого получилась бы великолепная драма. Однако поэт (кто бы он ни был) из этого сюжета сделал всего-навсего драматическую поэму для чтения, а не для постановки: все ее эффекты тонут (как и эффекты в других драмах Сенеки) в потоках лирики и риторики. Но в «Октавии» мы не видим той шокирующей безвкусицы, тех ужасающих кошмаров, которые омрачают упомянутые выше трагедии. Приведем несколько отрывков из «Октавии». Вот сцена, в которой Сенека пытается переубедить своего бывшего ученика Нерона (533 и далее): С е н е к а Другая сцена из «Октавии» при умелой обработке могла бы получиться чрезвычайно эффектной. Поппея рассказывает кормилице, что ее отдых был потревожен страшными и зловещими снами; она полна мрачных предчувствий о надвигающемся несчастье. К сожалению, эта сцена (как и многие другие в этой драме) не проработана до конца и дается лишь намеками. Вот отрывок из нее (690): К о р м и л и ц а Хор то негодует на жестокую тиранию Нерона, то воспевает непобедимую силу любви. Он поет о любви так (806): Для чего затевать понапрасну войну? В заключение процитируем фрагмент из вступительного монолога Сенеки. В его словах мы слышим скрытый мотив всей трагедии (377): Фортуна всемогущая! Зачем ты мне, Как бы «Октавия» ни была несовершенна с формальной точки зрения, мы полагаем, что эта драма достойна цитирования, поскольку является не просто подражанием греческим образцам, хотя многим обязана греческой драматургии. Уникальность трагедии в ее теме; нам остается лишь пожелать, чтобы какой-нибудь современный гений взял бы эту же тему, чтобы на ее основе сочинить действительно великую трагедию. Позже мы вновь обратимся к «Октавии» ради изображенных в ней картин нравов при дворе Нерона. Приписываемые Сенеке драмы не одиноки в обращении к напыщенной риторике и мрачным ужасам. Риторика и ужасы составляют форму и содержание поэзии римского Серебряного века; они были облачены в эпическую форму племянником Сенеки Луканом в его грандиозной поэме о гражданской войне, «Фарсалии». Мы не найдем здесь прелестных описаний эротических сцен; автор сознательно избегает подобных ситуаций, даже когда для них представляется возможность. Лукан тратит всю свою энергию на изображение ужасов войны с обстоятельностью и живописностью, которая временами становится совершенно отталкивающей. Вот, например, несколько моментов из морского сражения под Марселем (iii, 635 и далее): Крючьями быстро в корму вонзилась железная лапа, Был ей зацеплен Ликид: он сразу нырнул бы в пучину, Талант Лукана к мрачным описаниям не ограничивается батальными сценами. Его воображение глубоко погружается в преступления и ужасы в сцене появления фессалийской колдуньи Эрихто (vi, 515 и далее): Нечестивица мерзко Хватит на этом. К приведенным выше цитатам несложно добавить и другие ужасающие картины; но посреди войны, крови и убийств Лукан иногда находит и другие темы. Во второй книге поэмы содержится небольшая сцена, рассказанная в действительно очаровательном и идиллическом стиле, хотя и с несгибаемой суровостью убежденного стоика: речь идет о возвращении Марции к своему первому мужу Катону после смерти Гортенсия, которому Катон отдал ее (ii, 326 и далее): Феб между тем разогнал холодные сумраки утра, Мы привели этот отрывок в качестве верного и трогательного примера стоической концепции любви и брака. (Легко увидеть влияние этих концепций на раннее христианство.) Будучи вполне последователен, Лукан не интересуется фигурой Клеопатры; в ней он видит лишь бесстыдную потаскуху, которая покорила даже могучего Цезаря: В водах левкадских и впрямь опасенье возникло такое, — Так в десятой книге (66 и далее) он пишет о египетской чаровнице, не сказав ни слова о ее физической красоте: Лукан, суровый юный стоик, презирал подобные вещи. Вместо этого он нередко пересказывает общие места стоического учения: восхваляет беззаботный сон бедняков (v, 527 и далее), клеймит роскошь и чувственность (iv, 373 и далее). На царствование Нерона приходятся также жизнь и труды Персия. Персий вел образ жизни ученого затворника в кружке друзей, как и он сам, близких к стоицизму, и умер от желудочной болезни в возрасте 29 или 30 лет. Шесть его сатир едва ли заслуживали бы упоминания в нашей книге, если бы не прелестный автобиографический фрагмент из пятой сатиры. Мы уже говорили выше, что очень немногие римляне умели подавлять в себе гомосексуальные наклонности. Древний биограф подчеркивает «стройную фигуру и тонкие нежные черты» Персия. Известно также, что он рано лишился отца, рос среди женщин-родственниц и ни разу в жизни не познал женщину, – это вполне объясняет раздраженную неприязнь к гетеросексуальной любви, которая то и дело проскальзывает в его поэзии. Мы склонны предположить, что его склонности распространялись исключительно на мужчин: при отсутствии каких-либо доказательств мы, естественно, не можем говорить о его гомосексуальности. Вот что пишет он сам (v, 19 и далее): Я же на то и не бью, чтобы ребяческим вздором Смысл этого трогательного признания благодарности ученика учителю состоит в том, что, по словам Персия, когда он вырос, то мог направить свои взоры на Субуру (где в основном жили проститутки), но предпочел углубиться в философию под руководством своего возлюбленного и почитаемого учителя. Если Персий говорит, что учитель любил его любовью Сократа, речь в крайнем случае идет о высокодуховной форме гомосексуализма. Вряд ли стоит прибавлять, что это была слишком возвышенная любовь, чтобы содержать какие-либо сознательные проявления сексуальности. Персий платит своему наставнику такой утонченнейшей данью (v, 63 и далее): Ты же любишь бледнеть, над страницами сидя ночными, Эти слова можно бросить в лицо тем, кто воображает, что старикам бессмысленно чему-либо учиться, и кто непрестанно выступает за «обучение молодых у молодых». Эпическая поэзия в посленероновскую эпоху в основном сохраняет стиль и вкус времен Нерона. Ее основные представители – Валерий Флакк, Силий Италик и Стаций; у всех троих Риббек усматривает склонность к демоническим персонажам и сценам, к темным силам зла и безумию, к ужасам подземного мира и к ярким описаниям грандиозных битв и причудливых и отвратительных смертей. Из них троих для задач нашего труда наименьший интерес представляет Валерий Флакк, пытавшийся перевести на латынь поэму Аполлония Родосского об аргонавтах. Этот перевод дошел до нас не полностью: он обрывается в том месте, когда Медея начинает подозревать Ясона в неверности. В основу сюжета, разумеется, положен знаменитый миф о плавании аргонавтов и похищении с помощью Медеи золотого руна; но нас в основном интересуют несколько небольших сцен, сочиненных римским поэтом и характерных для него и для его эпохи. Например, Пелей прощается со своим маленьким сыном Ахиллом вечером накануне отплытия «Арго» – должно быть, точно так же, как прощались римляне со своими близкими, отправляясь сражаться во славу империи в Азии или в далекой Галлии. Эта коротенькая сценка полна глубоких и нежных чувств. Преданный кентавр Хирон, учитель юного Ахилла, спускается с гор и указывает отцу на взывающего к нему сына. «Мальчик, поняв, что отец узнал его голос, и увидев, что тот спешит к нему с раскрытыми объятиями, подбежал к нему и повис у него на шее в долгом и жадном объятии». Мальчик с восхищением глядит на героев. Он вслушивается в их возвышенные беседы, ему позволяют посмотреть и потрогать львиную шкуру Геракла. Пелей нежно целует сына и призывает на него благословение небес; затем он дает Хирону последние наставления по воспитанию мальчика – тот должен обучиться войнам и искусству сражения, практиковаться в охоте и метании стрел (i, 255 и далее). Наряду со сценами нежной привязанности поэма содержит и описания ужасающих битв, которые – при сравнении с соответствующими сценами в оригинальной поэме Аполлония – выразительно иллюстрируют римские вкусы. (Примеры подобных сцен – iii, 15 – 361 и vi, 317–385.) Особенно интересно то, что римский поэт изображает личность Медеи с намного большей проницательностью, чем греческий: оба они верно и тонко рисуют происходящий в ее душе конфликт между только что зародившейся любовью к Ясону и верностью своему народу, но Валерий Флакк описывает рождение и развитие ее любви намного более умело. Он – сын более поздней эпохи, знакомой с опытным и проницательным взглядом Овидия и Проперция на женщин. Произведение другого рода представляет собой «Пуника» Силия Италика, историческая, или, точнее, национальная эпическая поэма. «Пуника» задумывалась как продолжение «Энеиды»: она воспевает героические труды римского народа и его вождей в войне с Ганнибалом. Мы упоминаем ее здесь, потому что она напоминает поэму Лукана (и в некоторой степени использует те же формальные приемы) в том, что стремится напомнить слабому и посредственному настоящему о величественном прошлом. Вся поэма полна стоических представлений и убеждений: О, римлянин, если б ты перенес успех столь стойко, Такими словами (ix, 346) поэт оплакивает поражение римлян при Каннах. Этих строк вполне достаточно, чтобы дать представление о возвышенных духовных побуждениях, переполняющих всю поэму. Поэт-стоик, осуждающий свой век, так завершает выполненное во вполне гомеровском духе описание битвы при Каннах (x, 657 и далее): Таков Рим был в те дни. И если гибель твоя, Карфаген, Как и следовало ожидать, поэма полна бряцанием оружия и пылом яростных битв; подобные сцены изображаются с тем же формальным мастерством, какое мы видим в сочинениях Сенеки и Лукана. Вот несколько примеров. Героический Сцевола в битве при Каннах поражен в лицо камнем, брошенным карфагенянином (ix, 397): Удар сокрушил ему челюсть, Еще более ужасающей выглядит сцена, в которой карфагеняне пытают раба, убившего Гасдрубала (i, 169 и далее): Свирепые карфагеняне, в гневе взъярясь (Чем знаменит сей народ), ускорили пытки: Интересно сопоставить эту кошмарную сцену с описанием, приведенным у Ливия (xxi), который лаконично рассказывает, что убийца смеялся во время пыток, так как его мучения затмевала радость от удачного выполнения задачи. Все жестокие подробности – плод фантазии Силия, хорошо знавшего вкусы и запросы своих читателей. Точно так же мы не должны забывать об эпохе, в которую жил Силий, когда читаем панегирик Лелия Сципиону (xv, 274 и далее): Лелий восхваляет своего друга за то, что после того как войско схватило девушку, помолвленную с испанским главарем, тот забрал ее в счет своей доли и отправил ее, невредимую, к жениху. Римлянину эпохи Домициана такой поступок казался блестящим и геройским. Лелий воскликнул: «О доблестный вождь! Поэт мало заботится об исторической достоверности, когда желает донести до читателя свои идеи. Ганнибал, прощаясь с женой, говорит совершенно как римский стоик (iii, 133): Моя верная супруга, забудь свои злые предчувствия. Силий предстает перед нами как истинный стоик-нравоучитель, изображая моральный конфликт в душе Сципиона Младшего (xv, 20 и далее), когда тот размышляет, должен ли он взять на себя трудное командование в Испании. Как и в знаменитой притче о Геракле на распутье (в изложении Ксенофона), Сципиону являются Добродетель и Удовольствие: они вступают в риторическое состязание друг с другом, подобно суровому стоику и жизнерадостному эпикурейцу, пытаясь увлечь героя своими противоположными идеалами. Удовольствие заключает свою речь таким расхожим нравоучением: Слова запомни мои – твоя жизнь пролетит в один миг, Добродетель возражает ему так: Ни гневная воля богов, ни стрелы врагов Сципион следует за Добродетелью, как и обязан был сделать, но последнее слово остается за Удовольствием, которое пророчествует: Придет мое время, то время, Силий разрабатывает идею о Добродетели во многих запоминающихся сценах, которые в наши дни незаслуженно забыты: кроме ученых-профессионалов, «Пунику» больше никто не читает. Между тем это важная и значительная поэма. Например, мы видим знаменосца, тратящего последние силы на спасение орла[100] от врагов; смертельно раненный, он без сил падает на землю, но в конце концов заставляет себя зарыть свою ношу в землю; последняя искра жизни покидает его в то мгновение, когда он завершает свою задачу, и он навсегда погружается в священный сон. Такая преданность перед лицом смерти, угрюмо говорит Силий, сейчас известна лишь номинально (i, 329). В другом эпизоде (xiv, 148 и далее) проявляется благородная человечность стоического учения. С этрусским воином, захваченным карфагенянами у Тразименского озера, милостиво обращаются и отпускают домой. Он возвращается в римскую армию и сражается против карфагенян в Сицилии, где по воле случая встречается с пленившим его карфагенянином и поражает его, не узнав. Тот срывает шлем, закрывавший его лицо, и просит пощады. Этруск в изумлении узнает друга. Воин этрусский отбросил свой меч. Тем же духом пронизан и монолог Чести (xiii, 281 и далее): Из-под высоких небес В этих словах выражается почти что христианское отношение человека к человеку: несложно понять, почему исследователи постоянно утверждают, что наиболее подлинные христианские доктрины в конечном счете развились из римского стоицизма. В «Пунике», посреди заполняющих ее кровожадных описаний мучений и смертей, встречается много благородных и гуманных призывов, а нам известно, что ее автор был другом стоика Корнута, которого мы уже встречали как учителя и друга Персия. Даже и сегодня мы можем подвести итог словами Риббека: «Поэма дышит дружелюбным и просвещенным духом, а ее автор вдохновлялся теми принципами, которые привели к величию Рима». Следует уточнить, что дух дружелюбия впервые явился в стоической философии и что своим возвышением Рим обязан совсем другим принципам. Третий эпический поэт домициановской эпохи – Стаций. Он родился в Неаполе, но в юности переехал в Рим, где получил прекрасное образование. Чтение не сделало его моралистом: он принимал мир таким, каков он есть. Его интересы и чаяния лежали в пределах императорского двора, и он добился популярности в домах богатой знати благодаря своему поразительному таланту к изящным импровизациям. Он мог мгновенно сочинить прелестное стихотворение на любую тему – от воспевания красот залива Сорренто до первой стрижки императорского пажа Эарина; по просьбе знакомого он мог написать изысканную свадебную песню, полную мифологических аллюзий, или патетическую элегию на смерть родственника. Эти милые безделки он собрал позже под названием «Сильвы»; мы рассмотрим их чуть ниже. Стаций особенно прославился своей эпической поэмой «Фиваида», в которой со всем формальным мастерством Серебряного века переосмысливается старый греческий миф о семерых против Фив. Этот сюжет Риббек называет «мелодрамой о преступлениях и кровопролитиях». Поэма не выдерживает сравнения с любимым национальным эпосом римлян, «Энеидой» Вергилия, хотя Стаций уверяет сам себя, что создал нечто почти столь же великое. Тем не менее, среди битв и ужасов в поэме попадаются сцены, несущие в себе характерный шарм других произведений Стация. Вот, например, монолог юного героя Партенопея, еще совсем мальчика, – он описывается со всем изяществом и нежностью, какие под силу Стацию (iv, 251 и далее): Ликом прекрасней его из идущих в суровую распрю Он снова появляется в песне vi, 561 и далее: …Партенопея Аркадца Смерть этого юноши трогательно описывается в одной из следующих книг поэмы. Поэма верна своей эпохе. В ней непрерывно встречаются сцены преступлений и кровопролития. Важный пример – убийство лемноссцев их женами, описанное в книге v. Лемниянка Поликсо поднимает своих подруг на борьбу с мужской несправедливостью словами, напоминающими нам об аристофановской Лисистрате (v, 104 и далее): Страшную месть по внушенью богов и заслуженной скорби, Ее речь вдохновляет женщин принести ужасную клятву убить мужей (v, 152): В лиственной роще… – сия высокую кладку Минервы Мужья возвращаются домой, ничего не подозревая (v, 186): Расположившись в домах и в рощах священных укрывшись, Наступает ночь; женщины переходят от любви к убийствам. (Подобная тема превосходно соответствовала временам, когда писал Стаций.) Чтобы дать полное представление об этой сцене садистской жестокости, хватит пары примеров (v, 207 и далее): …Безумная Горга, воздвигшись И еще (v, 252 и далее): В ложе вдавились лицом одни, у других – рукояти Сцены такого рода следуют одна за другой, вплоть до самой отвратительной (viii, 751 и далее) – когда кровожадный Тидей заставляет своих людей отрубить врагу голову, после чего в безумной ярости впивается в нее зубами. Но мы не станем закрывать «Фиваиду» на этой омерзительной картине, чтобы не оставлять у наших читателей впечатления, будто вся поэма состоит из подобных сцен, ибо они не поверят, что поэту удавались и совсем другие темы. Вот противоположный пример – печальная сцена, в которой нежно изображается женский характер (viii, 636 и далее): Так они речи плели. Но от шума внезапного скорбный Она ведет себя как знатная римская девушка, приученная скрывать свои чувства, – девушки такого типа, конечно, еще существовали во времена поэта. До нас дошел также интересный отрывок из «Ахиллеиды» Стация. Достойно крайнего сожаления, что произведение осталось незаконченным, так как в нем поэт предстает перед нами с самой лучшей стороны. Он повествует о юности Ахилла: мальчик, живя под присмотром кентавра Хирона, вместе со своим другом Патроклом отправляется на охоту, или купается в реке под надзором Хирона, или после трапезы играет на лире и поет старинные песни о героях. Его мать Фетида, тревожась за сына, старается не пустить его на Троянскую войну, нарядив его женщиной и отвезя ко двору Ликомеда. Там он живет как девушка среди других девушек, но вскоре в нем пробуждается мужское начало, он влюбляется в Деидамию, красивейшую из своих подруг, и в ночной любовной сцене открывает ей свою личность и овладевает ею. Далее поэма рассказывает, как прибывают греческие послы и как они посредством хитрости находят юного героя. Он присоединяется к ним; рассказав отцу Деидамии, кто он такой, он просит ее руки и, после того как его сватовство одобрено, оставляет под опекой старика внука. Сам же он отправляется на войну, с которой уже не вернется. Как говорит Риббек, здесь Стаций пользуется прелестным эллинистическим искусством миниатюры. А его случайные стихотворения, «Сильвы», пронизаны тем же духом. Стаций, беспечный уроженец итальянского юга, искусный и образованный стихотворец, жил в том же самом мире, что и Марциал с Ювеналом, но видел его совсем в ином свете, чем эти двое, произведения которых наполнены беспросветным мраком. Создается впечатление, что он наслаждался внешним блеском богатого и напыщенного римского общества, но никогда не пытался более пристально вглядеться в проблемы своей эпохи. Для него было достаточно воспроизводить и приукрашивать ее яркие цвета: загородная вилла или статуя, термы или сад – он мог изящно описать любую внешнюю красоту такого рода. Разумеется, найдется у него и гимн во славу императора, пригласившего его на обед («Сильвы», iv, 2). Для нашего исследования особый интерес представляют его свадебные стихотворения и погребальные элегии, в которых содержится значительно больше личного элемента, чем в других стихах. В этих элегиях поэт выражает сочувствие осиротевшим друзьям словами, полными такта и деликатности (напр., ii, 1; iii, 3), а иногда и в виде изысканных миниатюр (напр., ii, 1, 50 и далее); в свадебных песнях порой содержатся сюжетно завершенные рассказы, полные мифологических аллюзий (напр., i, 2). К несчастью, нехватка места не дает нам возможности привести примеры этих изящных стихотворений, как бы ни были они уникальны в своем роде; остается лишь надеяться, что современный поэт когда-нибудь вновь откроет их для мира, забывшего об их красоте. (При чтении свадебных гимнов Стация становится ясно, по крайней мере, одно: даже в период Домициана в Риме все еще встречалась чистая и благородная любовь между супругами.). Лучше известен современник Стация, поэт Марциал. Мы заводим о нем разговор не потому, что он интересен нам как блестящий мастер эпиграмм, которому столь щедрую оценку дает Лессинг, или как едкий сатирик, часто упоминаемый другими критиками. Мы должны рассматривать Марциала в первую очередь как знатока сексуальной жизни Рима – в этой области он предстает просто кладезем информации. Эту тему он развивает, в сущности, настолько откровенно и неприукрашенно, что в своей книге мы вынуждены отказаться от пересказа всего, что он говорит; ограничимся лишь немногими цитатами. Марциал с видом знатока рассказывает обо всех возможных разновидностях сексуального поведения: от нормальной любви мужчины к женщине до самых изощренных и причудливых форм разврата. Тем не менее было бы неверно сделать вывод, что сам Марциал был законченным сластолюбцем. Лессинг в своем эссе «Эпиграмма» уже задавался этим вопросом и ответил на него отрицательно. Сам Марциал почти теми же словами, что и Катулл с Овидием, заявляет, что «пусть шаловливы стихи – жизнь безупречна моя» (i, 4). В другом месте он говорит еще выразительнее (i, 33): Что пишу я стихи не очень скромно Весьма справедливо он переадресовывает упреки своей эпохе (iii, 86): Чтоб не читала совсем ты игривую часть этой книжки, Итог своим поэтическим задачам Марциал подводит в эпиграмме viii, 3: Или сандалий сменить на котурн трагический хочешь, Но об основной цели своих эпиграмм поэт говорит так (x, 33): Лиц не касаясь, они только пороки громят. Марциал не приводит подлинных имен, только псевдонимы. Что нам известно о жизни самого Марциала? Во-первых, родом он из маленького испанского городка Билбила, и он сам знал, что в нем нет римской крови (x, 65): Почему ты меня – гибера, кельта, Он приехал в Рим в 64 году и попытался обеспечить себе положение и доход адвокатской практикой, но вскоре оставил юриспруденцию, поскольку его сильнее привлекала поэзия. Все же ему пришлось вести тяжелую борьбу, чтобы удержаться на плаву: он горько жалуется (очевидно, исходя из личного опыта), что поэт едва ли может прожить в Риме (iii, 38). Он был вынужден провести долгие годы жизни в положении клиента, зависящего от богатых людей. Ему приходилось угождать знати и богачам, развлекать их на пиршествах меткими шутками и остроумными стихами, приходить к ним ранним утром в надежде получить приглашение на обед вечером и всячески унижаться. Именно посещая сенаторов и всадников, он написал свои первые стихотворения (очевидно, по заказу) и стал распространять их списки среди своих покровителей, получив таким образом известность до того, как выпустил свой первый поэтический сборник. «Его эпиграммы походили на изысканный ликер с его стимулирующим воздействием на нервы – чем крепче, тем лучше» (Риббек). Он встречался со многими известными поэтами своего времени: восхищался Силием Италиком, а Ювенал был его хорошим другом. Вдова Лукана, Полла Аргентария, была для него «царицей» (x, 64), то есть ей, наравне с другими, он был обязан какими-то знаками расположения. Но он оставался бедняком, жил на третьем этаже в большом многоквартирном доме в шумном римском квартале, где его ранним утром будил звук розги школьного учителя по соседству или его громкий голос, отчитывающий учеников. У него было маленькое имение в Сабинской области, но на его бесплодной почве ничего не рождалось, а крыша дома протекала в дождь. Если он приглашал нескольких друзей на обед в Риме (что случалось довольно редко), меню было очень скромным: немного овощей, жареный козленок, тунец, яйца, сыр и фрукты (x, 48; xi, 52). Ему часто приходилось ходить без плаща, и он был вынужден унижаться, выпрашивая плащ у одного из богатых друзей (viii, 28). Вполне естественно, что ему приходилось зависеть от могущественных людей Рима, в том числе и от самого могущественного – императора Домициана; пользуясь любым случаем, он пишет об императоре с такой угодливостью, которая зачастую омерзительна. Но очевидно, что его лесть не имела успеха, так как он ни разу не поблагодарил Домициана за какой-либо дар. Под конец своей жизни он некоторое время провел в деревне под Аквилегией с другом – без сомнения, отдыхая от своего тягостного статуса зависимого человека. Жизнь на дне приучила его довольствоваться малым. Он так пишет своему другу Юлию Марциалу (x, 47): Вот что делает жизнь вполне счастливой, Но жизнь отказывала ему в подобных дарах. Лессинг доказал, что Марциал никогда не был женат, и если иногда он говорит об uxor (жене), то это вовсе не указывает на его собственный брак. Но суждение Риббека слишком жестоко: «Марциал познал счастье и боль, но, видимо, в его жизни не было ни мгновения искренней любви». По меньшей мере у Марциала было несколько близких подруг; кроме того, он питал исключительно глубокие чувства к красоте молоденьких мальчиков и воспел их очарование во многих стихах. Мы должны признать, что у Марциала (от природы бисексуального) гомосексуальная сторона была развита очень сильно. Нам встречается случайное упоминание о мальчике, которого автор скрыл под псевдонимом Диндим (x, 42): Так еще нежен пушок на щеках твоих, так еще мягок, Он же снова появляется в призыве к участию в сатурналиях (xi, 6): В пышный праздник Сатурна-серпоносца, Марциал очарован благоуханием этих поцелуев (xi, 8): Что выдыхает бальзам, сочась с иноземных деревьев, В стихотворении xi, 73 содержится грубое признание, которое мы не можем пропустить, оценивая личность поэта: Лигд, обещаешь всегда ты ко мне прийти на свиданье, (Точно такое же облегчение от страсти упоминается в стихотворении ii, 43, 14.) Очевидно, Марциал не стремился посвятить себя исключительно любви к женщинам; и вот еще одно важное признание в этом (ix, 67): Целую ночь я провел с такой шаловливой девчонкой, Если кого-либо это шокирует, пусть он вспомнит, что не кто иной, как Гете, однажды написал: Когда мне наскучит девушка, пусть она для меня станет мальчиком. Но в этой любви к мальчикам содержится очень сильный эстетический элемент. Так, Марциал всегда может сочинить тонкую эпиграмму на прекрасного виночерпия Домициана, мальчика, которого воспевал и Стаций, и лучше всего стиль этих двух поэтов можно сравнить, сопоставив короткие и изящные эпиграммы Марциала с многоречивой помпезной поэмой Стация на эту тему. Вот одно из стихотворений Марциала (ix, 12 [13]): Имя твое говорит нам о нежном времени вешнем, Вот несколько искусных строчек о волосах мальчика, принесенных в жертву (ix, 16): Зеркало, вестник красы, и волос прелестные пряди Марциал (подобно Катуллу в его свадебной песне) лишает женатого человека права любить мальчиков (xii, 97): За женой молодой хоть получил ты Вот еще о том же самом (xi, 78): К женщинам ты обратись, обратись к их объятиям, Виктор, Возможно, что Марциала в конечном счете удерживали от брака подобные соображения. По крайней мере, он говорит (xi, 104): «Прочь убирайся, жена, или нраву нашему следуй». И он ярко описывает те качества, которых требует от любовницы, но, к сожалению, не от непорочной и уважаемой жены. Это стихотворение вполне можно процитировать в современном руководстве по искусству брака… Были и другие соображения (viii, 12): Спросите вы, почему мне не надо богатой супруги? Конечно, не следует воображать, что Марциал знал женщин чисто теоретически. Разумеется, дело обстояло не так. Он любил женщин, но, чтобы любить женщин, не обязательно быть женатым. Тем не менее он мало говорит о своих романах с женщинами. Можно упомянуть стихотворение ii, 31: Часто с Хрестиной я спал. «Ну что, хорошо с ней, скажи И iii, 33: Я предпочел бы иметь благородную, если ж откажут, Он даже может говорить галантности даме, которую уважает, например, своей патронессе Полле (xi, 89): Полла, зачем ты венки мне из свежих цветов посылаешь? К концу жизни Марциал вернулся на родину в Испанию; путевые расходы оплатил его друг и покровитель Плиний. Это был прекрасный финал его жизни, но, видимо, она была очень недолгой, так как Плиний упоминает в письме, что он опечален смертью своего дорогого Марциала, случившейся всего лишь через несколько лет после того, как тот уехал в Испанию. Тем не менее поэт провел там несколько спокойных и счастливых лет. Он говорит о женщине по имени Марцелла, подарившей ему поместье, настолько восхищавшее его, что он не обменял бы его и на сады феакийцев (xii, 31). Но вероятно, эта Марцелла была не более чем покровительницей поэта – у нас нет никаких оснований вслед за Лессингом фантазировать, что Марциал женился на ней. Марциал никогда не был женат. В последний раз мы слышим его голос в этом, по-видимому, утешительном письме своему другу Ювеналу в Рим (xii, 18): Ты теперь, Ювенал, быть может, бродишь Как мы видим, жена здесь не упоминается. На этом закончим о Марциале. Затратив некоторые усилия на изучение подробностей его частной жизни, мы снова приходим к истине, выраженной Лессингом: «Самые важные биографии каких-либо писателей античного времени важны лишь постольку, поскольку могут пролить свет на их труды». Вывод, к которому мы приходим после знакомства с жизнью Марциала, – его глаза были открыты на все сомнительные и неприятные детали, характерные для его эпохи; он имел массу возможностей для знакомства с этими деталями, но сам он, разумеется, был не таким человеком, чтобы лично испытать многие из тех отвратительных вещей, о которых писал. Младшим современником Марциала был сатирик Ювенал. О жизни этого человека нам известно еще меньше. Совершенно верно замечание Лессинга: жизнь этого поэта – в его поэзии. Из самих стихотворений Ювенала становится ясно, что он происходил из города вольсков Аквинума, но жизнь в Риме знал очень хорошо. Писать он начал во вполне зрелом возрасте. Он относился к интернациональной жизни в Риме со всеми ее пороками и приманками совсем как провинциал-римлянин старой закалки, то есть осуждал и клеймил ее. Он обладал глубокой и острой проницательностью, хотя был совершенно лишен чувства юмора: от него не скрылся ни один из пороков его эпохи – от освобожденного раба, кичащегося на улицах своим новообретенным богатством, до вкрадчивого охотника за наследством; от человека, равно готового делать женщине детей или дарить удовольствие другому мужчине, до мужеподобной воительницы, потрясающей копьем на арене. И прежде всего он знал и осуждал всевозможные сексуальные извращения. Именно поэтому он имеет такое значение для нашего исследования. Больше в данный момент нам сказать о нем нечего, потому что в предыдущих главах мы неоднократно использовали обильные свидетельства, содержащиеся в его сатирах. Кроме того, некоторые из его сатир (которые, как и Марциал, он писал откровенными и недвусмысленными словами) невозможно подробно рассматривать в нашей книге. О душевной организации поэта, ответственной за подобные обличения, мы можем сказать следующее: она представляет собой полную противоположность духовному облику Марциала. При всей критике сексуального поведения своих современников Марциал остается другом и поклонником красотымальчиков и женщин. Но все отношение Ювенала пронизано безусловным пессимизмом и отвращением; он не питает ни малейшей симпатии даже к поэзии Проперция и Катулла. Такими словами начинается его знаменитая шестая сатира: Верю, что в царстве Сатурна Стыдливость с людьми Только в то время, считает Ювенал, женщины были целомудренны, а браки не осквернялись; едва лишь цивилизация чуть-чуть развилась, чистота нравов испарилась: С самых старинных времен ведется, мой Постум, обычай Следовательно, истинно умный человек никогда не женится. Ювенал доходит до того, что рекомендует читателям, если те желают укоротить себе жизнь чувственными удовольствиями, развлекаться с мальчиками, а не с женщинами (vi, 33) – похоже, эта рекомендация указывает на сильный элемент гомосексуальности в его характере. После этого следует его извращенный и ужасный «Сон о плохих женщинах»; мы не будем пересказывать здесь подробно, потому что обильно цитировали его в предыдущих главах. В нем нет ни изящного юмора (как, например, у Горация), ни проблеска любви к человечеству: читатель в ужасе отшатывается от ледяной предвзятости моральных суждений Ювенала, словно Катон вернулся из ганнибаловских времен или Камилл из эпохи ранней республики, чтобы осудить римлян эпохи Домициана. Судья делает одно важное замечание (которое мы уже цитировали в другом месте); оно появляется в стихотворении vi, 292: Ныне же терпим мы зло от долгого мира: свирепей Те же старые жалобы о чрезмерности римского богатства и могущества… Но немногие из обличителей понимали, что без них римляне (теперь, когда им больше не приходилось воевать) не поднялись бы на новые высоты гуманности. Ювенал от природы был убежденным женоненавистником: он питал отвращение не к женщинам какой-либо отдельной эпохи, а к женщинам в целом. Эти чувства проявляются в таких строках, как в стихотворении vi, 161 и далее: Ты из такой-то толпы ни одной не находишь достойной? Аналогично он осуждает и физическую красоту как таковую – не только женскую красоту, но даже миловидность мальчиков, поскольку считает, что она лишь привлекает соблазнителей (x, 289 и далее). А краеугольный камень в его доморощенной деревенской мудрости – заклинание его предков: mens sana in corpore sano («в здоровом теле здоровый дух»). К этому он прибавляет банальную мысль всех нравоучителей (x, 364): Лишь добродетель дает нам дорогу к спокойствию жизни[107]. Еще одно общее замечание. Ювенал, при всем его женоненавистничестве и пессимизме, в первую очередь был стоиком и участником аристократической оппозиции: вся эта оппозиция, вслед за своим величайшим вождем Тацитом, ненавидела империю и считала своей обязанностью описывать жизнь при императорах самыми черными красками. Это следует помнить всегда при чтении сатир Ювенала. И наконец, мы должны рассмотреть творчество любопытного и разностороннего автора II века н. э. – Апулея. Мы уже приводили несколько выдержек из его сочинений. Поскольку в данной главе речь идет лишь о римской сексуальной жизни, мы не можем исследовать характерные для Апулея связи с восточным мистицизмом культа Исиды и другими религиозными феноменами его времени. Все же в его романе для нас найдется немало интересного. Он родился в африканской военной колонии Мадаура, вырос в Карфагене, который в то время был центром риторического образования. Много лет Апулей путешествовал по Греции, посетил Александрию, заехал и в Рим, прежде чем возвращаться домой, в Африку. Его путешествия предоставляли ему превосходные возможности для сочинительства, благодаря им он познакомился со всей современной ему культурой – во всех ее частностях, от риторики до мистицизма, от искусства пересказывать простенькие старинные сказки возвышенным и загадочным языком до бесхитростного удовольствия развлекать слушателей грубыми и забавными анекдотами. И весь этот широкий опыт отразился в его главном сочинении, «Метаморфозах» (то есть «превращениях») – романе, полном бесконечного разнообразия. Общий сюжет книги относительно прост и вполне постижим, но он служит лишь рамкой для множества эпизодов, прелестных коротких рассказов, маленьких мелодрам и непристойных анекдотов, и каждый читатель найдет в нем что-нибудь на свой вкус. Стиль романа представляет собой причудливую смесь варварского многословия и изящной изысканности – практически безнадежно воспроизвести этот эффект при переводе. Ведя речь о содержании книги, мы вынуждены ограничиться лишь разнообразнейшими эротическими темами романа, торопливо сменяющими друг друга. Основной сюжет почти целиком позаимствован из старой греческой истории, которую использует и Лукиан в своем рассказе «Луций, или Осел». В нем описываются приключения некоего Луция. Интересуясь колдовством, он приезжает в Фессалию. С помощью служанки одной из колдуний он (по ошибке) превращен в осла, но может вернуться в человеческий облик, если съест розы. В поисках роз он попадает в самые безумные приключения, которые и являются истинным содержанием книги. Наконец бедняга находит свои розы, съедает их, возвращается в первоначальный облик и сразу же становится сторонником культа Исиды, которая во сне рассказала ему, как получить освобождение. Вот и все о сюжете романа. Но мы должны рассмотреть некоторые из многочисленных рассказов, приключений и картин, которыми изобретательный Апулей напичкал свою книгу. Пересказывать их все – значит пересказывать «Метаморфозы» целиком, поэтому мы вынуждены ограничиться немногими примерами. Начнем с самого известного – с чарующего рассказа о Купидоне и Психее, основанного на очень древней индоевропейской волшебной сказке. Мы не будем пересказывать всю фабулу, тем более что она, вероятно, хорошо знакома читателям. Форма, в которой приводит ее Апулей, характерна для его искусства. Очевидно, он хотел приспособить материал к современным вкусам, чтобы сделать его доступным для римских читателей. Поэтому он переделал простенькую народную сказку в феерию, перенасыщенную разнообразнейшими оттенками и подробностями, так же как современный автор возьмет безыскусную сказку братьев Гримм и превратит ее в изысканный балет. Из приведенного отрывка станет ясно, о чем идет речь. Подобно Элизе в «Лоэнгрине», Психея вынуждена подчиниться воле супруга, который приходит к ней только по ночам. Он просит довериться ему и не пытаться узнать, кто он такой. Но присущее женщине любопытство оказывается неодолимо; коварные сестры убеждают ее, что ее муж – отвратительное чудовище. Как она поступает? Вот что рассказывает Апулей (v, 21): «Вот и ночь пришла, супруг пришел и, предавшись сначала любовному сражению, погрузился в глубокий сон. Тут Психея слабеет телом и душою, но, подчиняясь жестокой судьбе, собирается с силами и, вынув светильник, взяв в руки бритву, решительно преодолевает женскую робость. Но как только от поднесенного огня осветились тайны постели, видит она нежнейшее и сладчайшее из всех диких зверей чудовище – видит самого Купидона, бога прекрасного, при виде которого даже пламя лампы веселей заиграло и ярче заблестело бритвы святотатственной острие. А сама Психея, устрашенная таким зрелищем, не владеет собой, покрывается смертельной бледностью и, трепеща, опускается на колени, стараясь спрятать оружие, но – в груди своей; она бы и сделала это, если бы оружие, от страха перед таким злодейством выпущенное из дерзновенных рук, не упало. Изнемогая, потеряв всякую надежду, чем дольше всматривается она в красоту божественного лица, тем больше собирается с духом. Видит она золотую голову с пышными волосами, пропитанными амброзией, окружающие молочную шею и пурпурные щеки, изящно опустившиеся завитки локонов, одни с затылка, другие со лба свешивающиеся, от крайнего лучезарного блеска которых сам огонь в светильнике заколебался; за плечами летающего бога росистые перья сверкающим цветком белели, и, хотя крылья находились в покое, кончики нежных и тоненьких перышек трепетными толчками двигались в беспокойстве; остальное тело видит гладким и сияющим; так что Венера могла не раскаиваться, что произвела его на свет. В ногах кровати лежали лук и колчан со стрелами – благодетельное оружие великого бога. Ненасытная, к тому же и любопытная Психея не сводит глаз с мужниного оружия, осматривает и ощупывает его, вынимает из колчана одну стрелу, кончиком пальца пробует острие, но, сделав более сильное движение дрожащим суставом, глубоко колет себя, так что на поверхности кожи выступают капельки алой крови. Так, сама того не зная, Психея воспылала любовью к богу любви. Разгораясь все большей и большей страстью к богу страсти, она, полная вожделения, наклонилась к нему и торопливо начала осыпать его жаркими и долгими поцелуями, боясь, как бы не прервался сон его. Но пока она, таким блаженством упоенная, рассудком своим не владеющая, волнуется, лампа ее, то ли по негоднейшему предательству, то ли по зловредной зависти, то ли и сама пожелав прикоснуться и как бы поцеловать столь блистательное тело, брызгает с конца фитиля горячим маслом на правое плечо богу. Эх ты, лампа, наглая и дерзкая, презренная прислужница любви, ты обожгла бога, который сам господин всяческого огня! А наверное, впервые изобрел тебя какой-нибудь любовник, чтобы как можно дольше ночью пользоваться предметом своих желаний. Почувствовав ожог, бог вскочил и, увидев запятнанной и нарушенной клятву, быстро освободился от объятий и поцелуев несчастнейшей своей супруги и, не произнеся ни слова, поднялся в воздух». Но после того, как Психея прошла через разнообразные испытания и наказания, ее воссоединяет с Купидоном сам Юпитер. Эта сцена также очень характерна для Апулея (vi, 22): «Тогда Юпитер, потрепав Купидона по щеке и поднеся к своему лицу его руку, целует и так говорит ему: «Хоть ты, сынок, господин мой, никогда не оказывал мне должного почтения, присужденного мне собранием богов, а наоборот, грудь мою, где предопределяются законы стихий и чередования светил, часто поражал ударами и нередко позорил грехами земных вожделений, так что пятнал мою честь и доброе имя, заставляя нарушать законы, в особенности Юлиев закон, и общественную нравственность позорными прелюбодеяниями; унизительным образом ты заставлял меня светлый лик мой менять на вид змеи, огня, зверей, птиц и домашнего скота, – но все же, памятуя о своей снисходительности, а также и о том, что ты вырос на моих руках, я исполню все твои желания…» И Купидон, наконец, женится на Психее, о чем Апулей выразительно говорит: «Так надлежащим образом передана была во власть Купидона Психея». (Эта формула восходит к римскому законодательству, см. главу о браке.) Римский стиль также прослеживается в использовании обычных безжизненных аллегорий. Так, Венера наказывает Психею, отдав ей в служанки Solicitudo и Tristities (Заботу и Уныние), а перед вратами Венеры Психею встречает прислужница богини по имени Consuetudo (Привычка). Процитируем еще один эпизод: рассказ из книги ix, 5, который впоследствии использовал Боккаччо: «Жил один ремесленник в крайней бедности, снискивая пропитание скудным своим заработком. Была у него женка, у которой тоже за душой ничего не было, но которая пользовалась, однако, известностью за крайнее свое распутство. В один прекрасный день, только что выходит он утром на свою работу, как в дом к нему потихоньку пробирается дерзкий любовник. И пока они беззаботно предаются битвам Венеры, неожиданно возвращается муж, ничего не знавший о таких делах, даже не подозревавший ничего подобного. Найдя вход закрытым и запертым, он еще похвалил осторожность своей жены, стучит в дверь и даже свистит, чтобы дать знать о своем присутствии. Тут продувная баба, очень ловкая в таких проделках, выпустив любовника из своих крепких объятий, незаметно прячет его в бочку, которая стояла в углу, наполовину зарытая в землю, но совсем пустая. Потом она отворяет дверь, и не поспел муж переступить порог, как она набрасывается на него с руганью: – Чего же ты у меня праздно слоняешься попусту, сложивши руки? Чего не идешь, как обычно, на работу? О жизни нашей не радеешь? О пропитании не заботишься? А я, несчастная, день и ночь силы свои надрываю за пряжей, чтобы хоть лампа в нашей конуре светила! Насколько счастливее меня соседка Дафна, которая с утра, наевшись досыта и напившись допьяна, с любовниками валяется! Муж, сбитый с толку подобным приемом, отвечает: – В чем дело? Хозяин, у которого мы работаем, занят в суде и нас распустил; но все-таки, как нам пообедать сегодня, я промыслил. Видишь эту бочку? Всегда она пустая, только место даром занимает, и пользы от нее, право, никакой нет, только что в доме от нее теснота. Ну, вот я и продал ее за пять денариев одному человеку, он уже здесь, расплатится сейчас и свою собственность унесет. Так что ты подоткнись и немного помоги мне – надо вытащить ее из земли, чтобы отдать покупателю. Услышав это, обманщица, сразу сообразив, как воспользоваться подобным обстоятельством, с дерзким смехом отвечает: – Вот муженек-то достался мне, так муженек! Бойкий торговец: вещь, которую я, баба, дома сидя, когда еще за семь денариев продала, за пять спустил! Обрадовавшись надбавке, муж спрашивает: – Кто это тебе столько дал? Она отвечает: – Да он, дурак ты этакий, давно уже в бочку залез посмотреть хорошенько, крепкая ли она. Любовник не пропустил мимо ушей слов женщины и, быстро высунувшись, говорит: – Хочешь ты правду знать, хозяйка? Бочка у тебя чересчур стара и много трещин дала, – затем, обратясь к мужу и как будто не узнавая его, добавляет: – Дай-ка мне сюда, любезный, кто б ты там ни был, поскорей лампу, чтобы я, соскоблив грязь внутри, мог видеть, годится ли она на что-нибудь – ведь деньги-то у меня не краденые, как, по-твоему? Недолго думая и ничего не подозревая, усердный и примерный супруг этот зажег лампу и говорит: – Вылезай-ка, брат, и постой себе спокойно, покуда я тебе сам ее хорошенько вычищу. С этими словами, скинув платье и забрав с собою светильник, принимается он отскребать многолетнюю корку грязи с гнилой посудины. А любовник, молодчик распрекрасный, нагнул жену его к бочке и, пристроившись сверху, безмятежно обрабатывал. Да к тому же распутная эта пройдоха просунула голову в бочку и, издеваясь над мужем, пальцем ему указывает, где скрести, в том месте да в этом месте, да опять в том, да опять в этом, пока не пришли оба дела к концу, и, получив свои семь денариев, злополучный ремесленник принужден был на своей же спине тащить бочку на дом к любовнику своей жены». В книге viii приводится рассказ о Харите и Тлеполеме, представляющий собой законченный маленький роман. «Метаморфозы» не обходятся и без ужасов, чего требовали современные им вкусы: раба голым привязывают к дереву, обмазывают медом и оставляют на съедение муравьям. «Как только они учуяли сладкий медовый запах, шедший от тела, то, глубоко впиваясь, хотя и мелкими, но бесчисленными и беспрерывными укусами, долго терзали, так что, съевши мясо и внутренности, начисто обглодали все кости, и к зловещему дереву оказался привязанным только сверкающий ослепительной белизной, лишенный всякой мякоти скелет» (viii, 22). Сравните это со следующей речью (vi, 31): «Лучше всего зарежем его [осла] завтра же и, выпотрошив, зашьем ему в середину живота голую девицу, которую он нам предпочел, так, чтобы только одна голова ее была наружу, а все остальное тело девушки скрывалось в звериной шкуре. Затем выставим этого нафаршированного и откормленного осла на какую-нибудь каменистую скалу и предоставим лучам палящего солнца. Таким образом, оба будут претерпевать все то, что вы справедливо постановили. Осел подвергнется давно уже заслуженной смерти, а она и зверями будет съедена, так как тело ее будут пожирать черви, и огнем будет сожжена, так как чрезмерная солнечная жара будет палить ослиное брюхо, и на кресте будет мучиться, когда собаки и коршуны потянут внутренности наружу. Но прикиньте, сколько и других еще пыток и мучений предстоит ей: живая, она будет находиться в желудке дохлого животного, мучимая невыносимым зловонием при усилении зноя, изнуряемая смертельным голодом от длительного отсутствия пищи, она даже не сможет сама себе причинить смерть, так как руки ее будут несвободны». Мы должны упомянуть эти садистские фантазии, хотя они и подобные им появляются в книге лишь изредка. Последний пример в том же духе – сцена из книги х, когда автор рассказывает с явным удовольствием, как осел (еще не вернувшийся в человеческий облик) вступил в сексуальную связь с похотливой женщиной и как женщину, осужденную за преступление, приговорили к публичному совокуплению с ослом перед тем, как бросить ее к диким зверям. Риббек прав в своем суждении об этой книге в целом: он называет ее «калейдоскопом чувственности и варварства, сводящим с ума и расслабляющим любого, кто в него заглянет». В заключение мы должны добавить, что под именем Апулея до нас дошло много крайне непристойных стихотворений, но мы не будем обсуждать их здесь. Однако нам не хотелось бы оставлять у читателя одностороннее представление об этом выдающемся авторе. Поэтому следует упомянуть, что он оставил несколько малоценных философских эссе, а также блестящую с точки зрения формы «Апологию», то есть речь в защиту самого себя, против предъявленного ему обвинения в колдовстве. К концу жизни он стал жрецом императорского культа в родной провинции, следовательно, весьма уважаемой личностью. |
|
||
Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке |
||||
|