|
||||
|
Глава 2 Римляне и жестокость В нравоучительных легендах из римской истории прослеживается общая тема о том, что римляне прежних времен были суровым, но простодушным и честным народом. Нам говорят, что они не находили удовольствия в жестокостях, примером которых служат охота и гладиаторские бои, так широко распространенные в позднем Риме. Ранних римлян якобы не радовали всяческие ужасы, и лишь иностранное влияние со временем превратило «благородных» римлян древних времен в «деградировавший» народ, самые худшие стороны которого все чаще и чаще давали о себе знать в эпоху императоров. В итоге он пал так низко, что только полный переворот – решительная перестройка всего способа существования нации – спас человечество от окончательного погружения во мрак и полной «моральной деградации» – или как бы ни называли это явление другие авторы. Я не могу разделить мнение, основными творцами которого являются авторы христианского толка. С того момента, как я приступил к исследованию римской цивилизации, мне казалось необъяснимым, каким образом народ, столь предрасположенный к чистоте и честности, мог внезапно подпасть под влияние какой-то необычайной и таинственной силы и превратиться в нечто совершенно иное – в грубое, аморальное и жестокое общество. Напротив, мне становилось все яснее, что нация, развитие которой идет от грубой и примитивной чувственности к бесспорным признакам садистских наклонностей, всегда должна была обладать по крайней мере теми чертами, которые свидетельствовали бы о такой предрасположенности. Можно возразить, что римляне, получавшие удовольствие от садизма, были совершенно иным народом: что в нем не осталось и следов тех простых и честных земледельцев, которые одолели армию Ганнибала, так как многочисленные последующие войны практически уничтожили старое римское племя. Так или иначе, именно правящие классы сами положили начало вышеупомянутым отвратительным забавам, и в эпоху империи мы встречаем много блестящих имен (вспомним лишь про представителей нескольких императорских семей), ответственных за эту деградацию. Но факты не таковы, какими их доселе представляли. Даже в древние времена с их якобы незамутненной чистотой у римлян проявлялись многочисленные черты, которые, будучи обращенными в другую сторону, привели бы к тем же самым садистским наклонностям, которые порождают у нас – вследствие наших представлений – чувство ужаса и удивления. Основа характера римлян всегда была одна и та же. В ней ничего не изменилось, за исключением сферы применения, пределов, в которых она нашла свое выражение. Далее мы рассмотрим, в чем конкретно она проявлялась. Итак, мой вывод – жестокость и зверство были исконными характеристиками римлян, а не поздними заимствованиями, чужеродными для первоначально «неиспорченного» народа. В моих исследованиях полезным руководством служила книга венского психоаналитика Штекеля «Садизм и мазохизм». Согласно этой книге, «жестокость является выражением ненависти и властолюбия». Иными словами, жестокость часто выступает зримым практическим воплощением властолюбия. Но вряд ли можно найти более чистое воплощение властолюбия, чем Рим, и самые лучшие римляне иначе и не представляли себе свое государство. Достаточно одного примера. Вспомним процитированную в начале книги строку из «Энеиды», сочиненной величайшим римским поэтом Вергилием: пусть другие народы, говорит он, занимаются искусством и науками, но Tu regere imperio populos, Romane, memento…[29] Самые прославленные и знаменитые римляне – к какой бы партии они ни принадлежали – всегда действовали в соответствии с этим идеалом. Они неизменно считали себя хозяевами мира по божественному праву. Можно ли найти более очевидное воплощение властолюбия? Мы увидим в ходе нашего исследования, что римский народ, который в самые древние времена видел свое предназначение в завоевании мира, никогда не отказывался ни от одного инструмента власти (каким бы жестоким он ни был) для достижения этой цели. И нам станет ясно, что вся социальная жизнь римлян, их отношение к образованию детей, к женщинам и рабам, к наказанию преступников, целиком определяется единственным побуждением – властолюбием. Следовательно, если верно (как утверждает Штекель), что властолюбие часто находит выражение в жестокости, не нужно удивляться, когда мы находим у римлян ранних времен много тех черт, которые в более позднее время, обратившись на иные цели, наполняют нас ужасом. Ницше описывает подъем древней аристократии, и это описание вполне применимо к росту Римского государства. Отрывок из его труда «По ту сторону добра и зла» (афоризм 262) гласит: «Посмотрим же теперь на какое-нибудь аристократическое общество… мы увидим там живущих вместе и предоставленных собственным силам людей, которые стремятся отстаивать свой вид главным образом потому, что они должны отстаивать себя или подвергнуться страшной опасности быть истребленными. Тут нет тех благоприятных условий, того изобилия, той защиты, которые благоприятствуют варьированию типа; тут вид необходим себе как вид, как нечто такое, что именно благодаря своей твердости, однообразию, простоте формы вообще может отстаивать себя и упрочить свое существование при постоянной борьбе с соседями, или с восставшими, или угрожающими восстанием угнетенными. Разностороннейший опыт учит его, каким своим свойствам он главным образом обязан тем, что еще существует и постоянно одерживает верх, наперекор всем богам и людям, – эти свойства он называет добродетелями и только их и культивирует. Он делает это с суровостью, он даже хочет суровости; всякая аристократическая мораль отличается нетерпимостью, в воспитании ли юношества, в главенстве ли над женщиной, в семейных ли нравах, в отношениях ли между старыми и молодыми, в карающих ли законах (обращенных только на отщепенцев): она даже саму нетерпимость причисляет к числу добродетелей под именем «справедливость». Таким образом, на много поколений вперед прочно устанавливается тип с немногими, но сильными чертами, устанавливается вид людей строгих, воинственных, мудро-молчаливых, живущих сплоченным и замкнутым кругом (и в силу этого обладающих утонченным пониманием всех чар и nuances общества); постоянная борьба со всегда одинаковыми неблагоприятными условиями, как сказано, является причиной того, что тип становится устойчивым и твердым»[30]. Поскольку эти объяснения Ницше относятся к подъему Римского государства, его последующие замечания сильно помогают нам понять дальнейшее развитие, так называемую «деградацию» этого народа в последующие эпохи. Ницше продолжает: «Но наконец наступают-таки благоприятные обстоятельства, огромное напряжение ослабевает; быть может, уже среди соседей нет более врагов, и средства к жизни, даже к наслаждению жизнью, проявляются в избытке. Одним разом разрываются узы и исчезает гнет старой культивации: она перестает уже быть необходимым условием существования – если бы она хотела продолжить свое существование, то могла бы проявляться только в форме роскоши, архаизирующего вкуса. Вариации, в форме ли отклонения (в нечто высшее, более тонкое, более редкое) или вырождения и чудовищности, вдруг появляются на сцене в великом множестве и в полном великолепии; индивид отваживается стоять особняком и возноситься над общим уровнем. На этих поворотных пунктах истории чередуются и часто сплетаются друг с другом – великолепное, многообразное, первобытно-мощное произрастание и стремление ввысь, что-то вроде тропического темпа в состоянии растительного царства, и чудовищная гибель и самоуничтожение благодаря свирепствующим друг против друга, как бы взрывающимся эгоизмам, которые борются за «солнце и свет» и уже не знают никаких границ, никакого удержу, никакой пощады, к чему могла бы обязывать их прежняя мораль. Ведь сама эта мораль и способствовала столь чудовищному накоплению сил, ведь сама она и натянула столь угрожающе тетиву лука: теперь она «отжила» свой век, теперь она становится отжившей». Примерно так же мне представляется римский садизм. Неустанное стремление к власти было неотъемлемой чертой римского характера, и в ходе борьбы с другими народами римляне не отказывались ни от одного шага, казавшегося хоть в малейшей степени необходимым для завоевания господства – необходимым и, так сказать, «хорошим» с точки зрения превращения Рима в мировую империю. Позже, когда это властолюбие лишилось какой-либо цели, оно было вынуждено обратиться на самое себя или на порабощенных подданных; иначе же оно бесцельно растрачивалось в непрерывно усиливавших свой накал цирковых зрелищах с поединками людей и зверей. Если бы римляне по своей природе, как греки, были способны оценить высшие достижения цивилизации, они бы, как можно предположить, нашли бы другие возможности для утоления и сублимации своего властолюбия – например, создавая великие произведения искусства или строя социально совершенное государство. Но поскольку такие возможности у них отсутствовали, они создали римское законодательство, эту утонченно-очищенную кодификацию их властолюбия; людские массы, однако, не могли придумать для себя ничего, кроме зверских развлечений. Поэтому не случайно, что дикие садистские оргии, в которые превратились цирковые игры, достигли наивысшего пика в позднем Риме. Именно тогда римское властолюбие лишилось своей первоначальной цели – покорения мира и охраны своей власти от непрерывных нападений внешних врагов. С эпохой принципата началось и царствование «вечного мира», оказавшееся более-менее долговечным. После этого вступления мы перейдем к отдельным фазам развития римского садизма, если его можно так назвать. Было бы бессмысленно давать полный обзор бесчисленных свидетельств, так как в итоге получилась бы история морали, представлявшая собой антологию из объемистого труда Фридлендера. Наша цель – привести лишь некоторые характерные примеры. Древний римлянин, каким мы его знаем, смотрел на внешний мир главным образом как его покоритель и враг. Однако враг может быть великодушным; он может удовольствоваться покорением тех, кто противится его воле, в то же время обращаясь с ними милосердно. Римляне же с самого начала своих завоеваний были суровы, а порой жестоки и грубы. Не случайно поэтому, что внешними символами римской власти были ликторские fasces – связка прутьев с топором посередине. Но это был не только официальный символ, но и средство наказания. Так, например, Цицерон увидел во сне юного Августа: «Будто отрок с благородным лицом спустился с неба на золотой цепи, встал на пороге Капитолийского храма и из рук Юпитера принял бич» (Светоний. Август, 94). Ювенал (x, 109) также говорит, что Цезарь, покорив римлян, привел их к плети. 1. Образование Образование в Древнем Риме проходило под бичом, символом властолюбия. В каждом человеческом сообществе существует неизменная связь между идеалом, которому подчинено сообщество, и методом обучения детей, поскольку в конечном счете их обучают, чтобы они воплощали этот идеал. Народ, чей девиз – власть, следовательно, будет воспитывать своих детей в соответствии с этим девизом, то есть жестко, безжалостно, не принимая во внимание истинные задатки каждого отдельного ребенка. Если воля ребенка направлена на другие предметы, она должна быть подавлена; поэтому такое обучение должно включать в себя наказания – суровые, даже жестокие, если словесные увещевания не достигнут цели. Под суровым обучением мы должны понимать не только обучение средствами наказания: ребенок незамедлительно вводится в сферу деятельности, в которой имеются наилучшие условия для приобретения желаемых навыков и их практического применения. Риму были нужны закаленные воины и крепкие земледельцы – и, значит, все остальное оказывалось ненужным и, в сущности, нежелательным. По крайней мере, таким этот старинный метод воспитания, казавшийся римлянам идеальным, виделся в последующие эпохи. Вспомним наставления Горация в знаменитых «Римских одах», этих предостережениях упадочнической эпохе («Оды», iii, 2): Военным долгом призванный, юноша И в другом месте («Оды», iii, 6, 37 и далее): То были дети воинов-пахарей, У Дионисия Галикарнасского («Римские древности», ii, 26) мы читаем: «Римский законотворец дал отцу полную власть над сыном в течение всей его жизни. Отец мог держать сына в заключении, пороть его, заставлять, как раба, трудиться в поле и убить его. Все это он мог сделать, даже если сын уже занимался политикой, получал высокую должность или успел прославиться своим общественным духом. В силу этого закона часто случалось, что знаменитых людей, выступавших с трибуны против Сената и за народ, отцы стаскивали с трибуны и подвергали такому наказанию, какое выбирали сами». Этот отрывок говорит о безоговорочном праве наказывать и даже убивать ребенка. Отец, как абсолютный повелитель в семье, обычно имел право наказывать любого члена семьи, вплоть до вынесения им смертного приговора. Такое абсолютное владычество более чем подходит для государства, построенного на принципе власти и завоевания. Вполне понятно, почему наши источники редко упоминают физические наказания, которым отцы могли подвергать сыновей. Такие наказания были повседневным событием, вполне банальным и считавшимся само собой разумеющимся; фиксировались только особенно вопиющие случаи. Так, Светоний пишет в жизнеописании императора Отона, что в молодости тот был «такой мот и наглец, что не раз бывал сечен отцом». Но хотя мы мало знаем о применении этих наказаний в римской семье, о наказаниях в римских школах до нас дошло гораздо больше сведений. Невозможно с точностью сказать, когда в Риме была основана первая школа. Согласно мифу, Ромул и Рем ходили в школу в Габиях. Ливий и Дионисий говорят о школах в Фалериях и Тускуле. Ясно, что в те древние времена учителя обучали детей навыкам чтения, письма, счета и основам законодательства. Через какое-то время после войн с Ганнибалом к обучению начали привлекать грамматиков или литтератов. Эти термины означали греческих грамматистов, которых сперва содержали лишь немногие процветающие или особо заинтересованные семьи. Светоний говорит («О грамматиках», I): «Грамматика [под чем он подразумевает полный курс языка] в Риме в прежние времена не пользовалась не только почетом, но даже известностью, потому что народ, как мы знаем, был грубым и воинственным и для благородных наук не хватало времени. И начало ее было скромным: древнейшие ученые, которые в то же время были поэтами и наполовину греками (я говорю о Ливии и Эннии, которые, как известно, учили в Риме и на родине на обоих языках), только переводили греков или же читали публично собственные латинские сочинения». Так называемые грамматисты, вероятно, впервые попали в Рим в качестве частных учителей в знатных семьях, а позже, очевидно, обзаводились постоянно расширяющимся кругом юных учеников, который в конце концов превращался в школу. Государство не обращало внимания на эти школы, поскольку посещать их было необязательно. Тем не менее в более поздние времена в Риме, очевидно, этих школ было столько, что они конкурировали друг с другом, и ученики переходили от дорогих учителей к более дешевым. Наказания в этих школах обычно были очень суровыми, если не сказать – жестокими. В этом отношении сходятся все доступные нам источники. Светоний рассказывает о знаменитом учителе Орбилии, с розгой которого был хорошо знаком юный Гораций: «Нрава он был сурового, и не только по отношению к соперникам-ученым… а и по отношению к ученикам»; о том свидетельствует и Гораций, называя его «драчливым», и Домиций Марс, когда говорит: «Те, которых Орбилий бивал и линейкой и плеткой». Орудиями наказания, упоминавшимися в наших источниках, были, во-первых, ferula – связка прутьев, отчасти из березовых ветвей, подобно розгам XIX века, отчасти из ветвей одного южного кустарника; во-вторых, flagrum или flagellum – плетка из кожаных полос, в основном применявшаяся только для наказания рабов; и, наконец, scutica – тоже плетка, но с менее сильным ударом, сделанная из более мягкой кожи, чем flagellum из крепкой и прочной воловьей шкуры. У Горация («Сатиры», i, 3, 117) мы читаем, что эти орудия классифицировались по их силе: Нужно, чтоб мера была, чтоб была по проступку и кара, Не сталкиваемся ли мы здесь с намеком на садистскую идею: «Ты, конечно, всегда предпочтешь назначить наказание посуровее»? Наконец, была fustis, трость, аналогичная нашей, но которая, похоже, реже использовалась для наказания учеников. В послании Авсония (22) мы находим интересное описание школьных наказаний в поздний период римской истории, которые в этом отношении, кажется, нисколько не отличаются от более ранней эпохи. Поэт адресует послание своему отпрыску, чтобы подбодрить его перед поступлением в школу. Он пишет: Есть и у Муз забавы свои, мой маленький внучек… Этот отрывок интересен по нескольким причинам. Добрый дедушка не отрицает того факта, что в каждой школе имеются различные орудия наказания – не только обыденные розги, но и ужасная кожаная плетка, которая в данном случае была, очевидно, сделана из более мягкого материала, нежели крепкая воловья шкура, чтобы уменьшить жестокость наказания. Тем не менее, поэт называет ее fallax (предательской), потому что ее удары все равно достаточно болезненны. Ранний комментатор этого отрывка отмечает, что данный инструмент состоял из деревянной рукоятки, к которой прикреплены три полосы шириной в палец человека, и использовался для порки ad nates (по ягодицам). На фреске из Помпей мы видим еще более ясное изображение наказания в римской школе. Действие происходит под одной из колоннад, многочисленных во всех городах, где проводились публичные занятия. Сзади изображены несколько мальчиков, которых можно распознать по их длинным рубахам. Они сидят, поглощенные изучением рукописных свитков, в то время как пожилой, крепкий бородатый учитель стоит впереди, отдавая им приказания. За ними видны несколько праздных зрителей, а может быть, тоже ученики. На переднем плане справа представлена сцена наказания. Вполне развитый 14 – 15-летний мальчик, но сохранивший некоторые детские черты, совершенно голый, если не считать узкой набедренной повязки, лежит на плечах мальчика, стоящего перед ним с согнутыми коленями и держащего в своих руках вытянутые руки жертвы. Другой же мальчик, стоящий на коленях сзади, крепко держит наказуемого за вытянутые ноги, так что последний не избегнет ни одного направленного на него удара. За этой группой стоит молодой человек, замахнувшийся зажатым в правой руке орудием наказания, очевидно описанной выше ферулой. Искаженное криком лицо жертвы художник сознательно обратил к зрителю, чтобы ясно показать, что мальчик уже подвергся множеству свирепых ударов. Это очевидно также из положения мальчиков, которые держат наказуемого: они нагнули головы, будто боятся, как бы и их не задела ужасная розга. Вся сцена невольно напоминает картину наказания раба, также изображая порку голого тела – грубое и жестокое деяние, слишком суровое, чтобы быть обыденным. Какую цель преследовал явно неискушенный художник, создавая эту картину? Было ли это лишь воспроизведение любопытной сценки из повседневной жизни? Или же он фиксировал особо характерную сцену, выделяющуюся своей уникальностью, намеренно ли он старался добиться садистского эффекта? В данном случае стремление не допускать наготы, которое порой проявлялось у римлян, не мешало вынесению таких наказаний; они были обыденным делом и в Германии «в старые добрые времена». В романе Апулея («Метаморфозы», ix) мы находим любопытную литературную параллель к этому изображению в сцене наказания юного обольстителя потерпевшим мужем. Оно интересно описанием порки подростка. Муж застал его со своей неверной женой и, после того как сам ублажил себя с ним, выпорол его с помощью двух рабов. «Quam altissime sublato puero ferula nates eius obver-berans»[35], – читаем мы в оригинале. Следовательно, таким наказаниям подвергались дети и подростки. Следует подчеркнуть, что в этом отрывке муж обращается с юношей как с ребенком и намеревается в первую очередь унизить его этим наказанием, то есть не признает в нем взрослого. В заключение можем задаться вопросом: раздавались ли когда-нибудь в Риме протесты против столь жестоких наказаний для детей? По крайней мере, несколько таких протестов дошли до нас. Один из наиболее важных принадлежит ритору Квинтилиану, жившему около 35–95 годов н. э. Дав много полезных советов по духовному образованию юношей, он пишет в «Institutio Oratoria»: «Я полностью против обычая телесных наказаний при обучении, хотя он широко распространен и не осуждается даже Хрисиппом. Во-первых, эти наказания отвратительны, годятся только для рабов и безусловно рассматривались бы как оскорбление, если им подвергать не детей. Далее, ученик, чей разум слишком загрубел, чтобы его исправить выговорами, станет так же безразличен к побоям, как и худший из рабов. Наконец, эти меры будут совершенно ненужными, если учителя проявят терпение и участие. Но в наши дни учителя настолько небрежны, что предпочитают наказывать учеников за дурные поступки, вместо того чтобы направить их на верный путь. Кроме того, если понуждать ребенка побоями, то что делать с юношами, на которых страх не подействует, а учиться которым нужно гораздо большему? И задумайтесь, какими постыдными, какими непристойными могут оказаться последствия, вызванные у жертвы болью или страхом. Чувства стыда гложет и лишает сил душу ребенка, заставляет его таиться по темным углам. А если мы проявим небрежение при выборе учителей и наставников, я и подумать боюсь, как постыдно эти презренные могут злоупотреблять своим правом… Но оставим эту тему – о ней сказано уже достаточно». Читая эти слова, мы вынуждены задаться вопросом: можно ли считать рассмотренную выше сцену на фреске, происходившую на глазах у публики, одним из постыдных случаев злоупотребления правом наказывать? И что еще нужно, чтобы оправдать слова Квинтилиана? Мальчиков, совершивших воровство, но слишком юных, чтобы наказывать их наравне со взрослыми, подвергали порке березовыми розгами. Мы читаем об этом у Геллия («Аттические ночи», vi, 18). 2. Завоевания Но все страдания, которые римским детям, особенно мальчикам, приходилось терпеть из-за суровой дисциплины в школе и дома, были мелочью по сравнению с наказаниями, которым римляне подвергали своих врагов, рабов и преступников. Из-за обилия сохранившихся свидетельств приведем лишь несколько характерных примеров. Напомним цитату из Ницше: «Мы увидим там живущих вместе и предоставленных собственным силам людей, которые стремятся отстаивать свой вид главным образом потому, что они должны отстаивать себя или подвергнуться страшной опасности быть истребленными». Как мы знаем, крохотной римской общине в первый век ее существования постоянно угрожали могущественные враги, против которых Рим несколько столетий вел борьбу не на жизнь, а на смерть. Неудивительно, что эти битвы сопровождались ужасающим кровопролитием, и легко можно понять, почему римляне всегда прибегали к жестоким методам для сохранения господства над покоренными народами. Точно так же нетрудно сделать вывод (хотя этому факту ранее не уделялось достаточно внимания), что у народа, который столетиями жил в состоянии войны, культивировались именно те черты характера, которые впоследствии редуцировались в садизм. Одним из самых опасных врагов Древнего Рима были самниты. Описывая войны с этим народом, Ливий приводит много важных для нас подробностей. Например, во время войны, которая шла примерно в 330–300 годах до н. э., жители города Сора перешли на сторону самнитов и убили римских колонистов (этот город был римской военной колонией, то есть самнитским городом с римским гарнизоном). Римляне не успокоились, пока им не удалось сурово покарать город. Они взяли город, убили всех мужчин, которые оборонялись, а из тех, кто сдался, отобрали 225 человек и отправили в Рим. Там пленников публично высекли на форуме и обезглавили, summo gaudio plebis, к великой радости плебеев, как подчеркивает Ливий. Полибий («История», i, 7) описывает аналогичный случай, когда таким же образом после пленения казнили 300 жителей города Регий. Судьба Капуи хорошо известна. Этот несчастный город во время войны с Ганнибалом перешел на сторону карфагенян, а позже был снова захвачен римлянами. Члены городского совета были схвачены, и, прежде чем в Риме успели отменить приказ, их привязали на старый жестокий манер к столбам, высекли и обезглавили. Остальных продали в рабство, а всю территорию города присоединили к Риму. Если такая судьба ожидала власти покоренных городов, то простым людям тем более нечего было рассчитывать на пощаду от великодушного победителя. Вспомним судьбу Югурты или Верцингеторикса. Они, а также многие другие, менее известные, были удавлены рукой палача в подземной тюрьме на форуме, остатки которой сохранились до сих пор. После того как Тит разграбил Иерусалим, доблестного вождя евреев Симона бар Гиору провели по улицам Рима в триумфальной процессии. Затем, перед началом грандиозного жертвоприношения на Капитолии, которым увенчалась церемония, его подвели к краю Капитолийского холма, выпороли и сбросили вниз. Иосиф Флавий сообщает: «Когда было объявлено о его смерти, поднялось всеобщее ликование и тогда начались жертвоприношения»[36]. Все казни пленников проводились публично. В первую очередь обычай требовал, чтобы публично проводились порки, предшествовавшие казням, – они выступали как средство устрашения. У Сенеки Старшего («Контроверсии», ix, 2, 10) мы читаем, что граждан на эту церемонию созывал специальный сигнал трубы. Нет необходимости останавливаться на психологическом эффекте, который производили регулярные посещения этих жестоких казней. Мы вынуждены лишь обратить внимание на то, что нет особой разницы между народом, привыкшим присутствовать на публичных казнях, и людьми, получающими удовольствие от кровавых гладиаторских игр. Ранее этому обстоятельству уделялось слишком мало внимания. В первые столетия существования города римская жажда власти была направлена на покорение всех народов, противостоявших Риму. Когда эта цель была достигнута и под властью Рима оказался почти весь известный мир, жажда власти неизбежно обратилась на саму себя. Это четко понимал глубокий знаток психологии Тацит. Он пишет («История», ii, 38): «Жажда власти (potentae cupido), с незапамятных времен присущая людям, крепла вместе с ростом нашего государства и, наконец, вырвалась на свободу. Пока римляне жили скромно и неприметно, соблюдать равенство было нетрудно, но вот весь мир покорился нам, города и цари, соперничающие с нами, были уничтожены, и для борьбы за власть открылся широкий простор. Вспыхнули раздоры между Сенатом и плебсом»[37]. В этих внутренних конфликтах, представляли ли они усилия порабощенных масс улучшить условия своего существования или же межпартийную борьбу аристократов и демократов, которая сто лет раздирала Римское государство, у римлян снова и снова проявляется та же самая жажда власти, основанная на жестокости. Здесь мы можем ограничиться несколькими особенно важными примерами. Известно, какое значение имела политика братьев Гракхов или могла бы иметь, если бы современники постигли истинный смысл и необходимость их аграрных реформ для судьбы Рима. Но в эпоху, когда Гракхов считали не более чем бунтовщиками и безумцами, они были обречены на мученичество. К этому периоду относятся особенно отвратительные примеры римского садизма. Вот что Плутарх рассказывает про гибель Тиберия Гракха и его сторонников: «Тиберий тоже бежал, кто-то ухватил его за тогу, он сбросил ее с плеч и пустился дальше в одной тунике, но поскользнулся и рухнул на трупы тех, что пали раньше него. Он пытался привстать, и тут Публий Сатурей, один из его товарищей по должности, первым ударил его по голове ножкою скамьи. Это было известно всем, на второй же удар заявлял притязания Луций Руф, гордившийся и чванившийся своим «подвигом». Всего погибло больше трехсот человек, убитых дубинами и камнями, и не было ни одного, кто бы умер от меча»[38]. Плутарх описывает и смерть Гая Гракха, младшего брата: «Тела обоих [Гая и его соратника Фульвия], так же как и всех прочих убитых (а их было три тысячи), бросили в реку, имущество передали в казну. Женам запретили оплакивать своих мужей, а у Лицинии, супруги Гая, даже отобрали приданое. Но всего чудовищнее была жестокость победителей с младшим сыном Фульвия, который не был в числе бойцов и вообще не поднял ни на кого руки, но пришел вестником мира: его схватили до битвы, а сразу после битвы безжалостно умертвили. Впрочем, сильнее всего огорчила и уязвила народ постройка храма Согласия, который воздвигнул Опимий, словно бы величаясь и гордясь, торжествуя победу после избиения стольких граждан!»[39] Войны Мария и Суллы были не менее кровавыми. Веллей Патеркул («Римская история», ii, 22) пишет: «Марий тотчас же вступил в город, и его возвращение оказалось пагубным для граждан; самые выдающиеся и наиболее значительные граждане государства также обрели смерть разными способами». Подобными жестокостями особенно отличался Сулла. Для него, считавшегося культурным человеком, они намного более непростительны, чем для Мария, который, по сути, оставался простым грубым солдатом. После одной из своих побед Сулла убил 8 тысяч пленников, а в другой раз приказал пронзить копьями 12 тысяч человек. Знамениты его проскрипционные списки – по ним были объявлены вне закона 90 сенаторов и 2600 всадников. Что это означало на практике, объясняет Аппиан в своих «Гражданских войнах» (i, 95): «Все они, будучи захвачены, неожиданно погибали там, где их настигли, – в домах, в закоулках, в храмах; некоторые в страхе бросались к Сулле, и их избивали до смерти у ног его, других оттаскивали от него и топтали. Страх был так велик, что никто из видевших все эти ужасы даже пикнуть не смел». Можно отметить, что в характере Суллы сочетались многие черты, которые можно найти и у императора Нерона. Плутарх говорит в своей биографии Суллы (2), что тот «был по природе таким любителем шуток, что молодым и еще безвестным проводил целые дни с мимами и шутами, распутничая вместе с ними, а когда стал верховным властелином, то всякий вечер собирал самых бесстыдных из людей театра и сцены и пьянствовал в их обществе, состязаясь с ними в острословии… в старости, по общему мнению, вел себя не так, как подобало его возрасту, и, унижая свое высокое звание, пренебрегал многим, о чем ему следовало бы помнить. Так, за обедом Сулла и слышать не хотел ни о чем серьезном и, в другое время деятельный и скорее мрачный, становился совершенно другим человеком, стоило ему оказаться на дружеской пирушке. Здесь он во всем покорялся актерам и плясунам и готов был выполнить любую просьбу. Эта распущенность, видимо, и породила в нем болезненную склонность к чувственным наслаждениям и неутолимую страсть к удовольствиям, от которой Сулла не отказался и в старости. Вот еще какой счастливый случай с ним приключился: влюбившись в общедоступную, но состоятельную женщину по имени Никопола, он перешел потом на положение ее любимца (в силу привычки и удовольствия, которое доставляла ей его юность), а после смерти этой женщины унаследовал по завещанию ее имущество»[40]. В другом параграфе этой биографии подчеркивается изменчивый характер Суллы: автор называет его от природы раздражительным и мстительным, и при этом столь жалостливым, что он то и дело давал волю слезам. Подобно Тациту, Плутарх пишет, что жажда власти «не дает человеку сохранить свой прежний нрав, но делает его непостоянным, высокомерным и бесчеловечным». Снова и снова он подчеркивает нечеловеческую страсть Суллы к мести. Но теперь мы уже не должны удивляться тому противоречию, что римляне считали подобного человека «великим», имея в виду, что он великий воин. Даже такой автор, как Валерий Максим, мог сказать по поводу этого противоречия лишь то, что «добродетель Суллы прорывалась сквозь опутавшие его оковы пороков и сбрасывала их…» и «если терпеливо сопоставить и сравнить эти поразительные различия и контрасты, можно увидеть две личности, жившие в Сулле, – распутного юнца и истинно доблестного мужа». Сегодня мы можем сказать точнее. Переполнявшая Суллу жизненная сила позволяла ему любить мужчин так же страстно, как женщин, и находить столько же удовольствия в ужимках шутов, как и в безжалостном убийстве тысяч личных врагов. Она находила воплощение в самых разнообразных способах, не зная, однако, ничего подобного современным моральным ограничениям. Таким образом, пример Суллы блестяще подтверждает тот факт, что жажда власти зачастую реализуется в актах жестокости. Позже, в связи с широким распространением гладиаторских боев, пленников перестали казнить сразу, а развозили по разным городам для участия в играх. Так поступили, например, в 44 году н. э., при Клавдии, с некоторыми пленными британцами, а позже, когда Тит взял Иерусалим, со многими пленными евреями. При Константине такая практика стала регулярной: его панегиристы восхваляли его именно за то, что он «доставлял людям радость тем, что оптом уничтожал их врагов – и какой триумф мог быть более утонченным?» («Панегирик xii», 23, 3). 3. Закон В сущности, эти акты жестокости, обычные в отношении врагов, были лишь проявлениями сурового военного правосудия. Но и уголовные наказания в Древнем Риме были не менее жестоки. Моммзен в своей книге об уголовном законодательстве приходит к неизбежному, на его взгляд, выводу о том, что римское законодательство ограничивалось немногими традиционными формами наказания, не прибегая к утонченным пыткам. Но мы в ходе своего исследования покажем, что это мнение правомерно лишь при существенных оговорках. Опять же не станем приводить исчерпывающую историю римского уголовного правосудия, а ограничимся несколькими примерами, демонстрирующими его жестокость, часто принимавшую самые отталкивающие формы. В самую древнюю эпоху – эпоху, которую мы лучше поймем при сопоставлении с более поздними временами, чем при знакомстве с достоверными источниками, – римскому законодательству был известен лишь один вид наказания: казнь. Посредством казни преступник искоренялся из сообщества, законы которого нарушал. Такова фундаментальная цель смертного приговора. Но казнь всегда имела некий священный аспект: ее могли понимать как приношение жертвы тому богу, против которого согрешил преступник. Моммзен полагает, что эта ритуальная сторона первобытных казней проявляется в том, что преступников убивали, как жертвенных животных. Он пишет: «При такой казни приговоренному связывали руки за спиной. Его приковывали к столбу, раздевали и пороли; затем клали на землю и обезглавливали топором. Эта процедура четко соответствует убийству жертвенного животного и обусловлена священным характером первобытных казней». Судя по таким древним казням, римляне, очевидно, полагали, что одна лишь смерть – наказание недостаточное. Ей должна предшествовать порка, чтобы преступник заранее прочувствовал смерть через мучения, так как смерть явно рассматривалась как своего рода освобождение. Она наступает мгновенно, а наказание должно заключаться в длительной боли, в пытке, на которую приглашена толпа зрителей (как мы уже обсуждали выше), пытке, которую всегда следует проводить публично, подобно театральному представлению. И как мы увидим, такая порка предписывалась как прелюдия к любой казни. Интересный отрывок из «Катилины» Саллюстия показывает, что порка рассматривалась как обязательный элемент, усиливающий всякое наказание. Вспомним суд над арестованными сторонниками Катилины и речь Цезаря, тщетно пытавшегося спасти их от смерти. Он заявил: «О наказании я, право, могу сказать то, что вытекает из сути дела: в горе и несчастиях смерть – отдохновение от бедствий, а не мука… Но почему не прибавил ты к своему предложению, чтобы их сперва наказали розгами?» Цезарь, следовательно, разделяет старое представление о том, что сама смерть – не наказание, и поэтому осужденного преступника нужно сперва высечь, чтобы он действительно был наказан. Светоний говорит про свирепого Калигулу (30): «Казнить человека он всегда требовал мелкими частыми ударами, повторяя свой знаменитый приказ: «Бей, чтобы он чувствовал, что умирает!» Не исключено, что мы ужасаемся знаменитому садизму Калигулы, не зная, что эта черта была присуща Древнему Риму вообще. Смерть сама по себе не являлась наказанием, и каждая казнь должна была обостряться предшествующей поркой. В этом проявлялась римская склонность к жестокости, с которой мы сталкиваемся постоянно. Точнее говоря, уже в относительно раннюю эпоху считалось, что эта форма казни, применявшаяся и к свободным римским гражданам, и к побежденным врагам, недостойна свободного римлянина из правящего класса. Позже возникло представление, что только древние цари-деспоты могли подвергнуть такому наказанию свободного римлянина. Вот что Цицерон говорит в своей речи в защиту Рабирия (3, 10): «Эта заслуга… принадлежит прежде всего нашим предкам, которые, изгнав царей, не оставили в свободном народе и следа царской жестокости». И далее: «Во вкусе Тарквиния, надменнейшего и жесточайшего царя, эти твои слова, обрекающие на казнь, которые ты, мягкий и благожелательный к народу человек, повторяешь так охотно: «Закутай ему голову, повесь его на зловещем дереве». В нашем государстве, квириты, давно уже утратили силу эти слова, не только потерявшиеся во тьме веков, но и побежденные светом свободы»[41]. Так или иначе, несомненно, что примерно с момента возникновения республики каждый римский гражданин имел право апеллировать к народному собранию против смертного приговора, вынесенного магистратом (Цицерон. О государстве, ii, 31). Непреклонность, с которой исполнялись республиканские законы, видна из того, что Цицерона, нарушившего их, казнив сторонников Катилины, отправили в ссылку. Конечно, критикуя римское республиканское законодательство, мы не должны забывать, что оно и не предполагало какого-либо гуманизма. Наоборот, оно было выработано правящим классом республики для узаконения своего единовластия и своей независимости от какого-либо отдельного правителя или должностного лица. Отсюда и следует, что народное собрание всегда могло вынести смертный приговор. Кроме того, только свободные граждане имели право апелляции. Опять же закон первоначально не запрещал военачальнику подвергать порке и казни любого своего подчиненного (в чине вплоть до центуриона) за трусость перед лицом врага (напр., Ливий, ii, 59). Лишь позднее военачальники были лишены этого права применительно к римским гражданам. Другой вид смертной казни – вероятно, наиболее часто применявшийся римлянами – распятие. Это тоже очень старый обычай, и, хотя очень скоро он стал обычным способом казни рабов, первоначально предназначался не только для них. Ливий (i, 26) приводит весьма шокирующий рассказ о том, как победоносный Гораций убил свою сестру, которая оплакивала смерть своего жениха Куриация, убитого ее братом. Хотя, возможно, эта легенда была выдумана как объяснение старинного обычая; сам обычай, конечно, описывается Ливием так, как он должен был практиковаться в давние времена: «Свирепую душу юноши возмутили сестрины вопли, омрачавшие его победу и великую радость всего народа. Выхватив меч, он заколол девушку, воскликнув при этом: «Отправляйся к жениху с твоею не в пору пришедшей любовью! Ты забыла о братьях – о мертвых и о живом, – забыла об отечестве. Так да погибнет всякая римлянка, что станет оплакивать неприятеля!» Черным делом сочли это и отцы, и народ, но противостояла преступлению недавняя заслуга. Все же Гораций был схвачен и приведен в суд к царю. А тот, чтобы не брать на себя такой прискорбный и неугодный толпе приговор и последующую казнь, созвал народный сход и объявил: «В согласии с законом, назначаю дуумвиров, чтобы они вынесли Горацию приговор за тяжкое преступление». А закон звучал устрашающе: «Совершившего тяжкое преступление да судят дуумвиры; если он от дуумвиров обратится к народу, отстаивать ему свое дело перед народом; если дуумвиры выиграют дело, обмотать ему голову, подвесить веревкой к зловещему дереву, засечь его внутри городской черты или вне городской черты». Таков был закон, в согласии с которым были назначены дуумвиры. Дуумвиры считали, что закон не оставляет им возможности оправдать даже невиновного. Когда они вынесли приговор, то один из них объявил: «Публий Гораций, осуждаю тебя за тяжкое преступление. Ступай, ликтор, свяжи ему руки». Ликтор подошел и стал ладить петлю. Тут Гораций по совету Тулла, снисходительного истолкователя закона, сказал: «Обращаюсь к народу». Этим обращением дело было передано на рассмотрение народа. На суде особенно сильно тронул собравшихся Публий Гораций-отец, объявивший, что дочь свою он считает убитой по праву: случись по-иному, он сам наказал бы сына отцовскою властью. Потом он просил всех, чтоб его, который так недавно был обилен потомством, не оставляли вовсе бездетным. Обняв юношу и указывая на доспехи Куриациев… старик говорил: «Неужели, квириты, того же, кого только что видели вступающим в город в почетном убранстве, торжествующим победу, вы сможете видеть с колодкой на шее, связанным, меж плетьми и распятием?.. Ступай, ликтор, свяжи руки, которые совсем недавно, вооруженные, принесли римскому народу господство. Обмотай голову освободителю нашего города; подвесь его к зловещему дереву; секи его, хоть внутри городской черты – но непременно меж этими копьями и вражескими доспехами, хоть вне городской черты – но непременно меж могил Куриациев. Куда ни уведете вы этого юношу, повсюду почетные отличия будут защищать его от позора казни!» Горация оправдали. «Совершив особые очистительные жертвоприношения, которые с той поры завещаны роду Горациев, отец перекинул через улицу брус и, прикрыв юноше голову, велел ему пройти словно бы под ярмом». Эта история свидетельствует об эпохе, когда даже римских граждан за убийство наказывали позорной смертью на кресте. В данном случае речь идет о распятии, при котором преступника не прибивают к кресту, чтобы он умирал медленной смертью (как мы обычно представляем себе распятие); здесь мы встречаемся с едва ли не более жестоким методом, запрещенным при императоре Нероне, когда осужденного засекали до смерти. Преступника раздевали, покрывали ему голову, а на шею клали рогатку (furca). О том, как выглядела рогатка, мнения расходятся. Некоторые считают, что это была просто поперечина, к которой привязывали руки осужденного. Другие полагают, что это была деревянная рогатина, которую клали на плечи преступнику так, чтобы его голова попадала в развилку, а руки привязывали к концам рогатины, и таким образом он не мог избежать ударов бича. Такой способ применялся при любой порке, даже не до смерти. Цицерон рассказывает о рабе, которого обвели вокруг цирковой арены с рогаткой на шее, только что отхлестав его розгами («О дивинации», i, 26, 55). Если осужденного приговаривали к порке до смерти, его секли непрерывно, пока он не умирал. Такой тип наказания впоследствии назывался more maiorum («по обычаю предков»). Однако в ранние годы империи его уже так редко применяли к свободным людям, что Нерон, узнав, что Сенат собирается казнить его именно таким образом, не знал, что это значит (Светоний. Нерон, 49). Что касается порки до смерти, такой тип распятия достаточно часто встречается в исторические времена, особенно по отношению к соблазнителям дев-весталок. Ливий сообщает, что во время войны с Ганнибалом некий Кантилий, писец жреца, обесчестил весталку Флоронию; его до смерти засекли розгами на форуме по приказу великого понтифика (Ливий, xxii, 57). Но если порка лишь предшествовала той казни, которую мы обобщенно называем распятием, применялось другое орудие, называвшееся patibulum. Это была деревянная колодка, которая раскрывалась, закреплялась на шее и запиралась. Иногда это орудие могло удушить своего носителя, и это, конечно, был самый милосердный способ распятия. Однако обычно казнь проводилась по-другому: колодка закреплялась так, чтобы не задушить осужденного. Его руки либо веревками, либо гвоздями закреплялись на концах бруса. Затем жертву, висящую на брусе, поднимали на столб, врытый в землю; брус становился поперечиной креста. Наконец, ноги жертвы прибивали к столбу и оставляли осужденного висеть, медленно умирая, или же в конце концов ускоряли его смерть, переломив ему бедренные кости. Различие между patibulum и настоящим крестом описывается у Исидора Севильского («Начала», 27, 34): «Наказание на patibulum менее жестоко, чем на кресте, потому что patibulum мгновенно убивает повешенного на нем человека, а человек, прибитый к кресту, мучается долго». Но постоянное использование слова affigere не оставляет сомнений, что осужденных гораздо чаще прибивали, чем вешали на patibulum. Это был ужасный способ казни; но иногда и его было недостаточно. Всегда находятся люди столь жестокие, что они изобретают особые пытки. Например, невинного римского гражданина Вера исхлестали розгами по лицу. У Цицерона мы читаем, что рабов могли казнить, разрывая раскаленными докрасна щипцами. В любом случае метод казни осужденных рабов выбирал сам палач. Об этом говорится у Сенеки («Утешение к Марции», 20, 3): «Я вижу кресты, не одного вида, а разнообразные, каждому – свой крест. На некоторых жертвы повешены головой вниз, к другим прибиты за гениталии колом, на третьих висят, раскинув руки вдоль перекладины. Я вижу веревки и бичи, вижу машины, которыми можно истязать каждый член и каждый сустав». Но разнообразные способы казни в Риме не исчерпывались обезглавливанием и распятием. В Двенадцати таблицах упоминается сожжение заживо как наказание за поджог. Позже это стало очень широко распространенным наказанием в армии за измену и дезертирство («Дигесты», xlviii, 19, 8, 2). Этот жестокий метод казни стал особенно частым при цезарях; к нему же относятся знаменитые «живые факелы» Нерона, о которых у нас имеется больше сенсационных россказней, чем достоверных свидетельств. Сенека описывает, «как напитывают горючей смолой тунику из горючей ткани» («Письма к Луцилию», 14); Марциал упоминает tunica molesta («мученическую рубаху»); Ювенал (i, 155) убеждает сатириков не нападать на Тигеллина, известного фаворита Нерона, иначе «ты засветишься, как факел, стоя, ты будешь пылать и с пронзенною грудью дымиться». Даже если следовать школе выдающегося философа Дрю и считать, что весь отрывок из Тацита, описывающий казнь христиан при Нероне, – позднейшая вставка, мы не можем сомневаться в реальном существовании казней на костре в духе «факелов Нерона». Этой казни, как и всякой другой, предшествовала порка. Другим не менее древним способом казни было утопление в мешке. Ее назначали за убийство свободного человека или женщины, особенно родственника. В Двенадцати таблицах записано, что ворующий зерно подлежит распятию, а убийца – утоплению в мешке. При этом способе осужденного сперва секли с крайней жестокостью – четко предписывалось («Дигесты», xlviii, 9, 9) сечь его sanguineis virgis (окровавленными розгами), а затем засовывали в мешок из воловьей шкуры вместе со змеями, петухом, собакой или обезьяной. После этого мешок зашивали и бросали в Тибр или в море. Из речи Цицерона («Речь в защиту Секста Росция», 25) мы узнаем кое-какие идеи, которыми обосновывалось это наказание: «Насколько мудрее были наши предки! Понимая, что на свете нет такой святыни, на которую рано или поздно не посягнула бы человеческая порочность, они придумали для отцеубийц единственную в своем роде казнь, чтобы страхом перед тяжестью наказания удержать от злодеяния тех, кого сама природа не сможет сохранить верными их долгу. Они повелели зашивать отцеубийц живыми в мешок и бросать их в реку. О, сколь редкостная мудрость, судьи! Не правда ли, они устраняли и вырывали этого человека из всей природы, разом отнимая у него небо, свет солнца, воду и землю, дабы он, убивший того, кто его породил, был лишен всего того, от чего было порождено все сущее. Они не хотели отдавать его тело на растерзание диким зверям, чтобы эти твари, прикоснувшись к такому страшному злодею, не стали еще более лютыми. Они не хотели бросать его в реку нагим, чтобы он, унесенный течением в море, не замарал его вод, которые, как считают, очищают все то, что было осквернено… Отцеубийцы, пока могут, живут, обходясь без дуновения с небес; они умирают, и их кости не соприкасаются с землей; их тела носятся по волнам, и вода не обмывает их; наконец, их выбрасывает на берег, но даже на прибрежных скалах они не находят себе покоя после смерти»[42]. С незапамятных времен рабов за кражу и свободных граждан за измену и переход на сторону врага сбрасывали с Тарпейской скалы. Ливий (xxiv, 20) рассказывает, как 370 плененных перебежчиков высекли на Форуме, а затем сбросили со скалы. Следует помнить, что подобное ужасное событие являлось одновременно жестоким зрелищем, и тогда мы поймем, что лишь маленький шаг отделяет такую казнь от гладиаторских боев. Последние в наше время могут рассматриваться как самый причудливый и самый садистский способ казни, одновременно являющийся публичным зрелищем. Но прежде чем рассмотреть их более пристально, следует привести краткий обзор положения того класса, который во все времена был наиболее беззащитен перед проявлениями жестокости – рабов. 4. Рабство Когда Шопенгауэр («Parerga», xi, 217) говорит, что есть множество старых и новых свидетельств в поддержку «убеждения, что человек превосходит тигра и гиену в жестокости и безжалостности», немало подобных свидетельств он мог найти в рассказах об обращении римлян с рабами. Известный ученый Бирт приложил много усилий, чтобы доказать, что в целом жизнь раба в Риме была не слишком ужасной. Но мы должны сделать вывод, что нарисованная им картина, пусть и корректная, все же страдает односторонностью. Нам не следует совершать такую же ошибку, но с противоположным знаком, поэтому мы обязаны признать справедливость всего, что говорилось о лучших сторонах римского рабства, которое иногда, возможно, было вполне необременительным. Но сейчас мы покажем другую сторону жизни раба в Риме. Конечно, очевидно, что такую ценную собственность, как раба, никто не стал бы мучить и пытать непрерывно – и меньше всего в древние времена, когда у каждого человека было несколько рабов, рядом с которыми протекала вся его жизнь. Установлено, что первыми рабами в Риме были военнопленные. Возможно, как считает Моммзен, отсюда берут начало узы священных обязанностей, связывающие хозяина и раба. Так, рабу никогда не позволялось давать показания против своего хозяина. С другой стороны, государство всегда защищало хозяина от рабов, отправляло должностных лиц на поиск беглых рабов и приговаривало всех рабов в доме к смерти, если один из них убивал хозяина. Об этом идет речь в знаменитом пассаже из Тацита («Анналы», xiv, 42), и мы должны рассмотреть его подробно, так как он освещает истинное отношение закона к рабам, как бы мягко к ним ни относились их хозяева. Вот этот отрывок: «Префекта города Рима Педания Секунда убил его собственный раб, то ли из-за того, что, условившись отпустить его за выкуп на волю, Секунд отказал ему в этом, то ли потому, что убийца, охваченный страстью к мальчику, не потерпел соперника в лице своего господина. И когда в соответствии с древним установлением всех проживавших с ним под одним кровом рабов собрали, чтобы вести на казнь, сбежался простой народ, вступившийся за стольких ни в чем не повинных, и дело дошло до уличных беспорядков и сборищ перед Сенатом, в котором также нашлись решительные противники столь непомерной строгости, хотя большинство сенаторов полагало, что существующий порядок не подлежит изменению». Знаменитый юрист Гай Кассий произнес пылкую речь в защиту жестокого закона. Тацит продолжает: «Никто не осмелился выступить против Кассия, и в ответ ему раздались лишь невнятные голоса сожалевших об участи такого множества обреченных, большинство которых бесспорно страдало безвинно, и среди них старики, дети, женщины; все же взяли верх настаивавшие на казни. Но этот приговор нельзя было привести в исполнение, так как собравшаяся толпа угрожала взяться за камни и факелы. Тогда Цезарь, разбранив народ в особом указе, выставил вдоль всего пути, которым должны были проследовать на казнь осужденные, воинские заслоны». Блестящий ученый Стар в своем замечательном переводе Тацита справедливо указывает, что поведение толпы, требующей отменить жестокую казнь 400 невинных людей, разительно контрастирует с трусостью и жестокостью богатых и знатных сенаторов. Именно страх перед миллионами рабов, страдающих под игом богатых, вынуждал их настаивать на столь устрашающем приговоре. Неумолимый закон делал положение рабов в Риме невыносимым. Раб был не человеком, а вещью, с которой ее хозяин мог обращаться по своему усмотрению. В «Институциях» Гая (i, 8, I) говорится: «Рабы находятся во власти их хозяев; у всех народов хозяева властны над жизнью и смертью рабов». Поэтому мы не должны удивляться, что лишь немногие хозяева считали себя обязанными заботиться о старых и больных рабах. Катон Старший советует продавать «состарившихся волов, порченую скотину, порченых овец, шерсть, шкуры, старую телегу, железный лом, дряхлого раба, болезненного раба, продать вообще все лишнее»[43]. Цицерон однажды заявил, что в минуту опасности лучше облегчить корабль, выкинув за борт старого раба, чем хорошую лошадь. Это правда, что самые отвратительные жестокости по отношению к рабам имели место в позднюю эпоху, когда во владении отдельных лиц находилось огромное множество рабов; отсюда и поговорка «Сто рабов – сто врагов». Но Плавт, живший примерно за два века до Христа, показывает, что в жизни раба всегда присутствовали порки и постоянный страх перед распятием. Об обращении с рабами в осажденном городе пишет Аппиан («Гражданские войны», v, 35). Речь идет о Перузии около 38 года до н. э.: «Подсчитав, сколько осталось продовольствия, Луций запретил давать его рабам и велел следить, чтобы они не убегали из города и не дали бы знать врагам о тяжелом положении осажденных. Рабы толпами бродили в самом городе и у городской стены, падая от голода на землю и питаясь травой или зеленой листвой; умерших Луций велел зарыть в продолговатых ямах, боясь, что сожжение трупов будет замечено врагами, если же оставить их разлагаться, начнутся зловоние и болезни». Если бы с рабами в целом обращались как с людьми, то не было бы тех восстаний рабов, которые перерастали в настоящие войны. Диодор, понимавший это, пишет: «Когда чрезмерная власть вырождается в зверства и насилия, дух покоренных народов приходит в крайнее отчаяние. Любой, кому в жизни выпал жребий подчиненного положения, спокойно уступает право на славу и величие своему господину; но если тот обращается с ним не как с человеческим существом, он становится врагом своего жестокого хозяина». Эти восстания изобиловали примерами невероятной жестокости. Отметим несколько особенно интересных моментов. Мы читаем у Диодора, описывающего восстание на Сицилии около 240 года до н. э. (xxxiv, 2): «Около шестидесяти лет после того, как Карфаген лишился власти над островом, сицилийцы процветали. Затем разразилось восстание рабов, и вот что было ему причиной: поскольку сицилийцы нажили огромную собственность и собрали колоссальные богатства, они покупали множество рабов. Рабов толпами пригоняли из темниц и сразу же клеймили особыми знаками. Молодых назначали в скотопасы, остальные получали подходящие занятия. Их труд был очень тяжелым, а одежду и пищу им почти не выдавали. Большинство находило себе пропитание разбоем; всюду происходили убийства, по стране бродили шайки разбойников. Губернаторы пытались положить этому конец, но не могли наказать этих рабов-разбойников, так как их хозяева были слишком могущественны. Им оставалось лишь бессильно взирать на разграбление страны. Хозяева в большинстве своем были римскими всадниками, и губернаторы их боялись, так как те были облечены властью судить всех уличенных в преступлениях чиновников. Рабы же не могли больше терпеть своего отчаянного положения и частых беспричинных наказаний; при всякой возможности они собирались и говорили о бунте и, наконец, набравшись решимости, перешли к действиям». История этого восстания поражает нас своим безграничным ужасом. Диодор (там же) так описывает поступки восставших рабов: «Они врывались в дома и убивали всех подряд. При этом они не щадили даже грудных младенцев, а вырывали их из рук матерей и разбивали о землю. Ни один язык не повернется описать все чудовищные зверства, которые совершались над женщинами на глазах их мужей». Диодор упоминает римского землевладельца Дамофила и его жену Мегаллис, прославившихся своей исключительной жестокостью. (Любопытный и важный факт: все имеющиеся у нас свидетельства единодушно говорят о жестоком обращении женщин с рабами.) Диодор пишет, что «Дамофил обращался со своими рабами с крайней жестокостью; его жена Мегаллис не отставала от него в наказании рабов, подвергая их всяческим зверствам». И далее: «Так как Дамофил был человек необразованный и незнатный, то безответственное обладание огромным богатством привело его от надменности к жестокости, и в итоге он навлек погибель на себя и на страну, покупая множество рабов и зверски обращаясь с ними: он клеймил тех, кто родились свободными, но попали в плен и были порабощены. Некоторых он заковывал и держал в темницах, других посылал пасти скот, не давая им ни нормальной пищи, ни необходимой одежды. Ни дня не проходило без того, чтобы он не наказывал кого-нибудь из рабов без должной причины, таким свирепым и безжалостным был он от природы. Его жена Мегаллис с не меньшим удовольствием назначала ужасающие наказания своим служанкам и рабам, которые находились под ее надзором». Вся ненависть восставших рабов в первую очередь излилась на Дамофила и Мегаллис. Последнюю отдали рабыням, и те после истязаний сбросили ее живую с утеса; Дамофила же зарубили мечами и топорами. С поразительной скоростью на сторону восставших переходили все новые и новые люди – Диодор пишет о 200 тысячах повстанцев. Они выиграли несколько сражений с римской регулярной армией, но, будучи осаждены в нескольких городах (где испытывали такие чудовищные муки голода, что начали пожирать друг друга), в конце концов сдались. Пленников на старинный манер пытали, а затем сбрасывали со скал. О восстании Спартака знают все. Оно было отмечено аналогичными ужасами. В конце концов последние уцелевшие восставшие – около 6 тысяч человек – были взяты в плен и умерли мучительной смертью на крестах, расставленных вдоль Аппиевой дороги. Мы уже отмечали, что римские женщины прославились своей жестокостью к рабам. Приведем в доказательство несколько важных отрывков. Овидий так говорит об этом («Наука любви», iii, 235 и далее): Волосы – дело другое. Расчесывай их беззапретно Он же, говоря о волосах своей возлюбленной, так пишет в «Любовных элегиях» (i, 14): Были послушны, – прибавь, – на сотни извивов способны, Ювенал рисует еще более отталкивающую картину (vi, 474 и далее): Стоит труда изучить хорошенько, что делают жены, Если рабыня роняла зеркало на ноги госпоже, ее мгновенно ожидало суровое наказание. Гален в своем трактате «О страстях и их излечении» рассказывает о хозяине, который в припадке гнева кусал рабов, бил их кулаками и ногами, выбивал им глаза или калечил их стилем. Есть сведения, что мать императора Адриана в гневе избивала рабынь. Хризосом упоминает о госпоже, которая раздела свою служанку, привязала к кровати и порола так сильно, что люди, проходящие по улице, слышали вопли несчастной девушки. Наказанная девушка демонстрировала всем свою окровавленную спину, когда сопровождала свою хозяйку в баню. То, что особенно жестокие хозяева кормили рабами миног в своих садках, – не выдумка, а реальность. Сенека пишет на этот счет («О милосердии», i, 18; «О гневе», iii, 40): «Хотя в отношении рабов дозволено все, общий для всех живых существ закон запрещает поступать известным образом против кого бы то ни было. Любой человек должен возненавидеть Ведия Поллиона даже сильнее, чем ненавидели его рабы, ибо он откармливал мурен человеческой кровью и приказывал любого провинившегося бросать в водоем, представлявший собой не что иное, как яму со змеями. Он заслужил тысячи смертей вне зависимости от того, откармливал ли он мурен для своего стола, бросая им рабов, или же содержал мурен лишь для того, чтобы кормить их таким способом». Второй отрывок более нагляден: «Август… обедал у Ведия Поллиона. Один из рабов разбил хрустальную чашу; Ведий приказал схватить его, предназначая для отнюдь не обычной казни: он повелел бросить его муренам, которых содержал у себя в огромном бассейне. Кто усомнится, что это было сделано ради удовлетворения прихоти изнеженного роскошью человека? Это была лютая жестокость. Мальчик вырвался из рук державших его и, бросившись к ногам Цезаря, молил лишь об одном: чтобы ему дозволили умереть любой другой смертью, только не быть съеденным. Взволнованный неслыханной доселе жестокостью, Цезарь приказал мальчика отпустить, а все хрустальные чаши перебить перед своими глазами, наполнив осколками бассейн. Так он употребил свое могущество во благо». Но мягкое обращение с рабами, к которому призывает гуманный Сенека, всегда было исключением, как мы видим из его собственных слов: «В отношении рабов дозволено все». К сожалению, слова Галена («О суждениях Гиппократа и Платона», vi, extr.), по-видимому, ничуть не грешат против правды: «Таковы те, кто наказывает своих рабов за проступки ожогами, беглецам отрубает и калечит ноги, воров лишает рук, обжор – желудков, сплетников – языков…» (см. речь Цицерона в защиту Клуенция, эпизод с отрубленным языком (66, 187), «…короче, наказывая ту часть тела преступника, которая послужила орудием преступления». Да и сам Сенека советует Луцилию следующее («Письма к Луцилию», 47): «Любовь не уживается со страхом. Поэтому, на мой взгляд, ты правильно поступаешь, когда, не желая, чтобы рабы тебя боялись, наказываешь их словами. Побоями наставляют бессловесных животных». Колумелла и Варрон говорят в том же духе. Но сообщения о жестоком обращении с рабами намного более многочисленны; разумеется, подозрительность и суровость хозяев усиливались вместе с ростом числа рабов, и поэтому постоянно изобретались еще более изощренные пытки. Что касается количества рабов в Риме, можно привести следующие цифры: Эмилий Павел, по некоторым сведениям, привел в Рим 150 тысяч пленников, а Марий – 60 тысяч кимвров и 90 тысяч тевтонов. Иосиф Флавий утверждает, что в конце I века н. э. в Риме было до миллиона рабов. Средиземноморье стало ареной оживленной работорговли, а пираты практиковали похищение обитателей побережья и продажу их в рабство. Наконец, нельзя забывать, что римский закон запрещал пытать свободного человека, но всегда поощрял этот жестокий метод выбивания показаний из рабов. Показания раба, данные не под пыткой, вообще не принимались во внимание. Пытка обязательно сопровождала допрос любого не свободнорожденного человека. Она включала в себя все виды порки, а также чудовищные истязания, позаимствованные Средневековьем у Рима и столетиями применявшиеся при каждом важном расследовании. В число орудий пытки входили fidiculae – веревки для разрывания суставов, equuleus – козлы, на которые сажали раба и выворачивали ему члены из суставов либо воротом, либо гирями, привязанными к ногам; на голую кожу рабам клали раскаленные металлические пластины, применялись и ужасные кожаные бичи, снабженные шипами и костяшками для усиления эффекта. Чтобы добиться признания, следователи не стеснялись пытать даже рабынь. Тацит («Анналы», xv, 57) описывает пытку девушки-рабыни, от которой добивались показаний о заговоре против Нерона: «Между тем Нерон, вспомнив, что по доносу Волузия Прокула содержится в заключении Эпихарида, и полагая, что женское тело не вытерпит боли, велит терзать ее мучительными пытками. Но ни плети, ни огонь, ни ожесточение палачей, раздраженных тем, что не могли справиться с женщиной, не сломили ее и не вырвали у нее признания. Итак, в первый день допроса ничего от нее не добились. Когда на следующий день ее в носильном кресле тащили в застенок, чтобы возобновить такие же истязания (изувеченная на дыбе, она не могла стоять на ногах), Эпихарида, стянув с груди повязку и прикрепив к спинке кресла сделанную из нее петлю, просунула в нее шею и, навалившись всей тяжестью тела, пресекла свое и без того слабое дыхание». Валерий Максим рассказывает о рабе, «еще почти ребенке», которого подвергли ужасным пыткам – его секли, жгли металлическими пластинами, вырывали конечности из суставов. Этот случай автор приводит как пример верности рабов. Из его рассказа, а также из рассказа Тацита, мы видим, сколь мало внимания обращалось на пол и возраст пытаемых, если они не были свободнорожденными. Очень интересно проследить, как Римское государство со времен империи пыталось принять меры против самых вопиющих случаев жестокости по отношению к рабам. Без сомнения, отчасти это произошло вследствие изменения социальных условий; но возможно, сыграло свою роль и распространение гуманных идей, какие мы находим в первую очередь у Сенеки, а позже – в христианских сочинениях. Вскоре после основания империи был принят закон, запрещавший хозяевам осуждать своих рабов на бои с дикими зверями и передававший это право официальным судьям («Дигесты», xlviii, 8, II, 2). Со времен Антонина Пия раб, считавший, что с ним слишком жестоко обращаются, мог пожаловаться муниципальному судье, а при известных обстоятельствах мог быть продан другому хозяину. Клавдий постановил, что рабы, из-за болезни брошенные своими хозяевами, становятся свободными. Адриан лишил хозяев права убивать рабов по своему усмотрению и продавать их в цирки, а Константин приравнял умышленное убийство раба к убийству свободного человека («Дигесты», i, 12, I; Спартиан. Адриан, 18; Кодекс Юстиниана, ix, 14). Эпохой Адриана датируется многозначительная формула: patria potestas in pietate debet, non atrocitate consistere («отцовская власть должна выражаться в любви, а не в жестокости»). Мы не должны забывать, что распространение этих гуманных взглядов в немалой степени обязано изменению экономических условий. После того момента, как римляне лишились возможности проводить дальнейшие завоевания и ограничились улучшением организации и управления своей колоссальной империей, важнейшие источники рабов (ввоз военнопленных и похищения) существенно уменьшились. Известно, что количество рабов достигло максимума в начале имперской эпохи. 5. Публичные казни Но улучшение отношения к рабам шло параллельно с ужесточением наказаний. Последний год республики отмечен попытками отменить, насколько возможно, смертную казнь для свободных римских граждан. Однако в первые годы империи, при Августе, заметна тенденция к усилению наказаний, особенно к учащению смертных приговоров. Со временем они стали выноситься со все большей и большей легкостью, и ими наказывались все менее и менее серьезные проступки, казни становились все более жестокими, случаи тирании множились. В правление «христианского» императора Константина появились ужасные обычаи – вырывание языков, вливание расплавленного свинца в рот преступнику. И именно во время империи на первое место вышли «церемониальные казни», как их называл Моммзен, со всем их зверством. В первую очередь мы должны обозначить различие между настоящими гладиаторскими играми, которые не всегда рассматривались как наказание осужденных преступников, и случаями, когда преступников по приговору суда бросали к диким зверям. Поэтому рассмотрим отдельно два вида зрелищ, в ходе которых люди убивали друг друга или предавались смерти для удовлетворения кровожадности зрителей. К последним не относится охота на диких зверей, выпущенных с этой целью на арену, которая соответствует современной корриде. Мы будем говорить о такой охоте, которая, по сути, была всего лишь жестоким способом казни. Еще во времена республики преступника (если он не был свободнорожденным) суд мог приговорить к bestiis dari, то есть его отдавали в цирк, где дикие звери разрывали его на куски на глазах зрителей. О самой первой такой казни упоминает Валерий Максим («Меморабилия», ii, 7, 13): «После падения Карфагена Сципион Младший бросил перебежчиков-иностранцев диким зверям на публичном зрелище, которое устроил в Риме, а Луций Павел после победы над Персеем приказал затоптать перебежчиков слонами». Судя по подобным описаниям, можно предположить, что этот жестокий способ казни происходит от военных законов, которые всегда представляли собой наинизший этап в развитии законодательства. Мы видим также, что римляне «упадочнической» имперской эпохи далеко не первые получали удовольствие от подобных кровавых зрелищ. Снова подтверждаются слова психоаналитика Штекеля: «В человеческой душе жестокость таится подобно зверю, скованному, но готовому прыгнуть». Если римляне и на ранних стадиях развития своего общества были готовы бросать преступников на растерзание зверям, то они с еще большей легкостью поступали так во времена империи, когда диких зверей ввозили в Рим в огромных количествах. Приходится снова и снова повторять, что римляне были жестоки от природы. При Августе подобный метод казни был узаконен юридически. По словам Моммзена, «он был столь же законен, как и обычные формы… его юридическое оформление не подлежит сомнению». Светоний говорит об императоре Клавдии, что, «если же кто был уличен в тягчайших преступлениях, тех он, превышая законную кару, приказывал бросать диким зверям» («Клавдий», 14). Это замечание показывает, что вынесение подобного приговора зависело от воли судьи. Другой отрывок из Светония показывает нам душу этих судей. Светоний пишет о Клавдии: «Пытки при допросах и казни отцеубийц заставлял он производить немедля и у себя на глазах. Однажды в Тибуре он пожелал видеть казнь по древнему обычаю, преступники уже были привязаны к столбам, но не нашлось палача; тогда он вызвал палача из Рима и терпеливо ждал его до самого вечера. На гладиаторских играх, своих или чужих, он всякий раз приказывал добивать даже тех, кто упал случайно, особенно же ретиариев: ему хотелось посмотреть в лицо умирающим» (Светоний. Клавдий, 34). Но кроме таких урожденных садистов, такие же побуждения дремали в душах массы римлян, пробуждаясь при виде подобных зверств. Августин («Исповедь», vi, 8) рассказывает следующее: юный христианин жил в Риме, изучая право. Долгое время он избегал гладиаторских игр, но в конце концов друзья повели его в амфитеатр. Он сказал им, что они могут утащить туда его тело, но не душу, потому что он будет сидеть там с закрытыми глазами и таким образом будет присутствовать, отсутствуя. Так он и сделал, но, услышав громкий вопль зрителей, из любопытства открыл глаза, и тогда, говорит Августин, «душа его была поражена раной более тяжкой, чем тело гладиатора, на которого он захотел посмотреть; он упал несчастливее, чем тот, чье падение вызвало крик… Как только увидел он эту кровь, он упился свирепостью; он не отвернулся, а глядел, не отводя глаз; он неистовствовал, не замечая того; наслаждался преступной борьбой, пьянел кровавым восторгом… Чего больше? Он смотрел, кричал, горел и унес с собой безумное желание, гнавшее его обратно». Современная психиатрия утверждает, что бесчисленное множество людей именно так становится садистами – им достаточно наблюдать порки в школах, читать о подобных случаях или рассматривать картинки с их изображениями. Как мы видим, зерно садизма дремлет почти в каждом. В течение столетий восприимчивая душа римлян, очевидно, испытывала колоссальное влияние многочисленных и разнообразных публичных казней, которые достигали максимума жестокости на арене, – очевидно, на арену посылали даже мелких преступников и рабов, чтобы умножить число людей, чья мучительная смерть развлекала римскую толпу, а толпа эта состояла из людей всех сословий, вплоть до девственных весталок. Эти жертвы садизма находили свою смерть по-разному. Возможно, самым ужасным был следующий способ: голого и безоружного преступника приковывали к столбу, и он, беззащитный, становился жертвой специально натасканных зверей. Из поэмы Марциала («Книга зрелищ», 7) можно сделать вывод, что это было нередкое событие: Как Прометей, ко скале прикованный некогда скифской, Данные строки, помимо прочего, иллюстрируют казнь, оформленную как драматическое представление. Вышеупомянутый Лавреол не по своей воле изображал Прометея, прикованного к скале и терзаемого орлом, – за теми отличиями, что преступник был прикован к столбу, и его поедал заживо медведь. Точно так же оставили у столба на съедение диким зверям Мнеста, который убил императора Аврелиана. У Аммиана («Римская история», xxix, 3, 9) мы узнаем, что император Валентиниан держал двух свирепых медведиц, которым скармливал преступников. «Он относился к ним с такой заботой, что клетки их поместил возле своей спальни, приставил к ним надежных сторожей, которые должны были следить за тем, чтобы злобная ярость этих зверей не ослабела по какой-нибудь случайности»[48]. Примеры подобных жестокостей можно цитировать долго, поскольку «Деяния мучеников» изобилуют ими. Опять же римляне получали удовольствие от этих казней, иллюстрировавших мифологические сцены, такие, как кастрация Аттиса, сожжение Геркулеса (Геркулесом одевали преступника), гибель Орфея от медведицы (Тертуллиан. Апологетический трактат, 15; Марциал. Книга зрелищ, 21 и пр.). Бирт так говорит про эти зрелища: «К нашему изумлению, дичайшую из подобных мерзостей устроил или, по крайней мере, разрешил ее проведение прославившийся своим человеколюбием император Тит. Арену Колизея превратили в лес, где предстоит умереть преступнику. Одетый как поэт Орфей, он выходит из леса в богатом платье, задушевно играя на лире; дикие и ручные звери, как зачарованные, следуют за его песней. Древний миф происходит воочию, к изумлению публики. К певцу приближается медведица; она нападает на Орфея и разрывает его на куски. О, какая издевка над величием смерти и истинным смыслом приговора! Казнь становится сказкой, умирающий преступник – актером в трагедии, сюжета которой он не знает. Но римской черни это зрелище сладко щекотало нервы». Данными примерами мы стремимся продемонстрировать всю степень различия греческой и римской души. В греческом театре, когда Эдип шел навстречу своей судьбе на глазах истинно образованной публики, всех зрителей охватывал ужас истинной трагедии, посредством великого искусства воплощавшейся в реальность. Но в римском амфитеатре самые утонченные проявления всего жестокого, зверского и отвратительного служили к ублажению нездоровых желаний народа, в котором столетия свирепых зрелищ и представлений развили самые садистские наклонности. Греки зачарованно вслушивались в возвышенные стихи Софокла. Римляне тешили свои грубые страсти воплями живых людей, погибающих в муках. Можно ли придумать более шокируюшее сопоставление духовной жизни двух этих народов? 6. Арена Амфитеатры, чьи колоссальные руины частично сохранились до наших дней, служили иной цели. На них устраивались не только казни с участием зверей, которые мы показали во всей их жестокости, но и гладиаторские бои. Последние представляли собой сражения двух или более людей, которые иногда делали своим кровавым мастерством карьеру, но чаще бывали принуждены к нему под страхом смерти. Исследование эволюции этих игр приводит нас к двум любопытным описаниям. Первое взято из истории Николая Дамасского, жившего во время Августа (цит. по: Афиней, iv, 153, 154): «Римляне, унаследовавшие этот обычай у этрусков, устраивали гладиаторские игры не только на праздники и в театрах, но и во время пиршеств. Они нередко созывали друзей на обед, во время которого услаждали себя, между прочим, и зрелищем двух-трех пар сражающихся гладиаторов; те призывались, когда гости наедались и напивались до полного блаженства. Когда один из бойцов оказывался повержен, гости радовались и аплодировали. Некий римлянин потребовал в своем завещании выставить на бой свою самую красивую рабыню, а другой приказал устроить сражение между мальчиками, которых любил. Однако народ не потерпел такого злоупотребления законом, и завещание было объявлено недействительным». Во-первых, этот интересный отрывок указывает на этрусское происхождение гладиаторских игр. Но он также убедительно свидетельствует о жестокости римского характера – гости, возбужденные пиршеством, приправляют его садистским зрелищем, ублажающим их чувства. Кроме того, в этом отрывке прослеживается любопытное соответствие с описанием, которое оставил Валерий Максим. Он пишет («Меморабилия», ii, 4, 7): «Первые гладиаторские игры были устроены в Риме на скотном рынке в консульство Аппия Клавдия и Марка Фульвия. Их давали Марк и Децим Бруты в память о своем покойном отце. Благодаря щедрости Марка Скавра было проведено состязание атлетов». Нет оснований сомневаться в исторической достоверности этих отрывков. Итак, гладиаторские бои первоначально были погребальными играми, позаимствованными из мрачных и темных обрядов этрусков. Возможно, они восходят к обычаю многих народов класть в могилу все, что при жизни принадлежало покойнику, особенно его женщин и любимых мальчиков. Не исключено, что именно на это содержится намек в первом отрывке. Кроме того, римляне позаимствовали у этрусков и обычай посылать рабов в масках этрусского бога смерти вытаскивать с поля мертвых гладиаторов. В любом случае этрусское происхождение гладиаторских игр можно считать установленным. Садистские побуждения, так глубоко укоренившиеся в римских сердцах, способствовали росту популярности этого зрелища. Первое представление с участием гладиаторов, упоминающееся историками, относится к 264 году до н. э. Ливий (xxiii, 30; xxxi, 50; xxxix, 46; xli, 28) сообщает, что в Риме постепенно распространился обычай в память о выдающихся покойниках тратить все большие суммы на погребальные игры. Например, в 174 году до н. э. в память об умершем отце Тит Фламиний устроил зрелище с участием 74 гладиаторов, сражавшихся три дня. К концу эпохи республики практика гладиаторских представлений распространилась столь широко, что (хотя до тех пор эти представления устраивали лишь частные лица) государство обратило на них внимание и занялось их законодательным регулированием. Светоний говорит («Юлий», 10), что Цезарь, пока был эдилом, «устроил и гладиаторский бой, но вывел меньше сражающихся пар, чем собирался: собранная им отовсюду толпа бойцов привела его противников в такой страх, что особым указом было запрещено кому бы то ни было держать в Риме больше определенного количества гладиаторов». Однако Плутарх утверждает, что Цезарь выставил 320 пар бойцов («Цезарь», 5). Цезарь и другие амбициозные люди пользовались ростом популярности этих игр, чтобы завоевать расположение народа. Человек, раздававший плебсу хлеб и устраивающий для него зрелища, мог рассчитывать на его благодарность. Плутарх говорит в том же месте про Цезаря: «Будучи эдилом, [он] выставил триста двадцать пар гладиаторов, а пышными издержками на театры, церемонии и обеды затмил всех своих предшественников. Но и народ, со своей стороны, стал настолько расположен к нему, что каждый выискивал новые должности и почести, которыми можно было вознаградить Цезаря»[49]. К этому времени дорогостоящие частные представления и зрелища, организуемые самим государством, уже существовали бок о бок. Император Август издал постановления, регулирующие публичные игры, а Тиберий сделал то же самое в отношении игр, устраиваемых частными лицами. Но по многочисленным описаниям мы можем судить, насколько слабо соблюдались эти постановления. Все свидетельства процитировать невозможно; достаточно сослаться на один отрывок из Тацита («История», ii, 95): «День рождения Вителлия, прежде никем не отмечавшийся, Цецина и Валент отпраздновали с редким великолепием, устроив гладиаторские бои в каждом квартале Рима». В течение последующих столетий эти игры размножились до такой степени, что едва ли в каком провинциальном городке не было своего амфитеатра. Судя по надписям, аналогичным тем, что найдены в Помпеях, эти игры часто устраивались богатыми частными лицами. Марциал так шутит на этот счет (iii, 59): Кердон, сапожник, давал в изящной Бононии игры, С другой стороны, чиновники колониальных городов и местечек по закону были обязаны устраивать такие игры, как мы узнаем из устава города Урсо (Испания), относящегося примерно к 44 году до н. э. (ср.: Фридлендер. История морали. Т. 2. С. 427). Но игры в Риме далеко превосходили размахом все прочие. Со времен династии Флавиев они проводились в гигантском амфитеатре Флавиев, арену которого заполняли толпы бойцов. В 107 году н. э. на играх, устроенных Траяном после завоевания Дакии, 10 тысяч гладиаторов сражались четыре месяца (Кассий Дион. Римская история, 68, 15). Естественно задаться вопросом, откуда организаторы этих колоссальных игр брали бойцов. Судя по свидетельствам, источники были самые разные. В гладиаторы попадали пленники, преступники (после 100 года н. э.) – либо приговоренные к смерти на арене, либо выведенные на нее по указу императора. Последнее часто происходило при таких императорах, как садист Калигула и его преемник Клавдий (Дион, 69, 10; Светоний. Калигула, 35; Клавдий, 14). Кроме того, в гладиаторы отдавали рабов: друг Цицерона Аттик приобрел группу таких бойцов. Наконец, многие по той или иной причине добровольно записывались в гладиаторы. Поэт времен Тиберия говорит, что эти люди продавались, чтобы погибнуть на арене, и, даже если не было войны, сами становились своими врагами. Только сильнейшие побудительные мотивы могли заставить человека по своей воле избрать такой образ жизни. Поступавшие в гладиаторы давали клятву «позволять сечь себя розгами, жечь огнем, убивать железом». Гладиаторы жили в специальных казармах, подобных тем, что раскопаны в Помпеях. Старейшие казармы, о которых нам известно, построены в конце II века до н. э., казармы в Капуе относятся к 63 году до н. э., а самыми крупными из них были те, что пристроены к амфитеатру Флавиев в Риме. Жизнь в этих казармах была такая же, как смерть, поджидавшая впереди – тяжелая, грубая и жестокая. Дисциплина поддерживалась розгами, раскаленными клеймами и кандалами. Успешные побеги были редки; поэтому не следует удивляться распространенности самоубийств среди не совсем очерствелых людей, принужденных к такой жизни. Иногда раба, попавшего в немилость, скажем, если он пытался бежать и был пойман, продавали тренеру гладиаторов (ланисте) или в гладиаторскую школу. Курьезный случай такого рода упоминается у Светония («Вителлий», 12). Вителлий влюбился в раба по имени Азиатик, которого «опозорил взаимным развратом». Однако со временем Азиатику это надоело (возможно, потому, что им двигали иные сексуальные побуждения), и он сбежал от своего любовника. Вителлий поймал его «и снова взял в любимчики; потом, измучась его строптивостью и вороватостью, продал его бродячим гладиаторам». Но затем он похитил у них Азиатика и дал ему вольную, «а в первый же день своего правления за ужином пожаловал ему золотые перстни». Живое описание гладиаторских игр мы находим у Сенеки («Письма к Луцилию», 7): «Случайно попал я на полуденное представление, надеясь отдохнуть и ожидая игр и острот – того, на чем взгляд человека успокаивается после вида человеческой крови. Какое там! Все прежнее было не боем, а сплошным милосердием, зато теперь – шутки в сторону – пошла настоящая резня! Прикрываться нечем, все тело подставлено под удар, ни разу ничья рука не поднялась понапрасну. И большинство предпочитает это обычным парам и самым любимым бойцам! А почему бы и нет? Ведь нет ни шлема, ни щита, чтобы отразить меч! Зачем доспехи? Зачем приемы? Все это лишь оттягивает миг смерти. Утром люди отданы на растерзание львам и медведям, в полдень – зрителям. Это они велят убившим идти под удар тех, кто их убьет, а победителей щадят лишь для новой бойни. Для сражающихся нет иного выхода, кроме смерти. В дело пускают огонь и железо, и так покуда не опустеет арена. «Но он занимался разбоем, убил человека». – «Кто убил, сам заслужил того же. Но ты, несчастный, за какую вину должен смотреть на это?» – «Режь, бей, жги! Почему он так робко бежит на клинок? Почему так несмело убивает? Почему так неохотно умирает?» – «Бичи гонят их на меч, чтобы грудью, голой грудью встречали противники удар. В представлении перерыв? Так пусть тем временем убивают людей, лишь бы что-нибудь происходило. Как вы не понимаете, что дурные примеры оборачиваются против тех, кто их подает?» Яркая картина, нарисованная Сенекой, понятна без дальнейших разъяснений. В ней изображается промежуток между состязаниями тренированных бойцов (которые не всегда заканчивались смертью). Но чем занять этот промежуток? В истинно римском стиле было отправить осужденных преступников сражаться друг с другом без каких-либо доспехов, пока они не перебьют друг друга. В сущности, это был смертельный бой без всяких правил, что, с горечью подчеркивает Сенека, публике нравилось даже больше, чем правильные сражения тренированных гладиаторов. Зададимся еще одним вопросом. Рим – родина многих людей утонченного и философского духа, таких, как Цицерон, Тацит и Сенека. Неужели никто из них не возвысил голос против этой страсти к садистским усладам? Любой исследователь, разделяющий наше мнение о том, что садизм лежал в основе римского характера, не удивится, обнаружив, что даже лучшие уроженцы этого народа в целом не восставали против гладиаторских игрищ. В имперскую эпоху общество относилось к гладиаторским боям так же, как сейчас мы относимся к боксу или кино. Глубинные причины для получения удовольствия от подобных зрелищ какими были тогда, такими остались и сейчас. Известно, что римские дети играли в гладиаторов; младшее поколение живо интересовалось самыми известными местными бойцами; философ Эпиктет предупреждал своих слушателей не поддаваться досадной привычке сплетничать о гладиаторских играх, а Гораций знал, что это – излюбленная тема для праздного разговора. Широкая публика – и женщины не в последнюю очередь – преклонялась перед знаменитыми гладиаторами, как мы – перед знаменитыми актерами и певцами. На стенах Помпей найдены надписи, в которых гладиатора-фракийца называют suspirium et decus puellarum («надеждой и усладой девушек») или medicus puparum («врачом, исцеляющим девиц»). Даже важные придворные дамы иногда заводили романы с гладиаторами. В подобном проступке обвиняли Фаустину, жену Марка Аврелия, а отцом ее жестокого сына Коммода называли одного из гладиаторов (Юлий Капитолин. Марк Антонин Философ, 19). Выдающиеся гладиаторы становились героями многих стихотворений (Марциал, v, 24), а их портреты изображались на светильниках, блюдах и вазах. Но мнение образованных людей по этому предмету для современных умов кажется совершенно непостижимым. Цицерон говорит («Тускуланские беседы», ii, 17): «Многие люди склонны полагать, что гладиаторские игры жестоки и негуманны – может быть, вполне справедливо, при нынешнем состоянии дел. Однако в те дни, когда преступники с мечом в руке защищали свою жизнь, новые аргументы против боли и смерти могли узнать наши уши – но не наши глаза». А в письме он пишет: «Какое удовольствие образованный человек может получить, созерцая, как сильный зверь разрывает слабого человека, или же благородное животное пронзают копьем?» Итак, Цицерон не любит гибель преступников от клыков и когтей диких зверей лишь потому, что она доставляет мало удовольствия. А Тацит – гуманный человек, свободный от предрассудков своего времени, – не может понять отвращения, которое гладиаторские игры возбуждали в Тиберии, императоре, о котором он пишет столь предубежденно и однобоко. Он говорит («Анналы», i, 76): «Распоряжаясь на гладиаторских играх, даваемых им от имени его брата Германика и своего собственного, Друз [сын Тиберия] слишком открыто наслаждался при виде крови, хотя и низменной; это ужаснуло, как говорили, простой народ и вынудило отца выразить ему свое порицание. Почему Тиберий воздержался от этого зрелища, объясняли по-разному: одни – тем, что сборища внушали ему отвращение, некоторые – прирожденной его угрюмостью и боязнью сравнения с Августом, который на таких представлениях неизменно выказывал снисходительность и благожелательность. Не думаю, чтобы он умышленно предоставил сыну возможность обнаружить перед всеми свою жестокость и навлечь на себя неприязнь народа, хотя было высказано и это мнение». Сенека был единственным античным автором, чьи взгляды на этот и другие предметы в наши дни разделяет весь цивилизованный мир. Он пишет («Письма к Луцилию», 95, 33): «Человека – предмет для другого человека священный – убивают ради потехи и забавы; тот, кого преступно было учить получать и наносить раны, выводится на арену голый и безоружный: чтобы развлечь зрителей, от него требуется только умереть». Подводя итог теме гладиаторских игр, Фридлендер весьма справедливо указывает (Цит. соч. С. 420) – и мы полностью согласны с ним, – что «Рим позаимствовал этрусское развлечение в грубый, воинственный век. Сперва это была редкая забава, но со временем она становилась более распространенной, и через несколько веков превратилась в обыденную. Мало-помалу, передаваясь от семьи к семье, укореняясь все глубже, этот обычай проявил свою неодолимую силу. А сила эта была колоссальна – она одна смогла превратить первоначальное отвращение к жестокости в удовольствие от нее, и не было никого, кто мог бы избежать влияния этого духа, который пронизывает всю эпоху. Более того, казни, сопровождаемые пытками, во все эпохи привлекали зрителей». Но Фридлендер забывает добавить, что люди приобретали привычку к жестокости не только под влиянием обычая, но и из-за садистских наклонностей, которые спят более или менее глубоким сном в сердце каждого человека, но, однажды проснувшись, неизменно стремятся все к более сильной стимуляции и к более полному удовлетворению. Этими словами можно закончить главу о римском садизме. Мы заглянули в самую глубь римских сердец и что в ней нашли? Несдерживаемые порывы «жажды власти», находящей выход в актах жестокости. Но дальше непредубежденный исследователь сделает новое открытие. Из этого моря ненависти, из этого безумия жестокости, которое бушевало с беспрецедентной яростью на аренах, вырастает благороднейшее слово религии. Подобно нежному цветку над темной и сырой землей, поднимается та истина, которая чужда всей римской природе: «Бог есть любовь». До нынешнего времени все авторы старались показать, что новая религия, Евангелие всеобщей любви, со всеми его бесчисленными социальными последствиями, появилось по воле провидения как что-то странное и неслыханное среди деградировавшего человечества «умирающего античного мира». Сегодня мы знаем, что никакого чуда не было. Оргии ненависти и жестокости не могли не породить Евангелие любви, тем самым компенсируя себя; так, в жизни отдельного человека жестокие и злобные побуждения часто через механизм компенсации развиваются в чистейшее человеколюбие. В этом свете весь римский садизм представляется необходимым шагом к новому, истинно благородному состоянию человечества. |
|
||
Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке |
||||
|