• Глава первая «ПОКИНУТАЯ СЕМЬЯ»
  • 1. В первые месяцы большевистской власти
  • 2. Большевики в Тобольске
  • Глава вторая ТЮМЕНСКАЯ ЗАСТАВА
  • I. Освободители царской семьи
  • 2. «Зять Распутина»
  • Глава третья ТАИНСТВЕННАЯ МИССИЯ
  • 1. Увоз Царя
  • 2. Рождение легенды
  • 3. «Чрезвычайный комиссар»
  • 4. Яковлев и Соловьев
  • 5. По дороге в Екатеринбург
  • 6. Судьба Яковлева
  • Глава четвертая ЗАКУЛИСНЫЕ ДИРИЖЕРЫ
  • 1. В преддверии германской ориентации
  • 2. «Похабный мир»
  • 3. Миссия гр. Мирбаха
  • 4. Русские «германофилы» и их немецкие партнеры
  • 5. Немцы на распутье
  • Глава пятая КРИЗИС БОЛЬШЕВИЗМА
  • Глава шестая ЕКАТЕРИНБУРГСКИЙ ЭТАП
  • 1. Заговорщики
  • 2. В «доме особого назначения»
  • Глава седьмая УБИЙЦЫ
  • 1. Ночь ужаса
  • 2. «Пермское злодеяние»
  • 3. Московская директива
  • 4. Ожидание мертвецов
  • Часть II ТРАГИЧЕСКИЙ КОНЕЦ

    Глава первая «ПОКИНУТАЯ СЕМЬЯ»

    1. В первые месяцы большевистской власти

    «Триумфальное шествие революции» – выражение принадлежит Ленину – замедлилось, докатившись до Урала, и как бы потерялось в Сибирской тайге. Советская власть лишь относительно упрочивалась по узенькой цепочке городов, расположенных на железнодорожных линиях (тут еще в дни Временного Правительства был свой «сибирский Кронштадт» – Красноярск, Енисейской губ.), но совершенно не проникала в деревню: сибирское крестьянство оказалось еще не затронутым «революцией», как должны были пессимистически признать местные коммунистические вожди на своих последующих партийных конференциях. В конце концов, новая власть утвердилась в Сибири лишь к тому моменту, когда одновременно с захватом ею правительственных функций началось и ее изживание.

    Таким образом, новый государственный аппарат в Сибири имел еще меньше спайки с окраинами, чем это было в Европейской России. Естественно, что при таких условиях затерянный в глуши, отстоящей на 260 верст от железнодорожного сообщения, Тобольск продолжал жить все это переходное время, которое затянулось на 4,5 месяца, своей обособленной от центра жизнью. Казалось, что в центре забыли о заключенных в б. губернаторском доме, в доме «свободы». Может быть, и вспоминали, но фактически отдаленный Тобольск находился вне досягаемости нового правительства. В центр приходили измышленные и провокационные известия о побеге бывшего монарха, о начавшемся в Сибири монархическом движении и пр. – известия, которые, как мы знаем, особыми телеграммами опровергал тобольский правительственный комиссар Панкратов[274].

    По тогдашним газетным сообщениям в Смольном пытались реагировать на доходившие сведения. Так военно-революционный комитет снарядил даже особую экспедицию в Тобольск, численностью в 500 матросов, для захвата ядра монархического заговора («День», 2 дек.). Вероятнее всего, это просто был «карательный» отряд в смешанном составе матросов и латышей под началом комиссара, некоего Закспуса, направленный на помощь местным сибирским силам. Мы знаем, что указанный отряд наводил порядок на Северном Урале – носился «взад и вперед» по линиям жел. дорог и докатился до Тюмени. (Здесь им был, между прочим, арестован оказавшийся в городе бывший премьер первого революционного правительства кн. Львов.) В Тюмени отряд распался и до Тобольска не дошел. Это было уже в конце февраля, когда и на Тобольск стали распространяться щупальца большевистской власти из Омска и Екатеринбурга.Еще раньше, 24 января, комиссар Вр. Пр. Панкратов должен был оставить свой пост. С устранением старого правительства он попал в нелепое положение, что остро ощущалось в отряде особого назначения. После октябрьского переворота значительно большую роль стал играть солдатский комитет, отражавший в себе настроение отряда, в котором шла большевистская агитация… Расслоения в отряде усиливались по мере исчезновения фантома Временного Правительства с внедрения в жизнь реальной большевистской власти. Исчез и призрак Учред. Собрания – теоретического «хозяина русской земли». Ко дню открытия Учред. Собрания Панкратовым была послана в Петербург делегация, в которую вошли представители от каждой роты. Делегация должна была выяснить положение дел и связаться со своими батальонами в Царском Селе, но, очевидно, эта Делегация вовсе не была избрана специально для доклада центральной власти и для получения от нее директив, как изображает советский исследователь. Соответствующую инструкцию, по словам Быкова, она все же получила. В действительности делегация вернулась в Тобольск в полной растерянности. «Говорили, – вспоминает Панкратов, – что с делегатами Совет народных комиссаров собирался отправить мне заместителя, но, не желая вмешиваться в дела Омского совета, он предоставил этот вопрос Омскому облкому, приказав переменить весь командный состав и комитет нашего отряда посредством выборов». «Раздор» в отряде, по словам Панкратова, принял «невероятный» характер. Этот разнобой и побудил его уйти. 24 января Панкратов подал в комитет отряда следующее заявление: «Ввиду того, что за последнее время в отряде особого назначения наблюдается между ротами трение, вызываемое моим присутствием в отряде, как комиссара, назначенного еще в августе 17 г. Врем. Пр., и не желая углублять эти трения, я, в интересах дела общегосударственной важности, слагаю с себя полномочия и прошу выдать мне письменное подтверждение основательности моей мотивировки. Хотелось бы верить, что с моим уходом дальнейшее обострение между ротами отряда прекратится и отряд выполнит свой долг перед родиной». «Мотивы» Панкратова комитет признал правильными, и Панкратов ушел.

    Власть или вернее уже посредничество вновь сосредоточилось в руках Кобылинского. Конечно, и этот почувствовал вскоре «полное свое бессилие» (все же относительное) перед «потерявшей всякий стыд ватагой», как он называет в показаниях свой разлагающийся отряд. «Это была не жизнь, а сущий ад, – говорит Кобылинский, – нервы были натянуты до последней крайности». Кобылинский пришел к Николаю II и сказал: «“В. В., власть выскальзывает из моих рук. Я не могу больше быть вам полезным. Если Вы мне разрешите, я хочу уйти… Я больше не могу”. – Государь обнял меня за спину одной рукой, – рассказывал свидетель. «На глазах у него навернулись слезы… – “Ев. Серг., от себя, от жены и от детей я Вас очень прошу остаться. Вы видите, что мы все терпим. Надо и Вам потерпеть”. – Потом он обнял меня, и мы расцеловались. Я остался и решил терпеть».

    Дневник и письма заключенных (Царя, Царицы, Жильяра, Шнейдер) отчетливо рисуют в точных хронологических данных (этой точности нет ни у Соколова, ни у мемуаристов, ни у последующих свидетелей), как постепенно изменялась и осложнялась, по выражению Жильяра, «мирная семейная обстановка», в которой первое время после большевистского переворота продолжала жить царская семья, затерянная в «беспредельной далекой Сибири», в «таком отрезанном уголке», каким был, по отзыву в. кн. Ольги в письме 5 декабря, Тобольск. «Нам здесь хорошо – очень тихо», – писал Царь Вырубовой 5 декабря; это спокойствие отмечала и А. Ф., сравнивая с условиями жизни в других местах (напр. в Крыму). О том же писала 5 декабря и дочь Татьяна в Одессу Толстой: «У нас тут все по-старому. Пока, слава Богу, все тихо и мирно. Дай Бог, чтобы так и продолжалось. Жалею всех несчастных жителей Петрограда. Ужасно должно быть там теперь. Надеюсь, что у вас в городе тоже мирно и тихо, – хотя, к сожалению, трудно этого ожидать, в особенности теперь».

    Первым серьезным испытанием был тот церковный эпизод, который был уже рассказан и в котором влияние солдатского комитета было в значительной степени решающим. Семья была лишена, как было упомянуто, возможности в праздники посещать церковь в течение двух месяцев. Однако 7 марта Кобылинскому все же удалось убедить комитет отменить свое решение[275].

    Стеснения в отношении заключенных стояли в прямой связи с изменением состава солдатского комитета, так как «лучшие» старейшие вследствие происходившей демобилизации стали покидать Тобольск, и вместо них приходили небольшие пополнения из Царского, состоявшие из элементов более распропагандированных. Давая оценку солдатам отряда особого назначения, А. Ф. писала (10 дек.) Вырубовой: «некоторые солдаты хороши, другие ужасны». Число «ужасных» должно было увеличиваться, и стали возможны инциденты, об одном из которых упоминает Кобылинский, когда во время караула из второго полка солдаты вырезали штыками на качелях «совершенно непозволительную похабщину». Хулиганская выходка была сделана как раз теми элементами, из которых вербовал своих сторонников болышевизанствующий председатель Совета Писаревский, ведущий борьбу с влиянием Панкратова и Кобылинского. Число мелких инцидентов, «придирок», как говорит Кобылинский, увеличивалось. Еще в последних числах декабря на объединенном собрании гарнизона было вынесено постановление о снятии офицерских погон. Решение в отряде, по словам Жильяра, прошло 100 голосами против 80, а Николай II, со слов солдат, записал в дневник 3 января, что решение принято для того, чтобы «не подвергаться оскорблению и нападению в городе. Разговаривал со стрелками и взвода 4 полка о снятии погон и поведении стрелков 2-го полка, которое они жестоко осуждают». Царь остался в погонах. «Пришел как-то ко мне солдат четвертого полка, – повествует Кобылинский, – и сказал мне, что у них было собрание отрядного комитета, и решили они в комитете, чтобы и Государь снял погоны; что для этого его и послали, чтобы вместе со мной пойти и снять их с Государя. Я стал отговаривать Дорофеева от этого. Вел он себя в высшей степени вызывающе, по-хулигански грубо называл Государя “Николашкой”. Я говорил ему, что нехорошо выйдет, если Государь не подчинится их решению. Солдат ответил мне: “Не подчинится, тогда я сам с него сорву их”. – “А если он тебе по физиономии за это даст?” – “Тогда и я ему дам”. Что было делать? Стал я говорить ему, что все это не так просто, что Государь наш – двоюродный брат английскому королю, что из-за этого могут выйти большие недоразумения, и я посоветовал им, солдатам, запросить по этому поводу Москву. Этим я их кое-как убедил, и они от меня ушли. Телеграмму они дали. Я же отправился к Татищеву и через него просил Государя не показываться солдатам в погонах. Тогда Государь стал сверху надевать романовский черный полушубок, на котором у него не было погон». Инцидент последствий не имел, так как Николай II продолжал носить погоны, как видно из его дневника. Ответ из Москвы пришел не скоро. Лишь 8 апреля Царь записал: «Кобылинский показал мне телеграмму из Москвы, в которой подтверждается постановление отрядного комитета о снятии мною и Алексеем погон. Потому решил на прогулку их не надевать, а носить только дома». Постановление это остро затронуло Николая: «Этого свинства я им не забуду…» Рассказывал Кобылинский, что однажды, когда Царь надел черкеску, на которой у него был кинжал, солдаты подняли целую историю – у них есть оружие, и требовали произвести обыск. Кобылинский, объяснив происшедшее, просил Царя отдать ему кинжал, а равно Долгорукова и Жильяра передать свои шашки, которые и были повешены в канцелярии на видном месте[276]. Это было 2 апреля… «Не знали, к чему придраться, – продолжает Кобылинский. – Решили запретить свите гулять. Стал я доказывать всю нелепость этого. Тогда решили: пусть гуляют, но чтобы провожал солдат…» И тут же свидетель добавлял: «Надоело им это и постановили: каждый может гулять в неделю два раза не более двух часов без солдат…» Такое постановление было очень нелепо, но надо иметь в виду, что решение о сопровождении гуляющих охраной было принято еще задолго до того, как Панкратов покинул свой пост. По крайней мере, Ал. Фед. в письме Вырубовой 10 дек. упоминает: «Свита должна выходить в сопровождении солдат и, конечно, не выходит». Решение же выходить без караула два раза в неделю относится к 3 марта, как вытекает из дневника Шнейдер.

    Мы видим, что повествование историка должно вводить известные ограничения в обобщающую характеристику, которая была дана свидетелями следователю. «Придирки» шли от меньшинства, солдатская «ватага» не была однородна и в своем большинстве легко шла на уступки, не превращая жизнь заключенных в губернаторском доме в «сущий ад». Иначе не могла бы А. Ф. 13 марта писать Вырубовой: «Ежедневно славлю Творца, что нас оставили здесь и не отослали дальше». Со значительной частью стражи у заключенных установились добрые отношения, исключавшие хулиганские выходки и излишнюю придирчивость. В дневнике Николая II не раз отмечаются беседы с караулом, особенно полюбился заключенным первый взвод 4-го полка: «наш взвод», – называет его Царь[277]. «Утром долго сидели в карауле и отводили с ними души» – записано в дневнике 6 января. 17 января: «Алексей зашел к ним вечером поиграть в шашки». В этот день Жильяр со своей стороны добавляет: «Государь и дети провели несколько часов с солдатами в караульном помещении». То же им отмечено 2 февраля. Няня детей Теглева показывала, что и княжны ходили с Государем в караульное помещение, когда дежурили «хорошие» солдаты: Царь «разговаривал с ними и играл в шашки». «Лучшие», «знакомые», стрелки постепенно, однако, увольнялись из отряда. Дневник 30 января гласит: «во время утренней прогулки прощались с уходящими на родину». По свидетельству Кобылинского и Жильяра, уходившие «тихонько» проникали в кабинет Царя для прощания и «целовались» с ним. На почве этих прощаний произошел инцидент. 19 февраля семья поднялась на сооруженную для детей в саду ледяную гору, чтобы присутствовать при отъезде стрелков. «Дурацкий комитет» постановил разрушить гору. Пришли ночью, как «злоумышленники», и кирками разрыли искусственную ледяную гору. «Руководились, конечно, одним чувством злобы», хотя и мотивировали свой поступок опасением, что «кто-нибудь из посторонних может подстрелить их, а они (солдаты) будут отвечать».

    Убыль в отряде была столь значительна, что в феврале он растаял больше, чем на половину, – из 350 числившихся в oтряде оставалось всего 150 человек. Царь, по словам Жильяра, был сильно озабочен, так как перемены, которые должны были последовать за уходом «старых, самых лучших» стрелков, могли иметь очень неприятные последствия, и тем не менее общий дух отряда оставался таким, что наличность его (для Тобольска это была в то время значительная военная сила) служила лучшей охраной для заключенных от каких-либо эксцессов со стороны большевизанствующего местного Совета. Недаром будущий комендант Ипатьевского дома Авдеев, прибывший в марте в Тобольск, находил, что отряд состоял из «самых черносотенных элементов…»

    С уходом Панкратова в центр была послана телеграмма о присылке нового правительственного комиссара. Официально центр никак не реагировал на это обращение. Только от комиссара над б. министерством Двора л. с. р. Карелина была получена 13 февраля телеграмма о том, что вносится изменение в содержание заключенных: советская власть будет давать им солдатский паек, квартиру, отопление и освещение, а все остальное должно оплачиваться за счет заключенных, причем пользование собственными капиталами ограничивается получением каждым членом семьи 600 рублей в месяц уже советскими деньгами[278]. «Приходится нам значительно сократить наши расходы на продовольствие и на прислугу», – откликается дневник 14 февраля. «Комиссия» из Татищева, Долгорукова и Жильяра, обсудив возможный бюджет, уволила 10 служащих и сократила расходы на продовольствие. Жильяр записывает: «Граждане, осведомленные о нашем положении, доставляют нам различными способами яйца, сласти и печенье». Сам Царь отмечает 28 февраля: «В последние дни мы начали получать масло, кофе, печенье к чаю и варенье от разных добрых людей, узнавших о сокращении у нас расходов по продовольствию. Как трогательно». Фактически семья в Тобольске не испытывала нужды. Жильяр сохранил нам меню «последнего обеда» в Тобольске 12 апреля, т.е. тогда уже, когда в Тобольске установился советский режим, катастрофически приводивший повсюду к продовольственному кризису: на завтрак были поданы телячьи рубленые котлеты, на обед – «окорочек свиной…»

    Последней «придиркой» со стороны солдатского комитета было то, что «без всякого видимого повода солдаты выселили свиту и прислугу, жившую в отдельном доме купца Корнилова, и поселили всех с царской семьей, стеснив ее удобства». «Без всякого видимого повода» – это заключение следователя Соколова. В действительности уплотнение губернаторского дома произошло лишь 1 апреля, когда в Тобольске установилась советская власть, и произведено это было в сущности по прямому распоряжению из центра – считать Татищева, Долгорукова, Гендрикову и Шнейдер также арестованными (Буксгевден не была перечислена, ибо, как приехавшая позже в Тобольск, не была в свое время допущена в число «свиты»). Бумагу об аресте привез 29 марта солдат Лунин (его Кобылинский называет «большевиком»), отправленный в Москву для выяснения вопроса о суточных деньгах – вопроса, как мы знаем, волновавшего солдат и в дни Врем. Правительства. Лупин привез известие о приезде в скором времени нового комиссара с чрезвычайными полномочиями – с ним должен был прибыть и отряд новой охраны. Переведены были в губернаторский дом в качестве арестованных все лица свиты, за исключением докторов Боткина и Деревенки[279]. Царь правильно оттенил характер принятой меры в дневнике от 1 апреля: «Сегодня отрядным комитетом было постановлено во исполнение той бумаги из Москвы, чтобы люди, живущие в нашем доме, тоже больше не выходили на улицу, т.е. в город… Все это делается так спешно ввиду скорого прибытия нового отряда с комиссаром, который везет с собой инструкции. Поэтому наши стрелки, в ограждение себя от возможных нареканий, желают, чтобы те застали у нас строгий режим» Должен признать этот мотив основным и Кобылинский: «В солдатах, как я думаю, говорили тогда чувства страха перед этим будущим новым комиссаром».

    2. Большевики в Тобольске

    Комиссар из центра мог появиться лишь тогда, когда власть в Тобольске была фактически захвачена большевиками. Это произошло во вторую половину марта. Из повествований советских историков и мемуаристов того времени видно, с какой опаской новой власти приходилось проникать в глухой угол Сибири, где была запрятана царская семья. В феврале областной съезд советов Урала признал Екатеринбург своим центром. Здесь и обратили внимание на «беспризорность» бывшего монарха в связи, как утверждают эти мемуаристы, с «вполне достоверными» сообщениями о проекте монархистов вырвать Царя из рук большевиков и увезти его за границу. Екатеринбург претендовал на включение Тобольского района в зону своего влияния, как областного центра. Для того чтобы выяснить положение на месте и помешать возможному побегу Николая II, в Тобольск и его окрестности из Екатеринбурга было отправлено несколько «боевых групп», так как предполагали, что монархисты повезут Николая II или водным путем на Обдорск, или по тракту через Ишим на Дальний Восток. Одна из посланных групп – из числа «надежных рабочих», проехала северным путем в Березов, но там была арестована местной администрацией, все еще считавшей себя представительницей Врем. Правительства. Другая группа екатеринбургских рабочих была послана в качестве заставы на дорогу Тобольск – Тюмень. Судьба ее была печальна. Члены этой боевой единицы остановились в с. Голопутовском, где выдали себя за торговцев. Здесь их заподозрили и арестовали (боевики не всегда оказывались на высоте своей секретной миссии и подчас похвалялись, что посланы «царя убивать»).

    В Голопутовском при обыске заподозренных «торговцев» у них нашли документы, изобличавшие их настоящие задания. «По подстрекательству офицеров и кулаков», находившихся в связи с организацией, которая подготовляла побег Романовской семьи, все арестованные тут же на сходе были убиты крестьянами[280].

    Более успешной оказалась экспедиция, направленная непосредственно в Тобольск и обставленная с чрезвычайной конспиративностью. Члены этой «боевой группы», состоявшей из 16 рабочих металлистов с Злоказовского завода в Екатеринбурге, проникли в Тобольск по одиночке с подложными торговыми паспортами. Группа во главе со своим комиссаром Авдеевым сосредоточилась в городе 3 марта. В Тобольске уже находилась на ролях нелегальной организаторши известная партийная работница Наумова, приезд которой не возбуждал подозрения, так как мать ее жила в Ялутворске, и подлинный глава экспедиции, матрос Хохряков, прибыл в качестве жениха Наумовой. Через несколько дней прибыл еще Семен Заславский с двумя рабочими Надеждинского завода. Задача большевистской подпольной организации заключалась в том, чтобы добиться путем агитации переизбрания тобольского совета и после реорганизации власти взять на себя руководство наблюдением за бывшим Царем.

    Екатеринбуржцы запоздали, хотя и прибыли первыми в качестве подпольной группы. На Тобольск претендовал и Омск, как центр Зап. Сибири. 11 марта в Тобольск прибыл уполномоченный Омского совета Дуцман, в качестве официального комиссара советской власти. Его сопровождал под командой Демьянова значительный для Тобольска отряд красногвардейцев – более чем в 100 человек, преимущественно из железнодорожных рабочих. Целью Омского отряда также было установление советской власти в Тобольске. Дуцман поселился в корниловском доме, но, по словам Кобылинского, «положительно ничем себя не проявил» – и не появлялся даже в губернаторском доме. Вся деятельность его протекала в Совете. Появление отряда Демьянова вызвало переполох в губернаторском доме. Царь записал 14 марта: «Здешняя дружина расформировалась. Так как все-таки наряды в карауле должны нестись по городу, из Омска прислали команду для этой цели. Прибытие этой “красной гвардии”, как теперь называется всякая вооруженная часть, возбудило тут всякие толки и страхи. Просто забавно слушать, что говорят об этом в последние дни. Комендант и наш отряд, видимо, тоже были смущены, так как вот уже две ночи караул усилен и пулемет привозится с вечера». Может быть, в силу своего состава (из железнодорожников) омские «красногвардейцы» под началом двух молодых офицеров, местных жителей, хорошо известных в Тобольске, выгодно отличались от других аналогичных частей – принимавших участие в карательных экспедициях, и их пребывание в городе не ознаменовалось обычными эксцессами. В Тобольске этот отряд, – пишет Боткин-Мельник, – «не произвел ни одного обыска, не сделал ни одного расстрела, не замешан был ни в одну скандальную историю. Во всяком случае никто не слыхал о таких кротких большевиках, как эти». Помощником Демьянова был пор. Дегтерев, по утверждению Боткиной, известный с гимназической скамьи крайне монархическим направлением – при поступлении в Петербургский университет он был даже членом Союза Михаила Архангела… В интимном кругу, по словам той же мемуаристки, он продолжал говорить о своих монархических взглядах и показывал даже «какие-то бумаги от омских монархических организаций». Нет ничего невероятного в том, что монархист Дегтерев оказался во главе отряда красногвардейцев – в некоторых кругах служба в красной армии, как своего рода мимикрия или для противодействия, в то время была довольно популярна. В данном случае на этой почве создалась легенда, непосредственно связавшая омскую экспедицию с тогдашними будто бы планами немцев в отношении Царской семьи, разошедшимися с намерениями большевистской Москвы, директивы которой осуществляли уполномоченные уральского областного совета. Эту легенду нам предстоит еще разобрать в деталях.

    Екатеринбургские подпольщики, осмотревшись в тобольской обстановке, выписали себе помощь, и через несколько дней после прибытия Демьяновского отряда из Омска приехал и новый отряд из Екатеринбурга, состоявший из «надежных красноармейцев», в виде сборной распущенной дружины из латышей, пленных мадьяр, матросов и рабочих под начальством неких Никитина и Кармашева. В отряде было всего полсотни человек, но подпольщики под сурдинку распространяли молву, что вокруг Тобольска сосредоточено «около 1000 человек». Между омским и екатеринбургским отрядами возник конфликт – и последний, как более слабый, должен был уступить. Царь записал 22 го: «Утром слышали со двора, как уезжали из Тобольска тюменские разбойники-большевики на 15 тройках с бубенцами, со свистом и с гиканьем. Их отсюда выгнал омский отряд». От нас, в силу сознательной неясности мемуаристов из среды екатеринбургских подпольщиков, ускользают детали столкновений. Мы знаем только, что «обостренные отношения… закончились в концов концов арестом Хохрякова, заподозренного в провокации», и только переговоры по прямому проводу с Уралсоветом, подтвердившим особые полномочия Хохрякова, спасли последнего от «расстрела» (Быков).

    Омичи претендовали на «руководство», но так как «уральцы были более сильны политически, то омичи оказались скоро у них в подчинении» (Авдеев)… Так или иначе «купеческие» городские Думы и «мелко-буржуазные» земства были распущены, Совет переизбран, и председателем его даже стал чуть не расстрелянный матрос Хохряков. Советская власть установилась в Тобольске, и «дом заключения» был взят под наблюдение Совета… «Как-то, – вспоминает Кобылинский, – совдеп вызвал к себе представителей отряда по два от каждой роты. Пошел с ними я сам. Мне было объявлено, что Совет решил перевести всю царскую семью “на гору”, т.е. в тюрьму… Я заявил этим господам, что охрана царской семьи подчинена не местному Совету, а центру. Это не помогло. Пришлось мне встать на другую почву и говорить, что это никак нельзя выполнить, так как придется тогда переводить в тюрьму и всех солдат нашей охраны, чего нельзя сделать; без солдат же нашей охраны никак нельзя обойтись, потому что, если будет какое-либо нападение, нас некому будет защищать. Солдаты наши загалдели, и Совет принужден был отступить, заявив мне, что, собственно говоря, решение по этому поводу он еще не вынес, а только принципиально высказывается». (Кобылинский действующими лицами изображает Дуцмана и Заславского. О Хохрякове он не упоминает.) Дневник Николая II вновь устанавливает точную дату эпизода с попыткой перевести заключенных в губернаторском доме в тюрьму, по-своему объясняя этот эпизод, 28-го он записывает: «Вчера в нашем отряде произошла тревога под влиянием слухов о прибытии из Екатеринбурга еще красногвардейцев. К ночи был удвоен караул, усилены патрули и высланы на улицу заставы. Говорили о мнимой опасности для нас в этом доме и о необходимости переехать в архиерейский дом на горе. Целый день об этом шла речь в комитете и прочее и, наконец, вечером все успокоилось, о чем пришел в 7 час мне доложить Кобылинский. Даже просил Алексея не сидеть на балконе в течение трех дней». На следующий день дневник продолжает: «Во время утренней прогулки видел «чрезвычайного комиссара» Демьянова, который со своим помощником Дегтяревым в сопровождении коменданта и стрелков обошел караульное помещение и сад. Из-за него, т.е. этого Демьянова, и нежелания стрелков пропустить его и загорался сыр-бор третьего дня». В воспоминаниях Мельник без обозначения даты также рассказывает о необычайном возбуждении, царившем в этот день в отряде, который готовился к защите, так как распространилась молва, что красногвардейцы собираются сделать нападение на губернаторский дом и выкрасть царскую семью. Действительно, через два дня прибыл новый отряд из Екатеринбурга – небольшой по своей численности (60 – 70 человек по записи Шнейдер). Говорили, что следует всего 300 человек. Сообщения эти нервировали не только отряд, но и представителей Омска. Отсюда рост недоверия и у тех, и у других к Екатеринбургу, которое, по словам Быкова, отмечали в своих донесениях Хохряков и Заславский.

    Тучи сгущались над бывшим губернаторским домом….

    Глава вторая ТЮМЕНСКАЯ ЗАСТАВА

    I. Освободители царской семьи

    Еще 4 марта Жильяр внес в дневник: «Наглость солдат превосходит все, что можно вообразить: ушедших заменили молодыми, у которых самые гнусные замашки. Их Величества, несмотря на жгучую тревогу, растущую со дня на день, сохраняют надежду, что среди верных им людей найдется несколько человек, которые попытаются их освободить. Никогда еще обстоятельства не были более благоприятны для побега, так как в Тобольске еще нет представителей правительства большевиков. Было бы легко при соучастии полк. Кобылинского, заранее склоненного в нашу пользу, обмануть наглый и в то же время небрежный надзор наших стражей[281]. Было бы достаточно нескольких энергичных людей, которые действовали бы скоро по определенному плану и решительно. Мы неоднократно настаивали перед Государем, чтобы держаться наготове на случай всяких возможностей. Он ставит два условия, который сильно осложняют дело: он не допускает ни того, чтобы семья была разлучена, ни того, чтобы мы покинули территорию Российской Империи». А Боткина-Мельник утверждает, что «целый взвод стрелков… во главе со своим командиром пор. Малышевым передавал полк. Кобылинскому, что в их дежурство они дадут Их Величествам безопасно уехать» (см. то же у Дитерихса).

    «У нас отпала последняя надежда на побег», – записывает Жильяр при поступлении отряда Демьянова. Сложившейся ранее благоприятной конъюнктурой не удалось воспользоваться главным образом в силу провокаторской деятельности упоминавшегося зятя Распутина, пор. Соловьева, который, как мы знаем, был связан с о. Алексеем Васильевым и был одним из посредников между заключенными и внешним миром. Соловьев втерся в доверие представителей тех петербургских и московских монархических организаций, которые поставили своей целью освобождение царской семьи. К нему и к отцу Алексею из центра посылались люди и деньги. О людях Соловьев и его компаньоны сообщали в центр, что надобности в них нет, так как на месте имеется мощная организация, готовая действовать. Нужны лишь деньги. Прибывшие из центра с явкой на Соловьева должны были действовать по его инструкциям и попадали в ловушку. Подобно былинному соловью-разбойнику, зять Распутина поселился на перепутье и перехватывал в Тюмени всех, намеревавшихся проникнуть в Тобольск и завязать непосредственные связи с заключенными. Тех, кто ему не подчинялся, он выдавал большевистской власти.

    Эта версия, опирающаяся на некоторые вышедшие из окружения г-жи Мельник свидетельские показания, целиком была усвоена следователем Соколовым и без критики повторена Керенским.

    Для Соколова нет «никаких сомнений», что Соловьев выполнял задания немцев. В период брест-литовских переговоров о «похабном» мире «русский царь», олицетворявший национальную идею, был слишком опасен, поэтому немцы «боролись с русскими патриотами, не допуская увоза ими Царя». В Тобольске Николай II был под их немецким «наблюдением». Было использовано «старое испытанное средство: их шпион имел на себе печать Распутина». Принимавший участие в следовательских изысканиях Соколова кап. Булыгин, прибывший в Сибирь как участник одной из экспедиций для освобождения бывшего монарха, расширяет рамки: «Пути немцев так переплетались тогда с путями большевиков, что Соловьев, служа одним, неизбежно служил и другим». Керенский делает ударение уже на последнем – Соловьев держал в курсе событий местную (очевидно, тюменскую) чеку, следовательно, большевики были осведомлены о всех шагах, которые предпринимались монархистами.

    Оставим пока в стороне немецкую концепцию, перерожденную в значительной степени психическими переживаниями следователя, для которого немецкая рука в происходивших событиях сделалась своего рода навязчивой идеей. На каких конкретных данных следствие обосновало свои выводы о провокаторской деятельности Соловьева? И прежде всего, кто такие были те «многие», которых досылали в Сибирь «русские патриоты» из центра и которые насильно задерживались на тюменьской заставе? Обобщающая характеристика не может нас удовлетворить, хотя бы она и основывалась на скрытом, к сожалению, для нас в значительной части расследований следственной власти. Булыгин в своем повествовании смело говорит, что все, им рассказываемое, является «точными данными», который добыло следственное производство. В действительности это не так. Соколов в книге пытается суждения свои обосновать многочисленными свидетельскими показаниями. Правда, он не проявляет к ним достаточно критического отношения – как это ни странно для следователя, он субъективное свидетельское показание почти приравнивает к доказательству вещественному. Соколов оговаривается, что он не претендует на выступление в роли исторического исследователя, и выражает надежду, что «те, кто любит истину», сумеют отличить его, «быть может, ошибочные выводы от строгих фактов следствия». Не всегда это возможно сделать. И совершенно уже недоступно в изложении Булыгина, где предположения и домыслы повествователя, навеянные, быть может, беседами, преподносятся как данные следствия. Откуда заимствовал Булыгин сведения о расстреле трех приехавших офицеров, не поладивших с Соловьевым и преданных им Ч.К.? Вставим возможный, допустим, факт прежде всего в хронологические рамки. Когда Соловьев мог предавать офицеров тюменской Ч.К.? Советский историк говорит, что когда в Тобольске удалось благодаря энергии уральцев создать твердую власть советов, то в окрестностях и даже в самой Тюмени ее фактически не было: «Достаточно сказать, что в эти дни в Тюмени на одной и той же улице существовали два штаба и висели две вывески. На одной была объявлена запись в Красную Армию, на другой красовалось: “Принимается запись добровольцев в Народную Армию”. В штабе “Народной” армии вы могли встретить офицеров – и местных и приезжих. Это была уже прочная организация, готовая выступить против советской власти за освобождение Романовых из Тобольска». Идиллия, нарисованная пером Быкова, в действительности, конечно, никогда не существовала. Мы видели, что в Тобольске советская власть установилась в 20 х числах марта ст. ст. и в ее установке немалую роль сыграл налет «тюменьских разбойников» – вероятно, из остатков карательной экспедиции.

    Отбросим фантастику советского историка. Ясно, что соловьевские связи с местной Ч. К. и пр. могли установиться только в марте. Ограничение весьма существенное – вся предшествовавшая провокационная деятельность немецко-большевистского агента Соловьева в Тобольске и Тюмени протекала, таким образом, при наличности сохранившихся административных органов старого правительства, демократических местных самоуправлений революционного временя и эсеро-меньшевистских в своем большинстве советов. (В Тобольске до появления уральских подпольщиков, как они сами признают, не было вообще коммунистической ячейки.) Никаких Ч. К. не существовало – следовательно, не могло быть и речи о расстрелах. Из данных следствия, приведенных Соколовым, с очевидностью выступает факт, что обвинение Соловьева в выдаче нежелательных лиц построено на показании явившегося в ноябре 18 г. к предшественнику Соколова по следствию Сергееву офицера М., заявившего, что он по соглашению с некоторыми друзьями офицерами, преданными царской семье, желая оказать заключенному Императору возможную помощь, прожил почти всю минувшую зиму в Тюмени, где познакомился с Соловьевым, который сообщил ему, что «стоит во главе организации, поставившей своею целью охранение интересов заключенной в Тобольске царской семьи». «По словам Соловьева, – показывал N., – все, сочувствующие задачам и целям указанной организации, должны были являться к нему, прежде чем приступить к оказанию в той или иной форме помощи царской семье; в противном случае, говорил мне Соловьев, я налагаю “вето” на распоряжения и деятельность лиц, работающих без моего ведома. Налагая «вето», Соловьев в то же время предавал ослушников советским властям; так, им были преданы большевикам два офицера гвардейской кавалерии и одна дама: имен и фамилий их я не знаю, а сообщаю вам об этом факте со слов Соловьева». Офицер N. еще раньше рассказывал о Соловьеве чете Мельник, которая, в свою очередь, со значительными обобщениями засвидетельствовала эти рассказы перед следствием[282].

    На показании N. и построены выводы следствия. Офицером этим был Седов, входивший в кадры Крымского полка, шефом которого была имп. Ал. Феод., и посланный монархической организацией Маркова 2-го очень скоро после вывоза царской семьи из Петербурга. С ним нам придется встретиться, так как мы вынуждены будем подробно остановиться на соловьевской эпопее – той «тюменьской заставе», которая заняла едва ли не центральное место в сибирском расследовании, поскольку в нем речь шла о попытках освобождения царской семьи из заключения. Следствие не обратило внимания на несуразицу в показаниях Седова, относившихся к зимним месяцам его пребывания в Тюмени; равным образом и на то, что в показаниях о выдаче двух офицеров и дамы делается ссылка только на слова самого Соловьева. Как можно толковать такие слова, если они были произнесены, мы увидим ниже.

    Самое главное заключалось в том, что не было в наличности субъектов, на которых могла распространяться провокация или предательство Соловьева. Многочисленные офицеры, прибывавшие из центра с поручением от «русских людей», занятых спасением царской семьи, попросту миф… Мы можем теперь уже с точностью установить, кто, когда, с какой целью и кем в действительности был послан в Тобольск. На появление каких-либо особ женского пола, помимо фрейлины Хитрово, нельзя найти даже намека. Два гвардейских офицера, арестованных в Тобольске, это реальность, имевшая в январе, т.е. задолго до внедрения здесь большевиков. То были юные братья Раевские, посланные из Петербурга организацией Пуришкевича еще в сентябре и прожившие несколько месяцев в Тобольске под вымышленными фамилиями «Кириллов» и «Мефодиев». Их образ жизни и характер деятельности рассказан нам с их собственных слов достоверным свидетелем, командиром 2-го Сумского гусарского эскадрона шт. рот. Соколовым, который принимал сам участие в одной экспедиции по подготовке освобождения царской семьи, она была в январе отправлена из Москвы. С этой истории и начнем – тем более что она посвящена единственной, если не серьезной, то реальной попытке организовать побег Николая II и его семьи. Она очень показательна как для обстановки в Тобольске, так и для обрисовки начинаний монархически настроенных «русских людей».

    Соколов рассказывает, как в декабре, покинув фронт, он направился в Москву и там с некоторыми своими однополчанами вступил в одну из многочисленных военных, антибольшевистских организаций. В середине месяца Соколов получил приказание явиться к некоему П. для получения «важной задачи». П. оказался присяжным поверенным, близким духовному миру (не Минятов ли?). На квартире П. Соколов нашел камчатского еп. Нестора. Ему было заявлено, что «надо спасать Царя, медлить нельзя – он в опасности». Соколов согласился выполнить то, что от него потребуется, ручаясь и за своих офицеров. Начали разрабатывать план в ожидании приезда кого-либо из Тобольска[283].Наконец, прибыл курьер, и 2 января в одном из лазаретов на Яузском бул. назначено было свидание. В пустой палате при П. и еп. Несторе находился полковник с Георгием и орденом поч. легиона – командир пехотного полка, назначенный начальником сибирской экспедиции. Курьером оказался поручик (совсем мальчик) лейб-гвардии Московского полка Раевский. «Доклад его сводился к следующему: он и его брат были отправлены в Тобольск Пуришкевичем еще за два-три месяца до большевиков. В настоящее время в Тобольске, за исключением охраны Государя, поголовно монархическое настроение; есть местные организации, готовые помочь нам; перевозочные средства также подготовлены. Наиболее удобным временем освобождения Царя Р. считает воскресенье, когда Царь и семья выходят молиться в городскую церковь в сопровождении караула человек в двадцать. Освобождающим надо собраться в алтаре и уже оттуда броситься на караул. Меня удивил такой план: пахло романами Дюма… Я уже хотел высказать свои сомнения, как начал говорить полк. Н. В крайне ясных словах он изложил задание: заранее предрешить нельзя, план составится на месте. В первую голову в Тобольск должны отправиться шт. рот. Соколов и поручик М. Г. и с ними Р. Общая задача: наблюдение, вхождение в связь с местными монархическими организациями. Предполагается вывезти семью в Троицк, занятый оренбуржцами Дутова. В окрестности для разведки… будут командированы в район Екатеринбург – Тюмень – Троицк – Омск 30 человек под командой рот. Л. Для окончательного выполнения задачи прибудут 100 гардемарин с полк. Н. Отъезд из Москвы первой партии 6 января». Присяжного поверенного П. Соколов называет «большим фантазером», но фанатиком искренним. Особенно поразило мемуариста то, что он верил в успех предприятия, потому что удачу предсказал «старец Зосима». 6 января в том же лазарете Соколову и двум его товарищам выдали полные комплекты солдатского одеяния и по 2000 руб. на каждого. В дороге путешественники избегали разговоров о цели поездки. И лишь в Екатеринбурге начали расспрашивать «курьера» о первых шагах в Тобольске. Брат Р., как оказалось, жил в гостинице под чужим именем. Расспросы явно «удручали» курьера. «С приближением к Тобольску он стал менее самоуверен. Обещал, что все расскажет брат, а он многого не знает… и, желая переменить разговор, начал рассказывать, как им весело жилось в Тобольске, о балах, о своих сердечных победах. Встретив наше неодобрение и ответ, что мы не за тем идем, он замолк почти до самого Тобольска, предоставив дальнейшую инициативу нам и покорно слушался нас». Вечером 14-го путешественники прибыли через Тюмень в Тобольск. На следующий день произошло знакомство со старшим братом Р. «Его рассказ был совсем противоположен рассказам младшего брата в Москве. Монархически настроенное население – небольшой кружок интеллигентов-знакомых; организация, готовая помочь, – бойскауты; готовые перевозочные средства – лошадей в городе много».

    Началось обследование условий, при которых задание могло быть выполнено. «Сводка за первые три дня: большевистского переворота не было, власть принадлежит совету Р. и С. Д., состоящему из меньшевиков и настроенному против большевиков. Охрана Государя из 300 человек, хорошо одетых, выправленных, представляет собой серьезную силу». «Местная команда, постепенно разбегающаяся, грязная и оборванная, – человек около 50. Милиция – из старых (частью) городовых с комиссаром из бывших околоточных, – несущая отлично службу. Это наши враги. В городе нарождался “союз фронтовиков”, настроенных большевистски и точащих зубы на охрану, милицию, занявшую теплые места». «Подлаживаясь под их настроения, мы скоро стали у них на хорошем счету, чего нельзя сказать про охрану, и приходилось даже избегать разговоров с нею… Настроение населения по отношению к Царю скорее равнодушно, но во всяком случае не злобное. Представленный мне Р. глава монархической организации, старший бойскаут, юноша 16 – 17 лет, смотревший на меня с восторгом, познакомил меня со своими силами. Всех около 30 человек, в возрасте от 10 до 17 лет…»

    После обсуждения признали, что «исполнение плана удобнее было ночью». «Наш минус – условия жизни маленького города: не может пройти незамеченным появление нового лица; за короткое время мы изучили почти всех местных. А так как мы ждали со дня на день прибытия гардемаринов, вопрос об их размещениии становился наиболее острым. О Тобольске и думать было нечего, надо было обратиться к окрестностям. Думая, что в этом нам могут помочь братья Р., мы решили обратиться к ним». «Придя на другой день к Р., я застал их сидящими у стола и что-то рисующими. Не открыл я еще рта, как они показали свои рисунки, изображавшие людей в одежде времен Иоанна Грозного, и объяснили, что это будущая форма конвоя Государя, спасшего его, т.е. нас. Тут же добавили, что они решили везти семью не в Троицк, а на север в Обдорск, лежащий на Обской Губе. Я вышел из себя, ноговорил им дерзостей… Вероятно, чтобы сгладить впечатление, они сказали, что удалось войти в сношения с Государем через духовника, что Государь знает о нашем прибытии и цели и согласен, но при условии вывоза всех, состоящих при нем… После мальчишеств я бы не поварил Р., если бы не… внимательное рассмотрение нас вчера детьми со снежной горы[284]. Я напомнил Р. о цели своего прихода – о размещении гардемаринов. Они сказали, что были сегодня у тобольского архиерея Гермогена, и он посоветовал обратиться в женский монастырь в 7 вер. от города. Других подходящих мест они не знали. Странным показалось мне это для гардемаринов, и опять я мало поверил, что такой совет исходил от Гермогена. Но делать было нечего, надо было осмотреть монастырь… Монашки встретили нас более чем радушно… Два дня до нас были попытки ограбить монастырь. И в нас, в нашем разболтанном “товарищеском” виде, они видели… грабителей и своим отношением хотели задобрить». Никакого помещения для гардемаринов не нашлось.

    Вернувшись в Тобольск вечером, Соколов направился к Р. сообщить о неудаче. Оказалось, что братья Р. были арестованы милицией, на другой день была арестована по предписанию Совета и группа Соколова, заподозренная в ограблении монастыря. На допросе арестованные показали, что они «бывшие» офицеры и прибыли в Тобольск из-за дешевизны. «Отобрав документы и подписку о невыезде, нас отпустили. На следующий день нас вызвали для допроса в сыскное отделение – служащие и начальник все были люди еще дореволюционного времени. В неофициальной беседе начальник сказал, что подозрение в ограблении монастыря это лишь ширма, а нас подозревают в сношениях с Государем и следят за нами почти с самого приезда. Делается это по приказанию Совета… Арест Р. был вызван тем, что они при перемене квартиры прописались в том же участке своей настоящей фамилией, живя 4 месяца под чужой». Начальник сыскного отделения, пожелав благополучно выбраться из этой истории, отпустил арестованных. Днем их вновь допрашивал уже сам председатель Совета. «Ободренные приемом н-ка сыскного отделения, мы перешли в наступление, протестовали против обыска без ордера… Член след. комитета даже начал извиняться.., объясняя все особенными условиями жизни в Тобольске из-за пребывания Государя». Задержания арестованных не произошло. Вернувшись домой, они застали посланца от той группы, которая во главе с ротм. Л. должна была находиться в районе Екатеринбург – Омск. Намеченные люди, в числе 30 ти, прибыли, но вместе с тем Москва признала, что «предприятие невыполнимо из-за отсутствия денег» – тем более что Троицк был взят большевиками. «Задача была признана невыполнимой так сказать официально» – можно было возвращаться.

    Мытарства членов конспиративной группы, однако, не кончились – они получили предписание покинуть Тобольск в 24 часа. Но неожиданно были вновь арестованы по ордеру Совета и уже солдатами из охраны губернаторского дома. Здесь следует отметить одну характерную подробность, которая облегчит нам впоследствии понимание некоторых сторон сибирского расследования попыток освобождения царской семьи. Узнав об аресте, «друзья» из «союза фронтовиков» стали посещать подследственных и обещали «в недолгом времени освободить». И вот «фронтовики натолкнули нас на новую мысль для осуществления нашего плана, т.е. устроить большевистский переворот в Тобольске и стать во главе его… Удастся это, тогда все препятствия будут устранены, из гардемаринов или им подобных можно создать красную гвардию… Лошадей, оружие, деньги, все можно будет добыть легальным путем». «Шансов на успех было много», по мнению мемуариста. «В связи с нашими перспективами мы и начали действовать. Во время прогулок (сидели в участке) свели дружбу с пожарными и все время проводили на каланче в соответствующих беседах. В такой деятельности протекал уже скоро месяц». Разговоры стали известны в Совете, и там уже не знали, «кого видеть в нас – монархистов или большевиков». Ведь это был конец февраля, когда большевистские щупальца из Екатеринбурга стали проникать в Тобольск и матрос Хохряков работал в подполье, чтобы захватить в свои руки «дом особого назначения».

    Монархистов-«большевиков» в конце концов выслали из Тобольска, и в Тюмени они попали в лапы группы матросов броненосца «Гангут», входившей в известный нам первый северокарательный отряд. Спас их комиссар – молодой мичман. Раевские были высланы из Тобольска тотчас же после первого ареста.

    Мы остановились с такими подробностями на воспоминаниях Соколова не только потому, что они крайне интересны для характеристики предвесенней обстановки в Тобольске 18 г. и показательны для обрисовки средств достижения тех заданий, которые поставили себе некоторые монархические группы[285]. Эти детали важны и в другом отношении. Совершенно очевидно по рассказу Соколова, что в Тобольских инцидентах, связанных с московской эскападой, «тюменьская застава» не играла никакой роли. Посредствующая роль как бы принадлежит Гергомену и царскому духовнику Васильеву. В отрывке воспоминаний Соловьева, полученном «маленьким» Марковым уже в Берлине от жены умершего его соучастника, братьям Раевским, со слов о. Алексея, дается характеристика, совпадающая с портретом, который зарисован шт. кап. Соколовым, – «мальчики школьного возраста, начитавшиеся Жюль Верна». О Раевских, утверждает Соловьев, он узнал от свящ. Васильева, у которого те бывали; сам же Соловьев прибыл в Тобольск после высылки Раевских – факт очень важный и притом неоспоримый, хотя он идет в полный разрез с тем, что формально установило следствие. Активная деятельность Гермогена несомненна. В том же отрывке воспоминаний Соловьева, где он рассказывает о посещении Гермогена, упоминается союз фронтовиков, который фактически возник по инициативе епископа, пытавшегося привлечь местное купечество к организации помощи возвращающимся с войны и тем парализовать влияние большевиков. Поэтому, вероятно, большевистские мемуары именуют этот союз «купеческим»; в действительности общественная помощь оказалась ничтожной, и союз фронтовиков, как мы только что видели, перелицевался на большевизанский лад. Мысль об использовании сил «союза фронтовиков» для освобождения царской семьи, по крайней мере в гермогеновских кругах, должна была отпасть.

    Советская историография делает Гермогена центром монархических устремлений в Тобольске. Вероятно, это так и было: боевая позиция соответствовала темпераменту епископа, которого большевики в конце концов утопили в реке Таре. Быков приводит письмо, будто бы отобранное у Гермогена при обыске, – письмо вд. имп. Марии Фед., в котором она убеждала тобольского владыку «взять на себя руководство делом спасения царской семьи». Это вывод исторического обозревателя, а не цитата из документа. Приведенная же цитата гласит: «Владыко, ты носишь имя св. Гермогена, который боролся за Русь – это предзнаменование… (многоточие текста). Теперь настало через тебя спасти родину, тебя знает вся Россия – призывай, громи, обличай. Да прославится имя твое в спасении многострадальной России». Было ли такое письмо в действительности, мы не знаем. Нельзя быть уверенным, что в книге Быкова под документом не скрывается чье-либо воспоминание, служащее подчас очень отдаленным откликом на то, что было. Во всяком случае, А.Ф. в первом своем письме, отправленном «не как обыкновенно», писала 15 декабря Вырубовой: «Е. Гермоген страшно за “Father и всех”». В декабре Гермоген был в Москве на церковном соборе, выбиравшем патриарха. Едва ли приходится сомневаться, что именно он осведомил московских монархистов о положении в Тобольске. В результате этого осведомления, очевидно, и налажена была московская экспедиция, связанная с братствами «православных приходов», участие в которой принял Соколов, а другая группа монархических деятелей-политиков во главе с Кривошеиным направила в Тобольск своего уполномоченного, чтобы на месте выяснить обстановку. В дневнике Царя имя этого уполномоченного названо – б. могилевский вице-губернатор Штейн[286]. Не упоминая имени, «по соображениям весьма уважительным», Булыгин не преминет сказать, что Штейн прибыл в Тобольск, «благополучно миновав рогатки Соловьева». В Тобольске Штейн связался с Долгоруковым и Татищевым.

    Штейн выяснил недостаток денежных средств у царской семьи при затруднении ликвидации драгоценностей. В Москве было собрано 250 т., и Штейн отвез эти деньги в Тобольск, вновь благополучно миновав тюменьскую заставу, и вручил их Татищеву и Долгорукову. Царь записал 12 марта: «Из Москвы вторично приехал Вл. Ник. Штейн, привезший изрядную сумму от знакомых нам добрых людей, книги и чай. Сейчас видел его проходящим по улице» [287]. Штейн не только привез деньги, им было установлено «условное» письменное общение с заключенными.

    Кто еще посетил Тобольск по поручению какой-либо группы «русских патриотов» в промежуток времени, протекций между прибытием бр. Раевских и московской январской экспедиции? Лишь два человека. Одним из них был упомянутый Седов, посланный организацией «tante Ivette»; другим – некто П., выполнявший поручение Вырубовой и ее кружка. Вырубова не называет лиц, при содействии которых установилась ее связь с Тобольском: «Я не могу назвать имен тех храбрых и преданных лиц, которые перевозили письма в Петербург и обратно». Первым посредником был, очевидно, тот П., о котором упоминает «маленький» Марков и который вернулся из Тобольска в декабре, вторым был Соловьев.

    Седов, лично известный А. Ф., был послан организацией, возглавляемой Марковым 2 м, и был рекомендован Дэн. Ближайший соратник Маркова 2-го В.П. Соколов (следователь называет его «наиболее активным работником» в этой группе монархистов) относит отъезд Седова к сентябрю. «Кажется», – говорит Соколов и добавляет, что он «известил нас о своем прибытии в Тюмень». «Дальше мы сведений о нем никаких не получали и совершенно не знали, где он и что делает. Это обстоятельство смущало нас, и мы стали обдумывать вопрос о посылке других офицеров в Тобольск…» «Состоялась посылка Маркова (Сергея)… Уехал Марков приблизительно в январе 18 г. В. Соколов путался в хронологических датах и в самих фактах и вместе с другими, быть может, невольно только запутывал следствие. «Маленький» Марков выехал из Петербурга в действительности в конце февраля, а Седов не мог уведомить петербургский центр в осенние месяцы 17 г. о прибытии в Тюмень, ибо попал сюда только к концу января. Это свидетельствует Марков С., и его свидетельство косвенно подтверждается А. Ф. в письмах к Вырубовой. А. Ф. была предуведомлена о поездке Седова. 23 января она пишет: «От Седова не имею известий. Лили писала давно, что он должен был бы быть недалеко отсюда». По словам Маркова Сергея, Седов серьезно заболел и жил у своей сестры в Сибири, будучи прикован к кровати. О дальнейшей судьбе Седова, о поездке Маркова, который представлен alter ego Соловьева, мы скажем в связи с «тайной» зятя Распутина, которому суждено было сделаться центральной фигурой в соответствующей легенде. После «маленького» Маркова никто в Сибирь от организации Маркова 2-го не приезжал, вплоть до вывоза царской семьи в Екатеринбург.

    Была еще одна монархическая организация в Петербурге, которая, по-видимому, пыталась связаться с Тобольском и что-то там делать. Это была организация, возглавляемая сенатором Туган-Барановским и связанная с хорошо известным царской семье генералом гр. Келлером[288]. Припомним, что его имя получило особую известность в силу демонстративного отказа после отречения Императора от командования 3 м Кав. корпусом. В письме к Вырубовой 23 января (ст. ст.) по поводу приезда в Тобольск офицера, ею обозначенного X. (вне сомнения, это был Соловьев), А. Ф. ставит вопрос: «Офицер X. принадлежит ли он к друзьям Лили или Келлера». О посылке людей Туган-Барановским упоминает «маленький» Марков со слов «своих знакомых», которые говорили ему об этом перед отъездом из Петербурга. Возможно, к этой организации принадлежал тот «конспиратор» в Тобольске, над легкомыслием которого издевается в воспоминаниях Боткина-Мельник и который прожил в Тобольске несколько месяцев, войдя в связь с доктором Боткиным. Мемуаристка встречалась с ним в семье одного тобольского купца-мясника, пасынок которого участвовал в местном конспиративном кружке, состоявшем якобы «из офицеров и членов союза фронтовиков». Этот «конспиратор» был «ярым противником Отца Алексея». Петербургский «конспиратор» представлен был Мельник, как лицо, открывающее в Тобольске кинематограф. «Мы не знали, кто он, но сразу я догадалась о его петроградском происхождении» – по его великолепному английскому пробору, холеным рукам и т.д. Впрочем, «варшавский мещанин» и не скрывал своего подлинного происхождения в разговорах, ссылаясь на петербургских родственников и друзей (кн. Кочубей, кузина кн. Урусова и т.д.). Все это в присутствии «насторожившегося» члена совдепа, бывшего также в гостях, и несмотря на «ужасные гримасы» пасынка мясника.

    Если поверить Симановичу (этот изумительный Хлестаков, по его словам, принимал самое непосредственное участие в попытках освобождения царской семьи), то представители этой монархической организации намеревались прорыть подземный ход для освобождения заключенных и с этой целью будто бы наняли булочную около губернаторского дома. Ни одному слову Аарона Симановича[289] поверить нельзя. В третьей книге своих воспоминаний («Еврей у трона Царя»), по-видимому, не появившейся в печати и изложенной иной по рукописи сотрудником «Сегодня» в 31 г., он рассказывает, как он создавал еще во время Врем. Правит. фонд для освобождения и увоза за границу пленного Императора – и даже не его (Царь решительно отказывался), а «любимца и воспитанника Гр. Распутина, царевича Алексея, и его сестры Татьяны». Родственники Царя и большинство придворных проявили «возмутительное равнодушие» к плану Аарона Симановича, и только в. кн. Мария Павловна (старшая) «потихоньку от своих детей передала через председателя Студенческого Академ. Союза Кушнарева» в фонд Симановича «большую часть своих ценностей». Активную роль играла известная деятельница Союза Рус. Народа миллионерша Полубояринова и московский купец Попов. Общими усилиями удалось создать фонд в 5000 каратов бриллиантов, ликвидированных Симановичем в Москве на черной бирже уже в большевистские времена. Вырученная сумма достигала 2 млн руб. Поехали в разные стороны золотые монеты, посыпались пропуска, разрешения и пр., на «важных, ответственных постах» появились нужные люди – план Симановича мало-помалу стал превращаться в действительность… Так действовали «распутницы» – Симанович привлек к делу и Вырубову… Эту грубо скомпанованную сказку мы приводим скорее в виде курьеза, но, кто знает, может быть, Аарон Симанович где-нибудь и «конспирировал».

    2. «Зять Распутина»

    Что представлял собой Соловьев, обрисованный в материалах следствия в самых непривлекательных чертах? Основной тон для характеристики Соловьева был дан в показаниях двух офицеров, выступавших в роли не то добровольцев по сыску, не то официальных контрразведчиков. Одним из них был Мельник, появившийся в Сибири в мае и женившийся на дочери Боткина, другим – поручик Логинов, тесно с ним связанный. Оба принадлежали к тому монархическому толку, для которого вся вообще русская революция была детищем немцев.

    Заподозрили они Соловьева после трагического финала, завершившего судьбу царской семьи в Сибири и болезненно сокрушившего попытки освобождения всех этих неумелых и неудачных организаторов. Толчок для подозрения дали рассказы Седова о тюменьской деятельности Соловьева, которая как бы парализовала намеченный план освобождения. На эту повесть Седова и ссылается Мельник в показаниях. Седов попал в кругозор Мельника и Логинова после возвращения своего из Петербурга, куда он поехал в начале мая. По словам главных организаторов конспирации «Tante Ivette» (в показаниях уже позднейших, эмигрантских в 21 г.), из доклада Седова выяснилось, что он «ничего абсолютно не выполнил из тех поручений, которые были возложены на него в отношении царской семьи». Тогда выяснилось, что во главе вырубовской организации в Сибири стоит Соловьев[290], под влияние которого подпал Седов. Последний чувствовал себя сконфуженным. Он вновь поехал в Сибирь и в сентябре в Тобольске встретился с семьей Мельник, которая, по выражению следователя, помогла ему освободиться «от чар Соловьева». С этого момента начинается пристальная слежка за Соловьевым. Мельник показывал следователю (уже в августе 21 г.): «В последних числах сентября 18 г. N (т.е. Седов) попал ко мне в Тобольск; к этому времени относится и появление там Соловьева. Я попросил N узнать, для чего Соловьев здесь и почему он не мобилизован. На первый вопрос С. ответил уклончиво, а на второй сказал, что от военной службы он уклоняется, скрывая свое офицерское звание. Я просил N не терять его из вида. Через два-три дня N рассказал, что он был у Соловьева, у которого в номере сидели три незнакомых человека… Соловьев представил им N как своего друга. Подозрительный вид этих людей и иностранный акцент одного из них заставили N насторожиться. Много пили, но N был осторожен и внимательно следил за ними. Когда уже было много выпито и N вел беседу с Соловьевым, то слышал какие-то странные разговоры остальных гостей между собой. Говорили о какой-то подготовке и о каких-то поездах, но заметив, что обратили на себя внимание N, замолчали. Перед уходом N Соловьев посоветовал ему скорее уезжать, так как в Тобольске не безопасно. Когда я попросил N выяснить, почему считают пребывание здесь небезопасным, Соловьев представился ничего не помнящим… Дней через 5 – 6 в тобольской тюрьме, в которой содержалось больше 2000 красноармейцев и до 30 красных офицеров, вспыхнуло восстание, чуть ли не окончившееся разгромом города, так как в гарнизоне насчитывалось только 120 штыков. Поручик Соловьев исчез с горизонта за день или за два до восстания. Его приятели, которые, по собранным сведениям, имели какое-то отношение к шведской миссии, состоявшей из немцев… тоже исчезли…» Какая знакомая картина! Ведь это почти воспроизведение наблюдаемой Юсуповым фантастической сцены сборища «шпионов» на квартире Распутина (см. его воспоминания).

    Соловьев во Владивостоке – февраль 19 г. Здесь за ним ведет наблюдение Логинов. «Он в этих целях сошелся с Соловьевым и пользовался его доверием», – говорит следователь Соколов. В декабре 19 г. Соловьев был арестован военной властью, «возбудив подозрение своим поведением и близостью к социалистическим элементам, готовившим свержение власти адм. Колчака». (Помощник Соколова Булыгин уже прямо говорит, что Соловьев был арестован Логиновым и Мельником.) «Соловьев подлежал суду как большевистский агент, – продолжает Соколов. – Но при расследовании выяснилась его подозрительная роль в отношении царской семьи, когда он был в Тобольске». Поэтому Соловьев был отправлен в Читу, где в это время находился следователь Соколов. Это уже было в феврале 20 г. Не будем проникать в тайну владивостокской фантасмагории – это слишком отвлечет в сторону. Отсылаю читателей к соответствующим страницам моей «Трагедии адм. Колчака», на которых до некоторой степени выяснено владивостокское сочетание социалистических и большевистских сил при своеобразном вплетении в этот симбиоз и антиколчаковской монархической акции. Судьба же арестованного Соловьева, по изображению ген. Дитерихса, была такова: «В камеру к следователю Соколову с криком ворвалась Мария Михайловна[291] и потребовала немедленного освобождения четы Соловьевых, как ее ближайших друзей… Удивление Соколова было полное, но выпустить он был принужден… Отобранные при аресте Соловьева бумаги остались при следствии. Из них выяснились его связи с петроградским центром и с немцами. В чем именно выявлялись связи, мог выяснить только допрос, но Соловьев, освобожденный из тюрьмы, поспешил скрыться… Вот почему окончательных выводов о роли и деятельности этой петроградско-берлинской организации сделать нельзя». В действительности Соколов многократно допрашивал Соловьева и пользовался даже отобранными у него и его жены дневниками.

    Характеристика, данная Соловьеву следствием, при произвольном толковании материала была явно тенденциозна. Кто такой Соловьев? Он был сыном казначея Синода, состоявшего, по его словам, в «большой дружбе с Гр. Ефимовичем». Сам Соловьев, проникнутый с детства религиозными устремлениями, был близок в предреволюционные годы к распутинскому кружку[292]. (Стоит подчеркнуть, что при допросах в Сибири Соловьев на следствии в светлых тонах рисовал личность Распутина.) Перед революцией Соловьев оказался в ораниенбаумской школе прапорщиков. Состоял потом офицером во втором пулеметном полку и показал, что в дни «смуты» был схвачен, как офицер, на одной из улиц Петербурга и приведен в Гос. Думу. «Так ли это? Где правда?» – задается вопросом следователь, ссылаясь на показания известного нам пор. Логинова, что Соловьев был «одним из вожаков революционного движения среди солдат и сам привел их к зданию Гос. Думы». Следователь категорически отвечает: «Правду говорит Логинов, лжет Соловьев». Если мы припомним условия, в которых находились офицеры второго пулеметного полка, – это тот полк, который был помещен Пешехоновым, тогда комиссаром Петербургской стороны, в Народном Доме[293], – то «правду» надо отнести скорее за счет показаний Соловьева. Логинов свидетельствовал, что революционная роль Соловьева не ограничилась приводом мятежного полка в Гос. Думу – он тогда же организовал «истребление кадров полиции» в Петрограде и был назначен с первого же момента адъютантом председателя военной комиссии Временого Комитета ген. Потапова, т.е. первого революционного штаба. «Я не пойду так далеко, – делает вывод следователь, – но нет сомнения, такое назначение мог получить только офицер-мятежник» (военная комиссия характеризуется с первого же момента, как «большевистская по духу»). Соловьев не объяснил следователю, как он совмещал в себе консерватизм патриархальной среды и офицера-мятежника – «ответом мне было молчание». Показания Соловьева мы знаем лишь в довольно случайных отрывках, приведенных в книге Соколова, – делать вывод на основании их затруднительно. Во всяком случае, в материалах, нам доступных и известных о первых днях революции, нигде не выступает активная роль Соловьева. Может быть, Соловьев уклонялся на следствии от прямого ответа по другой причине: роль его в первые революционные дни была действительно активна, но в другом смысле – через него, как устанавливает письмо 2 марта, имп. Ал. Фед. пыталась переправить известие мужу, застрявшему на пути из Могилева в Царское…[294]

    Затем «офицер-мятежник» женится на дочери Распутина – Маре (Матрене), по утверждению помощника Соколова, в том же марте. Странный шаг для человека, делавшего революционную карьеру. По словам Булыгина, свадьба была даже в церкви Таврического дворца. Симанович, который ни в каком следствии не участвовал, добавляет, что на бракосочетании присутствовали даже министры-члены Врем. Правительства. Очевидно, дату свадьбы Булыгин почерпнул у Симановича, приписав ее к данным следствия. Соколов свадьбу относит к концу сентября (по ст. ст.), что соответствует и датам дневника жены Соловьева, цитируемого следователем. Соколов не дает объяснения факту женитьбы, но делает сопоставление: «В августе месяце 17 г., когда царская семья была уже в Тобольске, Соловьев ездил в Тобольск и пытался проникнуть к еп. Гермогену, установившему добрые отношения с семьей. Это ему не удалось. 5 октября (н. ст.) он женился на дочери Распутина и снова едет в Сибирь». Нам неизвестно, откуда следствие заимствовало весьма сомнительное сообщение об августовской поездке Соловьева в Тобольск и о неудавшейся попытке завязать сношения с Гермогеном. Он не мог быть тогда представителем Вырубовой, которая сама еще находилась в узилище, не мог отправиться в Тобольск, выполняя какие-то проблематические задания немцев, а тем более большевиков – даже если отнести его вторую поездку на время после женитьбы, т.е. почти за месяц до большевистского переворота. Это была эпоха Временного Правительства. Логично связать в нечто единое возможно только в случае, если присоединиться к фантастической, как всегда, версии Симановича, по которой Соловьев предложил именно Временному Правительству свои услуги по наблюдению за царской семьей, чтобы помешать ей бежать из Сибири. После падения Временного Правительства Соловьев продолжал свою работу при большевиках. Формально эту несуразную версию не поддерживает следствие, но только формально. Напр., Соколов, анализируя дневники супругов Соловьевых, приходит к выводу, что, женясь, Соловьев имел целью воспользоваться именем Распутина (зятю старца Григория верили), установить сношения и усыпить Императрицу «лживыми надеждами на мнимое спасение». Соколов угверждает это вне каких-либо дат. Булыгин вводит в рамки более точные, путая все хронологические даты. Он пишет: «Вскоре после увоза царской семьи в Тобольск Соловьев, по поручению Вырубовой и Дэн, снабженный полномочиями поверивших ему по рекомендации Вырубовой монархических организаций, едет в Сибирь. Он недолго пробыл в Тобольске, но успел за это время завести прочную связь с настоятелем Благовещенской церкви о. Алексеем Васильевым, а также с Романовой, новой горничной Императрицы. Через нее Соловьев успел передать узникам письма и часть денег, порученных ему для передачи, а главное внушить царской семье уверенность в близком избавлении, ибо “семья Гр. Ефимовича и его близкие не дремлют”; затем он переезжает в Тюмень, где обосновывается плотно, завязав дружеские отношения с местными властями. Большевистский переворот в октябре не отозвался на положении Соловьева – с новым начальством его отношения тоже быстро наладились…» Ограничимся пока отметкой, что горничная А. Романова, как устанавливают письма А. Ф., появилась в Тобольске лишь 8 декабря, т.е. через и 11/2 месяца после октябрьского переворота!

    Следствие не сумело увязать противоречия, которые выпирают в изложении участников следствия (у Соколова в меньшей степени, чем у других). Соловьев женился на Маре Распутиной для того, чтобы войти в доверие к А. Ф. Это общее место расследования. «Кто он был и откуда появился – неизвестно: никто не знал его ни в Тобольске, ни в среде царской семьи», – утверждает Дитерихс. Конечно, это не соответствовало действительности, ибо «Бориса», как именует его А. Ф. в письмах к Вырубовой, Императрица знала давно. Можно было бы предположить скорее, что Соловьев женился на Распутиной в целях мимикрии, ибо появление его на родине жены могло представиться естественным. Но из дневника девицы Распутиной, цитируемого Булыгиным без числа, можно усмотреть, что вопрос о выходе Мары замуж за Соловьева был поставлен еще до революции (дневника ее 17 г. Соколов не касается). В этой записи значится: «Была вчера у Ани (Вырубовой)… Говорил опять тятенька…» (спиритические сеансы с вызовом духа Григория). И что это они все говорят мне: люби Борю да люби Борю. Он мне вовсе не нравится». Соколов подробно останавливается на дневниках Соловьевых для характеристики морального облика Соловьева и для того, чтобы вскрыть «тайну» брака Мары: «По чужой воле, а не любви, вышла дочь Распутина за Соловьева». Выдержками из дневников жены он стремится подтвердить характеристику, сделанную в показаниях наблюдавшего за четой Соловьевых Логинова: она «неразвитая, простая, запуганная и безвольная»; муж делал с ней, что хотел, – бил ее, гипнотизировал. Дневники рисуют нам семейную драму. Она возникла, очевидно, потому, что деловой брак оказался тягостным для обеих сторон: жена полюбила мужа, а муж не только остался хладен, но его раздражало повышенное настроение жены. 27 января жена записывает: «Вот я не думала, что будет скучно без Бори, но ошиблась… оказывается, его люблю», а через месяц, 24 февраля: «Дома был полный скандал, он мне бросил обручальное кольцо и сказал: я ему не жена». Еще через месяц, отмечая учащающиеся ссоры («Жизнь стала невыносимой»), в дневнике записывается: «Несколько месяцев тому назад он был для меня нуль, а теперь я его люблю безумно, страдаю, мучаюсь целыми днями». А со стороны мужа слышится «каждый день»: «у тебя рожа и фигура никуда не годятся». И жена все терпит. Позже, в июле, запись гласит: «за десять месяцев вижу только грубость», «одного боюсь – развода», «Боря ненавидит всех наших, это видно по всему», «как я вижу, Боря меня стесняется, т.е. не меня, а моей фамилии, боится, а вдруг что-нибудь скажут».

    Но оставим в стороне как личную семейную драму, так и моральную оценку действующих в ней лиц. Личная драма, быть может, более сложна, чем представляет ее следствие, сводя все к моральному облику Соловьева. Для моральной оценки надлежало бы познакомиться с подлинниками дневников, отобранных следствием и произвольно им цитируемых. Напр., Соколов в доказательство влияния Соловьева на жену приводит такую запись: «Имею силу заставить Мару не делать так, заставить даже без ведома ее, но как осмелюсь, зная начало всего». Отрывок как будто бы говорит скорее в пользу Соловьева. Тот же отрывок Булыгин цитирует с добавлением, опущенным Соколовым. Он начинается так: «она мне изменяет».

    Одно несомненно ясно – до женитьбы своей Соловьев в Сибири не появляется. В воспоминаниях Маркова со слов Соловьева говорится, что последний впервые был в Тобольске в октябре. Была ли подобная рекогносцировка сделана под видом свадебного путешествия, мы установить не можем. Но по рассказу Соловьева в отрывке воспоминаний, напечатанном у Маркова, поездка должна быть отнесена к январю – у Соловьева нет дат, но посещение Гермогена, упоминание об аресте Раевских определяют именно эту дату. Также датируется прибытие Соловьева и получение денег от Вырубовой А. Ф. в письме последней. В письме 9 января значится: «…Мы все видели одного, который мог быть брат нашего друга. Папа его издали заметил, высокий, без шапки, с красными валенками, как тут носят. Крестился, сделал земной поклон, бросил шапку в воздух и прыгнул от радости». К кому это относится? Но уже нет сомнения, что отметка 22 января относится к Соловьеву, хотя А. Ф. еще не знает доподлинно, кто тот офицер, который передал ей письмо от Вырубовой. «Так неожиданно сегодня получила дорогое письмо от 1-го и торопят ответить. Нежно благодарю, несказанно тронута, правда, ужасно трогательно и мило, что и теперь не забыла… Надеемся офицера завтра увидать, хоть издали». И на другой день: «Есть еще возможность тебе написать, так как уедет только 26 обратно. Кто мог подумать, что он сюда придет… Так удобно вышло, что Аннушка с нами живет». Упоминание Яр(ошинского) говорит о деньгах, который передал Соловьев. Согласно рассказу Соловьева (в упомянутом отрывке дневника) он прибыл прежде всего в Покровское, и оттуда зять его, чтобы не возбуждать подозрения, повез его на собственной лошади в Тобольск под видом торговца «красным товаром». В Тобольске Соловьев прежде всего посетил Гермогена, которого отлично знал еще с детства, и придворную служащую X, к которой у него было письмо Вырубовой. А. Ф. еще в декабре осведомила последнюю, что при посредстве камердинера Волкова через Аннушку она может сноситься с ней «не как обыкновенно». Через Аннушку Соловьев получил записочку А. Ф. «лично для молодого офицера». «По вашему костюму торговца вижу, что сношение с Вами не безопасно» (очевидно, пометка 9 января должна относиться к Соловьеву). А. Ф. радовалась женитьбе Соловьева на «Матреше» – «исполнение отцовского и моего личного желания»; просила обязательно познакомиться с о. Васильевым – «это глубоко преданный нам человек» [295], и говорила о нуждах семьи: «Наше общее желание – это достигнуть возможности спокойно жить, как обыкновенная семья, вне политики, борьбы и интриг».

    Гермоген дал Соловьеву благоприятную характеристику о. Васильева (тоболянина по происхождению), как человека действительно преданного царской семье, но страдавшего одним недостатком – он был невоздержан в вине. Его раньше судили по обвинению в том, что он в пьяном виде утопил в бочке с водой своего псаломщика, приговорили к церковному покаянию и сослали на несколько лет в один из сибирских монастырей; вернувшись из ссылки в Тобольск, о. Алексей вел трезвый образ жизни, но за последнее время вновь свихнулся – в состоянии опьянения и были совершены чреватые для царской семьи безответственные поступки с величанием, колокольным звоном и пр. О. Васильев не имел уже непосредственных сношений с царской семьей, но у него квартировал придворный служитель Кирпичников, имевший право свободного входа в губернаторский дом. Кирпичников помогал Государю в его физических работах, и при его посредстве о. Алексей мог ежедневно и по несколько раз сообщаться с заключенными. Кирпичников находился в хороших отношениях с охраной, хаживая в отрядный комитет, где завел себе друзей среди писарей. В дневнике 19 марта Николай II называет Кирпичникова «нашим всегдашним осведомителем» [296].

    С о. Васильевым тогда же Соловьев установил связь, но совершенно очевидно, что хронологически не мог иметь место случай, о котором говорит следствие, когда один из присланных из центра офицеров был «помещен Соловьевым и о. Васильевым в Царских Вратах Благовещенской церкви и мог сказать оттуда молившемуся на коленях Государю: “…В. В., верьте нам“». Этот пример Булыгин сопровождает обобщением, что так поступал Соловьев в тех случаях, когда ему надо было продемонстрировать приехавшим из центра в Тюмень офицерам (мифическим) свои связи с царской семьей: он их переправлял в Тобольск и устраивал через А. Романову возможность обменяться записками с узниками или возможность увидать их, когда они в условленное время выходили на балкон дома, когда даже удавалось сказать им несколько слов. Конечно, что-либо подобное эпизоду в «Царских Вратах» могло произойти с одним из братьев Раевских – это так соответствует всей юношеской наивности их поведения в Тобольске. Из письма А. Ф. вытекает, что 26 января (ст. ст.) Соловьев должен был выехать обратно в Петербург. Из дневника жены Соловьева ясно, что поехал он вновь в Сибирь 2 или 3 марта (очевидно, нового стиля). Представлять «организацию» на месте мог только о. Алексей, а тюменьская застава должна была бездействовать, но к этому времени из числа посланных «центром» в Сибири где-то находился только Седов. Как произошла встреча Соловьева с Седовым, рассказывает Марков-маленький. Его повествование своей простотой и естественностью само по себе вызывает доверие, между тем как построение следствия искусственно, надуманно и противоречиво, а возражения, которые представлялись уже в эмиграции Маркову со стороны его родственника и однофамильца, носят не только определенный полемический характер, но и характер позднейшего мемуарного наслоения, причем грешат большой забывчивостью в отношении к современности.

    Но раньше скажем, как сам Марков попал в Тобольск и при каких условиях встретился с Соловьевым. После возвращения своего из Киева, где он виделся с гр. Келлером, Марков был послан организацией «Tante Ivette», но деньги на поездку достала Вырубова, с которой он, Марков-«маленький», сводил в середине февраля руководителя организации Маркова 2-го: у Вырубовой в это время Марков, посылаемый в Сибирь, и познакомился с Соловьевым. Кроме Маркова в Сибирь должны были направиться в ближайшее время шт. рот. кавалергардского полка Грюнвальд и сын члена Гос. Совета Андреевский. Марков 2-й утверждает противоположное. Он узнал, что Вырубова посылает корнета Маркова с письмами и подарками в Тобольск, и просил его только узнать об участи Седова и информировать о положении дела в Сибири[297]. В противоречие с Марковым 2-м, его правая рука Соколов заявил следователю, что Седов и Марков были рекомендованы Дэн. Вначале был послан Седов, потом Марков, который должен был разыскать первого и поступить под его начало. Марков (С.) уверяет, что Марков 2-й в беседе с Вырубовой подчеркивал, что в его распоряжении находятся до ста офицеров, готовых в любую минуту к отъезду и что дело только в деньгах. Вспомним о 100 гардемаринах, которые должны были приехать в помощь московской экспедиции! Сам Марков 2-й в статье «Истина спасения царской семьи» рассказывал, что в Петербурге организована была офицерская группа ген. Z, которая должна была явиться на месте ядром спасительного отряда. В ответе «маленькому» Маркову, в июне 27 г. в «Двуглавом Орле» Марков 2-й пошел еще дальше. Он писал: «…будь у нас в апреле 1918 г. хотя бы один миллион руб., думается, мы успели бы сосредоточить в Екатеринбурге отряд в 300 смелых людей и сделать решительную попытку для соединения царской семьи с чехословаками». С полным правом мы можем рассматривать корнета Маркова, как одного из офицеров, входивших в мощную якобы организацию Маркова 2-го.

    Корнет Марков выехал из Петербурга 2 марта и 10-го был в Тобольске. Вырубова направила его с паролем к свящ. Васильеву. Соловьев, с которым Марков перед отъездом познакомился у Вырубовой, выехал, вероятно, дней на десять раньше Маркова. У о. Васильева Марков узнал, что Соловьев уже был в Тобольске с теплыми вещами для семьи и теперь находится в Покровском; через того же о. Алексея Марков передал в губернаторский дом привезенные вещи и получил благодарственное письмо от «шефа» полка, т.е. от имп. Ал. Фед. На словах о. Алексей ему сообщил, что А. Ф. полагает небезопасным пребывание в Тобольске и просит его уехать в Покровское к Соловьеву и временно оставаться у него. Не забудем, что разыгрывался эпилог дела Раевских. Разговор с о. Алексеем происходил в алтаре Благовещенской церкви, сюда пришел Кирпичников и провел Маркова к губернаторскому дому, из второго этажа которого в окно глядела семья. А. Ф. писала Вырубовой 13 марта (ст. ст.), подтверждая рассказ Маркова: «Скажи маленькому М., что его шеф был очень рад видеть». А. Ф. предполагала, что Марков возвращается в Петербург немедленно[298]. В Покровском Марков узнал, что Соловьев арестован приезжавшим отрядом красногвардейцев и отвезен в Тюмень[299]. Мы можем оставить в стороне переписи дальнейших приключений Маркова, объясняющих, как он остался в Тюмени и как по совету случайно встреченного прежнего товарища по корпусу отбросил свой фальшивый паспорт и, пользуясь патриархальностью нравов еще не обольшевистившегося города, принял свой прежний облик – Маркова, бывшего военнослужащего из Проскурова. Далее Марков рассказывает, как он при содействии б. «начальника тюменьского гарнизона» полк. П. попал на службу к большевикам: «Я сделался старшим инструктором формировавшейся кавалерийской части и командиром 1-го тюменьского уланского эскадрона». Ему рисовались перспективы, как он создаст в Тюмени законспирированную ячейку в самой красной армии, вооруженную и материально обеспеченную, куда войдут офицеры, присланные из центра. Пока те не приехали, он саботировал работу.

    Служба в красной армии была поставлена под подозрение последующими обличителями Маркова, изображавшими его агентом, может быть бессознательным, немецко-большевистского провокатора Соловьева. Они были в лагере пуристов, в этом отношении и разделяли предрассудки, укоренившиеся в дни гражданской войны в некоторых добровольческих кругах. Следствие Соколова шло по их стопам, причем Булыгин, как всегда, вносит свой нюанс: корнет Марков был устроен на офицерскую должность в местную красноармейскую часть поручиком Соловьевым – «корнет Марков был полезен Соловьеву, когда приезжавшие заговорщики требовали от него доказательства его работы, поручик Соловьев мог им сказать: хорошо! Приходите сегодня на парад гарнизона, вы увидите офицера, едущего впереди эскадрона; он сделает такой-то знак рукой. Это наши!» Прием Булыгина, – правда, он только причастен к сибирскому следствию, – совершенно изумителен. Дав предположительный ответ от имени Соловьева мифическим личностям, его запрашивавшим, т.е. ответ, измышленный им самим, он добавляет: «Когда в 21 г. по поручению следователя Соколова я допрашивал в Берлине корнета Маркова, он показал, что в его эскадроне в Тюмени, который Соловьев называл “своими людьми”, были самые обыкновенные красноармейцы, ничего общего ни с какими заговорщиками не имевшие».

    Кому мы должны верить – воспоминаниям корнета Маркова или следовательским изысканиям кап. Булыгина? Соколов не знал воспоминаний Маркова и судил о нем по характеристике допрошенных свидетелей – для него почти всегда «лжет» Марков. Слова Маркова вызывают у меня несравненно больше доверия, несомненен факт, что он прибыл в Тюмень в середине марта, в момент, когда Соловьев был арестован. Марков рассказывает, что через несколько дней он неожиданно встретил Соловьева в парикмахерской. Со слов Соловьева он узнал, что тому удалось объяснить происхождение у него фальшивых документов желанием бросить фронт еще во времена Керенского из-за своих крайних анархических убеждений: «Его доводы подействовали на вечно полупьяного председателя тюменьского совдепа Немцева и его помощника, такого же горького пьяницу Неверова» – Соловьев был выпущен на свободу под расписку о невыезде из Тюмени с обязательством являться каждый день в совдеп. Отобранного у него чека на сумму в 10 тыс. ему не вернули. Дело было передано революционному трибуналу. Само по себе подозрительно ли такое освобождение? Припомним, как легко члены «московской экспедиции» освободились из цепких рук кронштадтских матросов. С именем Немцева мы встретимся и увидим, что он отнюдь не принадлежал к числу крайних большевиков и что известная уступчивость его проистекала, очевидно, не только от «пьянства». Итак, «тюменьская застава» могла начать играть свою предательскую роль только в 20 х числах марта, когда в Тюмени поневоле осел Соловьев, а вместе с ним и Марков. Как будто нет сомнений, что в это время через тюменьскую заставу никто из центра не проезжал. По признанию Маркова 2-го и его единомышленников, после выезда корнета Маркова всякая связь с ним прервалась, как это было и с Седовым[300].

    Соловьев – совершенно ясно – никакого касательства к марковской организации не имел. Марков 2-й, по собственным его словам, узнал о нем позже, когда из Сибири возвратились Седов и Марков Сергей. Следователю Соколову в Рейхенгале (21 г.) Марков 2-й показывал: «Перед посылкой N я пытался ради общей цели установить соглашение с А. А. Вырубовой, но она дала мне понять, что она желает действовать самостоятельно и независимо от него». И позже: «Пока N еще не вернулся, мне из кружка Вырубовой было дано понять, что мы совершенно напрасно пытаемся установить связи с царской семьей посылкой наших людей, что там на месте работают люди Вырубовой, что мы напрасно путаемся в это дело и неуместным рвением только компрометируем благое дело». Соратник Маркова 2-го, Соколов, упоминал в своем показании, что «кажется, в это же время и было названо имя Соловьева, как организатора на месте». Очевидно, дело, было не совсем так, как показывали на следствии «свидетели», ибо второй и последний посланец Маркова 2-го в тобольский период был одновременно и посланцем Вырубовой и получил пароль на о. Алексея. Но сам Соловьев не был причастен к «центральной» организации Маркова 2-го и не мог туда посылать сногсшибательных донесений от имени своей организации, именуемой «Братством св. Иосифа Тобольского». «Он доносил о том, – повествует Булыгин, – что восемь полков красноармейцев, распропагандированных его агентами, заняли два подступа к Тобольску, вокруг которого они расположены, что в доме заключенных у него есть верные люди, что надо опасаться лишь полк. Кобылинского и его адъютанта, что все мосты вокруг города минированы, что город в любую минуту может быть изолирован, и т.п. вздор, что присылка офицеров из центра ему в помощь не нужна, а вредна, так как каждое новое лицо может здесь вызвать лишь подозрения, что нужно присылать только деньги». Откуда Булыгин заимствовал весь этот действительный «вздор»? Здесь сказалась только разыгравшаяся фантазия мемуариста-следователя…

    Вскоре к Соловьеву и Маркову присоединился и Седов. И он оказался в Тюмени. Встреча произошла совершенно неожиданно в аптеке. Вид Седова Марков описывает так: «Вместо вылощенного шт.-капитана… я увидел форменного оборванца, в засаленной ватной куртке, в серо-синих латаных брюках, в смазных сапогах. Дырявый картуз еле прикрывал всклокоченную шевелюру». Седову «много пришлось перестрадать, пока он приехал в Тюмень, где он находился всего лишь третью неделю. Пережитое сказалось огромным нервным потрясением… повышенная нервность чувствовалась во всем». Седов явился в Тюмень, чтобы легализировать в проф. союзе свое положение чернорабочего, и в качестве такового получил место дворника у одного местного домовладельца.

    Сойдясь, все трое решили, что им «ничего другого не остается делать, как ждать приезда офицеров из организации». Седов решил остаться на своей должности, где он был хорошо замаскирован. Марков и Соловьев вращались в советском обществе, устраивая свои встречи в театре и знакомясь с вершителями судеб местной жизни.

    Подводя итоги, Марков С. формулирует в таких словах результаты деятельности Соловьева: удалось 1) твердо установить связь с заключенными, 2) образовать в Тобольске и в ближайшем к нему районе группу верных людей, 3) по всей линии от Тобольска до Тюмени установить ряд определенных пунктов с надежными людьми, через которых пересылалась вся корреспонденция и мелкие вещи, 4) установить постоянный контроль над почтово-телеграфными сообщениями, как Отряда, так и Совдепа». «Соловьев сразу понял, – говорит Марков, – что кроме частного облегчения участи Их Величеств, в виду недостатка у Вырубовой средств, ему ничего не удастся больше сделать». Но, очевидно, кружок Вырубовой только эти цели (присылка вещей и денег и облегчение сообщения с внешним миром) и преследовал. Посредником в этой работе и был Соловьев. Осуществление фантастических планов, рождавшихся в головах некоторых членов петербургских и московских монархических организаций, мешало такой непосредственной практической работе. И можно допустить, что «кружок» Вырубовой действительно хотел работать самостоятельно и считал, что «неуместное рвение только компрометирует благое дело». Нельзя ли объяснить этой осторожностью и те угрозы, которые якобы раздавались из уст Соловьева и о которых мы знаем со слов сделавшегося неуравновешенным шт. кап. Седова. Произнесены ли были в реальности эти угрозы, в каком контексте и в какой обстановке, мы не знаем, но несомненно «неуместное рвение» могло компрометировать практическое дело. Не говоря уже о фантастических разговорах о подкопах, если только они были, дискредитировать работу могла и московская эскапада и младенческие бредни братьев Раевских[301].

    Марков 2-й уверяет, что его организация «в течение зимы подготовляла план освобождения. Нашелся опытный и верный шкипер дальнего плавания, который брался войти со своей шхуной в начале лета в устье Оби и в условленном месте ожидать прибытия беглецов. Разработан был план прекращения до времени бегства телеграфной связи вдоль Оби и Широкого побережья. Постепенно к месту действия стягивались отдельные группы офицеров из Сибири и с Урала. В Петрограде образована была офицерская группа ген. Z, которая должна была явиться на месте ядром спасательного отряда. Провокаторская деятельность Соловьева, неудачи в деле налаживания связи, а главное – недостаточные необходимые денежные средства привели к тому, что несколько месяцев было утрачено бесполезно, и к весне 18 г. подготовка операции была далеко не закончена». Мечты и действительность расходились еще в большей степени, чем на это указывает творец петербургского плана. Но в другой статье (ответ своему однофамильцу) воображение Маркова 2-го занесло его еще дальше: «Все же большая подготовительная работа была произведена, и спасение Царя и его семьи из Тобольска становилось реально исполнимо. Перевод в Екатеринбург нанес страшный удар всем нашим планам». Возможно, что все эти «планы» в деталях и разрабатывались в «конспиративных» квартирах петербургских монархистов. Но эта заговорщическая словесность не переходила через грань реальности, ибо кроме Седова и Маркова от организации «Tante Ivette» никто не появился в Сибири.

    Какие-нибудь намеки о петербургских планах, конечно, могли проникнуть в местную монархическую среду – недаром братья Раевские в январе неожиданно для группы шт.-кап. Соколова намеревались изменить московский проект вывоза царской семьи в Троицк на перевозку в Обдорск. Советский мемуарист Авдеев говорит, что у екатеринбургских большевиков в марте «имелись вполне достоверные сведения, что монархисты группируются вокруг Тобольска, чтобы воспользоваться вскрытием реки Иртыша, на котором стоит Тобольск, и Оби, в которую впадает Иртыш, и увезти бывшего Царя через реки в Обскую губу и за границу из рук большевиков». Екатеринбургские большевики знали, что «особенно активно работает над подготовкой побега бывш. Царя зять Распутина Соловьев, бывший поручик, через которого действовала Вырубова, посылая ему средства и инструкции» [302]. «Уральский совет и комитет партии принял меры к тому, чтобы не осуществились монархические планы». Покажется действительно странным, что Соловьев разгуливал в Тюмени, когда тюменьские большевики знали о роли его в подготовке побега из Тобольска. Это могла быть только провокация. Но об этих «планах» Авдеев узнал только из опубликованных показаний Маркова 2-го и в своих воспоминаниях, напечатанных в 28 г., выдал за сведения, имевшиеся в 18 г. в партийных кругах.

    Скромная по существу деятельность Соловьева (итоги, им подводимые, по словам Маркова, носят черты преувеличения – жена отмечает о своем муже, что он «страшный хвастун», «он все врет») со стороны его изобличителей во всех своих деталях встречает опорочение. Прибыв в Тобольск, Соловьев обратился, как мы знаем, к горничной Ал. Фед. – «Аннушке», которая волею судеб оказалась вне стен губернаторского дома и через которую заключенные могли сноситься с волей. Этот адрес «сомнительной горничной» Соловьев получил от Вырубовой, а о ней она узнала от самой А. Ф. Какая из двух «Аннушек» – горничных А. Ф., прибывших из Петербурга 4 декабря – Романова или Утина, – была ее доверенной, мы точно не знаем, ибо следствие не занималось выяснением этого вопроса, обобщая: «обе они были распутианки, – пишет Соколов, – а одна из них впоследствии вышла замуж за большевика. Через них Соловьев имел сношения с Императрицей». (А. Ф. всегда в письмах упоминает одну «Аннушку».) «Характерная деталь. С ними вместе жила преданная Государыне ее камер-юнгфрау Занотти. Она не знала о отношениях Императрицы с Соловьевым: от нее это скрывалось». Это доказывает только, что А. Ф. при всей своей неопытности и наивности лучше понимала смысл конспирации, чем следователь, у которого глаза были завязаны предвзятой точкой зрения[303].

    Через Анну Романову (пусть будет так!) передавались А. Ф. деньги, которые поступали от Соловьева. По утверждению Дитерихса, часть денег передавалась о. Васильевым через Кирпичникова Царю. Ген. Дитерихс, не ведший непосредственно следствия, еще более безответствен в своих суждениях, чем формальные следователи. Так, он говорит, что о. Васильев передал б. Государю незначительную сумму денег, которая потом при сличении с суммами, присылавшимися Васильеву и Соловьеву, оказалась совершенно ничтожной. Все же остальные деньги оставались у этих местных исполнителей распоряжений центрального органа. Как могло следствие сличить поступление с расходованием этого Дитерихс предусмотрительно не говорит. Деньги, передаваемые Соловьеву неведомыми офицерами и им присваиваемые, – только следовательская фантазия, основанная на беспочвенных свидетельских показаниях[304]. Путем этих показаний следствие установило, что через Соловьева от Вырубовой поступило к А. Ф. 35 т. руб. (Соловьев говорил Маркову, что он передал 50 т.) А. Ф. в своих письмах упоминает о получении денег несколько раз, не указывая суммы. В первом письме 23 января по поводу прибытия офицера X. говорится: «Страшно тронута, что X. деньги привез, но, правда, не надо больше – все пока у нас есть. Бывали минуты, когда не знали, откуда взять, так как из Петрограда не высылали, теперь опять пока есть». На следующий день А. Ф. возвращается к той же теме: «Говорят, что поганцы в Смольном запаслись многим, так что не будут голодать, и им все равно, что в Петрограде умирают с голода. Зачем X. деньги дал, лучше было бы их бедным раздать. Буду их прятать на “черный день”. Были минуты… люди ждали уплаты в магазинах, и наши люди 4 месяца не получали жалования, потом прислали. Но и солдаты не получали то, что полагается; тогда пришлось из наших денег взять, чтобы их успокоить. Это все мелочь… Нам здесь хорошо, и все есть, что нужно». 6 апреля А. Ф. вновь писала: «Ужасно досадно, что ты мне денег послала. Мне они пока не нужны, а тебе нужнее. Посоветуй, как мне их вернуть, чтобы тебя не обидеть. Я была бы гораздо спокойнее, если бы ты их имела».

    В письме 23 января вскрывался источник, откуда были присланы деньги, – она благодарит «Яр» за трогательное внимание. Это был банкир Ярошинский, о котором наряду с женой ген. Сухомлинова упоминает в своем отрывке воспоминаний Соловьев, как о лицах, откликнувшихся на хлопоты Вырубовой по изысканию денег. Ярошинский был допрошен Соколовым в Берлине (в 20 г.) и подтвердил, что передал Вырубовой для организации помощи царской семье 175 тыс. Следствию эти деньги показались сомнительного происхождения, ибо пор. Логинов заявил, что «Ярошинский был агентом немцев, что во время войны он имел от них громадные денежные суммы и на них вел по директиве врага борьбу в России». Эти сведения были лишь откликом пресловутой легенды о сепаратном мире. Соколов ограничился указанием, что он, «как судья», «по совести» должен сказать, что роль Ярошинского остается для него «темной». «Мой долг указать строгие факты, – заключал следователь: – Ярошинский был известен Императрице. Он финансировал лазарет имени в. кн. Марии Н. и Ан. Н. и в то же время был пом. коменданта личного санитарного поезда Императрицы. Нет сомнения, что он имел связь с кружком Распутина и был близок и с Манасевич-Мануиловым и с Вырубовой». В конце концов эти «строгие факты» (близость с Ман.-Мануиловым) оказались городской сплетней – так говорили в Петербурге и считали Ярошинского германской ориентации (Булыгин). Из других источников (воспоминания Палей) мы узнаем, что германофильствующий Ярошинский (поляк) одолжил значительную сумму денег антантофильствующему в. кн. Павлу Ал., когда тот попал при большевиках в материально затруднительное положение…[305] Соколову представляется загадочным, что Ярошинский при допросе отверг всякую связь, даже простое знакомство с Соловьевым. Соловьев же показал, что он состоял на службе у Ярошинского, был его личным секретарем за определенное жалованье[306]. Подлинных показаний ни Ярошинского, ни Соловьева мы не имеем, но весьма возможно, что Ярошинский, член одного из видных клубов в Лондоне, уклонялся в эмиграции от установления связи с лицом, которое следствие представляло не только немецким, но и большевистским агентом.

    Булыгин прямо ставит вопрос, куда делись 140 тыс. из денег, полученных Соловьевым (вернее Вырубовой) от Ярошинского? Нам нет надобности идти по стопам следствия, тем более что мы лишены возможности еще в большей степени, чем следствие, имевшее перед собой все-таки живых лиц, которых допрашивало, выяснить организационные расходы по установлению нелегальных сношений между Петербургом и Тобольском по пересылке вещей и продуктов пленным в губернаторском доме. Этими вопросами следствие, проявляя излишнюю наивность, даже не задавалось. 140 тыс. в советское время не такая уже большая сумма в масштабе той работы, которую надлежало выполнить, если предположить и возможность одновременной подготовки бегства в случае необходимости[307]. Следствие и его главные свидетели, искусственно цепляясь за мелочи, искали тут главным образом изобличительность материала, который дискредитировал бы деятельность Соловьева и о. Васильева. Может быть, и был несколько корыстолюбив о. Алексей[308], может быть, не забывал подчас своих имущественных интересов и «зять Распутина» (он вел какие-то коммерческие дела в Сибири; были ли то личные дела Соловьева, мы в точности не знаем – он мог представлять интересы и своего финансового патрона), но едва ли это само по себе может служить уликой для обвинения Соловьева в том, что он был не только немецким агентом и большевистским провокатором, но и похитителем общественных денег и даже – личного царского имущества, переданных ему или скрытых в известном ему месте фамильных бриллиантов. Соловьев продал содержанке ат. Семенова бриллиантовый кулон за 50 тыс. руб. – говорит Соколов; в данном случае Булыгин осторожнее своего шефа и прибавляет: «ходили слухи». «Когда военные власти обыскивали его во Владивостоке, – продолжает Соколов, – у него нашли два кредитных письма на английском языке. Неизвестное лицо предлагало в них Рус. Аз. Банку уплатить „в наилучшем размене“ самому Соловьеву 15 тыс., а его жене 5 тыс. руб….» «Я спрашивал Соловьева, кто и за что дал ему это письмо. Он показал, что ему дал его незнакомец, с которым он только в первый раз встретился в поезде, по имени Ван дер Дауер». Трудно поверить такому несуразному объяснению, не прочитав непосредственно показания допрашиваемого. В самом факте наличия чека в 20 т. у зятя Распутина, собиравшегося в то время уехать за границу (и, очевидно, надолго), нет ничего необычайного.

    Нужно было бы посвятить много страниц для того, чтобы раскрыть гору мелких сплетен, которую накрутили свидетели, а за ними сами следователи. Но – это не важно. Слишком очевидно, что для основного утверждения следствия не было никакого конкретного материала. Можно было бы обвинять тобольских «организаторов» в том, что они внушали царской семье «лживые надежды на мнимое спасение», о котором в действительности мало кто думал и реально для которого ничего не было сделано. Соколов был совершенно прав в своем заключении о тобольском периоде: «Следствие абсолютно доказало, что не было ни в Тюмени, ни в другом месте Тобольской губ. никакой офицерской группы, готовой освободить семью». Между тем Жильяр в дневник записал 13 марта по поводу прибытия в Тобольск Омского отряда: «…Ее Вел. сказала мне, что она имеет основание думать, что среди этих людей много офицеров, поступивших в красную армию в качестве солдат. Она утверждала также, не поясняя, откуда это она знает, что в Тюмени собрано 300 офицеров». Нет основания приписывать легенду о 300 офицерах исключительно творчеству о. Алексея или Соловьева, таким путем сознательно обманывавших заключенных. Легенда эта, конечно, того же происхождения, что и миф о 100 гардемаринах, долженствовавших прибыть для осуществления плана побега, предвестниками которого были братья Раевские, или миф о тех офицерских кадрах петербургской организации, представителем которой являлся шт. кап. Седов и прибытие которого в Тобольске ожидалось со слов письма, полученного А. Ф. от Дэн. Любил ли говорить о. Алексей о «300 человек», как уверяет Мельник, мы не знаем, но что «постоянным осведомителем» царской семьи о том, что делалось на воле, был писец Кирпичников, мы это знаем точно. Как через него доходила информация хотя бы об ожидаемых гардемаринах? – Через третьи руки даже осторожная информация превращалась в гиперболу. В истерическом восприятии Императрицы ожидаемое всегда могло превратиться в реальность.

    Глава третья ТАИНСТВЕННАЯ МИССИЯ

    1. Увоз Царя

    В начале 4 апреля в Тобольске в б. губернаторском доме было напряженное настроение. Царица писала Вырубовой 8 апреля: «Ждем сегодня обыска. Приятно! Не знаю, как с перепиской дальше будет. Атмосфера электрическая кругом, чувствуется гроза…» Известный уже нам Авдеев, по его словам, выехал из Тобольска в Екатеринбург для «доклада» в областном уральском комитете в целях «добиться там директив по вопросу об увозе бывшего царя в такое место, где побег ему был бы невозможен». Приехав в Тюмень, Авдеев на вокзале увидал выгружавшуюся кавалерийскую часть и узнал, что это отряд уполномоченного ВЦИКа Яковлева. Последний предъявил Авдееву на ряду с полномочиями от центра мандат областного комитета, в котором говорилось, что вся группа уральцев в Тобольске поступала в полное распоряжение Яковлева. «Я ввел его в курс обстановки Тобольска – рассказывает Авдеев, – и познакомил с тем, куда и зачем еду, после чего Яковлев предложил мне вернуться обратно с ним в Тобольск, обещав, что бывший Царь будет вывезен из Тобольска немедленно, а куда, – добавил он, – на то я получу директивы из Москвы в Тобольске». Сообщив в Екатеринбург о встречи с Яковлевым, Авдеев поехал с ним (верхом на лошади) в Тобольск – их сопровождал кавалерийский отряд под командой Зенцова, прибывший с Яковлевым и состоявший из рабочих Симского округа Южного Урала. По дороге они нагнали роту пехоты под командой Бусяцкого, которая двигалась из Екатеринбурга в Тобольск в распоряжение «уральской группы». 9-го вечером прибыли в Тобольск. По словам Авдеева, по приезде Яковлев немедленно созвал совещание из уральцев и своих помощников, на котором Хохряков дал информацию о положении дел в Тобольске, а Яковлев изложил план выполнения возложенной на него задачи: «он должен увезти бывшего Царя из Тобольска, в чем должны ему все помогать, а куда он с ним поедет – об этом рассуждать не следует». «Несмотря на то что на этом совещании было принято наше предложение о вывозе бывшего Царя, все же мы, уральцы, решили в ту же ночь собраться отдельно, так как поведение Яковлева показалось нам подозрительным». Но это совещание явно было не в первую ночь по прибытии чрезвычайного комиссара ВЦИКа…

    На следующий день (т.е. 10 апреля), продолжает Авдеев, «мы с ним направились в дом заключения. Чрезвычайный комиссар, прибывший для выполнения поручения особой важности по утверждению свидетелей, прошедших перед следствием, никому не открыл цели своей миссии, обошел дом заключения, познакомился с Царем и посетил наследника, который был болен. Ни Государыни, ни княжон Яковлев не видел в этот день. Он совсем не спрашивал о них, не интересовался ими: как будто их не существовало». Это заключение опровергается как дневником Николая II, так и письмом его жены А. Ф. Вырубовой, помеченным 10 апреля. А. Ф. писала «сестре Серафиме»: «Новый комиссар из Москвы приехал, какой-то Яковлев. Ваши друзья сейчас с ним познакомятся… Вашим все говорят, что придется путешествовать или вдаль, или в центр. Но это грустно и нежелательно и более, чем неприятно, в такое время…» Письмо заканчивается указанием: «видели нового комиссара – неплохое лицо». Может быть, смутно рисовались какие-то надежды – в письме А. Ф. замечала: «Вот 11 человек верхом прошли, хорошие лица, мальчики еще, улыбаются. Это уже давно невиданное зрелище. У охраны комиссара не бывают такие лица». Царь занес в дневник: «В 101/2 час утра Кобылинский явился с Яковлевым и его свитою[309]. Принял его в зале с дочерьми. Мы ожидали его к 11 час, поэтому Алекс не была еще готова. Он вошел, бритое лицо, улыбаясь и смущаясь, спросил, довольны ли охраной и помещением[310]. Затем почти бегом зашел к Алексею, не останавливаясь осмотрел остальные комнаты и, извиняясь за беспокойство, ушел вниз… Через полчаса он снова явился, чтобы представиться Алекс, опять поспешил к Алексею и ушел вниз[311]. Этим пока ограничился осмотр дома».

    Авдеев говорит, что после осмотра помещения «сейчас же была снята постоянная охрана и заменена нашими красногвардейцами». Кобылинский изображает по-другому: Авдеев хотел остаться в дежурной, но прап. Семенов запротестовал.

    Надо думать, что никто в губернаторском доме действительно не сомневался в том, что готовится вывоз семьи. Это подтверждает телеграмма, полученная в те дни монархическими кругами в Москве из Тобольска. Кривошеин содержание телеграммы передал Соколову в таких выражениях: «Врачи потребовали безотлагательного отъезда на юг, на курорт. Такое требование нас чрезвычайно тревожит. Считаем поездку нежелательной. Просим дать совет. Положение крайне трудное». Возможно ли допустить, что подобная телеграмма была отправлена за несколько часов до отъезда? Тем более что, по словам Кривошеина, «спустя короткое время» была получена вторая телеграмма из Тобольска: «необходимо подчиниться врачам». Вторая телеграмма служила как бы откликом на ответ, посланный из Москвы. «Смысл полученной из Тобольска первой телеграммы тогда для нас был совершенно неясен, но, несомненно, тревожен, – добавлял Кривошеин, – наш ответ был примерно такого содержания: “Никаких данных, которые могли бы уяснить причины подобного требования, к сожалению, не имеем. Не зная положения больного и обстоятельств, высказаться определенно крайне трудно, но советуем поездку по возможности отдалить и уступить лишь в крайнем случае только категорическому предписанию врачей”»[312].

    Со своей стороны Жильяр записал 10 апреля: «Все обеспокоены и ужасно встревожены. В приезде комиссара чувствуется неопределенная, но очень действительная угроза», и на следующий день после приезда Яковлева: «Выходя, он спросил у коменданта – много ли у вас багажа? Не идет ли дело о каком-нибудь отъезде». Наконец, 12 го: «Мы все ужасно встревожены. У Вас чувство, что мы всеми забыты, предоставлены сами себе, во власти этого человека. Неужели возможно, чтобы никто не сделал ни малейшей попытки спасти царскую семью? Где же, наконец, те, которые остались верными Государю? Зачем они медлят?»

    Первые два дня в Тобольске центром внимания московского комиссара был отряд особого назначения. 10-го Яковлев выступил перед отрядом. «Совершенно ясно было, – показывал офицер Мундель, – что Яковлев подделывался к нашим стрелкам… чтобы достичь одного: чтобы они не оказали какого-то противодействия». Яковлев говорил, что привез новые суточные деньги, восхвалял советскую власть, порицал Временное Правительство и намекал, что скоро все солдаты будут распущены по домам, но не открывал, в чем заключалось возложенное на него поручение особой важности». Солдаты отнеслись с некоторым подозрением к прибывшему комиссару, их делегаты пошли в совдеп, где председатель Хохряков, по словам присутствовавшего Мунделя, разъяснил им, что он хорошо знает Яковлева как видного деятеля революции на Урале.

    Болезнь «маленького» вызвала колебания у московского комиссара, и он, по словам Авдеева, склонен был поездку отложить. Но на партийном совещании, созванном по этому поводу, Хохряков, поддержанный уральцами, высказался за немедленную эвакуацию в надежное место ввиду того, что трудно предусмотреть последствия отсрочки, если вскроются реки, когда монархисты «безусловно попытаются освободить бывшего Царя». Яковлев переговорил по прямому проводу с Москвой и получил предписание, ввиду болезни Алексея, оставить семью в Тобольске и выехать с одним Царем. По утверждению Авдеева, Яковлев тогда сказал, что повезет Царя в Екатеринбург. Вечером в 11 часов Яковлев собрал отрядный комитет. Ему он «секретно» открыл цель своего приезда.

    На другой день комиссар раскрыл карты и коменданту, сказав, что за семьей он вернется через некоторое время. По намекам Яковлева, что он вернется через 11/2 – 2 недели («дня в 4 – 5 доедем, ну там несколько дней и назад»), Кобылинский решил, что царь будет отвезен в Москву. Затем у Яковлева было свидание с самим Николаем Александровичем. Царь кратко заносил в дневник: «После завтрака Яковлев пришел с Кобылинским и объявил, что получил приказание увезти меня, не говоря куда. Алекс решила ехать со мной и взять Марию. Протестовать не стоило…» Царь первоначально заявил: «Я никуда не поеду», на что Яковлев ответил: «Прошу этого не делать. Я должен исполнить приказание. Если вы отказываетесь ехать, я должен или воспользоваться силой, или отказаться от возложенного на меня поручения. Тогда могут прислать вместо меня другого, менее гуманного человека. Вы можете быть спокойны. За вашу жизнь я отвечаю своей головой. Будьте готовы. Завтра в 4 часа мы выезжаем».

    После ухода Яковлева Кобылинский поделился с семьей своим впечатлением, что Царя хотят увезти в Москву. «Тогда Государь сказал: “Ну это они хотят, чтобы я подписался под Брестским договором. Но я лучше дам отсечь себе руку. Чем сделаю это”. Сильно волнуясь, Государыня сказала: “Я также еду. Без меня его заставят что-нибудь сделать, как раз уже заставили”. Безусловно Государыня намекала на отречение Государя от престола». Все свидетели-очевидцы, прошедшие перед следствием, рассказывали о мучительном волнении, охватившем А.Ф., которая боялась оставить больного сына и отпустить Царя одного. Ей приходилось выбирать между сыном и мужем: «Его увозят одного потому, что они хотят отделить его от семьи, чтобы попробовать заставить его подписать гадкую вещь под страхом опасности для жизни всех своих, которых он оставит в Тобольске. Как это было во время отречения в Пскове…» «Я чувствую, – повторяла А.Ф. Жильяру, – что они хотят заставить его подписать мир в Москве. Немцы требуют этого, зная, что только мир, подписанный Царем, может иметь силу и ценность в России. Мой долг не допустить этого и не покинуть его в такую минуту». Когда через час Кобылинский снова пошел в «дом», чтобы осведомиться, кто именно поедет (Яковлев сказал, что ему «все равно, лишь бы немного брали вещей»), он узнал, что помимо А.Ф. с Царем едут Мария Ник., Боткин, Долгоруков, камердинер Чемодуров, лакей Седнев и девушка Демидова. Кобылинский подчеркивает, что в этот день он не был больше в «доме» [313].

    Поздно вечером Яковлев собрал отряд и объявил солдатам, что он увозит Царя, прося это держать в секрете. Заявление Яковлева смутило солдат. «Заметно было, что они потрухивали за себя: как бы потом чего не было», – показывал Кобылинский. – Они стали говорить Яковлеву, что необходимо, чтобы и они сопровождали Государя». Яковлев отклонил это, ссылаясь на то, что его отряд надежный, но пошел на компромисс. Был выбран маленький отряд из нашей охраны в 6 человек, который должен был сопровождать Царя до места назначения.

    Несколько иной оттенок собранию дает Авдеев: «Солдаты старой охраны выступили на собрании с демагогией против большевиков, с заявлением, что они имеют сведения, что уральцы собираются сделать нападение на бывшего Царя и что всем этим руководит Заславский, и требовали, чтобы Заславский явился на собрание. Яковлев же уверял, что уральцы работают теперь под его подчинением и что никаких сепаратных выступлений он не допустит. Заславский все же был приглашен на собрание и заявил, что если монархисты попытаются освободить б. Царя, то они встретят в уральцах такое сопротивление, которое отобьет им всякую охоту. Это заявление не понравилось Яковлеву, да и из солдат б. охраны кое-кто начал дебоширить». Кобылинский также упоминает об инциденте, относя его к 11 апреля, и называет это заседание «судбищем» над Заславским. С речью против Заславского выступил представитель Омска Дегтерев, обвиняя его в том, что он искусственно нервирует отряд, создавая ложные слухи, что царской семье угрожает опасность, что под губернаторский дом ведутся подкопы и пр. Заславского ошикали, и он удалился.

    Вероятно, тогда произошло и ночное совещание уральцев, о котором рассказывает Авдеев. «На этом совещании Заславский предложил организовать по дороге в Тюмень близ Ивелова засаду вооруженной группы, которая на всякий случай могла бы служить подкреплением. Некоторые предлагали еще, чтобы вблизи Яков-леса и бывшего Царя всегда были уральцы, чтобы вовремя принять решительные меры. Также решено было при увозе из Тобольска бывшего Царя вместе с Яковлевым направить Заславского, Авдеева и отряд Бусяцкого, а Хохрякова оставить в Тобольске до вывоза остальной части семьи. До сих пор Яковлев действовал как бы в полной солидарности с уральцами, но на другой день (12 го) поздно вечером вызвал к себе в гостиницу Авдеева и попросил его рассказать, что за совещание было у уральцев и какие вынесены решения. Авдеев ответил, что «никакого совещания не было, была частная беседа, и решения быть не могло». «Тогда Яковлев сообщил мне, что уже отдал приказ об аресте Заславского и его друзей. Я сказал, что он напрасно это делает, так как его информировали неправильно… Отпуская меня, Яковлев заявил, что он мне вполне доверяет и прочее… Обо всем я постарался скорее рассказать Хохрякову». «Почему не был арестован Заславский этой ночью – не знаю, но на утро, в 4 часа, когда уже подавались подводы для снаряжавшегося поезда, Яковлев дал мне распоряжение, как только я встречу Заславского, немедленно его арестовать и препроводить к нему, также должен этот приказ передать поставленным отрядам по дороге и на станциях. Этого распоряжения, – добавляет Авдеев, – я не передал никому и, кроме того, предупредил через Хохрякова Заславского».

    Рано утром к подъезду губернаторского дома были поданы сибирские «кошевы» – плетеные тележки на длинных дрожках[314], на которых и разместились отъезжающие и их сопровождавшие. Несколько подвод были с вещами. Полное разноречие получается при определении количественного состава отряда, который сопровождал комиссара на обратном пути. Следствие глухо говорит, что Яковлев оставил большую часть своего отряда в Тобольске. «Впереди и сзади было несколько подвод с солдатами нашими и пехотой из яковлевского отряда, причем на этих подводах было два пулемета и конская охрана из отряда Яковлева» (Кобылинский). «Помимо красногвардейской пехоты, разместившейся с тремя пулеметами на экипажах, впереди и сзади ехала кавалерия под командой тов. Зенцова. Кроме того, впереди шла разведка из 6 человек красногвардейцев» (Авдеев). Сам Авдеев ехал верхом возле Яковлева «на случай передачи распоряжений по цепи» – по отметке Николая II. Заведовал всей охраной до Тюмени прибывший вместе с Яковлевым Гузанов. Значительно скромнее всю эту охрану определяет царский дневник: 8 стрелков и конный конвой в 10 человек.

    Трудно отделаться от определенного впечатления, что главной опасностью в глазах комиссара являлся Тобольск – и на первом месте стояли не козни уральцев, а беспокойство, что отряд особого назначения может не выпустить Царя.

    2. Рождение легенды

    Предположения Кобылинского об увозе Николая II в Москву и всеобщее убеждение, что вопрос идет о ратификации брестского мира, послужили основой для легенды, которую следствие пыталось обосновать и последующими фактами. Комиссар Яковлев – немецкий агент (немецкий шпион, по выражению Боткиной-Мельник). Он был послан центральной властью по настоянию немецкого представительства, и миссия его реализовала план, намеченный новыми властелинами в России в отношении Царя. Этого нельзя не видеть, если «вдумчиво» отнестись к тому, что делал Яковлев в Тобольске. Немецкий план в корне расходился с предположениями «уральцев», желавших захватить Николая II в свои руки. Поэтому еще задолго до прибытия чрезвычайного комиссара из центра та же немецкая рука предварительно направила из Омска силы, которые могли бы противодействовать начинаниям екатеринбуржцев. Для следствия было очевидно, что «действия Дуцмана, Демидова, Дегтерева, Хохрякова и Яковлева связаны одной и той же цепью». Соколов называет первого большевистского представителя Тобольского совета, ставленника екатеринбуржцев, матроса Хохрякова соподвижником Яковлева. «Нет сомнений» для него, что и Соловьев «одним общим действием… был связан с Демьяновым». Тюмень и Омск – два звена одной и той же цепочки; немецкая агентура препятствовала «русским людям» освободить Царя в период брестских переговоров: освобожденный Царь, как символ народной воли и единства, мог помешать «похабному» миру. В Тобольске Николай II был как бы под наблюдением немцев. После Бреста Царь стал уже опасен немцам именно своим пребыванием в Сибири. И «они сами увезли его, когда опасность их интересам стала реальной. Если Государь и после отречения от престола призывал к борьбе с врагом, мог ли враг оставить его и его сына там, где для него снова возникали угрозы восстановления фронта, возникновения былой русской мощи в лице русской армии, на знамени которой всегда были начертаны слова “Великая Россия”, пока она была императорской! Цель увоза несомненно носила политический характер, но она была не положительной, а отрицательной: не допустить, чтобы Государь остался в обстановке, опасной для немцев. Немцы увозили его ближе к расположению своих вооруженных сил на территории России, в Екатеринбург».

    В подтверждение Соколов ссылается на слова кн. Долгорукова, расставшегося с Царем только в Екатеринбурге у дверей Ипатьевского дома – Долгоруков в тюрьме говорил, что Яковлев вез Царя в Ригу.

    По мнению следователя, сам Государь думал иначе – «он полагал, что им и его сыном хотят воспользоваться в положительных целях». В «данных следствия» Соколов не нашел подтверждения для такого взгляда, и он вынужден интерпретировать интимные мысли Николая II. В каких же «положительных целях» хотели им воспользоваться? «Дело было, конечно, не в Брестском договоре, который стал уже фактом… Царь думал, что немцы, желая создать нужный им порядок в России, чтобы, пользуясь ее ресурсами, продолжать борьбу с союзниками, хотят через него дать возможность его сыну восприять власть и путем измены перед союзниками заключить с ними соглашение».

    Соколовская интерпретация может найти себе подтверждение в рассказах доктора Деревенко, который передавал королеве сербской Ел. Пет., попавшей волею судеб со своим мужем Иоанном Конст. в Екатеринбург, что Николай II думал, что его увозят в Москву, чтобы провозгласить императором, и что Царь решительно оказывался принять корону из немецких рук[315].

    Интерпретация мыслей Николая II у помощника Соколова Булыгина становится уже интерпретацией как бы данных, добытых следствием: «немцы перевозили Николая II в Ригу, чтобы восстановить монархию, т.к. к апрелю месяцу события внешней и внутренней жизни Германии изменили прежнюю тактику». Что может быть принято из этой внешне логической концепции, мы увидим из дальнейшего рассмотрения фактов.

    3. «Чрезвычайный комиссар»

    Кто такой «Василий Васильевич Яковлев» – тот таинственный посланец из центра, который, «скрываясь под маской большевика, действовал по директивам иной, не большевистской силы»? Для следствия фигура эта осталась неразгаданной. Как не разгадана она была и всей последующей исторической литературой. На свидетелей Яковлев, ходивший в матросской блузе, тулупе и папахе, производил впечатление человека интеллигентного. Ссылаясь на показание Кобылинского, которому Яковлев говорил о своем прошлом, Соколов сообщает, что «некогда, будучи в составе нашего флота», Яковлев был присужден к смертной казни, но помилован Царем и бежал сначала в Америку, а затем жил в Швейцарии и в Германии. После переворота 17 г. он вернулся в Россию. Итак, в представлении тогда действовавших лиц Яковлев – бывший русский офицер. Следствие, плохо разбиравшееся в партийных большевистских делах и, быть может, не имевшее для этого в то время достаточных данных, в своих заключениях непонятным образом игнорировало показания Мунделя о том, что Хохряков называл Яковлева видным революционным деятелем на Урале. Еще более непростительно игнорирование Керенским, поддерживавшим версию, что Яковлев – бывший морской офицер, рассказа Авдеева (он был перепечатан в свое время в органе Керенского). Встретив уполномоченного центра и не зная, кто он, Авдеев спросил сопровождавшего Яковлева начальника вооруженного отряда Зенцова и через него был осведомлен, что Яковлев происходит из Симского округа (Южный Урал), из рабочих, но долго жил в эмиграции. Так и было в действительности. «Яковлев» – один из псевдонимов известного уральского большевика Константина Матвеевича Мячина, тесно связанного с местными боевыми партийными группами – он был как бы посредником между боевыми группами и центром. В годы между первой и второй революцией ездил за границу и имел близкие отношения с большевистскими «школами» на о. Капри и под Парижем, где отчасти подготовлялись «офицеры» командного состава будущего вооруженного восстания.

    Большевистский историк отмечает специфичность этих революционно-боевых дружин, развернувшихся еще в 1906 – 1907 гг. в районе Златоуст – Уфа в Симском горном округе. То были своего рода военно-партийные братства, резко отличавшиеся в 18 г. по своему облику от красногвардейских отрядов или ленинских преторианцев. В дни, следовавшие за октябрьским переворотом, партийная база военно-революционных уральских дружин значительно расширялась, и оказалось даже, что на 3 м съезде боевой организации, происходившей в Уфе в середине февраля, едва ли не половина представителей принадлежала к течениям левоэсеровского направления. Было до некоторой степени естественно, что центр при разрешении тобольского вопроса воспользовался наличностью имевшейся в Уфе группировки и направил с особой миссией Мячина, который мог опереться на вооруженную силу, более или менее организованную и более или менее идейную. Яковлева сопровождал не отряд из 150 «красноармейцев», как утверждало следствие, а «отряд по охране народного достояния», как именовалась вооруженная часть под начальством Зенцова, состоявшая преимущественно из уфимских «боевиков». Но естественное становится несуразным, если допустить, что уполномоченный центра должен был действовать по директивам немцев. На упомянутом съезде «боевиков» Брестский мир вызвал резко отрицательное отношение, которое соответствовало позиции попутчиков большевиков – партии левых соц.-революционеров. Большевистские историки того времени свидетельствуют, что на рабочих собраниях Урала идея повстанческой революционной борьбы против Германии имела значительный успех (настроение такое было не только на Урале, но и вообще в Сибири – так, второй всесибирский съезд советов, состоявшийся в Иркутске 10 февраля, заявил, что «Сибирь войны с Германией не прекращала»). Очевидно, для осуществления немецких планов можно было найти выполнителей более подходящих.

    Если исторический хроникер оставит в стороне теоретически возможные толкования представших перед ним фактов, то он не пойдет по стопам следствия, ибо не найдет данных, которые подтверждали бы сугубую секретность тобольской миссии, возложенной на Яковлева. Во всяком случае, этой таинственности не было в отношении партийных кругов и в частности уральского областного комитета в Екатеринбурге. Местный партийный историограф, составивший свой рассказ о «последних днях последнего императора» главным образом на основании товарищеских рассказов, в двух изданиях своего очерка дал противоречивые концепции. В первом издании работы Быков утверждал, что в ответ на многократные предложения Екатеринбурга о вывозе Романовых из Тобольска центр наконец сообщил, что Царь с семьей будет перевезен на Урал, для чего В.Ц.И.К. командирует своего уполномоченного Яковлева. Но несмотря на явную необходимость согласовать действия с уралсоветом, Яковлев в Екатеринбург не заехал, а через Челябинск и Омск проехал в Тобольск. Такое игнорирование Екатеринбурга могло быть объяснено партийными раздорами, так как «Уфимская республика» со своим собственным советом народных комиссаров, неохотно подчинявшаяся центральным директивам, сама склоннее была занять положение центра и пыталась конкурировать в этом отношении с Екатеринбургом. Во втором издании книги Быкова дается несколько иная версия. Предложение «уральцев» о необходимости принять срочные меры в отношении тобольских заключенных было поддержано специальной командировкой военного комиссара Голощекина – это было еще в марте. Президиум В.Ц.И.Ка согласился на перевод в Екатеринбург при условии личной ответственности Голощекина, давнишнего партийного деятеля[316]. Для организации перевозки царской семьи решено было назначить особого комиссара, о чем через Голощекина было сообщено Уралсовету. Голощекин и Яковлев действовали совместно. Голощекин встречается с Яковлевым в Уфе и договаривается подчинить ему все уральские отряды. Яковлев после этого едет со своим отрядом через Челябинск в Екатеринбург и объявляет по дороге руководителям отряда и некоторым партийным работникам о задачах зкспедиции (воспоминания Зенцова). Ознакомившись по приезде в Екатеринбург с положением дела, Яковлев выезжает через Тюмень в Тобольск, где действует до времени в полном контакте с «уральцами».

    Куда формально Яковлев должен был отвезти царскую семью – на Урал вообще или специально в Екатеринбург, – определенно ответить пока затруднительно. Нет невероятного в том, что Яковлев действительно вез семью непосредственно в Екатеринбург. Противоречит этому лишь тот факт, что в Екатеринбурге в момент перевода Царя ничего не было подготовлено – дом Ипатьева, которому суждено было сделаться Голгофой царской семьи, был освобожден владельцами лишь накануне приезда. Отсюда скорее можно заключить, что формально Яковлев должен был перевезти царскую семью вообще на Урал, куда советская политика подготовляла в то время эвакуацию центральной власти, – конкретно место переселения надлежало выяснить в процессе выполнения основного задания, причем, вероятно, на первом месте ставился Екатеринбург, как областной центр. Авдеев говорит, что из разговора по прямому проводу с Екатеринбургом в Тобольске стало известно, что Яковлев доставит царскую семью в Екатеринбург, что и подтвердил ему сам Яковлев.

    4. Яковлев и Соловьев

    Припомним, что в ночном заседании «уральцев» накануне отъезда Яковлева из Тобольска обсуждалось предложение Заславского об организации «на всякий случай» по дороге в Тюмень близ села Ивелово вооруженной засады. В изложении Авдеева никаких осложнений на пути в Тюмень не произошло. Быков, может быть, не точно осведомленный, рассказывает об инциденте при первой же ночевке в с. Бочалани близ Ивелова. Сюда прибыли довольно поздно. В Ивелове несколько раньше появился уже Заславский с небольшим отрядом и пулеметом. За отрядом Яковлева следовали «уральцы» под командой Бусяцкого. Они тоже остановились в Бочалани (как мог пеший отряд догнать яковлевский поезд, покрывший дистанцию 130 верст до ночевки с рекордной скоростью!). У «уральцев» окончательно установилось мнение о ненадежности Яковлева. «В первый момент даже мелькала мысль о необходимости отбить у него царскую семью. Подозревая об этом, Яковлев, не дожидаясь нападения со стороны “уральцев”, вызвал к себе помощника Бусяцкого и арестовал его. Однако столкновения не произошло, так как Яковлев освободил арестованного, Заславский же отказался от нападения».

    Можно установить лишь то, что московский комиссар вторую половину пути был настороже. Царь записал: «Последний перегон сделали медленно и со всеми мерами военных предосторожностей. Прибыли в Тюмень в 91/2 при красивой луне с целым эскадроном, окружавшим наши повозки при въезде в город». Могли бояться эксцессов со стороны отряда Заславского, но могли бояться и попыток освобождения со стороны мифических заговорщиков, сконцентрировавшихся, по слухам, в Тюмени. «Эскадрон», сопровождавший кортеж, принадлежал к той именно красноармейской части, которую организовал корнет Марков. «Эскадрон» состоял из 15 «уланов» под командой одного из помощников Маркова, Симоненко, и фактически сопровождал представителя тюменьского совета Немцова и военного комиссара Пермякова, которые прибыли для встречи «путешественников» на последней перепряжке лошадей перед Тюменью. Соколов говорит, что марковский эскадрон сопровождал Царя «по выбору Яковлева» – так устанавливается якобы связь Яковлева с Соловьевым. «По выбору Яковлева» – это лишь догадка следователя, совершенно неправдоподобная. Связь между Яковлевым и Соловьевым, т.е. связь двух немецких эмиссаров, для следствия устанавливается просмотром дневника Соловьева. Под датой 12 апреля (нового стиля – говорит Соколов) Соловьев отмечает предстоящий увоз царской семьи из Тобольска: «никто не знал об этом в Тобольске. Но Соловьев знал об этом заранее, ровно за две недели». Следователь не почел своим долгом привести эту выдержку из дневника, на которую он ссылается. Не произошла ли здесь простая путаница двух стилей – путаница, с которой мы встречаемся в современных эпохе документах очень часто и которая чрезвычайно подчас затрудняет хронологизацию фактов? – прав был Николай II, занесший по поводу перемены стиля в дневник 1 февраля: «недоразумений и путаницы не будет конца». Не имея подлинника дневника, нет возможности сделать проверку. Надо думать, что Соловьев вел дневник скорее по старому стилю – это соответствовало не только его «патриархальному» миросозерцанию, но и сибирскому обиходу – здесь новый стиль вообще стал входить в обычай только во вторую половину 18 года[317]. 12 апреля ст. ст. Соловьев мог бы знать о намерении Яковлева вывезти семью из Тобольска, но 12 апреля по н. ст., т.е. в конце марта, Соловьев мог легко высказывать предположения о вывозе, не связывая этот вывоз с приездом комиссара из центра, а лишь с намерениями «уральцев». Странен был бы вместе с тем тот тайный агент, который при постоянном риске быть арестованным стал бы рассказывать на страницах интимного дневника о предположениях своих патронов. Все дело таким образом в контексте дневника, проверить который мы не можем.

    Следствие в лице Булыгина пошло, конечно, еще дальше в установлении совместной деятельности Яковлева и Соловьева. В дни приезда Яковлева Соловьев был вновь арестован, а за ним последовал арест Маркова. Соловьев устроил себе и Маркову фиктивный арест – не останавливается Булыгин перед слишком уже категорическим и смелым заключением. Это «alibi» нужно было для того, чтобы не потерять впоследствии доверия в монархических кругах. Корнет Марков в своих воспоминаниях безыскусственно и просто, а поэтому правдоподобно, рассказывает, как произошел в первых числах апреля арест Соловьева (по доносу, имевшему отношение к коммерческим делам зятя Распутина), рикошетом затронувший и его, и как они были освобождены накануне Пасхи. При свидании с женой (по Булыгину, фиктивный арест распространился и на жену) в тюремной конторе 12 апреля Соловьев узнал о тобольских известиях и вместе с тем получил записку от Седова, в которой тот сообщал, что он едет в Тобольск. Каких толкований не держаться, одно несомненно, что Соловьев был арестован и что Седов 13-го поехал в Тобольск. По дороге он встретил кортеж; желание узнать о других членах семьи заставило его проехать в Тобольск. И приходится по-другому комментировать эту поездку, нежели это делали «свидетели», на показания которых опиралось следствие. Соколов пишет: «Он (Соловьев) выпустил офицера № (Седова) в Тобольск только на один день. Знаменательно: это был день, когда Яковлев увозил Государя». У Дитерихса цитируется показание самого Седова, в котором он говорит, что пробыл в Тобольске три дня и вернулся в Тюмень[318].

    5. По дороге в Екатеринбург

    В Тюмени тобольские узники были доставлены прямо на вокзал и размещены в стоявшем ноготове поезде. И здесь, как и по дороге, внутреннюю охрану несли тобольские стрелки, а внешнюю – люди из яковлевского отряда. Когда была закончена операция размещения, Яковлев отправился на телеграф и снова говорил по прямому проводу с Москвой. Говорил он в присутствии представителя тюменьского совета Немцова, т.е. это действие комиссара центра не носило секретного характера. Авдееву, поместившемуся в купе вместе с Яковлевым, переговоры эти показались подозрительными. Он пытался выйти из вагона на вокзал, но часовые его не пустили. «Несколько минут, – пишет Авдеев, – я просидел в вагоне, обдумывая, что предпринять, и услышал шум на площадке – часовые с кем-то перебранивались. Я поспешил выйти на площадку вагона и увидел нашего рабочего с Злоказовского завода, красногвардейца Ивана Логинова. Он пробивался ко мне в вагон, а часовые не пускали… Подошел начальник караула. Воспользовавшись моментом, Логинов подошел к площадке вагона, и я ему сообщил, чтобы он после отхода поезда сообщил в Уральский совет о времени отхода и направлении нашего поезда. Услыхав мое сообщение Логинову, начальник караула начал требовать, чтобы я вошел в вагон, а Логинова просил удалиться от вагона. Через несколько минут вошел Яковлев, и поезд тронулся, только не по направлению к Екатеринбургу, а, как я и предполагал, к Омску. Я спрашиваю Яковлева: “Почему поезд пошел не на Екатеринбург, или ВЦИК дал новую директиву?” Мой вопрос остался без ответа. Но вслед за этим Яковлев пригласил меня в купе, где помещался начальник караула, и, закрыв дверь, заявил примерно следующее: “Достоверно известно, что уральцы готовили взрыв поезда, поэтому я вынужден ехать в другую сторону. Вы же должны рассказать мне все, что знаете о подготовке этого взрыва, так как причастность ваша к этому делу несомненна”. Я стал доказывать ему, что это ложь, никакого смысла взрывать поезд нет, раз Царь будет привезен в Екатеринбург, столицу Урала. Тогда Яковлев дает мне полчаса на размышление и заявляет: если я не сознаюсь во всем, то ему придется прибегнуть к крайней мере, использовав данные ему полномочия от ВЦИКа по отношению к людям, которые препятствуют выполнению возложенных на него задач».

    По изложению Авдеева Яковлев решил направить поезд в Омск непосредственно после переговоров с Кремлем. О чем шли переговоры, скажет позднее сам Яковлев в заседании Екатеринбургского совета. Быков в первом варианте своих очерков писал, что центр согласился на перевоз в Омск, во втором – расширенном, Быков утверждает, что этот маршрут был выбран «вопреки указаниям Москвы». Столь же большое разноречие у Быкова в определении реального пути, по которому двинулся яковлевский поезд – здесь противоречие не только между двумя изданиями, отделенными пятью годами, но и в самом тексте издания. В очерке, напечатанном в сборнике «Рабочая революция на Урале», яковлевский поезд, несмотря на соглашение с центром относительно Омска, первоначально двигается по линии Тюмень – Екатеринбург, о чем уралсовет получил соответствующую телеграмму; затем поворачивает назад и, не останавливаясь на ст. Тюмень, полным ходом проходит по направлению в Омск. Эту версию подтверждает в воспоминаниях корнет Марков. Он рассказывает, что в своем тюменьском штабе узнал, что получены сведения о готовящемся нападении на ст. Поклевской, между Тюменью и Екатеринбургом, на поезд, который увозит Царя, – вооруженные рабочие намерены силою захватить его. Эти сведения передавались по линии Яковлеву, который уже в 10 час выехал из Тюмени по направлению Екатеринбурга. По второй версии Быкова, поезд из Тюмени ожидался в Екатеринбурге рано утром 15-го (ст. ст.) – специальный комиссар должен был регулярно сообщать президиуму «о движении Романовых от Тобольска до Тюмени и своевременно уведомить об отходе поезда в Екатеринбург». Но «условленной на 6 час утра телеграммы об отправке поезда не было получено. На запрос президиума обл. совета также никакого ответа не поступало, и лишь в 10 час утра пришло сообщение, что поезд рано утром ушел из Тюмени, при потушенных огнях на всех стрелках, по направлению на Омск. Телеграмму об этом дал Бусяцкий, приехавший со своим отрядом в Тюмень уже после отъезда оттуда Яковлева».

    Мы лишены возможности конкретно выяснить, насколько реальной была угроза, нависшая над увозимым из Тобольска бывшим Императором со стороны крайних элементов Екатеринбургского совета. Но что такая угроза существовала, представляется несомненным. Быков утверждает, что на происходившей в это время в Екатеринбурге 4 й большевистской партийной уральской областной конференции, которая обсуждала вопрос о перевозе царской семьи, в частном совещании большинство делегатов с мест высказывались за необходимость «скорейшего расстрела Романовых, чтобы в будущем предупредить все попытки к освобождению бывшего Царя и восстановления в России монархии». Екатеринбургский комиссар здравоохранения д-р Сакович, примыкавшей к левым с. р., предшественнику Соколова, следователю Сергееву, со своей стороны рассказывал о секретном совещании президиума совета, где обсуждался вопрос об устройстве крушения поезда, в котором Яковлев вез Царя (это показание воспроизводит Дитерихс).

    Люди Екатеринбурга, узнав, что поезд Яковлева двинулся в направлении на Омск, забили тревогу. «Было созвано экстренное собрание президиума совета с участием представителей областных комитетов коммунистов и левых эсеров, – пишет Быков. – Совещание решило объявить Яковлева изменником революции и дать о случившемся телеграмму “всем, всем”[319]. Одновременно областной совет снесся по прямому проводу с Омском, где председателем совета был в то время старый коммунист Косарев, и потребовал от него немедленных и решительных мер для противодействия проходу поезда в Сибирь или на Челябинск». В первом издании своего очерка Быков говорит, что в результате переговоров с «надежными партийными товарищами в Омске» решено было «в случае надобности» даже взорвать поезд. То же говорит и Авдеев.

    По словам Авдеева, он протестовал против действия Яковлева. «На одной из остановок Яковлеву сообщили циркулярную телеграмму Екатеринбургского совета и вместе с тем известие, что на ст. Куломзина, где поезд должен был повернуть на Челябинск, выслан вооруженный отряд для задержания поезда». «С этой телеграммой Яковлев, в сильно возбужденном состоянии, вбежал ко мне, – рассказывает Авдеев, – и стал кричать, что все там с ума сошли». «Не доезжая до Куломзина, на ст. Люблинской, Яковлев остановился и оттуда на паровозе с одним вагоном в сопровождении нескольких человек из своего отряда выехал в ночь на 16 апреля в Омск… Здесь он в присутствии представителя Запсибсовета вызвал по прямому проводу Свердлова и изложил причины, побудившие его изменить маршрут». Из Москвы было приказано «везти Романовых в Екатеринбург, где и сдать их областному совету Урала». Когда Яковлев выехал в Омск, «было только два часа утра и еще темно, но все арестованные не спали. Николай несколько раз пытался со мной заговорить, но я всячески уклонялся от разговора с ним». Дневник «Николая» по-другому изображает обстановку. 16-го он записал: «Утром заметили, что едем обратно. Оказалось, что Омск не захотел пропустить[320]. Зато нам было свободно, даже гуляли два раза: в первый раз вдоль поезда, а второй – довольно далеко в поле, вместе с самим Яковлевым. Все находились в бодром настроении». Запись Николая II противоречит и впечатлениям большевизанствующего «стрелка» Матвеева, находившегося среди сопроводительной команды.

    По впечатлениям Матвеева, арестованные пребывали в крайне тревожном настроении (неопубликованными воспоминаниями Матвеева, между прочим, пользовался Быков).

    Обратно Тюмень проехали ночью. «Здесь поезд поджидал Бусяцкий, – сообщает Быков. – Как только выяснилось, что поезд прошел, не останавливаясь, Бусяцкий заказал новый состав и двинулся вслед за Яковлевым. В Камышлове утром Бусяцкий встретил командира своего полка Брайницкого, который с батальоном был послан навстречу Яковлеву, но поезда не видал. Вновь возникли сомнения, не свернул ли Яковлев со своим поездом на ветку из Богдановичей на Шадринск. Из разговоров по проводу выяснилось, что поезд идет в Екатеринбург и Богдановичи уже прошел».

    17-го в 8 ч 40 мин, как отмечает дневник Царя, невольные путешественники прибыли в Екатеринбург. Быков пишет: «Когда поезд остановился на ст. Екатеринбург, выяснилось, что к его приходу собралась громадная толпа, требовавшая показать ей Романовых. По соглашению с представителями областного совета было решено поезд отвезти обратно на ст. Екатеринбург II, лежащую с другой стороны города». Что в действительности происходило в Екатеринбурге, мы точно не знаем. Дневник Царя отмечает: «Часа три стояли у одной станции. Происходило сильное брожение между здешними и нашими комиссарами. В конце концов одолели первые, и поезд перешел к другой – тов. станции… После полуторачасовой стоянки вышли из поезда. Яковлев передал нас здешнему областному комиссару, с которым мы втроем сели в мотор и поехали пустынными улицами в приготовленный для нас дом – Ипатьева…» На ст. Екатеринбург-Товарная, оцепленной кордоном красногвардейцев, Яковлева встретили руководители уральского совета Гнилорыбов, Голощекин и Дидиковский. По-видимому, всем распоряжался Голощекин, так по крайней мере следователю показал шофер Самохвалов, стоявший во главе железнодорожного отряда красногвардейцев: «Когда мы подъехали к дому, Голощекин сказал Государю: “Гражданин Романов, вы можете войти”. Государь прошел в дом. За ним прошла семья и прислуга. Голощекин задержал только кн. Долгорукова, заявив ему, что он будет отправлен в тюрьму. Около дома стал собираться народ, – рассказывал Самохвалов. – Я помню, Голощекин кричал тогда: “Чрезвычайка, чего вы смотрите”, народ был разогнан». Вечером того же дня происходило заседание областного Совета, на которое явился Яковлев «с некоторыми из своих товарищей и гвардейцами тобольской охраны». В изложении Авдеева был заслушан доклад Яковлева и его (Авдеева) содоклад – по словам Быкова, был заслушан доклад Заславского. В своем докладе Яковлев старался «всю вину свалить на партизанские действия уральцев, ссылаясь, что он был информирован Бусяцким о якобы подготовлявшемся покушении со стороны уральцев. Говоря, что у него не было другого намерения, кроме как сохранить б. Царя по директивам ВЦИК». По словам Быкова, Яковлев в ответ на предъявленные ему обвинения указал, что он «получил в Москве распоряжение доставить Романовых в Екатеринбург, однако, имея словесное указание Я. М. Свердлова – охранять Романовых всеми средствами – и учитывая настроение в Тобольске Заславского и Авдеева, подготовлявших, по его убеждению, покушение на Романовых, он решил донести ВЦИК о своих опасениях, связанных с перевозом Романовых на Урал. Разговоры с ВЦИК велись по прямому проводу, и Яковлев представил Уралсовету ленты аппарата. Из этих записей видно было, что Яковлев, не доверяя Уралсовету и стремясь сохранить особу Николая Романова, просил у ВЦИК разрешения увезти бывшего Царя к себе на родину, в Уфимскую губерню, и до поры до времени скрыть в известном ему месте – “в горах”. ВЦИК это предложение, конечно, отверг. Тогда Яковлев, по его словам, не решаясь ехать в Екатеринбург прямо из Тюмени, так как боялся нападения на поезд со стороны Заславского, повез Романовых окружным путем».

    «Я в своем докладе, – поясняет Авдеев, – рассказал все, что Яковлев хотел затуманить», а именно – отрицательное и недоверчивое огношение Яковлева за все время к Хохрякову и уральским рабочим и почти полное доверие к полк. Кобылинскому и к старой охране бывшего Царя, о попытке Яковлева заставить его, Авдеева, дать «письменное подтверждение о якобы готовящемся нападении со стороны уральцев на поезд». По словам Быкова, Заславский и Авдеев требовали немедленно произвести обыск в поезде, обезоружить гвардейцев и арестовать Яковлева. Совет не пошел по пути таких радикальных мер. «После коротких прений, в которых единодушно указывалось на недопустимость поведения Яковлева, была принята резолюция, которая гласила, что миссия Яковлева считается оконченной; о всех же его действиях, как представителя правительства, сообщить в президиум ВЦИК. Яковлев со своими людьми был отпущен в Москву, причем за подписью Белобородова и его заместителя Дидковского ему была выдана официальная расписка в том, что Уралсовет получил доставленных из Тобольска Царя, Царицу и вел. кн. Марию для содержания их под стражей в гор. Екатеринбурге». Восемь гвардейцев во главе с прап. Матвеевым были разоружены (может быть, арестованы) и потом отправлены обратно в Тобольск.

    6. Судьба Яковлева

    Из Москвы, по свидетельству по крайней мере Кобылинского, Яковлев прислал своему телеграфисту в Тобольск извещение «приблизительно следующего содержания» (у Соколова передается уже как точный текст телеграммы): «Собирайте отряд. Уезжайте. Полномочия я сдал. За последствия не отвечаю». Конец телеграммы более чем сомнителен, ибо мы знаем, что Яковлев-Мячин остался в Москве доверенным лицом советской власти и вскоре в мае был назначен командующим 2 й армии, действовавшей на фронте против чехословаков и русских добровольцев в районе Волги и Урала (он был назначен командующим армией, а не политическим комиссаром, как сказано в тексте следствия). Его штабом была Самара. Вторая армия состояла как раз из тех революционно-боевых дружин, с которыми в недавнем прошлом был так тесно связан бывший «чрезвычайный комиссар» Яковлев. Эта армия была пропитана «анархическими» настроениями, так как вольные дружины противоставляли себя зарождавшейся «красной армии» с принудительным набором и формальной дисциплиной. На такой почве разыгрывался внутренний конфликт, который привел к устранению Яковлева от командования. Его дальнейшая личная судьба с этого момента становится неясной. В книге Соколова сказано: «осенью – зимой 1918 г. он (Яковлев) обратился к чешскому генералу Шенику и просил принять его в ряды белых войск… Ему ответили согласием, и он перешел к ним. В дальнейшем с ним поступили неразумно и неосторожно. Он тут же был арестован и отправлен в Омск в распоряжение военных властей. Не дали надежного караула, и он вместо ген. квартирмейстера штаба верховного главнокомандующего по ошибке, якобы конвоира, попал к некоему полковнику Зайчеку. Здесь он и пропал. У Зайчека не оказалось абсолютно никаких документов на Яковлева» [321]. Соколов сделал дополнительное объяснение с несколько расплывчатыми намеками: «Зайчек возглавлял в Омске контрразведку в Ген. штабе; он – офицер австрийской армии, плохо говоривший по-русски – пришел в Сибирь в рядах чешских войск. Все ли освободители Сибири шли сюда с жертвенной любовью к России и с ненавистью к Германии и большевикам?..»

    Оставим намеки Соколова в стороне, дабы избегнуть уклонения в область необоснованных фактами предположений. Самый факт перехода Яковлева в антибольшевистский лагерь нельзя считать твердо установленным. В советской военно-исторической литературе первого десятилетия об измене командующего 2 й армией ничего не говорится – только у Подшивалова вскользь можно найти об этом упоминание. Гусев заявляет, что ему неизвестно ни одного случая измены и перехода на сторону «белогвардейцев» со стороны старых большевиков. Перешедшие на волжско-уральском фронте на сторону «белых» полк. Махин и Харченко вышли из другой среды. Весьма характерно, что в первом издании Быков ничего не говорит о переходе Яковлева, но говорит об этом в позднейшем втором издании, как говорит и Авдеев в напечатанных воспоминаниях – и совершенно очевидно под влиянием литературы противоположного политического лагеря. Последнее подтверждает ссылка на книгу английского журналиста Вилтона, косвенно причастного к следствию Соколова, вернее, вращавшегося в кругах, которые занимались расследованием убийства Николая II и его семьи и, быть может, оказавшего даже влияние на общественно-политическую сторону сибирского расследования. По утверждению Вилтона, Яковлев получил назначение в одну из армий на Южном фронте. Если бы это было так, то не могли быть тщетными все попытки Соколова отыскать Яковлева в Сибири через военного министра Степанова[322]. Также неопределенна оказалась и ссылка на уфимские газеты, где будто бы появилось покаянное письмо Яковлева. Были еще сведения, что Яковлев остался в Советской России, ушел в частную жизнь и занимался огородничеством на Урале.

    Не немецкий агент во всяком случае переходил в войска, боровшиеся в Сибири с большевиками. Этот своеобразный агент возглавлял на волжско-уральском фронте большевистские части, склонные продолжать революционную борьбу с немцами после «похабного мира», и недаром пресловутый полк. Муравьев, предпринявший в лево-эсеровской тоге авантюрную попытку на Волге повернуть советский фронт от чехов против Германии, назначил у себя одним из политических комиссаров ближайшего помощника Яковлева по тобольской экспедиции Гузакова. Если Яковлев действительно перешел на сторону антибольшевистскую, то психологическая сторона этого поступка лежит в иной плоскости – той самой, которую отметил еще Дитерихс: «Совесть его, как старого честного социалиста, не могла примириться с ложью – вероятно, кровавая расправа с царской семьей должна была произвести на него сильное и отвратное впечатление».

    * * *

    Подождем делать окончательные выводы, пока не рассмотрим вопроса во всей его совокупности. Мы видим, с какой осторожностью и с какими оговорками приходится подходить к категорическому утверждению, что Яковлев поехал в Тобольск с инструкцией, которой люди Екатеринбурга не должны были знать, что его миссия заключалась в вывозе царской семьи далеко от Урала, не останавливаясь в Екатеринбурге. Так приблизительно Керенский подводит итоги сибирского следствия. Трудно свести концы с концами в той мешанине, которая получается, если принять во внимание, что Тобольск, где по-прежнему пребывала интересовавшая немцев царская семья и в частности Наследник, оставался в руках «сподвижника Яковлева» и в то же время ставленника уральцев, матроса Хохрякова. Этот «немецкий агент» после отъезда Яковлева и задержки Царя в Екатеринбурге получил специальные полномочия из ЦИК и Уралсовета и имел в своем распоряжении особый отряд латышей-красногвардейцев, заменивший отряд Кобылинского и подчиненный уральскому областному военному комиссару Голощекину. Его конкурентом по власти в Тобольске был комиссар Родионов. Выяснить роль этого неизвестно откуда появившегося «комиссара» следствие оказалось бессильным. Впрочем, ген. Дитерихс точно знал, что Родионов, бывший жандармский офицер, находившийся еще до войны на службе у германского ген. штаба, был одним из руководителей (вместе с переодетым немецким офицером) убийства ген. Духонина в Ставке. Подобный метод расследования может завести лишь в непролазные дебри ничем необоснованных догадок. Вернее всего, этот «таинственный незнакомец» представлял еще какую-то неопределенную комиссию по эвакуации «Романовых». Очевидно, это был тот следователь Рев. трибунала в Петербурге, который вел дело Пуришкевича и о котором рассказывал Винберг в своих воспоминаниях «В плену у обезьян». Свидетели, прошедшие перед следствием, показали, что «немецкие агенты» – и Хохряков, и Тарасов (Родионов) – отнюдь не проявили в отношении членов семьи джентльменства Яковлева. Некоторую ясность в путаницу следствия может ввести судьба «матроса Хохрякова». Соколов о нем говорит так: выполнив свою «миссию» по увозу Наследника из Тобольска (все еще в интересах немцев), Хохряков не вернулся. На деле Хохряков в борьбе с наступавшими из Омска чехословаками погиб на подступах Тобольска, будучи начальником тюменьской флотилии.

    «Маленький» Марков в воспоминаниях упоминает, что по сводке Екатеринбургского военного комиссариата, пересланной в тюменьский штаб, Царь был задержан по постановлению екатеринбургского совета. Следствие на это как бы отвечает: без разрешения Москвы Екатеринбург не посмел бы задержать Царя. Аргумент сам по себе не очень убедительный, ибо в этот первоначальный период советской власти, как не раз уже приходилось указывать, областные власти держали себя независимо по отношению к центру («каждая провинция превратилась в государство» – определял административное положение на местах весной 18 г. в своем донесении английский консул в Петербурге («Белая книга»); своевольничал не только совет народных комиссаров петроградской «трудовой коммуны», но и совет народных комиссаров уральской «республики».

    Сибирское следствие делало определенный вывод – «Кремль» вел двойную игру: посылая по требованию немцев Яковлева с миссией «особой важности», имевшей задачей вывезти Царя из Тобольска и переместить его в сферу непосредственного влияния немцев, руководители ВЦИК одновременно готовили екатеринбургский совет к задержке поезда, в котором перевозили Царя. Будущие убийцы царской семьи исполняли лишь приказания председателя ВЦИК Свердлова – Царь был опасен для большевиков и в немецких руках. Тут каждый из принимавших то или иное участие в следствии вводит свой нюанс. Для Дитерихса это было вообще делом «изуверов-евреев советской власти» – последователей «религии зла», «религии дьявола по духу». Генерал-мистик настолько загипнотизирован своей idee fixe, что идейным главой большевиков и организатором системы советской власти делает не «дегенерата» Ленина, а Бронштейна-Троцкого. Но истинные вдохновители всех преступлений находятся в другом месте «мира» – там, очевидно, где заседают «сионские мудрецы». План этого таинственного центра с точностью исполняется послушными агентами главарей… Фантастическая концепция ген. Дитерихса не так уж чужда самому следователю Соколову – только он не одержим в такой степени навязчивой идеей о роли «революционного Израиля». Для Соколова центром всей интриги расследуемой им трагедии царской семьи все же являются немцы.

    Глава четвертая ЗАКУЛИСНЫЕ ДИРИЖЕРЫ

    В то время рождалось большое количество легенд. Расцвеченные молвой, эти легенды попали в исторические повествования. Бесспорно, в основе многих из них была фактическая база. Но подчас мы и ныне еще далеко не всегда можем отличить вымысел от действительности, поэтому приходится с сугубой осторожностью относиться к тем слухам, которые ходили и которые с легкостью воспринимались современниками, так как они соответствовали их настроениям.

    1. В преддверии германской ориентации

    Одним из наиболее распространенных представлений после октябрьского переворота являлось убеждение, что грядущий мир будет уплатой по вексельному обязательству, выданному новой властью Германии (см. мою книгу «Золотой немецкий ключ к большевистской революции»). С другой стороны, дальнейшая противоестественная поддержка большевиков германскими шовинистами казалась абсурдной. Поэтому довольно логично на приеме у германских посланцев гр. Кайзерлинга и гр. Мирбаха, прибывших в декабре в Петербург с особыми миссиями, которые были связаны с начавшимися мирными переговорами, появились представители русских правых общественных группировок[323]. Кем была представлена эта делегация и какие конкретные цели она ставила себе, мы до сих пор не знаем. Но косвенно имеем указание на то, как делегация была встречена представителями немецкого командования и немецкой дипломатии.

    К мирбаховской миссии принадлежал некий Ланцгоф, бывший прежде представителем Deutsche Bank в Петербурге и имевший в столичном обществе значительные связи. Он встретился на частной квартире с группой общественных деятелей, среди которых был Макаров, сопровождавший царскую семью в Тобольск. Ланцгоф пытался объяснить собравшимся неизбежность контакта германского правительства с советской властью: только она имеет силу в данный отрезок времени; правые, обратившиеся к Мирбаху, совершенно бессильны – вести с ними ответственные переговоры безвольно[324]. Смысл беседы был тот, что немцы пока будут поддерживать большевиков, через которых они только и могут добиться мира на Восточном фронте. Французский журналист Домерг, имевший широкие связи в петербургском обществе, в книге, названной La Russie Rouge, упоминает, что гр. Мирбах в разговоре с народным комиссаром Троцким (у него было особое свидание с ним) высказывал опасение, что Учр. Соб. не ратифицирует будущего мира, и что в ответ ему было заявлено, что Уч. Соб. не выражает теперь воли народа и в силу этого не будет созвано. Сообщение Домерга отчасти подтверждает и сам Троцкий, который отмечает в книге, посвященной биографии Ленина, что немцы опасались, что большевики сговорятся с Учр. Соб., и что это может повлечь за собой попытку продолжить войну. Другими словами, со стороны немцев в это время была безоговорочная ставка на большевиков. И естественно, что Кайзерлинг в своем нашумевшем декабрьском интервью в газете «День» с большой откровенностью сказал о возможности оккупации Петербурга, если в столице возникнут беспорядки, – и не было сомнения, что здесь подразумевалось движение, направленное против советского правительства (см. «Золотой Ключ»). При таких условиях, как ни двойственна и ни противоречива была на практике немецкая политика в России, она не оставляла места для каких-нибудь реальных разговоров о монархической реставрации.

    Между тем слухи о подготовляющейся реставрации были распространены в самых разнообразных кругах, проникали в антисоветскую демократическую печать и здесь сознательно усиленно муссировались, ибо это было методом пропаганды и воздействия на общественное мнение – надо было доказать, что большевизм ведет страну на путь неизбежной контрреволюции и что реакция идет вслед за немцами. Любопытно, что даже в большевистских концепциях монархическая реставрация становилась выходом из того критического положения, в которое попала новая власть. Ей самой казалось, что она находится почти в тупике, и подчас вожди в интимных беседах не скрывали своего разочарования и своего пессимизма на будущее. Социальная революция в России в их глазах превращалась в утопию. И мой современник, подневными записями которого я пользуюсь постоянно для характеристики настроений эпохи революции, занес в свою летопись не сплетни, не стоустую молву, а подлинные разговоры близких Ленину людей о целесообразности, в случае необходимости со стороны большевиков сдачи власти, восстановления в России монархии – «хуже прежней», о необходимости сделать Германию плацдармом мировой социальной революции. Такая запись моим современником сделана в Москве 2 декабря, наряду с обывательской молвой о том, как новый командующий войсками Муралов говорил видному генералу: «Потерпите, более двух месяцев не продержимся». А за несколько дней перед тем в дневник занесены слова знаменитого теоретика анархизма Кропоткина, что он слышал, что «большевики собираются посадить на престол Алексея, а регентом Генриха Прусского».

    Насколько распространена была подобная концепция среди большевиков, показывает тот факт, что она встречается в изложениях многих мемуаристов. Напр., французский посол Нуланс, имевший сношения с Троцким в момент брестских переговоров, свидетельствует, что Троцкий не скрывал, что он предпочитает монархическую реставрацию республиканскому правительству, буржуазному или социалистическому. Домерг, со своей стороны, ссылается на разговоры с последователями Ленина о предпочтительности для большевиков, в случае неудачи, монархического режима перед демократией. Эта реакция «вода на мою мельницу» – откровенно говорил Ленин своему старинному приятелю Соломону. На другом полюсе России известный нам корнет Марков значительно позже, при своем отъезде из Тюмени, встретился в поезде с «ученым коммунистом» журналистом Тарасовым-Родионовым, который развивал перед ним теорию о том, что большевики сдадут свои позиции только монархистам. Для примитивного и однобокого ума Ленина вообще «середины нет»: либо диктатура помещика и капиталиста, либо диктатура рабочего класса. О середине мечтают попусту «барчата-интеллигенты», плохо учившиеся по плохим книжкам. Это изумительное открытие сделано в письме Ленина к крестьянам и рабочим в 19 г. и о нем можно прочитать в XVI т. «гениальных» ленинских произведений.

    Конкретизацию мысли о реставрации монархии под протекторатом Германии современная молва приписывала совместному творчеству двух дам в Смольном – Коллонтай и Вырубовой. Эта комбинация восстановления монархии с некоторыми вариантами, – напр., регентство (Леопольда Баварского), систематически выплывает в месяцы, предшествовавшие Брестскому миру[325], и в последующие, весенние. «Со всех сторон запахло претендентами», как однажды выразился «День», передавший сообщение вюртембергских газет, что в некоторых кругах Берлина обсуждается проект замещения новой династией русского престола (Романовы-Гольштейн-Готорпские и Гессенские считаются скомпрометированными).

    Кандидатом у этих безответственных политиков, может быть, занявшихся своими полезными изысканиями под влиянием русской информации, являлся вел. герцог Мекленбург-Шверинский, как принц славянского происхождения (он был сыном вел.-кн. Анастасии Мих.). Можно отметить у некоторых политических прожектеров еще кандидатуру Константина Греческого, как православного, внука Александра I, и к тому же мужа сестры германского императора. «Нелепые» слухи отмечает и дневник ген. Будберга. Показательно, что во всех подобных комбинациях имя Николая II нигде не фигурирует; постепенно на задний план отходит и кандидатура законного наследника. Говорят даже о новой династии. Сознание это упрочивается настолько в кругах даже конституционных монархистов в России, что подобную комбинацию готовы принять и легитимисты. Ген. Казанович, посланный в Москву с Юга командованием Добровольческой армии (это было в конце мая), установил связь с влиятельными общественными кругами», которые образовали к тому времени так называемый «правый центр», имевший в виду восстановление монархии. «Правый центр» делал ставку на Германию. Вот как передает свои впечатления Казанович: о «личности своего кандидата деятеля правого центра умалчивали, а по некоторым намекам можно было предположить, что они не прочь видеть на русском престоле кого-либо из германских принцев».

    Вот почва, на которой возникла легенда, докатившаяся и до Тобольска и там получившая свое особое преломление. В сущности легенда не касалась низложенного монарха, а говорила лишь о тайном пункте мирного договора, по которому в России восстанавливается автократический режим. В таком контексте легенда прочно держалась в военной среде, – так передает, напр., ее в воспоминаниях ген. Гоппер, командир одной из частей латвийских стрелков, который принимал близкое и непосредственное участие в антибольшевистских военных организациях Москвы. В дни, предшествовавшие подписанию мира, когда немцами было нарушено установленное в предварительных переговорах перемирие и началось наступление, легенда получила некоторое фактическое обоснование. Могло казаться, что оккупанты действительно склонны изменить свою политическую тактику и отойти от большевиков. Недаром главнокомандующий немецкой армией на востоке, принц Леопольд Баварский, начал свое февральское наступление с заявления по радио об опасности большевистской заразы и о долге Германии бороться с тем моральным разложением, которое несут с собой московские властители. Упорные слухи носились, что Германия заключит мир лишь с правительством, признанным всей страной, – отсюда «уродливая радость», отмечаемая современниками: «то-то зададут немцы большевикам, немцы принесут с собой порядок, и с большевизмом будет покончено» [326].

    Передавали сведения из Совета Нар. Ком. о вероятной оккупации Москвы и Петербурга. Находились разочарованные русские, уставшие от большевистских экспериментов, которые были готовы примириться с иноземной оккупацией, но попытки изображать эти чувства всеобщими, хотя бы в «буржуазных» кругах, надо, конечно, отнести к области общественной карикатуры. Возможно, что эти слухи распространяли сами немцы, с одной стороны, чтобы воздействовать на колебавшихся большевиков, а с другой, чтобы не потерять на всякий случай «контакта» с людьми, склонявшимися к «германской ориентации» в международных и внутренних политических отношениях.

    Для того чтобы конкретизировать психологическую и политическую обстановку тех дней, необходимо было бы вступить на скользкую тропу, ведущую в область легенд и фактов, которые исторически исследуемы быть еще не могут за отсутствием хоть сколько-нибудь проверенного материала. Представляется несомненным, что какие-то закулисные разговоры после отъезда официальной немецкой дипломатической миссии (Кайзерлинг и Мирбах) велись в обеих столицах между двумя возможными в будущем партнерами – разговоры случайные и безответственные о совместном выступлении против большевиков. Эти разговоры русских «монархистов» и представителей «секретной» немецкой миссии (быть может, правильнее сказать – военной контрразведки) в Москве зарегистрированы в дневнике моего современника достаточно отчетливо. Отмечен там и слух о поездке петербургских «монархистов» в Псков, т.е. в штаб северогерманского фронта. Такая инициатива действительно была проявлена связанной с военными кругами Петербурга антибольшевистской организацией, одним из главарей которой был известный нам по истории проекта великокняжеского манифеста и марта 17 г. прис. пов. Иванов, человек близкий к вел. князю Павлу Ал. О появлении парламентеров упомянул и сам начальник фронта ген. Гофман, отнесший, правда, все это к более поздней дате. Упоминает о нем и немецкий участник переговоров в Ревеле с представителями петербургской монархической группировки, ведавший контрразведкой германской главной квартиры, – майор Бауэрмейстер. Он говорит, что уполномоченный петербургской организации, некто полк. ген. штаба Д. (ген. Гофман раскрывает фамилию – Дурново) прибыл с собственноручным письмом в. кн. Павла, который, в случае свержения большевистской власти при помощи Германии, должен был сделаться «блюстителем престола».

    Каков был план, рассказывает со слов непосредственного участника этого начинания ротмистра фон Розенберга небезызвестный своей печальной деятельностью в годы гражданской войны в Прибалтике Бермондт (кн. Авалов). Мысль о переговорах с немцами возникла в организации, объединявшей офицеров бывших гвардейских частей под руководством генералов Гельгоера и Арсеньева. В дни брестских переговоров организация эта получила согласие со стороны большевистской власти на формирование сводного корпуса, который должен был получить наименование «Народной армии». Тогда возникла мысль вступить в тайные переговоры с немцами о совместном действии для занятия Петербурга и восстановления монархической власти, опорой которой являлся бы «русский корпус». Русские заключили бы сепаратный мир с Германией на условии status quo ante bellum и установили бы с ней «дружественный нейтралитет» до окончания мировой войны. Решено было «испросить разрешение» и «получить благословение» на осуществление намеченного плана от в. кн. Павла Ал. – к нему была отправлена «депутация». Вел. князь будто бы действительно дал не только свое «благословение», но и «согласие» стать при первой возможности и необходимости во главе корпуса и временного правления[327]. Приезд большевиков в Псков с решением заключить мир расстроил гвардейский «заговор».

    Есть еще страничка воспоминаний с русской стороны, которая касается этих первоначальных переговоров представителей некоторых русских общественных групп с немцами до подписания брест-литовского мира. Страничку эту мы приведем, потому что она единственная. Но написана она, в сущности, не политиком, человеком, принявшим очень отдаленное, косвенное участие в русско-немецкой эпопее и едва ли разбиравшимся в информации, которую ему приходилось выслушивать на «конспиративных» заседаниях в феврале и марте. Отклики, о которых мы говорим, принадлежат члену Совета московских общественных деятелей, юристу и видному члену Церковного собора С. П. Рудневу. Он пишет: «Из памятных мне заседаний того времени я припоминаю одно, когда ставили вопрос, с кем нам быть… Где-то около Пскова шли переговоры с представителями Вильгельма, предлагавшими (такова, если мне не изменяет память, была информация) ввод… двухсоттысячного корпуса, совершенно, по мнению германского командования, достаточного для водворения и подержания порядка. От нас немцами требовалось, чтобы власть была взята общественностью в лице выдвинутых ею популярных, обладавших твердой волею, лиц и чтобы немедленно был заключен мир. После долгих и жарких споров только 6 или 8 человек из нас подали голос за принятие предложения – все же остальные, а было человек тридцать, если не больше, – голосовали против. Через несколько заседаний, после кулуарных разговоров, сторонников соглашения с немцами прибавилось, и решили было даже опять зондировать почву за Псковом[328], но прием оказался суровым и будто бы даже сказали, что вот приедет посланник в Москву, с ним и говорите…» Бывшее спутано здесь с неосуществившимся проектом, разговорами и мыслями. Суть в том, что «прием оказался суровым».

    История всех этих переговоров получила надлежащую отметку в дневнике моего современника: «немцы водят за нос».

    Инициатива и предложение исходили из русских групп, немцы в отдельных случаях безответственно разговаривали: ждали, в какую сторону повернет политический фронт[329].

    Слухи, отмечаемые мемуаристами, в той или иной степени проникали в оппозиционную печать, как ни стеснена она была под дамокловым мечом новой «социалистической» власти. Откликом на них являлись суждения в Тобольске, отмеченные Жильяром. В дневнике 19 марта (н. ст.) у него записано: «После завтрака говорили о Брест-литовском договоре, который только что подписан. Государь высказался по этому поводу с большой грустью: “Это такой позор для России; это равносильно самоубийству. Я бы никогда не поверил, что имп. Вильгельм и германское правительство могут унизиться до того, чтобы пожать руку этих негодяев, которые предали свою страну…” Когда кн. Долгорукий несколько времени спустя сказал, что часто говорят об одном из условий, согласно которому немцы требуют, чтобы царская семья была передана им целой и невредимой, Государь воскликнул: “Если это не предпринято для того, чтобы меня дискредитировать, то это оскорбление для меня”, Государыня добавила вполголоса: “После того, что они сделали с Государем, я предпочитаю умереть в России, нежели быть спасенными немцами”». В своем письме Вырубовой 2 марта А. Ф. высказалась более ярко и определенно, чем в воспоминаниях мемуариста: «Боже, как родина страдает… Бедная родина, измучили снутри, а немцы искалечили снаружи… Если они будут делать порядок в нашей стране, что может быть обиднее и унизительнее, чем быть обязанными врагу. Боже, спаси, только не смели бы разговаривать с Папой и Мамой» [330]. В каждом из последующих писем А. Ф. возвращается к волновавшему ее вопросу и сравнивает немцев с «ползущим, все съедающим раком». «Но что решается в Москве?» – мучительно спрашивает она.

    2. «Похабный мир»

    Современники не имели отчетливого представления о том, как резко вопрос о мире стоял в Москве. Внешняя фразеология затемняла переживаемый большевистской партией кризис, грозивший ей расколом. Настроения не только в низах, но и в верхах были далеки от того веселья, которым отметил подписание договора о перемирии в декабре Каменев, пройдясь залихватски трепаком вприсядку в одном из ночных варшавских кабаре (воспоминания Фокке). Опубликованные отрывочные карандашные записи на блокнотах заседаний Ц. К. партии в «период Бреста» дают возможность заглянуть в то, что делалось у большевиков за кулисами и что в то время хранилось в «строжайшей тайне[331].

    Мы можем начать с признания Бухарина, что большевистская партия в дни Бреста не имела «руководящей линии» и не занимала определенной позиции. Произошло это потому, что мираж, который создал себе воинствующий большевизм, быстро исчез – «русский опыт» не завлек западноевропейский пролетариат на стезю немедленного осуществления социальной революции в мировом масштабе. Рассеялись, таким образом, мечты не только заставить «германского кайзера» говорить «как равный с равными» с русскими революционерами, но и посадить весь германский империализм на скамью подсудимых. Эти гордые заявления были сделаны Каменевым и Троцким на ноябрьских столбцах «Правды». В действительности во время первого же брестского словоговорения «прокурор в лице русской революционной демократии» оказался в тупике, так как «мир народов», о котором объявляла советская радиотелеграмма 28 ноября, оказался даже не «миром правительств», а просто миром немецким. И приходилось решать вопрос: подписывать ли «аннексионистский» мир или вести войну уже «революционную». Брестская «трагикомедия» была прервана. Этот третий уже перерыв совпал с разгоном Учр. Собр. и созывом III съезда советов. 8 января состоялось совещание вождей коммунистической партии с партийными делегатами, прибывшими на съезд, – здесь должно было наметить путь выхода из тупика. Протоколов секретного совещания не сохранилось. Только из вступительного слова Ленина в заседании Ц. К. 11 января выясняются наметившиеся точки зрения: при помощи Троцкого была найдена еще третья формулировка дилеммы – объявить войну прекращенной, демобилизовать армию, но мира не подписывать. Эта своеобразная позиция делала ставку на затяжку переговоров и на ожидаемое пробуждение самодеятельности германского пролетариата – она собрала на совещание 16 голосов; подавляющее большинство (32) голосовало за «революционную войну» и только 15 голосов высказалось за подписание «аннексионистского» мира.

    Ленин – оппортунист и реалист, конечно, оказался среди меньшинства, высказавшегося за то, чтобы разрубить Гордиев узел посредством заключения «похабного мира». «Несомненно, – говорил он, – мир, который мы вынуждены заключить сейчас, мир похабный, но если начнется война, то наше правительство будет сметено, и мир будет заключен другим правительством». Стоящие на позиции войны думают пробудить в Германии революцию, «но ведь Германия только еще беременна революцией[332], а у нас уже родился вполне здоровый ребенок – социалистическая республика, которого мы можем убить, начиная войну…» «Нам необходимо упрочиться, а для этого нужно время. Нам необходимо додушить буржуазию, а для этого необходимо, чтобы у нас были свободны обе руки. Сделав это (т.е. подписав похабный мир), мы освободим себе обе руки и тогда мы сможем вести революционную войну с международным империализмом». По мнению Ленина, важно задержаться до появления общей социалистической революции, которая не может быть вызвана «интернациональной политической демонстрацией», как он квалифицировал предложение, формулированное Троцким. «Конечно, мы делаем поворот направо, который ведет через весьма грязный хлев, но мы должны это сделать (переползти его хотя бы „на четвереньках“, как писал Ленин). Если немцы начнут наступать, и мы будем вынуждены подписать всякий мир, тогда, конечно, он будет худшим. Для спасения социалистической республики 3 миллиарда контрибуций не слишком дорогая цена. Противники Ленина (во главе с Бухариным) считали, что заключением мира с империалистами не только теряются шансы на международное движение, но большевики сами потеряют базу, так как рабочие не примирятся с подписанием “буржуазного мира”». «Мы – партия пролетариата и должны ясно видеть, что пролетариат не пойдет за нами, если мы подпишем мир», – говорил Дзержинский. И в то же время никто из членов Ц. К. фактически не считал возможным поддержать утопию «революционной войны», – Ленин предлагал оппозиционерам съездить на фронт и там воочию убедиться в невозможности воевать. В результате неожиданно победила несуразная формула Троцкого (он собрал 9 голосов против 7) – «средняя» линия, по мнению Сталина, давала выход из тяжелого положения. Эта средняя линия была принята большинством, и на состоявшемся через несколько дней (13 января) соединенном заседании Ц. К. большевиков и левых соц.-рев. решено было внести на съезд советов формулу: «войны не вести, мира не подписывать» – по мнению значительного большинства, никакой войны, даже «революционной», Россия вести не могла.

    Известно, что на заседании мирной конференции 28 января (10 февраля), на котором произошел разрыв, Троцким и была внесена с некоторым удовлетворением и расчетом на эффект знаменитая формула, произведшая после всех закулисных разговоров впечатление разорвавшейся бомбы. «Ungehort», – сказали немцы. На что же реально рассчитывал творец небывалой в летописях дипломатии формулы? «В ожидании того, мы надеемся, близкого часа, когда угнетенные трудящиеся классы всех стран возьмут в свои руки власть, подобно трудящемуся народу в России, мы выводим нашу армию и народ наш из войны», – гласит декларация, прочитанная Троцким. «В ожидании… близкого часа». Ленин полагал, что с заключением мира можно будет «сразу» обменяться военнопленными и тем самым перебросить в Германию «громадную массу людей, видевших нашу революцию на практике; обученные ею, они легко смогут работать над пробуждением ее в Германии». Предзнаменованием того, что так именно и будет, руководители русского большевизма видели в январских стачках в Германии, которые проходили под лозунгом «демократического мира», а, главное, они думали, что прусские генералы не осмелятся повести войну на революционную Россию (январская речь Зиновьева в петроградском совете). Но если германские правящее круги все же осмелятся игнорировать предупреждение, данное брестской политической демонстрацией, то у русского народа проснется инстинкт самосохранения, и тогда начнется священная революционная война (Урицкий).

    Но «прусские генералы» не испугались картонного меча, которым грозили воинствующие русские коммунисты, развалившие Восточный фронт задолго до объявления главковерхом Крыленко приказа о всеобщей мобилизации (после возвращения Троцкого из Бреста). 3/16 февраля немецкое командование официально заявило о прекращении перемирия с 12 часов дня 18 февраля и начало движение, не встречая никакого сопротивления с противной стороны. 4-го сообщение из Ставки о начале военных действий подверглось обсуждению в Ц. К. – «ленинцы» потребовали срочно предложить Германии вступить в новые переговоры для подписания мира, но остались в меньшинстве: за позицию Ленина высказалось 5 против – 6[333]. На следующий день утром и вечером продолжаются заседания Ц. К. Дебатируется все тот же вопрос – посылать или не посылать телеграмму с предложением мира. Троцкий предлагает продлить старую тактику до «логического конца» и подождать эффекта, который получится от нее в Германии. По мнению Троцкого, не исключена возможность, что наступление вызовет серьезный взрыв в немецком народе, который встретит с радостью прекращение войны. Компромиссное предложение возобновить мирные переговоры голосовало 6 против 7. Но тут пришло сообщение, что в 2 часа дня взят Двинск. Экстренно созывается в тот же день еще раз Ц. К. «Игра зашла в такой тупик, что крах революции неизбежен», – заявил Ленин. «Ждать» – это значит сдавать «русскую революцию на слом». Пока мы «бумажки пишем», они… «берут склады, вагоны, и мы околеваем». В Германии «нет и начала революции», – отвечал Ленин тем, кто продолжал требовать тактики развертывания революции – «бить на мировую революцию» (Иоффе). «Если революционная война, то надо ее объявить, прекратить демобилизацию, а сказать, что демобилизация прекращена – это значит слететь…»

    Ленин не верит в бухаринскую соц. рев. позицию: «мужиков натравить на немцев», – «крестьянин не хочет войны и не пойдет на войну» [334]. Ленин делал одно исключение: «существует сомнение, не хотят ли немцы наступления для того, чтобы сбросить советское правительство», что немцы заключили в этом отношении «сделку» с французами и англичанами. «Если бы немцы сказали, что требуют свержения большевицкой власти, тогда, конечно, надо воевать против союза империалистов». Ему поддакивает Зиновьев: «Если они сплелись и идут священною войною на революцию, мы все идем на революционную войну…»

    На вечернем заседании 18-го точка зрения Ленина собрала большинство 7 против 6[335], – так как неожиданно и Троцкий присоединился к формулировке: «немедленно обратиться к немецкому правительству с предложением немедленно заключить мир» [336]. Сознавая, что вряд ли старые условия будут уже подписаны немецкой стороной, III съезд советов предоставил неограниченные полномочия по вопросу о мире Совнаркому, и в заседании Ц. К. 18-го пришли к странному с формальной стороны заключению: принять решение двух Ц. К. за решение совета народных комиссаров. Ночью произошло совместное заседание, на котором, по сообщению московского «Соц. Демократа» (в архиве Ц. К. никаких материалов не сохранилось), сторонники сопротивления немцам «до последней возможности» оказались в большинстве. Тем не менее в Берлин пошла радиотелеграмма о том, что сов.нар.ком. «видит себя вынужденным подписать мир на тех условиях, которые были предложены делегацией четвертного согласия в Брест-Литовске…»

    Немецкий ответный ультиматум с изложением условий мира последовал через несколько дней (22 февр.) Что было за эти дни? Немцы не остановили своего наступления после получения советского радио. Большевики призывали пролетариат к оружию, к защите революции. Наступал момент, когда демагогическое слово должно было превратиться в действие – еще в Демократическом Совещании революционной (17 г.) эпохи Троцкий с кафедры победоносно заявлял, что «рабочий класс будет бороться с империалистами с таким энтузиазмом, какого не знала еще русская история». Партийные мемуаристы впоследствии будут говорить о «величайшем энтузиазме», который охватил в феврале 18 г. пролетарские массы и который должен был уступить только перед недостатком материала и отсутствием технических возможностей. Этот подъем некто иной, как Ленин, определил характерным словом «визг», занесенным в черновой протокол заседания Ц. К., а Зиновьев, согласно тому же протоколу, квалифицировал терминами «усталость, истощение и революционная фразеология» («сначала фразы, подъем, а решают голосовать за мир»). В такой обстановке сторонники тактики «протянуть время» и, быть может, еще больше косвенно воздействовать на уступчивость немцев прощупывают почву у представителей Антанты. 21 февраля Троцкий через посредство кап. Садуля запросил ген. Нисселя, возглавлявшего французскую военную миссию, могут ли оказать союзники техническую помощь в целях затруднить продвижение немцев[337]. Ниссель пишет, что с одобрения посла (Нуланса) он ответил утвердительно, как отвечали положительно на этот вопрос военные и раньше[338]. На другой день через того же Садуля Ниссель передал резюме о тех первых мирах, которые необходимо принять для того, чтобы выиграть время и избежать наступления немцев на Петербург. Миры эти заключались в задержке продвижения немцев существующими еще на фронте русскими частями (эту сопротивляемость в заседании Ц. К. 18 февраля определяли так: «на пять минут открыть ураганный огонь, и у нас не останется ни одного солдата на фронте»), в уничтожении всего имущества, которое может попасть в руки врага (французская миссия для этого предлагала своих специалистов), в аресте всех военнопленных, находящихся на свободе, в призыве к старым офицерам – к их патриотизму, в принятии помощи японцев и т.д.

    В заседании 22-го эту «ноту» Троцкий докладывал Ц. К. [339]. То, что происходило на заседании, еще более подчеркивает неразбериху, в управляющей верхушке коммунистической партии формально нота «без прений» отклоняется, по предложению Свердлова, как значится в протоколе. Но в действительности и среди «священников», и среди «похабников», как в партийных кругах довольно цинично называют сторонников подписания «захватнического» мира, нашлись сторонники принципа: «если можно взять что-нибудь, то нужно брать» (Смилга). Особенно ярко на своем образном диалекте этот принцип выразил реалист Ленин, отсутствовавший на заседании. Он всегда полагал, что говорить с одним империалистом-разбойником против другого не предосудительно и в данном случае в письменной форме просил присоединить свой голос «за взятие картошки и оружия у разбойников англо-французского империализма». Бухарин обосновывал другую принципиальную позицию для последовательного интернационалиста – недопустимость пользоваться поддержкой какого бы то ни было империализма. Бухарин со стороны союзников видит осуществление плана превращения России в их колонию и предлагает ни в какие соглашения относительно покупки оружия, использования услуг офицеров и инженеров с французами, англичанами и американцами не входить. Он собрал 5 голосов, тогда как Троцкий, готовый рассматривать услуги империалистов в каждом отдельном случае под углом зрения целесообразности и принимать от капиталистических правительств средства к тому, чтобы наилучшим образом вооружить и снарядить революционную армию, собрал 6 голосов. На основе этого странного голосования, и весьма неопределенного и противоречивого[340], утром 23-го Троцкий телеграфировал Садулю, что принимает предложение содействия со стороны военной миссии Франции и просит Нисселя прибыть в 4 часа в Смольный[341]. Ниссель был и беседовал с Троцким. Но тот был сдержан в своей игре на два фронта, так как имел ответ немцев. В случае войны Троцкий не сомневался в содействии французов, ну а в случае заключения мира – останется ли французская военная миссия для помощи и организации новой армии? Ниссель ответил, что не может дать обещания от имени правительства, но, по его мнению, такое сотрудничество будет в интересах Франции.

    23-го в Ц. К. обсуждались новые германские условия. Это был уже ультиматум, срок которого был ограничен 48 часами, т.е. 7 часов утра 24 го, как разъяснил Троцкий в заседании. Ультиматум требовал немедленного прибытия уполномоченных делегатов правительства для того, чтобы подписать мир в течение трех дней, причем ратификация условий мира должна последовать в продолжение двух недель. Новые условия значительно ухудшали то, что предложено было раньше. Россия должна была отказаться от Прибалтики, очистить без всякого промедления Украину и Финляндию, полностью демобилизовать всю армию, разоружить флот, передать Турции провинции восточной Анатолии (т.е. Карс) и пр. Большевики поистине были приперты к стене. Цинично Ленин в тот же день поставил свой ультиматум в заседании Ц. К. В протоколе его слова записаны так: «Политика революционных фраз кончена; если эта политика будет теперь продолжаться, то выходят (выхожу) из правительства и из Ц. К. Для революционной войны нужна армия, ее нет. Значит, надо принимать условия…» «Если вы их не подпишете, то вы подпишете смертный приговор советской власти через 3 недели. Эти условия советской власти не трогают. У меня нет ни малейшей тени колебания». Говорить при таких условиях о международной гражданской войне – это «издевка». Слова Ленина и его единомышленников (Сталин говорил о «передышке») не поколебали аргументов оппозиции. «Советская власть не спасется подписанием этого мира, – утверждал Урицкий. – Если мы мир подпишем, у нас будет Милюков без Чернова при содействии германского империализма». «Передышки» не видит и Дзержинский, – «подписывая этот мир, мы ничего не спасаем». Но вместе с тем Дзержинский согласен с Троцким, что вести революционную войну при таком расхождении в партии невозможно, и потому не берет на себя ответственности за войну: «Если бы партия была достаточно сильна, чтобы вынести развал и отставку Ленина, тогда можно было бы принять решение, теперь нет». Однако на заседании раздался голос и более решительный со стороны «левых», а именно Ломова (Опокова): «Если Ленин грозит отставкой, то напрасно пугаются. Надо брать власть без В. И.». При голосовавши за немедленное принятие германского ультиматума высказалось 7 человек; против 4 и 4 воздержалось. Оставшиеся в меньшинстве и воздержавшиеся тут же мотивировали свое поведение. Троцкий личное воздержание объяснил «необходимостью найти выход из создавшегося положения и получения большинства для выработки единой линии». По мнению Крестинского, Иоффе и Дзержинского, «если произвести раскол, вследствие ультимативного заявления Ленина[342], и нам придется вести революционную войну против германского империализма, русской буржуазии и части пролетариата во главе с Лениным, то положение для всей русской революции создастся еще более опасное, чем при подписании мира: «не будучи в состоянии голосовать за мир, мы воздерживаемся от голосования». Урицкий от имени голосовавших против (Бухарина, Ломова, Бубнова и своего), а также от кандидата в члены Ц. К. Яковлевой, присутствовавших на заседании Пятакова и Смирнова, сделал заявление, что оппозиция уходит со всех ответственных партийных и советских постов, оставляя за собой полную свободу агитации, так как не желает нести ответственность за решения, гибельные для русской и международной революции, тем более что «решение это принято меньшинством, так как 4 воздержавшихся, как явствует из их мотивировки, стоят на нашей позиции…»

    Нам неизвестны дальнейшие закулисные ходы. Только в воспоминаниях ген. Нисселя рассказывается, что Троцкий через Садуля осведомил французскую военную миссию, что, возможно, мир не будет ратифицирован ВЦИК, а если даже на немецкий ультиматум будет явное согласие, враждебные действия начнутся, так как большевистская Украина откажется снабжать немцев хлебом, и Троцкий вновь просил Нисселя о помощи в деле национальной защиты. Но в ночь с 23 на 24 в заседании ВЦИК большинством 126 против 85 при 26 воздержавшихся было решено ультиматум принять и послать немцам соответствующую телеграмму. «Левые» большевики (или часть их), по-видимому, ушли с заседания до голосования, – впрочем, здесь у свидетелей разногласия, и иные утверждают, что во имя «пролетарского единства» большевистская фракция голосовала однотонно – и «ленинцы», и «оппозиция». Но «революционной спайки» не проявила публика, бывшая на хорах. Оттуда кричали: «Изменники», «предали Родину», «иуды», «шпионы немецкие». «Коммунисты огрызаются и показывают кулаки, вспоминает Ступоченко. – Под шум, гам и озлобленный вой, выходим на улицу…» Немцы не остановили своего продвижения, и 24-го ничтожной группой был взят «революционный» Псков. «Железная рука пролетариата» не защитила города, хотя на помощь местному военному комиссару Позерну из Петербурга прибыл «бешеный» Володарский, предлагавший для выполнения боевых задач «революционного фронта» «по фонарям развешать всех буржуев». Результаты боя, говорит непосредственный очевидец, были «до курьеза ничтожны» (убитых со стороны большевиков никого).

    В ночь на 25-е новая делегация выехала в Брест. Немцы продолжали наступать, несмотря на протесты и требования советской делегации. При таких условиях мирный договор был ультиматумом, поддержанным оружием, – жаловалась радиотелеграмма, отправленная из Бреста в центр. В Смольном был переполох, и считали уже, что переговоры прерваны. Но тщетны были истерические призывы к стране спасать социалистическую республику и лихорадочные меры к организации красной армии. Делегаты подписали условия мира 3 марта (по н. ст.), не имея возможности даже представить свои возражения, – большевики вынуждены были беспрекословно и молчаливо подчиниться немецкому ультиматуму. Между тем Троцкий продолжал свою игру с военными миссиями союзников: и в день подписания ультиматума он через Садуля осведомлял, что для него и для Ленина неприемлемо продолжение военных действий на Украине, и что они не допустят свержение украинского большевистского правительства. Троцкий опять выражал надежду на поддержку со стороны Франции в случае возобновления военных действий, намекая на возможность того, что съезд советов, созываемый в Москве на 10 марта, не ратифицирует мира. Намекал Троцкий и лондонскому представителю Локарту о возможности объявления священной войны Германской империи на съезде советов, – во всяком случае, там будет сделан такой шаг, который приведет к неизбежному объявлению войны со стороны Германии. Наконец, самому долготерпеливому Нисселю стало казаться, что Троцкий попросту ломает комедию, когда говорит о французской помощи, – это было средство для воздействия на немцев сохранить посольства и миссии Антанты, что придавало большевистской власти вид как бы международного признанного правительства.

    «Комедия» Троцкого[343] обманула не только иностранные миссии, но и русского историка. Милюков написал в «России на переломе»: за свою политику по Бресту Троцкий был удален Лениным с поста комиссара ин. дел. Троцкий сам в воспоминаниях о Ленине рассказал о том, как была разыграна комедия его фиктивной отставки в целях подчеркнуть перед немцами радикальный поворот в коммунистической партии и искреннюю готовность подписать мир, – известно, что Троцкий почти вслед за своей отставкой был назначен комиссаром по военным делам. «Комедия» продолжалась и после ратификации мира съездом советов 15 марта – ратифицирован договор был 784 голосами против 261 при 115 воздержавшихся[344].

    Прозаическая действительность была далека от революционной фразеологии. Впоследствии, через много лет, советский историк марксист Покровский назвал точку зрения Ленина чисто «пролетарской» в противовес «мелкобуржуазной» (правой и левой), высказанной его противниками в партии в февральские дни 18 г. Тогда Покровский разделял взгляды оппозиции Ленину и думал как раз по-другому. Им среди других ответственных деятелей партии было подписано заявление, поданное в Ц. К. на заседании 22 го. Они писали тогда, что решение заключить мир во что бы то ни стало при первом же натиске врагов пролетариата, принятое под давлением мелкобуржуазных элементов и мелкобуржуазных настроений, является «капитуляцией передового отряда международного пролетариата перед международной буржуазией» и «неизбежно влечет за собой потерю пролетариатом руководящей роли и внутри России». Отказ от задач «развития гражданской войны в международном масштабе», по мнению оппозиции, «равносилен самоубийству». Оппозиция казалась очень грозной для единства большевистской партии в критические дни февраля – еще в январе петербургский комитет в заявлении Ц.К. утверждал, что подписание «похабного мира» явно противоречит линии большинства партии[345]. Две «самые влиятельные организации нашей партии – петербургская и московская областная – определенно высказываются против аннексионистского мира с Германией, продолжение мирной политики в том духе, как это намечается теперь… может грозить расколом нашей партии». «Петербургская организация, – поясняли ее представители в заседании Ц.К. 11 января, – будет протестовать, пока может, против точки зрения Ленина и считает возможной только позицию революционной войны». В февральские дни московское областное бюро 24-го открыто высказало свое недоверие Ц.К. ввиду его политической линии и заявляло, что «не считает себя обязанным подчиняться во что бы то ни стало тем постановлениям Ц.К., которые будут связаны с проведением в жизнь условий мирного договора» [346]. Насколько остро стоял вопрос, показывает факт, сообщенный Бухариным в дни новой позднейшей партийной склоки, что в период борьбы за брестский мир левые с.-р. зондировали почву у «левых» коммунистов об аресте Ленина. На политическом процессе 38 г. «блока правых и троцкистов» Яковлева показывала еще более определенно: Каменев и Карелин вели беседу с Бухариным и Пятаковым о новом правительстве. По описанию свидетельницы дело шло не только о зондировании левыми с.-р. почвы для создания нового правительства: Струков, вдохновляемый Бухариным, открыто предлагал в партийном комитете московского района арестовать Ленина, Сталина и Свердлова и в случае сопротивления убить их. И тем не менее оппозиция была бесплодной смоковницей, поскольку «священная война» ставила вопрос об организации действительного отпора наступающим немцам. В своем выше процитированном заявлении в заседании Ц.К. 22 февраля оппозиция «с презрением» отвергла «нападки на советскую власть со стороны тех соглашательских элементов», которые «вместо гражданской войны с международной буржуазией хотят вести национальную войну с Германией на основе единения классов и союза с англо-французской коалицией. Не требовалось большого предвидения, чтобы понимать, что в условиях обстановки, при которой был предъявлен февральский немецкий ультиматум, революционная фразеология никакой реальной цены не имела. Покровский в своем докладе определил эту обстановку следующими словами: „Теперь задним числом мы знаем, что немцы не хотели даже занимать Петербург, а тем более Москву. Это не входило в их программу. Так что особенной опасности мы тогда не подвергались. Но это мы знаем теперь, а тогда мы этого не знали. Тогда мы были в положении человека, который сидит в шестом этаже горящего здания и перед которым стоит дилемма: что лучше – сгореть или броситься с окна на мостовую“ [347].

    Естественно, Ленин победил. «Похабный мир» закрепил до времени советскую власть и освободил «обе руки» большевиков для того, чтобы «додушить» буржуазию (Ленин в своих январских тезисах о мире утверждал, что для торжества социализма в России нужен промежуток «не менее нескольких месяцев»), а потом повести «революционную войну с международным империализмом[348]. Коммунистическое панургово стадо пошло за своим вожаком, который открывал перспективы, если «задержимся» до нарождения общей социальной революции. Как рассказывает один из партийных мемуаристов (Ильин-Женевский), лицо Ленина «буквально сияло» на VII партийном съезде, созванном в Петербурге 6 марта, – «в особенности он был весел, когда выступал какой-нибудь оратор из оппозиции. Чем резче было выступление, тем веселее становился Ленин», который, «расстегнув пиджак и заложив большие пальцы за жилетку, прогуливался позади трибуны». «В некоторых местах он не выдерживал и начинал хохотать, держась за бока…»

    * * *

    «Священная война» не в революционном аспекте могла найти широкий отклик в стране, но провозглашение этого лозунга, конечно, прежде всего означало внутреннюю ликвидацию большевизма. Неверно, конечно, что всеобщее настроение в России было за мир, хотя бы «похабный», на чем готовы настаивать французские мемуаристы, занимавшие официальное положение в России, – Нуланс в Ниссель. Была весьма одностороння и информация, которую в эти дни давал для Парижа прикомандированный к французскому посольству в Петербурге и считавшийся знатоком русского вопроса – Пети; он писал Ал. Тома, что ужас перед большевистским режимом таков, что население и в особенности буржуазия предпочтут всему немецкую оккупацию с восстановлением порядка, который ожидается от этой оккупации.

    Твердо укоренявшееся представление у значительной части противников большевиков, что Брестский мир заключен не «Россией, а немецкими агентами», само собою опровергает ходячую версию. Не показательна ли сцена кратковременного пребывания брест-литовской делегации в старом Пскове, зарисованная пером непосредственного свидетеля с.-д. Горна. Растерянные и съежившиеся члены революционной делегации проходят из гостиницы сквозь живой коридор немецкого караула, а напирающая толпа неистовствует: «Разбойники! Грабители! Христопродавцы! Ироды! Погубили Россию». Не менее яркую иллюстрацию мы находим в маленьком эпизоде, рассказанном уже самими большевиками. Большевистская верхушка решила перенести правительственный центр в Москву ввиду угрожаемого положения «красной столицы». Этот проект, по словам Троцкого, вызвал большие трения в партийной среде: говорили, что это похоже на дезертирство из Петрограда основоположника октябрьской революции и что рабочее этого не допустят. Ленин возражал, указывая на то, что перенос столицы в Москву уменьшает для Петербурга и военную опасность: какая «корысть оккупировать голодный революционный город, если эта оккупация не решает судеб революции и мира». Символическое значение имеет только то, что «мы в Смольном, а будем в Кремле… вся символистика перейдет в Кремль». Вопрос о переносе столицы в Москву был разрешен на IV съезде Советов. И вот, когда совнарком выезжал из Петербурга, поезд был окружен в ночь с 10 на 11 марта на ст. Мал. Вишера отрядом матросов в 400 человек и 200 солдат, которые намеревались учинять расправу с «жидовским» правительством, продавшим Россию немцам и вывозящим с собою золото. «Символистика» совершенно неожиданная! Спасла положение латышская преторианская гвардия большевиков. Предусмотрительный Ленин еще в дни разгона Учр. Собрания распорядился вызвать в северную столицу один из наиболее надежных латышских полков, который мог бы проявить в нужном случае «пролетарскую решимость».

    3. Миссия гр. Мирбаха

    Прозаическая действительность всегда далека от революционной фразеологии. «Передышка» на практике означала подчинение велениям германской политики, которая отнюдь не склонна была в данный момент низвергать в центре советскую власть, отлично учитывая, что только эта власть по чувству самосохранения способна реализовать условия «похабного» мира. Если в дневнике моего современника мы встречаем под датой 8 марта упоминание об информации, сообщаемой авторитетным общественным деятелем Астровым о том, что немцы «на две недели отложили занятие Москвы», то подобная информация являлась ординарным откликом безответственных разговоров и прогнозов, которыми была в то время полна Первопрестольная.

    В описанной обстановке как будто бы ясно, что легенда, связывавшая брестский мир с Царем, который находился в Тобольске, не имеет под собой фактического обоснования. Документ из прусского архива министерства ин. дел, опубликованный немецким историком (Курт Ягов), всецело подтверждает такой вывод[349]. Ягов сообщает, что датский король Христиан X, получив от своего посла из Петербурга тревожные известия, касавшиеся царской семьи, и желая использовать факт установления дипломатических сношений между Берлином и Москвой, обратился к Вильгельму II с предложением вмешаться в разрешение судьбы низложенного монарха и его семьи. Вильгельм отклонил предложение. Ягов приводит ответ германского императора, помеченный датой 17 марта. Вильгельм указывает, что информация Христиана произвела на него сильное впечатление и что он, учитывая современную обстановку в России, понимает, почему судьба близко Христиану императорской семьи его беспокоит. Несмотря на все тяжелые обиды, который Вильгельм и его народ испытали со стороны тех, кто были прежде его друзьями, он не может отказать в сочувствии царской семье с точки зрения человеколюбия и, если бы это было в его власти, он все сделал бы для того, чтобы царская семья находилась в безопасности. Но для него невозможно при современной обстановке оказать непосредственную помощь: всякая попытка в этом отношении, исходящая лично от него или его правительства, лишь ухудшит положение семьи, так как будет плохо принята русским правительством и будет истолкована как стремление восстановить императорский трон. «Поэтому, к сожалению, – писал Вильгельм, – я не вижу никакой возможности чем-нибудь помочь в этом деле. Все действия, предпринятые правительствами Антанты, будут приняты также с подозрением. Единственный практический путь, по моему мнению, будет представительство перед русским правительством северных держав. Так как они нейтральны, легче поверят, что они действуют исключительно по мотивам гуманным, не преследуя никаких политических целей». Результатом этой переписки явилось все же какое-то обращение в апреле к советскому представителю в Берлине Тоффе, который и заверил, что ни против одного из членов императорской семьи ничего не будет предпринято и что семья широко будет снабжена всем необходимым (Керенский, пользовавшийся документами Ягова, этот ответ датскому послу относит за счет немецкого правительства).

    До начала мая в документах, опубликованных Яговым, нет больше откликов на судьбу царской семьи. За это время в Москве появился полномочный посол Германии гр. Мирбах, – фактически он прибыл в Москву 4 апреля ст. стиля. В своих сношениях с советской властью он «немедленно» поднял вопрос о царской семье. По Керенскому, эта «немедленность» следует почти непосредственно за прибытием немецкого посла: 24 апреля прибыл Мирбах и уже 27 он доносил в Берлин о своих переговорах с Караханом и Радеком по поводу положения екатеринбургских узников. У Керенского недоразумение в датах, спутанность старого и нового стиля – донесение Мирбаха относится к 10 мая по нов. ст. Фактически между прибытием Мирбаха в Москву и его предстательством в пользу царской семьи прошел почти месяц. Немецкий посол мотивировал свое обращение к советской власти слухами о предположении перевести всех членов династии, находившихся в Великороссии, в Екатеринбург; он выражал надежду, что по отношению к «немецким принцессам» не будет допущено никаких насильственных действий. Советские дипломаты формально отнеслись, конечно, с полным вниманием к предстательству германского посла. Обращение Мирбаха нашло тогда отклик в существовавшей еще несоветской социалистической печати и представлено было в виде «ультиматума», поставленного московской власти германским послом и заключавшего, между прочим, в себе требование разоружения латышских частей и концентрацию военнопленных в Москве. Информация, очевидно, точностью не отличалась, и московские газеты, напечатавшие ультиматум, были закрыты.

    Таким образом, предстательство о «немецких принцессах» было сделано тогда, когда царская семья была уже в Екатеринбурге, и было вызвано этим именно фактом. Царем немцы интересовались весьма мало – таково заключение ген. Дитерихса, и оно, по-видимому, гораздо более соответствовало действительности, нежели весьма необоснованная попытка связать миссию Яковлева с немецкой акцией в этом направлении. Для Керенского эта миссия, носившая определенно политический характер, остается пока полной загадкой: она означала или спешное выполнение до приезда Мирбаха настойчивых требований немцев, или желание поставить немецкого посла перед совершившимся фактом перемены в положении бывшего Царя. Керенский приходит к заключению, что переговоры о судьбе бывш. Императора велись с немцами тотчас же после заключения брестского мира, что вокруг этих переговоров в Москве шли споры, и что Ленин должен был по тем или иным причинам дать, хотя бы внешне, согласие на перевоз Николая II в Москву и, может быть, даже дальше. Булыгин, опирающийся будто бы исключительно на данные, полученные судебным следствием, легко разрешает загадку о «двойной игре» Москвы: «Большевики перехитрили немцев, и Свердлов, одной рукой исполняя требование гр. Мирбаха о вывозе из Тобольска Государя, другой делал свое заранее решенное дело, – отправляя Войкова и Сафарова для подготовки Екатеринбурга к задержанию вывозимого немцами Государя». Булыгин даже определенно знает, что Яковлев был указан председателю ВЦИК Свердлову[350] не кем иным, как самим Мирбахом, которого и в Москве еще не было!

    В соответствии со своими комментариями Булыгин излагает и те переговоры с Мирбахом, которые повели правые группы, связанные с Тобольском и обеспокоенные перевозом семьи в Екатеринбург. Это изложение в корень расходится с тем, что говорили сами представители этих правых группировок, давая показания следователю Соколову. Булыгин изображает так: «С самого начала пребыванья гр. Мирбаха в России русские консервативные круги вели переговоры с ним о свержении власти большевиков и о спасении Государя и его семьи. В составе одной группы, представившей в свое время(?) графу Мирбаху всю опасность пребывания Государя в далекой Сибири, был и покойный следователь Н. А. Соколов. Другая группа “национального центра”, в которую входили, ныне тоже покойные, В.И. Гурко и А. В. Кривошеин, указала гр. Мирбаху на то, что если русским придется начинать борьбу с большевиками своими силами без помощи колеблющейся в этом вопросе Германии, то царской семье грозит безусловная опасность. Граф Мирбах неизменно отвечал: “Будьте спокойны… Царская семья находится под наблюдением и охраной нас – германцев. Мы знаем, что делаем. Когда придет время, германское имперское правительство примет свои меры”». Приведенный текст (спаянность проблемы антиболшевистской борьбы со спасением Царя) вызывает немало возражений, – они сами собой, однако, выступят тогда, когда придется говорить о политических переговорах правых общественных организаций с представителем немецкой миссии в Москве. Вызывает полное недоумение указание, делаемое ближайшим помощником следователя Соколова на участие последнего в какой-то делегации к гр. Мирбаху. Казалось бы, он мог слышать об этом непосредственно от самого Соколова, между тем возможность такого разговора с Мирбахом совершенно не укладывается в схему, которую дает Соколов в своей книге, – столь радикально она расходится со всей политической психологией следователя, ярко сказавшейся как на страницах его литературной работы, так раньше и на приемах расследования[351]. Но оставим это в стороне, главное то, что Мирбах ответил посетившим его делегатам: «Успокойтесь. Я знаю, что делаю. Обстановка в Тобольске мне известна, и когда придет время, императорское германское правительство примет свои меры…»

    Наиболее полное показание дал Соколову «лидер русского монархического движения», проживавший тогда в Петербурге, А. Ф. Трепов. В конце апреля в Петербург прибыл уполномоченный московской монархической группы сенатор Нейдгардт с целью обсудить с петербуржцами средства помочь царской семье и воздействовать на немецкую власть, которая представляла тогда единственную силу, могущую предотвратить опасность, буде она угрожала бы высшему Императору. Нейдгардт сообщил, что московская группа уже обратилась в германское посольство, однако она была далеко не удовлетворена отношением как к ней, так и к возбужденному ею вопросу со стороны германского посла. «Граф Мирбах, – по словам Нейдгардта, – сначала вовсе уклонялся от всяких сношений с группой. В конце концов он согласился принять Нейдгардта, но свидания были короткие, холодные, не дали ничего определенного и скорее, как говорил Нейдгардт, свидетельствовали об уклончивом отношении гр. Мирбаха к указанному вопросу об охранении благополучия Государя и царской семьи». В своих личных показаниях Соколову Нейдгардт пояснил, что он был три раза у Мирбаха: «В первый раз я был у него еще тогда, когда мы ничего не знали об отъезде царской семьи из Тобольска. В общей форме я просил Мирбаха сделать все возможное для улучшения ее положения. Мирбах обещал мне оказать свое содействие в том направлении и, если не сшибаюсь, он употребил выражение “потребую”. Когда мы узнали об увозе семьи, я снова был у Мирбаха и говорил с ним об этом. Он успокаивал меня общими фразами. На меня произвело впечатление, что остановка царской семьи в Екатеринбурге имела место помимо его воли». В изложении Нейдгардта нет той определенности, которая проявляется в показаниях Трепова, сделанных со слов того же Нейдгардта. Очевидно, смятенность, введшая в заблуждение Булыгина, вызывалась какими-то особыми соображениями, о которых говорит странное пояснение, сделанное Соколовым в книге: «по некоторым причинам, о которых я не считаю возможным говорить здесь (?), сен. Нейдгардт сглаживал горечь мирбаховских ответов». Эта «горечь» выступает уже очень определенно из показаний Кривошеина, выдержка из которых приведена Соколовым. Вот она: «Мы не преследовали при том (т.е. при обращении к немецкому послу) никаких политических целей и исходили из самых элементарных побуждений гуманности и нашей преданности семье. Гр. Мирбах принимал их (русских монархистов) весьма сухо, и сказанное им… сводилось приблизительно к следующему: “Все происходящее в России есть вполне естественное и неизбежное последствие победы Германии. Повторяется обычная история: горе побежденным… В частности, судьба русского царя зависит только от русского народа. Если о чем надо думать, это об ограждении безопасности находящихся в России немецких принцесс”».

    «Разделяя в душе соображения московских монархистов, я весьма обеспокоился создавшимся положением, – продолжает показания Трепов, – обсудив его совместно с Нейдгардтом, я остановился на мысли, что он обратится с письмом к об.-гофм. гр. Бенкендорфу и предложит ему написать письмо к гр. Мирбаху[352]. При этом я категорически высказался, что письмо это, на мой взгляд, во-первых, отнюдь не должно было иметь просительного характера, ибо в противном случае вопрос о жизни Государя Императора… носил бы не абсолютный, а условный характер. Я находил нужным высказать в письме, что по условиям тогдашней русской действительности одни только немцы могли предпринять реальные действия, способные достигнуть желательной цели. Поэтому, раз они могут спасти жизнь Государя и его семьи, то они и должны это сделать по чувству чести. Если они этого не исполнят, то явятся или могут оказаться в роли попустителей величайшего преступления, о чем мы в свое время объявим всему миру. Хотя для нас ясно, что они и сами это отлично понимают, дабы впоследствии не было никаких отговорок, и пишется настоящее письмо, дабы впоследствии они не могли сказать, что не были предупреждены нами о грозящей царской семье опасности. Кроме того, я находил нужным непременно поместить в письме, что настаиваем на необходимости, чтобы содержание его было доложено имп. Вильгельму, который вследствие этого и явится главным ответственным лицом в случае несчастья».

    Бенкендорф вполне согласился с Треповым и написал в таком смысле Мирбаху с ссылкой на свои личные к нему отношения. Нейдгардт на следующий день уехал: он «не увидал» на этот раз Мирбаха и оставил письмо в немецком посольстве. Это произошло 7 или 8 июня.

    Помимо как бы официальных показаний, данных судебному следователю, со стороны монархических кругов мы имеем еще свидетельство в виде воспоминаний Гурко, принадлежавшего к составу того «правого центра», из среды которого вышла инициатива переговоров с немцами, – в частности о судьбе царской семьи. Последние разговоры велись в частном порядке отдельными представителями крайнего фланга «правого центра». Гурко сам в них не участвовал и в подробности не был посвящен, по собственному признанию. Однако он «отчетливо помнит», что немцы, хотя и говорили, что их интересует лишь судьба великих княгинь немецкого происхождения, но одновременно утверждали, что «Царь находится в безопасности; что они имеют при нем своих людей, которые его охраняют». «По целому ряду мелких подробностей, которых теперь ни воссоздать, ни припомнить я не в состоянии, – писал Гурко, – у меня тогда создалось определенное убеждение, что немцы были весьма заинтересованы охранением жизни тех лиц царской семьи, которые могли занять русский престол… Для меня совершенно ясно, что вывоз царской семьи из Тобольска произошел по германской инициативе и что ездивший в Тобольск за Государем Яковлев был связан с германцами. Мне сдается, что дело происходило так. Германцы неоднократно требовали от московской центральной власти доставления к ним Государя. В последний раз произошло это как раз после убийства их посла Мирбаха, когда они заявили намерение ввести в Москву части своих войск. Большевики этому самым решительным образом воспротивились. Тогда немцы отказались от этого намерения под условием передачи им русского императора. Большевики на это согласились, одновременно тогда же решив, что уничтожат всю царскую семью, сваливши ответственность на какие-нибудь местные учреждения. Так они и сделали, своевременно уведомив екатеринбургский большевистский комитет о предстоящем отъезде Царя».

    Воспоминания Гурко во всех своих частях, как это неоднократно указывалось в текущей эмигрантской литературе, не представляют собой образец точности изложения и не только потому, что в действительности тенденциозный мемуарист не всегда отчетливо помнит прошлое, которое описывает, и не всегда внимательно знакомился с литературой, на основании которой укрепился в своем убеждении. Надо ли говорить, что утверждение Гурко, что германцы «неоднократно» требовали от большевиков передачи им Николая II, – лишь домысел мемуариста, пытавшегося уверить читателя, что «немцы тогда уже понимали то, что вожди белого движения понять не сумели, а именно, что всякое антибольшевистское движение, не возглавляемое непререкаемым в представлении народных масс… авторитетом, не сулит успеха». Таким же домыслом или отзвуком легенд лета 18 г. является утверждение, что немцы в виде компромисса после убийства Мирбаха потребовали передачи бывшего Императора (об этом будет сказано ниже). Не более обосновано и суждение о яковлевской миссии, – Гурко так неотчетливо в воспоминаниях представляет себе дело, что вывоз Царя из Тобольска отнес на время после убийства германского посла, чем совершенно дискредитировал возможную объективную ценность своих абстрактных предположений.

    Позднейшая схема Гурко, навеянная в значительной степени ознакомлением мемуариста с имевшейся уже литературой по вопросу, им затронутому, не представляется убедительной. В той предварительной фазе, о которой сейчас идет речь, показания монархических деятелей, данные следователю, представляют несомненно большую объективную ценность. Очерченные ими условия переговоров их с гр. Мирбахом как бы исключают сказанное о том, как Мирбах, «возмущенный неисполнением его требований», запросил объяснения от Свердлова и получил ответ: «Когда лошадь горячится и бьет, ее нельзя рвать за узду. Надо ее погладить, и она сама войдет в конюшню. Что делать, – мы еще не организованы и должны считаться с властью на местах. Погодите – пусть Екатеринбург успокоится». Ответ этот передается в повествовании Булыгина, – из каких документов следственного материала, конечно, остается неизвестным. Вероятно, такую точность надо отнести в область беллетристических прикрас к прозаическому утверждению Соколова, что Свердлов «обманывал немцев, ссылаясь на мнимый предлог неповиновения Екатеринбурга». Очевидно, никакого запроса со стороны немцев и не поступало, за исключением того разговора, который Мирбах имел с Караханом и Радеком и содержание которого было передано в Берлин.

    4. Русские «германофилы» и их немецкие партнеры

    Переговоры о судьбе царской семьи, которые пытались вести с агентами, фактически оккупировавшей значительную часть европейской России, иноземной власти некоторые представители русской консервативной общественности, естественно, выходили за пределы соображений гуманитарных и расширялись до обсуждения проектов о свержении большевистского правительства. Эти проекты неизбежно должны были, однако, столкнуться с той двойственностью, которую приобрела политика Германии по отношению к России, – не только в силу неестественного компромисса, каким являлся для императорской Германии брестский мир, но и потому, что в руководящих кругах самой Германии не было единства мнения и не было заранее разработанного плана действий. Расхождение между военным командованием и дипломатией очень определенно наметилось уже в дни, когда еще в Брест-Литовске разыгрывались трагикомические сцены между немецкими империалистами и интернационалистами, выступавшими под знаменем русской власти, когда дипломат фон Кюльман, под давлением Австрии готовый идти немедленно даже на сепаратный мир с Россией, вел одну линию, а ген. Гофман вел другую, настаивая на продолжении перемирия и на заключении мира уже в Петрограде, если большевики не согласятся на немецкие условия.

    В последующее время, когда украинский «хлебный мир» и «деловое» использование большевистских возможностей в Великороссии становилось до известной степени иллюзорным и наступило разочарование, противоречия на местах становились еще ярче, так как из центра (из Берлина), как засвидетельствовал один из наиболее вдумчивых немецких дипломатов Гельферих в своих воспоминаниях, не было определенных руководящих директив. Борьба шла в плоскости политики, строящейся на распаде и ослаблении России и тенденции поддержать ее единство. Основные вехи немецкой дипломатии расставлялись, конечно, на первом пути, и поэтому, несмотря на все представлявшиеся вариации, политика в отношении советской власти на территории, где эта власть существовала, была довольно однотипна. Гельферих имел полное право, в конце концов, сказать, что советская власть пережила все кризисы и выдержала борьбу только в силу близорукой политики Германии, пагубной для нее самой. В итоге контактная работа немцев и большевиков в Великороссии сочеталась с напряженной подчас борьбой на Украине, где местный ЦИК, например в апреле, открыто приглашал «уничтожать… германских разбойников», которые по особому соглашению, не включенному в общий договор, гарантировали очищение Украины от большевиков, и где во имя выполнения надежд на «хлебный мир» [353] призрачная власть Рады была заменена с элементарно-грубой простотой другой, послушной немецким велениям, властью ген. Скоропадского, опиравшегося на «хлеборобов»; формальный нейтралитет в центре не помешал немцам поддерживать антибольшевистские образования на окраинах, принять непосредственное участие в поддержке «мудрой политики» донского атамана Краснова, считать себя союзниками с ним в борьбе с большевиками и даже заключить с ним формальный договор о разделе «добычи» в случае совместного участия германских и донских войск», и терпимо на первых порах относиться (по выражению Милюкова, даже «ухаживать») к Добровольческой армии ген. Алексеева, поскольку она не выходила из сферы лишь психологического отталкивания по отношению к партнерам большевиков, позорным миром выведших Россию из международной войны[354].

    Мы имеем лишь абрис тех переговоров, которые велись в Москве представителями «правого центра» [355] весной и летом 18 г. с членами мирбаховского посольства и немецкого военного командования. При расплывчатости указаний и спутанности хронологии трудно их в точности конкретизировать. Кульминационным моментом надо считать июнь, когда на почве своего рода смены вех (перед тем шли переговоры с представителями союзников при участии того же Гурко, который доказывал французским собеседникам, что до свержения большевистской власти не может быть никакой надежды на возобновление Россией борьбы с Германией «правый центр» раскололся и из него выделилась группа, назвавшая себя «национальным центром» и олицетворявшая собой демократическое крыло прежнего объединения. Раскол определила позиция, занятая партией к. д. на ее еще апрельской конференции в Москве и резко разошедшаяся со взглядами, которые в это время пропагандировал неизменный лидер партии Милюков, находившийся на юге в районе Добровольческой армии, – «случилось так (по его собственным словам), что мои взгляды совпали с мнениями более правых течений в Москве и Петербурге».

    Милюков считал, что роль России «в мировой войне кончена». Союзническая комбинация создания внутреннего «восточного фронта» казалась Милюкову «совершенно нежизненной» – он находил ее даже «опасной для России», так как «расчленение России на две половины укрепилось бы». «Закон самосохранения» заставлял идти по пути, общему с немцами, которых Милюков считал победителями в «мировой борьбе» [356]. Эту «общую цель» Милюков представлял себе так: «восстановление государственного единства и возвращение к конституционной монархии». Милюков целиком апробировал «политику» донского атамана – он говорит даже, что формула, осуществляемая Красновым, была «продиктована» им, Милюковым, при свидании в Ростове. По мнению Милюкова, освобождение отдельных частей России является началом здорового государственного строительства, хотя бы эти части и объявляли себя независимыми до восстановления единства России[357]. В силу этого Милюков приветствовал вхождение членов партии к. д. в правительство гетмана Скоропадского. Он был уверен, что Добровольческая армия не будет в состоянии освободить Россию от большевистского ига, и представлял себе это освобождение возможным только при условии, если соединятся – и притом немедленно – все силы, уже участвовавшие в свержении большевиков в разных частях России. Конкретный план реального политика заключался в том, чтобы вожди Добровольческой армии, пожертвовав на время искусственной целью – «всероссийскими замыслами» – и учтя фактически существующую обстановку (Дон и Украина), отказались бы от положения «Летучего Голландца» и объявили бы свою армию частью войска Донской области. Общими силами (Дона и Украины) надо было освободить Москву раньше, чем придут туда немцы, «Но возможности собственными силами, без прямой помощи» – в крайнем случае сохранить хотя бы «фикцию» такого русского освобождения.

    Такой план мог быть осуществлен лишь по соглашению» с немцами. От своих политических единомышленников в Киеве Милюков получил информацию, что «с оккупационными войсками возможно разговаривать на почве восстановления русского единства». 25 мая Милюков из Ростова выехал в Киев для того, чтобы собрать «материал» о возможности осуществления его плана, бывшего, по его мнению, «в то время единственным, который мог обещать скорое освобождение Москвы». В Киеве Милюков попал в «водоворот слухов». Одни говорили, что поход на Москву, переворот в Москве, восстановление монархии и создание национального русского правительства представляется немцам «неотложной и ближайшей» задачей; по другим сведениям, этот план был уже отброшен и возобладала снова теория раздробления. Милюкову казались, однако, более достоверными первые слухи, и поэтому он считал, что для осуществления его плана «наступил последний момент». Но планы Милюкова не встретили сочувствия со стороны Алексеева – помешало «доктринерство» и «психология» генерала, в корень расходящаяся с тактической позицией «реального» политика: Алексеев считал, что «с немцами, как с врагами России, Добровольческая армия не имеет права и возможности вступить в переговоры, а тем более заключать какой-либо договор». Выход Добр. армии из намеченного плана равносилен был крушению всего плана – констатирует Милюков. «От него приходилось отказаться уже просто потому, что только при наличности этих сил немцы могли идти на уступки, только при помощи этих сил могло состояться самое движение на Москву, и только при таких условиях в самой германской среде имела шансы на победу тенденция объединения России, распространенная среди военных, но встречающая противодействие в дипломатах и Рейхстаге».

    Но до получения ответа Алексеева Милюкову пришлось уже закончить свою киевскую «разведку» у оккупантов. О той «частной беседе», которую он имел с ответственным лицом и в которой он поставил свои «условия», доведенные до «высшего места», Милюков не рассказал в напечатанных воспоминаниях. Мы ничего не знаем, кроме заключения автора, что «на них не согласились», о чем посредник и получил своевременное уведомление. В более поздней, по отношению к киевскому эпизоду, памятной записке, посланной Милюковым в Москву «правому центру» (она напечатана у ген. Деникина – и о ней нам придется еще упомянуть), где излагается, между прочим, история первоначальных киевских разговоров, Милюков упоминал, что он вел – помимо беседы с Oberkommando – «поверхностный» разговор с самим немецким послом на Украине гр. Муммом и что вел он его будто бы по «германской инициативе». Каков тогда по существу был ответ, можно судить по заключительному письму, направленному Милюковым Алексееву 18 июня: «На этом теперь надо поставить крест – и не только потому, что перемена ориентации Добровольческой армии оказывается невозможной, но и потому, что, если бы она и совершилась теперь, она бы уже запоздала. Ибо является другой фактор, выбивающий у меня почву из-под ног: усиление опасности для германцев на востоке, вследствие движения чехословаков и предстоящего японского десанта. В такой момент германцам, очевидно, некогда думать об объединении России, и то течение, которое эту мысль поддерживает, поневоле отодвигается теперь на второй план. Германцы, видимо, придут в Москву, но придут не как освободители Москвы от большевистского насилия, о чем они подумывали раньше и для чего могла бы им пригодиться Добровольческая армия. Они придут как союзники большевиков и их защитники от нападения союзников».

    Соответствовали ли предвидения Милюкова тем мотивам, в силу которых его миссия потерпела у немцев неудачу? Восстановление «восточного фронта» было еще очень далеко от каких-либо реальных очертаний, так как к концу лишь мая надо отнести крах иллюзии Антанты о возможности противогерманской интервенции в России при содействии советской власти – иллюзии, выросшей на почве разыгранного большевиками водевиля (см. мою книгу «Трагедия адм. Колчака», т. I). В первоначальной своей стадии этот вообще фантастический, по мнению Милюкова, «восточный фронт» не представлял для немцев прямой и непосредственной угрозы[358] и, если бы одна из чашек весов немецкой политики действительно склонялась уже в сторону воссоздания в России национального правительства, ответственные эмиссары Берлина, вероятно, ухватились бы за выгодное для них посредничество лидера партии, представлявшей широкие слои либеральной буржуазии и отчасти не-социалистической демократии. И все дело было в том, что свержение большевистской власти в центре все еще не входило в планы оккупантов России, – быть может, здесь и лежала истинная причина того, что киевский посредник едва не был выслан из Украины по настоянию того самого Мумма, с которым переговаривался. О том, что угроза «восточного фронта» не являлась решающим фактором в киевском июньском эпизоде, видно уже из того, что сам Милюков вопреки тому, что он писал Алексееву, отнюдь не считал проигранной свою шахматную комбинацию в пронемецкой политике – он к ней вернулся еще с большей уверенностью в успехе. Со своей стороны, ген. Гофман в воспоминаниях подчеркивает, что угроза со стороны чехословацких легионов закинуть «кольцо вокруг Германии» заставляла его настойчиво добиваться изменения политики на востоке – в смысле отказа от брестского мира, похода на Москву и заключения союза с новым русским правительством.

    Московская обстановка подтверждает сделанную нами оценку. В Москве позиция союза с немцами для борьбы с большевиками наталкивалась в интеллигентской массе на ту же доктринерскую «психологию», что и в Добровольческой армии. Московская конференция партии народной свободы, как было указано, резко разошлась со взглядами своего неизменного политического вождя, пользовавшегося прежде непререкаемым авторитетом в среде единомышленников. О настроениях, проявившихся на конференции, мы можем судить по воспоминаниям Устрялова, напечатанным в харбинском альманахе «Русская Жизнь» (23 г.) – в органе дальневосточных «сменовеховцев». Группа Устрялова, издававшая тогда в Москве журнал «Накануне», в значительной степени примыкала к позиции Милюкова. Бороться с большевиками, по его мнению, возможно было лишь исходя из признания факта окончания войны для России; мечты союзников о восстановлении Восточного фронта с помощью большевиков представлялись ей нелепыми. Союзники здесь просто шли на удочку большевиков, стремившихся заручиться лишним козырем в игре с Германией. Самый факт подобных колебаний союзников заставлял «национальное общественное мнение» принять какие-либо контрмеры. «И поневоле наш взор стал пристальнее задерживаться на сером особняке Денежного пер., где обитал гр. Мирбах». «В немецкой прессе мы находили знаменательные встречные отзвуки наших настроений и надежд» (статьи «Vos. Zeitung», содержащие в себе решительную критику агрессивной немецкой политики на Украине). Группа Устрялова полагала, что можно добиться радикального изменения Брестского договора. Устремление в Денежный пер. определяло собой и пересмотр политической идеологии: в воздухе партии «народной свободы», по признанию Устрялова, недвусмысленно запахло «диктатурой». В тактическом докладе, порученном Ц. К. лидеру «правой» группы Новгородцеву, эта новая ориентация была выражена в терминах «до последней степени туманных и расплывчатых». Новгородцев рекомендовал «сугубую осторожность в выявлении партийной ориентации» – открыто не рвать с союзниками, но и не жечь мостов в направления Денежного пер. Однако аргументы эти не имели успеха на конференции, которая последовала за докладом по внешней политике Винавера, придавшего своим антантофильским тезисам нарочито ударный характер. Устрялов признает, что подобная ударность отвечала тогдашним настроениям партийной массы (впоследствии в своих показаниях перед большевистским следователем Котляревский скажет, что «особенно непримирима была кадетская масса» – компромисс вызывал «негодующие возражения»), благо Россию она видела лишь в полном единении с союзниками[359].

    Кадетам пришлось выйти из «правого центра». «“Правый центр” потерял какой бы то ни было кредит в Денежном переулке, – утверждает Устрялов. – Мирбах воочию убедился, что единственной опорой Германии в России является советская власть». Таким образом, «отпали всякие надежды на возможность так или иначе поссорить немцев с большевиками». Такое заключение не совсем отвечает конкретной обстановке исторического сценария, ибо немецкая политика оставалась фактически неизменной, противоречивой и двойственной в отдельных случаях, каковой она была со дня заключения Брестского мира. Деятели «правого центра», быть может, вступившие в непосредственные политические сношения с особняком в Денежном переулке лишь после того, как произошел официальный раскол в группе, фактически вращались в том же самом «водовороте слухов», в какой попал Милюков в Киеве.

    Эти «слухи», хотя бы полученные непосредственно от неких немецких «лейтенантов» в частных беседах и разговорах немцев с промышленниками (их засвидетельствовал Рябушинский), толковались применительно к собственным надеждам и вожделениям. Яркую иллюстрацию дают воспоминания ген. Казановича, посланного Алексеевым в Москву для установления связей с московскими общественными кругами. Он присутствовал на заседании еще объединенного центра, на котором обсуждалась конкретная возможность Восточного фронта, а ген. Цихович доказывал его утопичность (это было в середине июня по нов. ст. – Казанович прибыл в Москву 28 мая ст. ст.). Казанович, всецело разделявший «психологию» Добр. армии, которая, по мнению Гурко, «задрапировалась в тогу скудоумного ламанческого рыцаря Дон Кихота», выступил с возражением Циховичу и говорил о необходимости и целесообразности возобновления борьбы с немцами. На это он получил реплику Гурко: «Пока Государь Император из Москвы не повелел бы вам прекратить борьбу». «Какой император? – ответил алексеевский посланец. – Если это будет ставленник немцев, то, может быть, мы его и не послушаем». Самогипноз был настолько силен, что Гурко, как мемуарист, утверждает, что с момента гибели Царя отношение немцев к их группе, ведшей переговоры об оказании помощи в деле свержения большевиков, «резко изменилось». «До этого момента они говорили о возможности прибытия в Москву… некоторых немецких частей для непосредственного участия в перевороте; после этого… они лишь усиленно убеждали… произвести его собственными силами», указывая, что помогут косвенно, заставив примкнуть к переворотчикам «один из латышских полков». «Коль скоро непререкаемого представителя царской власти в России не стало… та часть германских правителей, которая делала ставку на восстановление легитимного монарха в России, отступилась от мысли сменить в России большевистскую власть какой-либо иной». На основании безответственных «слухов» в разговоре Гурко говорит уже, что немцы давали «обещание» пересмотреть Брест-литовский договор и что «германское правительство перешло на точку зрения германских военных кругов о необходимости в германских интересах… покончить с большевиками».. Слухи эти, вероятно, шли от тех военных организаций, которые по идеологии примыкали к «правому» сектору русской общественности, и питались из немецких источников – по крайней мере оттуда постоянно шла информация о тех двух неделях, в течение которых Москва должна быть оккупирована[360].

    А что говорили ответственные люди из германского посольства в Москве в своих частных и полуофициальных разговорах с представителями русской общественности? Так, мы знаем, что от «правого центра» были командированы специальные лица для переговоров с советником немецкой миссии бар. Рицлером, которого считали правой рукой посла. Человек, близкий к Совету об. деятелей, Виноградский, охарактеризовал эти переговоры в показаниях по делу так называемого Тактического Центра: «немцы водили Пр. Центра за нос» – затягивали переговоры, были уклончивы, «не желая рвать с ним на всякий случай». Виноградский с чужих слов повторяет рассказанное Гурко (также с чужих слов), прибавляя по отношению к Рицлеру ограничение «будто бы». В показаниях историка С. Котляревского (по тому же процессу) позиция Рицлера выступает гораздо более определенно. Котляревский встретился с Рицлером в частном доме (в мае) и в этой непринужденной обстановке[361] имел с ним беседу на политическую тему. В «осторожных» выражениях Рицлер «откровенно» сказал, что «надежды некоторых русских кругов на германское вмешательство иллюзорны. Советская власть заключила с Германией мир. Протестуя против пропаганды большевизма в Германии, немецкое правительство не может позволить себе агитировать в России. Оно будет сохранять полный нейтралитет. К тому же советское правительство не дало никакого повода для вмешательства». Далее Рицлер полагал, что правые круги в России совершенно бессильны, и к тому же германское правительство вообще не сочувствует им, как не сочувствовало царскому строю, разрушенному революцией. Русская монархия лишь скомпрометировала монархические начала…

    Вообще Рицлер думал, что в России возможно правительство лишь довольно левое, но всякое правительство, кроме большевистского, вероятно, возобновило бы войну с Германией[362]. По поводу Брестского мира мирбаховский советник высказывал мнение, что при окончательной ликвидации войны договор будет «можно пересмотреть в духе, отвечающем длительным добрососедским отношениям». Рицлер указывал, что Рейхстаг против вмешательства в русские дела – о вмешательстве могут думать лишь восточные «прусские аграрии», но их влияние в Германии сильно уменьшилось.

    Так высказывался человек, который имел большое влияние на Мирбаха. Подобные оценки не могли подавать больших надежд на низвержение большевистской власти при содействии немецких штыков, а еще менее на монархическую реставрацию. Позже, через месяц, сам Мирбах имел случай высказаться, также в частной беседе, но у себя уже на дому. За несколько дней до покушения в Денежном пер. посла посетил один из князей Оболенских – посетил по личному делу, желая выбраться за границу и передать московскому «генерал-губернатору» большевистские прокламации, распространившиеся между военнопленными, которые работали в его каменноугольных шахтах в Тульской губернии[363]. Оболенский, несмотря на свои связи «со многими немецкими семьями», с некоторым все же трудом проник к послу, так как последний никого не принимал. В случайной, следовательно, аудиенции Оболенский коснулся и своего «несчастного отечества и его интересов в отношении Германии». «Ведь вы в полном смысле диктатор, – сказал Оболенский, – и я, и мои друзья, и тысячи моих единомышленников желали бы знать, что нам от вас, т.е. Германии, можно ожидать? Ибо сейчас создавшееся положение не может же продолжаться?.. От большевиков Германия ничего не может ожидать хорошего, кроме коммунистической пропаганды… Только ультрамонархическая Россия может установить вновь твердые, честные, дружеские отношения с Германией». Мирбах ответил речью, которую, по словам Оболенского, можно было назвать французским выражением «une conference» «дипломатического» образца, и прежде всего отметил, что «не вправе» открывать свои карты: «Но могу вам сказать, не навсегда же мы связаны с большевиками… Но с кем же нам было договариваться, кроме как с ними?.. Это была единственная организация, которая стояла у руля русской власти. Вы говорите, что тысячи монархистов, ваших единомышленников, стоят за вами?.. Но у вас нет никакой организации. Припомню вам старую поговорку: Aidez vous-memes et Dieu vous aidera. Я же ее перефразирую так: помогайте себе сами, а Германия вам поможет… Но какую вы хотите получить помощь… когда нам от этого нет особой пользы? Мне недавно говорили: большевики ваши враги, как наши; дайте нам два армейских корпуса, и мы водворим тотчас порядок. Сейчас мы и не располагаем свободными войсками – их нет en disponsabilite. Итак, я резюмирую сказанное: дайте нам сильную твердую организацию, и мы тогда с вами столкуемся, а до этого не может быть и речи».

    Как все это далеко от утверждения Гурко, что к моменту процитированного разговора с немецким послом в Москве «германское правительство перешло на точку зрения германских военных кругов о необходимости в германских интересах воссоздать порядок в России и покончить с большевиками». Действительность еще дальше отстояла от категорических выводов сибирского следствия (в лице Булыгина и его безапелляционных суждений они принимали особую прямолинейность) о том, что план ген. Гофмана «начал исполняться» – «коротким ударом» в двух направлениях, из Украины и Риги, двигаться на Петербург и Москву, забирая по дороге организованных на местах военнопленных и русские монархические отряды германского направления. Булыгин отнесет осуществление плана к моменту яковлевской миссии: немцы «не могли не понять, что начинавшие зарождаться на территории Сибири антибольшевистские начинания будут стремиться овладеть Тобольском и освободить Государя, дабы не оставлять его в угрожаемом белыми месте, хорошо учитывая все то, что может произойти от соединения враждебно к Германии относящихся Государя и Императрицы с антибольшевистскими военными организациями антантовской ориентации. Но большевики перехитрили графа Мирбаха». Немецкий майор фон Ботман, состоявший уполномоченным военного командования при московском посольстве, не сомневается в своих воспоминаниях, что большевики приняли бы беспрекословно требования об освобождении Царя. Но такого требования никогда не было сделано. В июне, когда в Москве распространились слухи, попавшие и в печать, о гибели бывшего Императора в связи с столкновениями, которые произошли в Екатеринбурге между советскими войсками и чехословаками, двигавшимися на восток по сибирской магистрали, как видно из опубликованной Яговым дипломатической переписки, Мирбах обратил внимание Чичерина (21 июня) на необходимость опровергнуть это сообщение в интересах самой советской власти, если сведения, вызывающие большое негодование в широких кругах, неверны[364]. Вследствие телеграммы Мирбаха и министр ин. д. Кюльман счел нужным тотчас же запросить советского представителя в Берлине Иоффе. В личном рапорте Императору, сделанном на другой день по получении телеграммы Мирбаха, Кюльман докладывал Вильгельму, что советский представитель в Берлине не имеет никаких известий по этому поводу, но что он предполагает возможность катастрофы, особенно в случае победы чехов, так как последние широко объявляют, что ведут борьбу во имя Царя, и это вызывает сильное возбуждение в низших слоях населения. На указание Кюльмана, что такой исход вызовет во всем цивилизованном мире негодование, Иоффе ответил, что в этом он отдает себе полный отчет и много раз телеграфировал в Москву о необходимости обеспечить безопасность царской семьи. В принципе, по словам Иоффе, было уже решено перевести семью в Москву, но перерыв железнодорожного сообщения и чехи мешают осуществлению этого проекта – в настоящий момент советское правительство бессильно что-нибудь предпринять в этом отношении… Через несколько дней Чичерин сказал Мирбаху, что по сведениям правительства попытки контрреволюционеров в Екатеринбурге ликвидированы и что Царь невредим – деталей он не знает, так как телеграф работает плохо; по сведениям, проникшим в буржуазные круги, царская семья находится в поезде близ Перми…

    * * *

    Комментаторы приведенной дипломатической переписки, как и сам публикующий, не сомневаются в том, что июньский эпизод был лишь «пробным шаром» со стороны советской власти – психологической подготовкой убийства, совершенного через какие-нибудь 2 – 3 недели. Прежде чем делать заключение, рассмотрим, однако, всю фактическую канву событий, предшествовавших екатеринбургской драме. И прежде всего постараемся ответить на вопрос, откуда могла возникнуть легенда, как мы знаем, поддержанная Гурко и мало отвечающая тенденциям тогдашней германской политики, о том, что после убийства гр. Мирбаха (6 июля) немцы вдруг оказались столь заинтересованными в личной судьбе Николая II, что готовы были даже отказаться от своего требования ввода батальона войск в Москву под условием передачи им бывшего русского Императора. Напомним, что по концепции Гурко большевики на это требование согласились. Еще бы! По словам полубольшевика-полуспеца на службе советской власти, Соломона, вожди были так в этот момент растеряны, что считали, что им «грозит виселица…» Согласились… и одновременно решили уничтожить царскую семью!

    Заглянем немного вперед, и происхождение легенды станет ясно. Она скорее всего возникла на почве не совсем точного толкования в изыскании следователя Соколова одного из дипломатических документов, опубликованного Яговым и раньше в Берлине переданного бар. Рицлером Соколову. Прочитав официальное советское сообщение по поводу убийства Николая II и о перевозе Алек. Фед. с сыном в «безопасное место», Рицлер 19 июня запросил свое министерство ин. д., «должно ли быть повторено решительное представление относительно бережного отношения к Императрице, как германской принцессе», причем сам Рицлер считал опасным говорить о маленьком Алексее, так как «большевикам, вероятно, известно, что монархисты склонны выставлять на первый план Цесаревича». Этот документ, один из четырех комментируемых Соколовым, не дает никакой почвы для легенды и служит прямым ее опровержением. На другой день Рицлер передал в министерство свою беседу, которая происходила накануне, но, очевидно, после посылки телеграммы-запроса в Берлин, с советскими дипломатами Радеком и Воровским… «Я вчера сказал Радеку и Воровскому, что весь мир самым строгим образом осудит расстрел Царя и что императорский посланник должен решительно предостеречь их от дальнейшего следования по этому пути. Воровский ответил, что Царь расстрелян лишь потому, что в противном случае им овладели бы чехословаки, и в таком случае государства Антанты имели бы его в качестве заложника. Радек высказывал личное мнение, что если мы проявим особый интерес к дамам царской семьи германской крови, то, может быть, удалось бы освободить Царицу и наследника (последнего, как неотделимого от матери), как компенсацию в вопросе, с гуманитарным обоснованием». Цитирую так, как документ приведен у Соколова, по комментариям которого выходило, что немцы готовы были компенсировать свое требование (ввода батальона) согласием большевиков оградить жизнь «немецких принцесс» и наследника, как неотделимого от матери. Соколов напечатал (или получил) депешу Ритцлера 20 июля с сокращением. Пропущены строки, содержащие в себе как бы личные соображения бар. Рицлера и придающие иной оттенок документу. «Если во время переговоров по поводу батальона, – телеграфирует Рицлер, – Иоффе действительно предложит и державам Антанты иметь в Москве военную силу для защиты против каких-нибудь неожиданностей с нашей стороны[365], может быть, удастся добиться и освобождения Царицы с наследником (под предлогом невозможности их раздела), выставляя мотив человеколюбия. Для последующего развития контрреволюции чрезвычайно важно вырвать царевича из рук большевиков и тем самым помешать антантовским державам воспользоваться им и в случае необходимости противопоставить его Михаилу Александровичу».

    Впервые среди немецких дипломатических документов, дошедших до нас, был открыто поставлен политический вопрос, но он был лишь косвенно связан с эпизодом убийства гр. Мирбаха и даже гибелью Николая II. Соображения бар. Ритцлера о будущем в гораздо большей степени являлись откликом настроений, которые можно было отметить в это время в Зап. Европе в среде английских и французских дипломатов, намеревавшихся опереться на монархические тенденции в России, под влиянием информации, в связи с выступлениями Милюкова, о переходе будто бы либеральных групп на сторону Германии – явилось стремление перехватить на свою сторону ускользающую силу. Керенский в расширенном толкования ритцлеровского текста идет так далеко, что готов заподозрить немецкого дипломата даже в одобрении расправы со старым Императором – сын будет претендентом «немецкой ориентации», если будет поставлен вопрос о реставрации и выдвинута кандидатура Мих. Ал. Но в данном случае нас интересует не эта сторона вопроса, а упомянутая легенда в более узком смысле слова. Здесь двусмыслицы в толковании нет, ибо Ритцлер в документе, отправленном через несколько дней (24 го), подчеркнул, что добиться освобождения немецких принцесс (о наследнике он уже не упоминает) возможно будет лишь в совокупности соглашения по другим вопросам. Для самих принцесс будет рискованно, подчеркивает Ритцлер, проявить слишком большую заинтересованность в этом вопросе, так как московское правительство проявляет большее недоверие в отношении ходатайствующих, чем то было раньше. Этот вывод явился в результате представления о Царице и принцессах немецкой крови, который сделал представитель Германии Чичерину согласно инструкции, полученной из Берлина в ответ на свой запрос, – представления, которое Чичерин принял «молча». В телеграмме 24-го Ритцлер сообщал, что Чичерин заявил ему, что Царица переведена, по его сведениям, в Пермь (сообщение немецкому дипломату показалось весьма сомнительным), что он никаких гарантий дать не может, но думает, что с ними ничего не случится, «если они в чем-либо не окажутся “виновными”».

    Эти бесплодные и фальшивые переговоры продолжались и в последующие месяцы – мы к ним вернемся. А теперь обратимся к прерванному рассказу, хотя добавить остается лишь несколько штрихов. Ведь совершенно очевидно, что ничего похожего на подобие договоренности между представителями правого центра и немецким посольством не было; никакого плана в духе пожеланий правого центра не осуществлялось. Немцы в дни убийства Мирбаха больше интересовались хлебом и сахаром на Украине и нефтью на Кавказе, нежели монархом, который должен был возглавить национальное движение и находился в заключении в Екатеринбурге. Как показательна в этом отношении телеграмма Ленина Сталину 7 июля (опубликована была в «Правде» 21 января 36 г., по поводу двенадцатой годовщины со дня смерти Ленина). Она сообщала об убийстве Мирбаха, совершенном в «интересах монархистов и англо-французских капиталистов», так как советская власть стоит «на волосок от войны», и информирует Сталина о предложении, которое сделали немцы Иоффе: они «согласились бы приостановить наступление турок на Батум, если бы мы гарантировали немцам часть нефти». «Конечно, мы согласимся», – добавлял Ленин. Вот реальная политика, которая исключала возможность какого-либо ультиматума, связанного с именем Царя и компенсирующего им отказ ввести немецкие войска в Москву.

    Во взаимоотношениях двух политических контрагентов никакого изменения не произошло. Если нужна еще иллюстрация, ее можно найти в воспоминаниях ген. Мосолова, находившегося в Киеве и со своим сослуживцем герцогом Лейхтенбергским и кн. Кочубеем обдумывавшего план спасения царской семьи при косвенном содействии немецких военных властей. В силу своих родственных связей с баварским кронпринцем, Лейхтенбергский имел свободный доступ к начальнику немецких оккупационных войск на Украине ген. Эйхгорну и к нач. его штаба ген. Гренеру – Лейхтенбергский и был посредником у монархистов в сношениях с германскими властями. «Немцы оказались очень предупредительны, – рассказывает Мосолов, – открыли нам кредиты и обещали предоставить в наше распоряжение пулеметы, ружья и автомобили. Наш план заключался в том, чтобы зафрахтовать два парохода и послать их с доверенными офицерами вверх по Волге и по Каме. Предполагалось образовать базу верстах в 60 от Екатеринбурга и затем действовать, смотря по обстоятельствам. Мы послали в Екатеринбург разведчиков… Они должны были войти в сношения с немецкими эмиссарами, тайно пребывавшими в городе[366], содействием которых необходимо было заручиться, ибо иначе нельзя было рассчитывать на успех дела. Я знал, что Государь не согласится променять заточение у большевиков на плен в Германии. Чтобы уточнить создавшееся положение, я написал Вильгельму II письмо, которое передал гр. Альвенслебену, причисленному к особе Гетмана. Граф должен был в тот же день выехать в германскую главную квартиру. В этом письме я просил германского Императора заверить Государя, что ему и его семье будет дан свободный пропуск до Крыма, где он будет считаться военнопленным Германии… “Приехав обратно в Киев”, Альвенслебен не подал мне признаков жизни. Тогда я сам пошел к нему. Граф А. сконфуженно объяснил мне, что кайзер не мог дать никакого ответа, не посоветовавшись со своими министрами. Альвенслебен рекомендовал мне повидаться с гр. Муммом, дипломатическим представителем Германии при Гетмане. Гр. Мумм категорически отказался помогать нам. По его словам, он был поражен, узнав, что военные власти нам обещали свою помощь. Впредь мы не должны рассчитывать на помощь Германии. В течение двух часов я делал всяческие усилия переубедить его». Но старания Мосолова не увенчались успехом. Мумм «не согласился с тем, что для Германии важен вопрос о спасении Царя». «Через несколько дней после этого, – заключает Мосолов свою повесть о еще одной неудачной попытке заняться спасением царской семьи, – мы узнали о екатеринбургской трагедии».

    5. Немцы на распутье

    В повествовании Мосолова отчетливо выступили отличные позиции военного командования и дипломатии, и, таким образом, мы снова имеем яркий пример той двойственности, которой отмечена вся немецкая политика в России 18 г. Наиболее важным для нас будет, однако, свидетельство умного немецкого дипломата Гельфериха, попавшего на очень короткий срок в конце июля в Москву в качестве официального заместителя погибшего Мирбаха. Прибытие Гельфериха могло означать перемену в пробольшевистской позиции Берлина.

    Гельферих говорит, что Мирбах неоднократно делал представления в центр о необходимости определенной политики в отношении советской власти, но министерство ин. д. всегда уклонялось от точных директив, отнюдь не поощряя, однако, развитие тех связей с враждебными большевикам общественными кругами, который намечались в частных московских беседах. Может быть, в недрах немецкой дипломатии уже намечалась тенденция, склонявшая весы в сторону большевиков, но выбор не был еще сделан, и назначение Гельфериха отнюдь не могло означать конца компромиссной политики и разрыва с антибольшевистскими элементами, как то склонны изобразить некоторые из современных тому времени свидетелей с русской стороны. «Гельферих не изъявил ни малейшего желания видеться с политическими деятелями старого порядка и уклонялся от свидания с ними», – заявлял, например, в своих показаниях Виноградский. Вероятно, так и было по отношению к представителям «правого центра», которые вели переговоры все же под ограниченным углом зрения реставрации старой монархии. Из воспоминаний самого Гельфериха приходится заключить, что в дни своего короткого пребывания в Москве он встречался с какими-то представителями той антибольшевистской общественности, которую он именует «демократической»: он непосредственно ссылается на отзывы этих своих собеседников о пагубности для самой Германии просоветской позиции берлинской дипломатии, которая отождествляет Россию с большевизмом. С русской стороны мы не имеем никаких указаний на эти разговоры. Логически можно было бы предположить, что одним из собеседников Гельфериха должен был бы сделаться бар. Нольде, приезжавший из Петербурга в Москву для ранних разговоров с бар. Ритцлером и лично хорошо знавший Гелфериха. Деникин, ссылаясь на «официальный обзор» сношений «правого центра» с немецкими дипломатами, говорит, что для более ответственных шагов центром были специально уполномочены бар. Нольде и кн. Гр. Трубецкой – последний (очевидно, в июне) выехал на юг для установления связей с Добровольческой армией, с Доном и Киевом, где, как предполагалось, «достаточно подготовлена почва для соглашения с немцами». Но Нольде в личной беседе со мной решительно отрицал такие полномочия и говорил, что его участие вообще ограничилось информационной беседой с Ритцлером на квартире кн. Оболенского. От Трубецкого Милюков узнал о московских настроениях, звучащих в унисон с его новой ориентацией, и настолько в ней закрепился, несмотря на киевский афронт, что в «записке» для московского «правого центра», помеченной 29 июля (11 августа), он уже определенно говорит, что «официальная» точка зрения немецкого правительства, представленная до сих пор дипломатией и Рейхстагом, а также самим Императором[367], с оставлением поста министра ин. д. Д. Кюльманом перестает быть официальной, и что «серьезные шансы сделаться официальным» имеет другое течение, число адептов которого возрастает среди влиятельных военных кругов и на левом фланге либералов и социалистов. Это течение склоняется к пересмотру Брестского договора. И Милюков спешит в записке 29 июля – 11 августа набросать «программу» действия будущего «национального» правительства, составленного по коалиционному принципу, но «с устранением сторонников самодержавия» и «сторонников ориентации левого центра» – правительства «по необходимости благожелательного относительно германцев». Милюков пришел к такому заключению в противоположность выводам московского посланца, который, напитавшись южной информацией, в докладе пославшим его от того же 29 июля писал, что «упорствовать дальше на комбинации неосуществимой невозможно». Но раньше, когда Трубецкой еще считал, что возможность соглашения с Германией является самым безболезненным решением проклятых вопросов современности, им была составлена анонимная записка, куда вошли «общие положения» Милюкова, которая была, как утверждает Деникин, отправлена немцам «с одобрения Милюкова и Кривошеина». Не была ли эта «записка» доведена до сведения Гельфериха? – он в доказательство изменения позиции русских либеральных кругов ссылается как раз на Милюкова[368].

    Гельферих был известен как противник принципов, положенных в основу Брест-литовского мира. Целью его московской миссии в значительной степени являлось выяснение запутанного положения; он говорит, что в личных беседах новый министр иностранных дел ф. Гинце старался убедить его, что доклады членов московского посольства недостаточно объективно освещают положение в силу своей излишней нервозности. Какие же впечатления вынес Гельферих и какие выводы он сделал? Основное его заключение сводилось к тому, что советская власть стоит и политически и экономически на краю гибели, и что вся происходившая до сих пор после заключения мира работа германских экономических экспертов совершенно бесплодна, в силу чего отношения с Россией нельзя строить на сотрудничестве с большевиками. В подробных донесениях министру Гельферих настаивал на разрыве дипломатических сношений с советской властью и просил уполномочить его войти в связь с антибольшевистскими группами для выработки совместного плана действия (Гельферих подчеркивал объединение с Сибирью). По его мнению, со стороны немцев потребуется лишь военная демонстрация в направлении Петербурга, чтобы вызвать падение коммунистического правительства… создание нового национального русского правительства (явно, что Гельферих отнюдь не имел в виду восстановление старой монархии) привело бы к возрождению страны и дало бы, по мнению Гельфериха, возможность Германии использовать русские материальные средства для продолжения войны и освободило бы значительную часть находившихся в России дивизий для Западного фронта. Гельферих указывал Берлину, что это возможно только при пересмотре Брест-литовского мира и отклонении тех дополнительных соглашений, которые разрабатывались в Берлине и которые санкционировали территориальные захваты и расчленение.

    5 августа новый московский посол телеграммой был вызван в Берлин. Ввиду смутного положения в Москве (убийство Мирбаха, выступленние лев. с. р., ярославское Савинковское восстание) и попыток новых покушений на германское посольство, Гельферих не успел даже передать кремлевскому правительству своих верительных грамот. Перед отъездом, согласно полученным ранее инструкциям, он заявил Чичерину, что немецкая миссия переводится в Петербург, как в более безопасное место, чем московская «мышеловка», в которой многочисленный посольский персонал мог оказаться в качестве заложников в случае разрыва дипломатических отношений – Петербург был ближе к немецкой военной зоне. Но… Гельферих со своими мыслями опоздал. Уже в момент его отъезда из Берлина по инициативе московского народного комиссариата по внешним делам вырабатывались «дополнительные соглашения» для проведения в жизнь вопросов, связанных с «похабным миром» – московское посольство в свое время даже не было ознакомлено с содержанием проекта соглашения: единственный экземпляр его привез с собой только Гельферих. Когда Гельферих вернулся в Берлин, проект дополнительного соглашения к Бресту – проект, который определял дальнейший путь германской политики в России и тем самым делал всю антибольшевистскую Россию непримиримым врагом Германии, получил уже оформление. Возражения Гельфериха перед министром ин. д. не имели успеха – по мнению Гинце, при создавшихся обстоятельствах ставка должна быть сделана на большевиков, ибо разрыв с ними обозначал воссоздание «восточного фронта». В этом отношении Гинце, быть может, был реалистичнее своего соперника[369]. Для того чтобы изменить психологию русской общественности (во всяком случае в значительном ее большинстве), новая политика Гельфериха также опоздала – слишком глубоко проникла в сознание большевистско-немецкая проблема в ее специфической облицовке, не говоря уже о национально-обостренном самолюбии от незаконченной войны, грубо оборванной брест-литовским предательством – особенно резко, естественно, это сказывалось в центре, где непосредственно приходилось быть свидетелем проявления немецко-большевицстского альянса. Недаром монархист Гурко основную причину, положившую конец переговорам с немцами, охарактеризовывает в таких словах: «Когда Германия убедилась, что она может иметь дело только с правыми русскими общественными кругами, что вся так называемая передовая общественность не желает иметь с ней дела, то, естественно, отказалась от мысли строить свои планы на восстановлении порядка в России».

    Через несколько лет историк как бы присоединится к выводам мемуариста. Милюков в «России на переломе» писал: «Потеряв надежду на единение (?) русских партий, германцы затем круто (курсив мой) переменили фронт, выдали большевикам военные дружины правого центра и настояли на аресте центрального комитета партии к. д., как военной организации, субсидируемой французами для создания авангарда союзного десанта: действия, противоречащие союзному договору». О «крутом» повороте можно было бы говорить в том случае, если действительно признать, как то утверждал Милюков со слов каких-то членов «правого центра», участников переговоров, имена которых он, однако, не называет, что в июне «германцы предлагали членам правого центра устроить в Москве переворот при содействии русских офицерских организаций» [370]. Милюков знал даже даты – 18 июня, когда решение это «внезапно» было отменено вследствие нового распоряжения из Берлина. Не совсем ясно – почему? «Потому ли, что германцы получили и без того возможность сосредоточить своих военнопленных в Москве, потому ли, что они поняли к этому времени, что “восточный фронт” не стал уже страшен, потому ли, наконец, что со стороны русских политических деятелей в решающий момент не было проявлено достаточной решимости пойти на условия, на которые пошел ген. Краснов. Приходилось дать обязательство противодействовать русским же силам, которые объявили себя на страже “союзнической ориентации” и “восточного фронта”»[371]. Мы видели, что никогда такого реального предложения никому немцы не делали, и что неофициальные разговоры деятелей правого центра с членами немецкого посольства и военными агентами не выходили за пределы взаимно не обязывающих частных бесед – новый германский военный агент в Москве майор Шуберт, по словам ген. Гофмана, всегда настаивал на решительном выступлении против большевиков. Шуберт считал, по мнению Гофмана, слишком оптимистично, что для установления в Москве нового правительства достаточно двух батальонов[372]. Если люди правого центра продолжали питать надежды на германскую помощь[373], то это была иллюзия[374].

    «Крутым» поворотом было бы принятие плана Гельфериха. Но в сущности все перипетии, связанные с этим планом, являлись лишь эпизодом в закулисной борьбе разных течений в самой Германии. Гельферих должен был подать в отставку. Этой отставке предшествовала конфиденциальная нота ф. Гинце Чичерину, помеченная 23 августа. Эта нота, содержание которой должно было оставаться строго конфиденциальным, раскрывала некоторые скобки в дипломатическом соглашении по Брестскому миру и определяла дальнейшую политику Германии по отношению к советской власти после колебаний, которые могли означать признание агрессивных планов, с одной стороны, Гельфериха, с другой – ген. Гофмана. Советская власть стабилизировалась, и п. 5 ноты говорил, что «германское правительство ожидает, что Россия применит все силы, которыми она располагает, чтобы немедленно подавить восстание ген. Алексеева и чехословаков. С другой стороны, и Германия всеми имеющимися в ее распоряжении силами выступит против ген. Алексеева». Небезынтересные комментарии по этому пункту можно почерпнуть из воспоминаний Гельфериха. По сведениям Гельфериха, вопрос был поднят не Германией, а советским правительством, и здесь Гельферих видит доказательство катастрофического положения большевиков. Они для своего спасения просили о вооруженной интервенции, причем Чичерин формулировал так: активное выступление против Алексеева и никакой поддержки Краснову. «Интервенция» рисовалась в более широком масштабе, о котором говорил п. 3 ноты Гинце: «Присутствие в северных русских областях военных сил держав Согласия представляет настоящую и серьезную угрозу находящимся в Финляндии германским военным силам. Если поэтому… русские действия не достигли бы в скором времени цели, то Германия сочла бы себя вынужденной предпринять с своей стороны там действия, в случае нужды с привлечением финских войск…» И вновь текст гельфериховских воспоминаний дает комментарии с ударением в сторону советской власти. Гельферих рассказывает, что Чичерин 1 августа неожиданно сообщил ему. что советское правительство отказывается от своего предложения немецко-финского десанта на Мурманском побережье и что явный военный союз с Германией для большевиков невозможен, принимая во внимание настроения в стране, но нужно тайное соглашение и параллельные действия – таким параллелизмом было бы прикрытие Петербурга немецкими войсками.

    Вооруженная «интервенция», предусматриваемая гинцевской нотой, должна была обострить отношение немцев к Добровольческой армии и ко всем тем великорусским тайным военным организациям, которые так или иначе было связаны с ней, хотя бы даже лишь общими целями. Но все же и в этом отношении не была того «крутого» поворота, о котором повествует Милюков, – прежняя территориальная двойственность, как сейчас увидим, осталась. И в отношении Москвы надо внести существенные оговорки. В данном случае Милюков сослался, между прочим, и на мое свидетельство. Но в моем свидетельстве не было той категоричности, которую придал историк моим словам, подтверждавшим заключение Деникина. Теперь я охотно ввел бы еще большие ограничения в свое изложение – и во всяком случае, должен решительно откинуть установление факта, что немцы выдали большевикам все военные организации, о которых они знали через сношения свои с монархистами. Дело было в другом. Двойственность заданий неизбежно на практике приводила с самого начала к вопиющим противоречиям: связь между немецкой и большевистской контрразведками[375], временно расширявшаяся в зависимости от событий, была на грани провокации по отношению к тем военным организациям, которые прямо или косвенно (иногда сами того не зная) за кулисами пользовались в великорусском центре немецким покровительством. В этой двойной политической бухгалтерии разобраться еще нет возможности. Гурко рассказывает, что офицерские организации, примыкавшие к «правому центру», до некоторой степени объединялись ген. Дрейером[376]. Когда начались аресты и расстрелы наиболее деятельных членов офицерских организаций (в момент объявления «красного террора»), циркулировали слухи, что виновником их был Дрейер. Наиболее распространенная версия сводилась к тому, что ген. Дрейер сообщил имена главных организаторов немцам, которые с своей стороны сообщили их большевикам. Впоследствии Дрейера судили полевым судом на юге и, по словам Деникина, оправдали «за недостатком улик». Вот эта «недостаточность улик» во всем объеме сохраняет силу и поныне при попытке разобраться в сложной паутине практики немецко-большевистского альянса летом 18 г.

    Допустим, что в этой смутной практике имели место случаи выдачи (вольно или невольно) немецкой разведкой большевикам офицеров союзнической ориентации. Но вместе с тем несомненным является и тот факт, что в Москве при непосредственном участии, напр., майора Шуберта, нового военного представителя все той же немецкой миссии в Денежном пер., происходила вербовка и отправка офицеров-монархистов «немецкой ориентации» в организующуюся на Украине так называемую Южную Армию. т.е. в армию антибольшевицстскую.

    Самая наличность Южной Армии или создание позднее русско-немецкой армии фон дер Гольца представляет собой такое же противоречие. Гурко склонен думать, что июньский проект (не существовавший) был ликвидирован потому, что к этому времени произошло у немцев «перемещение ролей» – тут уже «германское верховное командование, наткнувшееся на крайнюю неприязнь Добровольческой армии и осведомленное об усиленной тяге русских офицеров в Сибирь, на Урал для образования там нового, враждебного им фронта, решительно заявило, что ни о каком восстановлении России не может быть и речи, что, наоборот, необходимо разваливать Россию и в этих видах поддерживать большевистскую власть». Этой радикальной перемены точки зрения немецкого военного командования в действительности установить нельзя. Агрессивная антибольшевистская тенденция ген. Гофмана, шедшая до известной степени рука об руку с планом Гельфериха, сохраняла свою силу, как это видно хотя бы из сообщения Шейдемана 12 сентября в парламентской фракции с. д. при обсуждении дополнительных к Брестскому миру соглашений. Из воспоминаний Гельфериха определенно вытекает, что, хотя автору мемуаров не удалось отстоять в главной квартире своей точки зрения, тем не менее ген. Людендорф с категоричностью заявил, что высшее командование ее заинтересовано в проведении дополнительных соглашений. По-старому знакомый нам ротмистр Розенберг от имени гвардейской офицерской организации и монархической группы Маркова продолжал вести в июле – августе переговоры с представителями немецкого командования в Пскове о сближении с Германией, о создании добровольческой армии под начальством Юденича в оккупированных немцами русских губерниях, о созыве монархического съезда для выделения из своего состава временного правительства и т.д. [377].

    Организация Южной Армии (конец июля – начало августа) как раз совпадает с тем временем, когда, в изображении Гурко, немецкие военные власти из опасения восстановления Восточного фронта якобы пошли по линии поддержки советской власти. Главный организатор Южной Армии и посредник с немецким главным командованием герцог Лейхтенбергский передал чрезвычайно характерную подробность из своего предварительного разговора с главным командованием в Киеве. Выразив принципиальное сочувствие созданию армии в зоне «нейтральной» (Богучарский у. Воронежской губ.), которую донской атаман предоставил в виде базы для русской монархической армии, соглашаясь помочь деньгами и оружием и не мешать вербовке на Украине[378], оно просило «не говорить об этом нашим дипломатическим представителям и все это дело вести только с нами и тайно».

    В готовности содействовать организации Южной Армии нельзя видеть, конечно, только тактическое стремление разъединить офицеров[379] и противодействовать «восточному фронту». Когда опасность «восточного фронта» ослабела, германцы охладели к Южной Армии и в августе – сентябре, говорит Милюков, перестали давать на нее средства. Здесь прежде всего сделана существенная хронологическая ошибка. Затем из записок Лейхтенбергского явствует, что «на охлаждение повлияло прежде всего то, что Южная Армия оказалась почти пустым местом, и то, что военная немецкая власть должна была при изменившихся условиях обращаться с секретными военными докладами очень осторожно». Симпатии к Южной Армии, вероятно, надо объяснить отчасти психологией военных – как бы органическим тяготением их к силам антибольшевистским, сознанием ненормальности союза императорской Германии с элементами, представлявшими социалистический интернационал. Лейхтенбергский так и объясняет поражавшую его легкость, с которой немцы закрывали глаза на переправу офицеров, явно им враждебных, в Добровольческую армию, – объясняет убеждением военной среды, с которой у него установились «хорошие отношения», что Добр. армия монархична по своему существу, что с «монархической Россией им (немцам) легче сговориться» в будущем, чем с большевиками, органически противными им самым существом своим. Эта психологическая черта должна была повседневно сказываться в работе местных агентов власти, менее осведомленных о закулисных ходах политической игры. Как характерен в этом отношении эпизод, происшедший в Ярославле при ликвидации восстания, организованного военными силами, выступившими под политическим водительством Савинкова, непосредственно ориентировавшегося на Антанту. На этот эпизод и мне приходилось ссылаться в виде иллюстрации к совместной деятельности большевиков и немцев (см. «Красный Террор»). В свете того, что выяснило теперь историческое обозрение недавнего прошлого, думаю, что ярославский эпизод свидетельствует скорее противоположное. 21 июля штаб ярославского отряда северной Добр. армии, находившейся «с германской империей в состоянии войны», – как гласило оповещение лейт. Балка, председателя германской комиссии № 4 о военнопленных, существовавшей на основании Брестского договора и занявшей положение «вооруженного нейтралитета» в боевые дни восстания, – сдался комиссии в плен; «комиссия, – объявляет Балк, – передаст штаб в качестве военнопленных германской империи своему непосредственному начальству в Москве, где дано будет все дальнейшее». Конечно, это была попытка спасти жизнь 57 «белых» офицеров. Но лейтенант Балк не мог быть надежным бестом. Балку был предъявлен ультиматум о выдаче, и военнопленные были разоружены – этим в смутные дни, последовавшие за убийством Мирбаха, решилась судьба сдавшихся офицеров.

    Но, может быть, еще показательнее протест, который был заявлен в сентябре немецким консулом в Петербурге, т.е. представителем ведомства ф. Гинце, по поводу начавшегося большевистского «красного террора» после убийства Урицкого и покушения на Ленина, – ясно, что это было сделано без внушения со стороны Берлина, за несколько дней перед тем отправившего через Иоффе в Москву свою конфиденциальную ноту 27 августа. Формально немецкий консул присоединился к протесту дипломатов нейтральных стран против ареста иностранцев, последовавшего в Москве и Петербурге после известного инцидента в английском посольстве, когда был убит лейтенант Кроми, и ареста английского консула Локарта, обвиненного в участии в заговоре против советской власти. Из донесения голландского посланника, переданного по телеграфу в Лондон Бальфуру (см. «Белая книга»), вытекает, что именно немецкий консул (это было неожиданно для представителей нейтральных стран) в энергичных выражениях во имя начал морали и гуманности протестовал против образа действия большевиков по поводу происшедшей накануне расправы и в присутствии Зиновьева напомнил его последнюю кровавую речь.

    Как и во время Гельфериха, местные оценки в данном случае разошлись с «информацией» центра. Деникин приводит телеграмму украинского посла в Берлине бар. Штейнгеля (28 сент.), передающую ответ ф. Гинце по поводу протеста гетманского правительства против большевистского террора. Имперский министр ин. д. полагал, что происходящее в России «не может быть квалифицировано как террор» – это лишь борьба с «безответственными элементами», которые «провоцируют беспорядок и анархию». В силу подобных соображений императорское правительство отказывалось принимать «репрессивные меры» против советской власти…

    И еще один заключительный штрих. Политика «соглашения», проводимая канцлером гр. Гертлингом, не могла быть твердой и долговечной. Предупреждения Гельфериха о сомнительной лояльности советской власти и та опасность, которая реально повисла над Германией в смысле проникновения «большевистского яда», отнюдь не были иллюзорны и не базировались на «сплетнях». Очень скоро обнаружилось, что экстерриториальное советское посольство в Берлине сделалось агитационным центром и штаб-квартирой спартаковцев. Иоффе был выслан из Берлина, и германское правительство фактически прервало дипломатические отношения с советской властью. Состоя при донском атамане, майор Кохенхауз «весьма секретно» сообщал 24 октября, что «в ближайшие дни германские войска, стоящие на Украине, начнут военные действия». Но было уже поздно менять политику…

    Для полноты и точности нужных справок мы вышли далеко за хронологические пределы поставленной темы. Однако такой исторический экскурс, быть может, отчетливее обрисует теперь роль, которую играли и могли играть немцы в судьбе царской семьи.

    Глава пятая КРИЗИС БОЛЬШЕВИЗМА

    Для того чтобы сознательно отнестись к анализу фактического материала, имеющегося в нашем распоряжении, и вставить его в исторические рамки, тем самым избегая слишком поспешных выводов, мы никогда не должны забывать о положении большевистской власти весной и летом 18 г. Судьбы царской семьи, конечно, неразрывно были связаны с тем перманентным кризисом, который эта власть изо дня в день переживала. Мы видели, что наблюдения и оценка происходившего в первых числах августа привели Гельфериха к убеждению, что советская власть находится как бы в состоянии человека, над которым занесли нож. Немецкий дипломат безоговорочно заключает, что только германская политика спасла в это время большевиков – во время самого тяжелого кризиса с момента захвата ими власти. И действительно, при всей неопределенности недальновидной и даже противоречивой политики Антанты, при всем разброде русских общественных сил, раздираемых социальными, политическими и психологическими расхождениями (именно психология в значительной степени определяла, с одной стороны, споры об ориентации, а с другой – порождала какой-то фаталистический квиетизм и попытки даже отыскать компромисс с большевиками), положение большевиков в дни пребывания Гельфериха казалось безнадежным. Всероссийская власть, заключившая в Бресте международный договор, была в сущности сужена почти до пределов Великороссии или старой Московии и, следовательно, становилась властью областной, окруженной враждебными силами. Вся южная периферия оставалась враждебным станом, несмотря на дипломатические переговоры, которые при содействии немецкого посредника велись с Доном и Украиной[380]; в июле поставившая себе всероссийские задания Добровольческая армия, насчитывающая в своих рядах уже 20 тысяч, совершала так называемый второй кубанский поход, который закончился разгромом советских сил на юге и взятием 3 августа Екатеринодара; в июле появились уже предвестники «восточного фронта», который перешагнул через Урал, приблизился к Волге, и таким образом составлял прямую угрозу центру; интервенция союзников на севере, как уже действие определенно противобольшевистское, приобретала также реалистические формы. В самом центре «кукушка уже прокуковала» для советской власти, она уже «висит на волоске» – это признает в интимных высказываниях, по свидетельству Сталина, не кто иной, как шумный создатель советской обороны Троцкий[381].

    Современники из социалистического лагеря, враждебного большевикам, были довольно единодушны в оценке происходившего. Так, издававшийся на Украине орган бундовцев «Фольксцайтунг» писал в июле: «С каждым днем становится яснее, что господство большевиков в России идет к концу. Чехословацкое восстание и последние события в Москве и Петербурге заканчивают этот процесс». «Банкротство большевизма» орган бундовцев видел в нарастающей враждебности крестьян и массовом отходе «голодающих» рабочих. В центре группа с. д., порвавшая с традиционной формулой меньшевизма, по которой борьба с большевиками неизбежно должна была привести к реставрации, и выступившая с призывом к активной борьбе за «независимый и демократически строй России», в прокламации говорила: «Эта борьба уже принимает в наших глазах все более массовый и стихийный характер как в городах, так и в деревнях, и захватывает все более широкие слои народных масс». Что же это было – очередное самовнушение? Во всяком случае, окружавшая кольцом Москву «волна кулацких восстаний» (признание Ленина), организованные и стихийные рабочие стачки, которые вынуждена были отмечать и советская печать, – все это были реальные факты, они не создавали прочной базы для существования «социалистической республики» и отнюдь не укрепляли уверенности в том, что в совдепии «народ с большевиками» [382]; недаром Кремль, как засвидетельствовал Петерс, охранялся исключительно латышскими преторианцами – русские красноармейские части и прежде воинственные кронштадтские матросы уже не представляли собой надежной опоры. Но колебались и «латыши», находившиеся в советских рядах, – по словам Гельфериха, видные латышские военные зондировали почву в немецком посольстве и высказывали готовность выступить против советской власти, если им будет дана гарантия на возвращение в оккупированную немцами Латвию.

    Последовавшее после убийства Мирбаха восстание левых с. р. в Москве, с отзвуком его еще менее эффективным в Петербурге и волжской авантюрой главковерха советскими войсками Муравьева, само по себе не могло представить опасности для большевистского правительства. Это были слишком запоздалые отзвуки на «революционные» настроения в период внутренне-фракционной борьбы за Брест-литовский мир, и они неизбежно оставались в пределах уже кристаллизировавшейся советской общественности. Попытка сорвать Брестский мир не могла найти себе большого отклика в широких массах населения. Очевидцы свидетельствуют, что матросы Поповского отряда в Трехсвятительском пер. не проявили большой стойкости, хотя численность восставших значительно превышала цифру бойцов, которых спешно могла выставить в Москве власть (1800 против 720 – правда, у этого меньшинства была артиллерия). Знаменательно было то, что соседние с восставшими Покровские казармы объявили «нейтралитет», и московские верховники таким образом неожиданно могли бы оказаться в критическом положении, если бы не наличие в Москве латышского полка под командой профессионала Вацетиса. Страшны были для власти после убийства германского посла перспективы возможной ликвидации «молчаливой» коалиции между русскими интернационалистами и немецкими империалистами. Большевики никогда не могли быть уверены в том, что германские штыки, находившиеся на подступах Москвы и Петербурга, при постоянно изменявшейся конъюнктуре, не могут обратиться против них; слухи, проникавшие в антисоветскую печать, часто неверные и преувеличенные, муссировали этот страх перед возможным разрывом (они говорили, напр., о проекте принца Гессенского создать «генерал-губернаторство» из оккупированных земель и т.д.). 6 июля вопрос был поставлен ребром и, как мы знаем, создал панику среди московских властелинов.

    Пути левых с. р. остались изолированными[383]. Мы не имеем никаких указаний на то, что антибольшевистские военные организации полагали возможным воспользоваться междуфракционной борьбой и явно обнаружившейся слабостью правительственных сил, которых формально числилось около 7 тыс. Как ни распылены были тайные офицерские организации тех дней (в одной Москве их насчитывалось 12), как ни разъединены они были различными политическими водительствами и ориентациями, все же между ними была некоторая связь, и стало складываться даже нечто подобное центральному штабу. Лозунг свержения большевистской власти объединял всех тех, кто вступал в тайные связи в значительной степени под влиянием призыва ген. Корнилова (11 января) образовывать местные ячейки, если обстоятельства препятствуют явке в Новочеркасск. Один из активных участников савинковской организации (наиболее сильной и активной) ген. Роллер, который принадлежал к группе латышских стрелков, объединившихся еще ранее вокруг идеи защиты Учр. Собрания, говорит, что пассивность в Москве объяснялась убеждением, что при сокрушении большевистских сил, с чем справиться можно было при наличности 3 – 4 тыс. человек, пришлось бы потом иметь дело с организованными германскими военнопленными. Цифра их доводилась до 50 тыс. Чрезвычайную преувеличенность подобных исчислений показали факты, обнаружившиеся после убийства Мирбаха в связи с вопросом о вводе в Москву батальона немецких солдат. Но таково было тогда всеобщее убеждение.

    Тайные военные организации с точки зрения внутренней безопасности должны были беспокоить большевиков в гораздо большей степени, нежели начинания последовательных революционеров, недовольных компромиссной политикой советской власти. В этом отношении угрожающим признаком должно было явиться неудачное выступление савинковской организации в городах верховья Волги, преждевременно спровоцированное безответственными заверениями московской агентуры военных миссий союзников о десанте. Дело было не в том, что Ярославль продержался 17 дней, а в том, что сепаратное выступление савинковской организации нельзя было рассматривать как изолированное действие. Это было одно из звеньев общего плана, который с натугой медленно складывался в расхлябистой обстановке тогдашней антибольшевистской общественности. Основной чертой такого плана являлось воссоздание «восточного фронта» уже в согласии с русскими общественными силами; интервенция (экономическая и военная помощь) в условиях такой договоренности теряла одиозный смысл чужеземного вмешательства. Первым этапом логически представлялось свержение власти, заключившей «похабный мир». Договорные отношения с союзниками закрепляли и непрочные всегда договорные отношения между общественными группами на почве одной общепризнанной политической платформы, которая была разработана «левым центром», – «Союзом Возрождения России», к которому присоединился отколовшийся от правых «Национальный Центр». Скрепляющая узы углублялись – и символом этого углубления явилось решение верховного вождя Добровольческой армии ген. Алексеева ехать на Волгу, т.е. в тот центр, где волею судьбы активную роль должна была играть конкурирующая в дни революции с большевиками во влиянии на массы партия соц. революционеров. Теперь мы знаем, что весь план оказался миражем. Но в дни наибольшего кризиса, который переживала советская власть, ауспиции для нее были зловещи. Большевики оказывались под двумя смертоносными ударами.

    Критические июльские дни, когда советской власти для самосохранения приходилось делать ставку на ту немецкую помощь, которую у Гельфериха просил Чичерин, были действительно завершением процесса внутреннего «банкротства большевизма». В сущности, это банкротство началось с 25 октября 17 года. Захватившие государственную власть переживали перманентный кризис. Временная стабилизация, связанная с официальным выходом России из войны по заключении Брестского мира, отнюдь не вывела коммунистических вождей из состояния, подчас близкого к панике. Эти переживания спорадически захватывали – о них свидетельствуют сами деятели мировой революции – не только слабых духом, но и сильных волей. В сознании делавших мировую историю далеко не была изжита дилемма о неизбежности «сдачи власти», которая ставилась в интимных переживаниях непосредственно после октябрьского переворота. У нас лично имеется авторитетное показание (б. комиссара юстиции Курского), что такая мысль не чужда была самому Ленину даже в конце апреля – так пессимистически при объективном взвешивании, а не напоказ, оценивались тогда ближайшие перспективы. Поистине никто не сомневался, что судьба «рабоче-крестьянского» правительства уже взвешена историей, как писал в свое время официальный орган партии с. р. («Дело Народа» 28 января). Поэтому так неожидан был призыв, раздавшийся в Москве со стороны группы демократической интеллигенции, возглавляемой обычно чутким публицистом Кусковой и ее газетой «Власть Народа». Сотрудники газеты провозгласили лозунг перемены фронта в отношении большевиков: наступил момент отказа от борьбы – «нельзя же биться все время на кулачках» (Осоргин). Призыв работать вместе с большевиками, служивший прелюдией к последующей кампании Горького о примирении интеллигенции с большевистской властью и сменовеховства, показателен был для отметки наличности упадочного настроения в некоторых слоях интеллигенции. Но он был совсем не ко времени, прозвучал одиноко и остался изолированным, найдя лишь одобрение в официозной советской печати. Именно в демократических кругах исчезали признаки внешней общественной летаргии, порождаемые усталостью и разочарованием, и стала возможной концентрация сил в нарождавшихся объединенных организациях. Как раз партия, официоз которой в январе не сомневался, что могильщиком большевиков будет идущая им на смену «реакция», сама вступила на активный путь борьбы за воссоздание «восточного фронта». Эта новая позиция партии с. р. окончательно была зафиксирована в майских резолюциях партии об интервенции. Последующее выступление чехословаков в Поволжье и в Сибири в связи с местными конспиративными военными организациями и отклик, полученный в населении, воочию обнаружили беспомощность советской власти.

    * * *

    События на востоке были неожиданны для московской власти – она теряла Урал, который почитала своим прочным плацдармом. «Сюда отступит советская власть, – говорил Троцкий при мартовском свидании с ген. Нисселем, – но не уступит перед натиском с запада и востока империалистов Центральных Держав и Антанты». И это не было только словесной фиоритурой, заимствованной из старого лексикона Отечественной войны 1812 года. Не чувствуя прочности своего положения в центре, советская власть систематически подготовляла свою возможную эвакуацию в «восточном направлении». С этой целью в первых числах апреля была создана «всероссийская эвакуационная комиссия» и разработан самый план эвакуации, причем окончательным пунктом, куда должны были направляться грузы, назначен был именно Урал. Сюда направили не только «золотой запас» (уже вывезенный из Москвы и застрявший по закулисной интриге «белогвардейцев» в Казани), сюда свозились и заложники – между прочим, 200 заложников из Эстландии, захваченных в дни февральского наступления немцев и привезенных в Екатеринбург[384]. Эту тенденцию эвакуации в «восточном» направлении надлежит отметить особо – в силу этой тенденции и члены бывшей императорской фамилии, быть может, постепенно направлялись в сторону Урала. Высланные в Вологду, Пермь и Екатеринбург ехали на место ссылки не по этапу и в первое время жили, в общем, довольно свободно. Рискованно было бы утверждать, что сосредоточение великих князей в уральском направлении как бы служит доказательством наличности тайного решения советского правительства, принятого после Брестского мира, ликвидировать великокняжескую семью[385]. К этому вопросу в конкретной обстановке того, что произошло, мы еще вернемся. Уральский плацдарм, как прочный бест для большевистской власти, также следует отнести в значительной степени в область сотворенных миражей, и не только в силу внешне непредвиденных событий, разыгравшихся на «восточном фронте» при участие иноземной военной силы, но и в силу внутренней своей несостоятельности. Несмотря на старые большевистские связи с заводским населением Урала, единства рабочего настроения здесь не оказалось – знаменитая впоследствии в летописях гражданской войны эпопея рабочих дружин Воткинского и Ежевского заводов служит неопровержимым тому доказательством. Немало большевистских «цитаделей» оказалось на Урале во вражеском лагере, и, как свидетельствуют многие из современников, подчас «поворотным моментом в настроении рабочих на этих заводах являлось заключение Брест-литовского мира. Рабочие Урала волновались и бастовали еще задолго до появления чехословацких освободителей и открытия фронта „гражданской войны“. В повышенном настроении местного крестьянского населения сомневаться уже не приходится. Сами большевистские историки Приуралья говорят нам о „серии восстаний“, перешедших в конце мая во „всеобщий взрыв“; они с большой яркостью описывают, как „деревня за деревней“ в „десятках волостей“ выходили с вилами и косами и смело шли против винтовок и пулеметов. Нет, не только недовольство „реквизиционно-продовольственной политикой“ поднимало эту крестьянскую массу против большевиков. Власть отвечала жестокими репрессиями – и еще задолго до официального „красного террора“ в дни начинавшейся гражданской войны по всему Уралу прокатилась волна массового террора. Те же советские историки рисуют эпические сцены ответной „стихийной мести“ со стороны крестьян в период вынужденного отступления „красных войск“ с Урала перед продвижением чехо-словаков. Один из них, рисуя картины ужаса расправы деревенских кулаков в одной из волостей Красноуфимского уезда с „большевиками“ (так называли всех, работавших в советских органах), добавлял, что эти зверства творились в каждом уезде и в каждой волости.

    * * *

    В кровавом угаре гражданской войны в Екатеринбурге должна была создаться чрезвычайно напряженная атмосфера, которая ставила под прямой удар находившуюся там царскую семью. Очевидно, было бы ошибкой игнорировать эту обстановку. В сознании местных большевистских деятелей она ставила гораздо острее династическую проблему, чем то было в центре. Автор предисловия к изданной Уралкнигой работе Быкова, много уже раз нами цитированной, Тыянов пишет: «Расстрел Романовых меньше всего был продиктован чувством мести или мифической кровожадностью большевиков. Эта мера была глубоко целесообразного действия в условиях ожесточения гражданской войны, когда возможность монархической реставрации была вполне реальной опасностью».

    Оставим в стороне вопрос о «целесообразности» убийства с точки зрения моральной и согласимся, хотя бы с Керенским, что объективно никакой реальной опасности в то время монархическая реставрация не представляла. Объективная историческая оценка может расходиться с психологией и субъективным восприятием современников. Из сделанного выше обозрения довольно отчетливо выступает, что психологические современники в разных общественных кругах были подготовлены к мысли о «возможной» монархической реставрации в том или ином виде. Крайности легко сходятся – о неизбежности «реакции» после падения большевизма говорили не только видные социалистические лидеры меньшевистского и народнического течения, но и сами «реакционеры», к которым должна перейти власть, выпадающая из ослабевших рук случайных «красных» дирижеров. Эти консерваторы были также фаталистами и готовы были пассивно пережить «невзгоды революционного времени». Деникин приводит образную цитату из резолюции 7 июля группы принадлежавших к военной среде киевских монархистов, которые желали «оберечь офицеров… от втягивания… во всевозможные авантюры под ложными лозунгами спасения отечества» ввиду «скорого воссоздания неделимой России… под скипетром законного монарха…» Тот же Деникин рассказывает о сложной внутренней борьбе в рядах Добровольческой армии, где «очень многие считали необходимым немедленно официально признать в армии монархические лозунги». «Все партии, кроме социалистической, видят единственно приемлемой формой конституционную монархию» – убеждал руководителей Добр. армии ген. Лукомский из Киева 14 мая[386]. Позже с таким же увещеванием обращался, как мы видели, и гр. Келлер. Сам Алексеев в одном из своих писем так определял точку зрения «руководящих деятелей армии»: они «сознают, что нормальным ходом событий Россия должна подойти к восстановлению монархии, конечно, с теми поправками, которые необходимы для облегчения гигантской работы по управлению для одного лица. Как показал продолжительный опыт прежних событий, никакая другая форма правления не может обеспечить целость, единство, величие государства, объединить в одно целое разные народы, населяющие его территорию». «Пульс биения жизни», как определял Лукомский нарастающее настроение, мы знаем, воспринят был деятелями правого центра в их переговорах с немцами. «Законного государя» с первых же шагов желал бы видеть и Милюков, формулировавший свои disiderata в запоздалом сообщении правому центру 29 июля, – по соглашению с немцами он хотел бы возвести на престол в. кн. Михаила (он предлагал москвичам «отыскать Вел. Князя, местопребывание которого должно быть известно его близким в Москве»). Киевская легитимистская группа Шульгина, состоявшая в радикальной оппозиции к прогерманской тактике кадетского лидера, собиралась перебросить в июне свои кадры в Сибирь для борьбы с немцами и большевиками «под открытым монархическим знаменем».

    Как же отрицать, что вопрос о реставрации так или иначе стоял в порядке дня, раз на нем базировалась значительная часть так называемых «буржуазных» слоев русского общества? Керенский изображает противобольшевистское движение в Сибири исключительно как движение «народное» – демократическое, которое изменило свой характер после переворота, поставившего во главе власти адм. Колчака, и приняло характер реакционный, вследствие чего могло бы иметь целью восстановление монарха. Обстановка в Сибири была гораздо сложнее – первоначальное движение было комбинированным выступлением противоположных по существу политических сил[387]. Перед общим врагом о «монархии» как таковой, может быть, никто и не думал, и Керенский склонен даже отрицать наличность каких-либо офицерских организаций в Сибири ранней весной – в то именно время, когда исполнительный комитет Екатеринбургского совета поднял вопрос о вывозе царской семьи из Тобольска ввиду возможности ее побега. Спасение это автору представляется искусственно измышленным. Между тем Керенский очень ошибался в основных своих суждениях. Достаточно привести авторитетное свидетельство ген. Флуга, посланного в Сибирь командованием Добр. армии. Он прибыл в Омск 13 марта (беру Омск как центр, к которому примыкал Тобольск) и здесь нашел уже ряд «более или менее прочно организованных отрядов, имевших задачей вооруженную борьбу против большевиков», – среди них летучий отряд шт. рот. Аненкова, отряд прославившегося сибирского «атамана» – едва ли он носил эсеровскую окраску. В течение своего четырехнедельного пребывания в Омске Флугу удалось объединить боевые дружины (офицерские и казачьи) всей степной Сибири под главенством не кого иного, как казачьего полковника Иванова-Римина. Фигура Иванова-Римина, занимавшего до войны полицейскую должность и сохранившего свои монархические симпатии, довольно определенно выявилась на фоне последующей сибирской общественности. Ив.-Римин должен был возглавить «военную диктатуру» в первое время после свержения большевиков. Опасения большевиков, что начинающееся в Сибири движение может привести к освобождению тобольского узника, не были так беспочвенны. Недаром генерал бар. Будберг на своем образном языке записал в дневник: «монархические выкликания вызвали вывоз Государя из Тобольска». Мог ли послужить такой факт переходным этапом к реставрации монархии? Это уже зависело от всей совокупности событий при участии в них двух чужеземных враждующих сил. Довольно наблюдательный француз полк. Пишон итоги своих сибирских встреч определял словами: «главная масса населения встретит реставрацию равнодушно». Идея политической «целесообразности» уничтожения претендентов на Российский престол могла найти отклик в большевистской среде, но в сложившейся конъюнктуре скорее приходится предположить, что адепты такого плана должны были вербоваться не в том окружении Ленина, которое, восприняв искусство «крутых поворотов» своего вождя, искало тактический компромисс с немецкой властью. Политический циник, каким на практике был Ленин, конечно, не остановился бы перед актом, в целесообразность которого он верил. Но едва ли сознательно он мог подрубать сук, за который зацеплялся, казалось, погибающий большевизм, – для императорской Германии, несмотря на все нейтральные заявления Вильгельма, кровавая расправа с представителями Царского Дома, даже если бы она не вылилась в отвратительные, кошмарные формы екатеринбургской бойни, не могла не явиться моральным шоком.

    Глава шестая ЕКАТЕРИНБУРГСКИЙ ЭТАП

    1. Заговорщики

    В официальном сообщении центральной советской власти, касавшемся убийства Императора Николая II, был выдвинут мотив обнаружения заговора, который имел целью освободить заключенного Императора. Следствие категорично отрицало наличность подобного заговора, и за ним следовали все, писавшие о трагедии в Екатеринбурге. Была ли реальная база для официального сообщения и для утверждения тогдашней большевистской печати, помимо той общей атмосферы, которая была нами очерчена? «Эти заговорщики, – спешит сказать Дитерихс, – были не русские офицеры: темные политические происки немецко-русской организации послужили последним толчком к кровавой драме на Урале и дали основание Янкелю Свердлову сослаться на существование офицерского заговора». Предвзятость такого суждения выступает слишком определенно. Как ни скудны наши фактические сведения о деятельности в Екатеринбурге в течение мая – июня тайных антибольшевистских группировок «монархических» организаций и отдельных лиц, все же можно себе представить в общих чертах картину происходившего – и эта картина не подтверждает негативных результатов сибирского следствия.

    Начнем с тех, которые спасали царскую семью еще в Тобольске. Среди них к момменту отъезда из Тобольска действующей была тюменьская группа, возглавляемая Соловьевым, трио – в лице Соловьева, Маркова и Седова; последний в литературе, как мы знаем, представлен завлеченным в западню первых двух, из которых один был немецким агентом, а другой – и немецким, и большевистским. Мы должны на них еще раз остановиться ввиду роли, им приписываемой, и для окончательной зарисовки рассмотренной уже по существу легенды о «петербургско-берлинской» организации.

    Всем троим, по словам Маркова, возможность организовать собственными силами освобождение царской семьи из Екатеринбурга представлялась «весьма ничтожной». Поэтому решено было, что Седов немедленно едет в Петербург для информирования организации Маркова 2-го, а остальные ждут сообщения от Седова и пытаются установит с Екатеринбургом связь. Седов выехал из Тюмени 14 мая. Троекратная попытка завязать отношения с екатеринбургскими узниками не увенчалась успехом. Время шло, а от Седова не было ни слуха, ни духа, рассказывает Марков Сергей. Соловьеву, находившемуся в ведении революционного трибунала, пришлось под благовидным предлогом скрыться в Покровском, Марков же оставался в своем эскадроне, мечтая пополнить его членами тобольского союза фронтовиков – «верными людьми», объединенными Гермогеном, и заслужить доверие своего начальства[388]. Вскоре, однако, случилась и беда. Около Тюмени появились чехословаки. В городе взбунтовались красноармейцы, а марковский эскадрон арестовал полностью весь местный исполком. Марков попал под следствие, но произошли еще более важные события. Казаками и чехами был занят Омск, и в Тюмень на пароходах прибыли омские комиссары со своими штабами. Тюменьское начальство было оттиснуто на задний план. В городе были взяты заложники из «именитых граждан». Старший инструктор по кавалерии, бывший офицер Крымского полка, почувствовал себя плохо в новой обстановке. Марков поспешил скрыться из Тюмени и 1 июля оказался в Екатеринбурге. Здесь он побывал около дома Ипатьева и убедился, что спасти царскую семью вооруженным путем из этого здания и думать нечего. Тогда Марков направил свои стопы в Петербург в твердом убеждении, что спасти царскую семью можно только дипломатическим путем – вмешательством Германии. Он решил обратиться к брату имп. Алекс. Феод. – к герцогу Людвигу Гессенскому в Германии. Дальнейшая эпопея «маленького» Маркова на путях завязывания связей с немцами и создала ему особую репутацию. Следствие в данном случае оказалось совсем не на высоте, хотя сам Соколов признает, что реальными попытки освобождения царской семьи в это время могли быть только попытки, сделанные по воле немцев. Соколов, конечно, знает, что Марков уехал из Тюмени и пробрался в Петербург вслед за перевозом в Екатеринбург царских детей, тем не менее он с доверием относится к явно несуразным, путаным и противоречивым показаниям допрошенных им в Рейхенгалле (21 г.) б. деятелей Союза русского народа Соколова и Маркова 2-го. И заключает: как Марков (Сергей) «лгал здесь (т.е. в Петербурге), нам рассказали свидетели». Марков 2-й еще был осторожен – он показывал: «Весной 18 г. в Петроград приехал Марков. Он нам сказал, что во главе вырубовской организации стоит зять Распутина Соловьев, что дело спасения, если понадобится, царской семьи налажено Соловьевым. Никаких подозрений в то время мне не запало в голову. Только сам Марков, после возвращения его из Сибири, представился в ином свете: его рассказы внушали мне мало доверия». У «наиболее активного» работника в данной монархической группе уже совсем все перепуталось: «В конце марта или в начале апреля вернулся из поездки Марков. Он начал нам рассказывать что-то несосветимое. Он говорил… про целые кавалерские полки, совершенно готовые для спасения в любую минуту царской семьи. В то же время выяснилось из рассказов Маркова, что он сам в Тобольские не был и не только не установил связи с N (т.е. Седовым), но, кажется, даже и не видел его… Я отнесся с недоверием к рассказам Маркова – как-то не походило на правду все то, что он нам говорил». Оба свидетеля относили возвращение в Петербург Седова на время более позднее, чем приезд Маркова.

    Из этих показаний и выросли сказки о донесениях, которые Соловьев слал петербургским организациям и которым доверилось следствие. Несуразная хронология сама по себе должна была заставить следствие с осторожностью отнестись к показаниям петербурских «монархистов». Марков (Сергей) дал следователю и свои показания в 21 г., но какое можно иметь доверие к человеку, заподозренному по своим немецким связям и явно лгущему! Марков рассказывал, что по возвращении в Петербург (7 июля) он видел Вырубову, которая потеряла связи с Марковым 2-м; видел Седова, но не мог увидеть Маркова 2-го и Соколова – они скрывались в окрестностях Петербурга, так как на их конспиративной квартире был сделан обыск, причем был арестован Седов, просидевший в Крестах около месяца. О том, что «маленький» Марков не «лгал», в пылу полемики подтвердил сам Марков 2-й, забывший показания, данные им следователю, и писавший в статье, напечатанной в № 124 «Вест. Мон. Совета», что он скрывался от своего однофамильца, не доверяя ему, как активному сотруднику провокатора Соловьева.

    Дальнейшее обследование деятельности Маркова Сергея следствием велось по тому же сомнительному методу. 14 августа Марков, отправив с одобрения Вырубовой через чиновника германского ген. консульства Шиля подробное письмо великому герцогу, уехал в Киев, зарегистрировав себя подданным самостоятельного Крыма при содействии сенатора Султан Крым Гирея, председателя Крымского Комитета. В Киеве он свиделся с лидером «монархического блока» Безаком, через посредство членов бюро по организации астраханской армии установил связь с немецким командованием и послал телеграмму в. герц. Гессенскому с извещением о своем прибытии в Киев и с запросом – желателен ли приезд его в Германию. В ожидании ответа Марков ездил в деревню к Ден и в Одессу, где жил его отец. В Одессе в кругу монархистов (Родзевича – б. председателя местного Союза русского народа, Толстого-Муразли и др.), в присутствии в. кн. Марии Павловны (младшей) Марков сделал доклад о своей поездке в Тобольск. По возвращении в Киев он вызван был в немецкое оберкомандо, где ему передали телеграмму от великого герцога с сообщением, что с ним войдет в связь г. Магенер из Москвы. Свидание это состоялось в октябре. Наступили последние дни гетманского правительства. Марков состоял ординарцем главнокомандующего вооруженными силами на Украине гр. Келлера, 21 января он, переодетый в немецкую военную форму, покинул Киев с эшелоном пехотного полка. Наконец, Марков дошел до великого герцога, жившего в Дармштадте, а также посетил в Геммельморе женатого на сестре Алекс. Фед. Ирине принца Генриха Прусского.

    Соколов очень категоричен в своих выводах. Роль Маркова в Шеве «все та же. В Петрограде он лгал русским монархистам, что все готово для спасения царской семьи. В Киеве он лгал, что ее спасли». Сам Марков лишь говорит (и в показаниях Соколова и в воспоминаниях), что в Петербурге Шиль ему сказал, что Ал. Фед. и дети вывезены из Екатеринбурга и находятся в районе Пермской губ. – таковы сведения, полученные консульством из Москвы от посольства. В Шеве Марков впервые услышал, что ходят слухи, что погибла вся семья, но что он, Марков, сказал, что слышит это впервые и что по его сведениям это не так. Нам придется коснуться страницы, которую Керенский чрезвычайно удачно назвал «Les cadavres ranimus». Многие, очень многие в 18 г. были убеждены, что царская семья действительно избегла ужасного конца, каким была ночь с 16 на 17 июля нового стиля… В доказательство странного круга знакомств для русского офицера и подозрительного поведения «хорошего русского человека, от которого Императрица ждала себе спасения», Соколов цитирует показание некоего генерала Н. в Омске в сентябре 19 г.: «Марков уверял, что вся царская семья жива и где-то скрывается. Он говорил, что он знает, где они все находятся, но не желал указать, где именно». В Киеве этот самый Марков был на совершенно особом положении у немцев. Он сносился с немецким командованием в Берлине… Он говорил, что «в советской России имел доступ повсюду у большевиков через немцев». Очевидно, и это ясно из контекста и дословных совпадений, этим же показанием генерала Н. пользуется и Дитерихс, может быть, придавая ему расширенное толкование. В его изложении получается еще более выпукло. В Шеве Марков рассказывал, что «имп. Вильгельм под влиянием принца Гессенского предлагал Государыне Императрице А. Ф. с дочерьми приехать в Германию, но они это предложение отклонили. Он показывал письмо Государыни к ее брату принцу Гессенскому, которое он получил от Е. В. для доставки по назначению в Тобольске; он говорил, что, уехав из Тобольска, он уже в Москве узнал, что их перевозят в Екатеринбург, и настойчиво отрицал убийство царской семьи. Он уверял, что все живы, но скрываются, и что он знает, где они все находятся, но не желает указать. В Шеве Марков был на совершенно особом положении у немцев: он сносился телеграммами с немецким командованием в Берлине и т.д. Он говорил, что… в советской России имел повсюду доступ у большевиков через немцев». Дитерихс добавлял: «Письмо, которое вез Марков, существовало, его видели другие и видели такие лица, которые могли знать почерк Императрицы». Естественно, Марков отрицал все это хитросплетение. Нужны ли доказательства всей его фантастичности?

    Надо сказать еще несколько слов и о Соловьеве. Если последний был действительно большевистским агентом, то казалось бы, что именно в Екатеринбурге и должна была усиленно развиться его провокаторская деятельность. Мы увидим, что вся обстановка там содействовала такой работе – по крайней мере был реальный, а не мифический объект для наблюдения. Но екатеринбургский этап проходит вне какого-либо воздействия со стороны Соловьева. По словам Соколова, «Соловьев кинулся в Тобольск в тот самый день, когда через Тюмень проехали дети[389]. Там он видел Анну Романову и узнал от нее, где находятся в Тобольске царские драгоценности, часть которых была оставлена там. Позднее он продал содержанке ат. Семенова бриллиантовый кулон за 50 тыс.». Ведь это все сплетни, который подбирало следствие. Булыгин так и говорит: «В городе ходили слухи о найденных ими (Соловьевым, о. Васильевым и горничной Романовой) спрятанных или отданных кому-то на хранение царских драгоценностях». Следствие могло бы установить один лишь факт, о котором говорят свидетели из числа оставшихся в Тобольске с семьей приближенных. А. Ф. из Екатеринбурга могла иносказательно дать указания на необходимость привезти с собой «все лекарства». Перед отъездом детей из Тобольска все драгоценности были зашиты в одежды[390]. По дневнику жены Соловьева видно, что он «мечтал» уехать в это время за границу. «Задания Соловьева в Сибири кончены», поэтому он и «стремится выбраться за границу» – поясняет Булыгин, относя это стремление ко времени, когда екатеринбургская драма была уже завершена, между тем как записи дневника жены Соловьева относятся к 8 и 15 мая. Большевистскому или немецкому агенту уехать не удалось. Одной из причин стремления выехать за границу была опасность «быть мобилизованным белыми».

    Так снова утверждает следствие, ссылаясь уже на августовские записи в дневнике Марьи Гр., напр., 13 августа: «Всех офицеров забирают. Боюсь как бы Борю не забрали, и он тоже боится этого». Соловьев постепенно продвигается на «восток», готовясь к отъезду в Шанхай. До 26 ноября Соловьев «упорно» скрывал свое офицерское звание и открыл его лишь в Харбине «за несколько тысяч верст от фронта». Соколов старался у арестованного во Владивостоке Соловьева выяснить, почему он не открыл своего офицерского звания в Омске. Тот ответил, что служить в Омске ему не позволяли его «монархические убеждения». Это дает повод следователю сделать патетическую реплику: «Весь мир свидетель того, что происходило в то время в Сибири. Там доблестное русское офицерство доблестно проливало свою кровь за жизнь и за честь родины. А Соловьев…» Патетические слова не могут воспроизвести действительность. Сибирская жизнь не являла, конечно, собой картины сплошного героического порыва и единства настроений – бывший обер-прокурор Синода эпохи революции Львов с тенденцией противоположной запишет: «…офицеры в Сибири шли из-под палки». То же скажет об «укрывающихся от призыва офицерах» и колчаковский военный министр бар. Будберг в своем дневнике: «В потоке шкурников растворились геройские остатки истинных борцов за идею и спасение родины». (См. соответствующие страницы в «Трагедии адм. Колчака».) Для «монархиста» Соловьева то, что было в августе и сентябре в Омске (время полусоциалистической Директории), вероятно, было не по душе. Следствие всемерно старалось очернить Соловьева и показать моральное ничтожество личности «зятя Распутина», но при критической оценке тобольской эпопеи, насколько она связана с деятельностью монархической организации «Tente Yvette», мы не можем упускать из вида ни пристрастие сибирского следствия, ни тенденциозность показаний Маркова 2-го, которому раскрыл глаза на Соловьева только в Берлине прибывший туда помощник Соколова, кап. Булыгин[391].

    * * *

    Итак, ни Соловьев, ни Марков не были уже действующими лицами в Екатеринбурге. Не обнаруживается на месте и следов тех двух посланцев московских монархистов, которые были отправлены по получению в Москве иносказательной телеграммы о готовящемся вывозе из Тобольска царской семьи[392]. Большими сведениями, хотя не очень определенными и подчас даже несколько странными, мы обладаем от лица, посланного одесскими монархистами. Соколов только глухо о нем упоминает: «В мае месяце близкие царской семьи, Толстые, послали в Екатеринбург своего человека, Ивана Ивановича Сидорова. Он отыскал доктора Деревенко (имевшего доступ в “дом особого назначения”), и тот сказал Сидорову, что царской семье живется худо: строгий режим, суровый надзор, плохое питание. Они решили помочь семье и вошли в сношения – Сидоров с Новотихвинским женским монастырем, а Деревенко с Авдеевым (комендантом). Было налажено доставление семье разных продуктов из монастыря». Более расширенные данные о бывшем «флигель-адъютанте», который фигурировал в Екатеринбурге под именем Сидорова, дает Дитерихс. Сидоров, по словам Дитерихса, приехал в Екатеринбург в середине июня с «определенной целью» – для переговоров с Царем. «Он говорил, что необходимо спасти царскую семью, что для этого надо сплотить офицерство, что надо все сделать для предотвращения опасности, которая угрожает семье; Сидоров высказывал, что необходимо, чтобы Государь Ник. Ал. был опять царем, а не в. кн. Мих. Ал. Сидоров посещал в Екатеринбурге некоторых лиц не один – с ним появлялся иногда, как он его называл, “адъютант”, но с которым он говорил не по-русски, а на каком-то иностранном языке». В Екатеринбурге Сидоров пробыл три недели. Перед отъездом он заявил, что «не сошелся во взглядах» с офицерами находившейся в Екатеринбурге Академии Генерального Штаба; привезенных с собой писем для царской семьи – от Толстых, Хитрово и Иванова-Луцевича – по назначению он не передал, и они «попали в следственное производство». «Была ли связь между миссией Сидорова и политическими планами, увлекавшими немецкое командование, определенно сказать нельзя, но одно можно заключить, что предложение, привезенное Сидоровым бывшему Царю, оказалось неприемлемым для последнего». Впоследствии Маркову в Одессе указывали, что он был послан лишь с целью собрать «точные данные о действительном положении императорской семьи для информации южных организаций», поскольку «Лондонская гостиница», где происходили монархически заседания, считала, что вопрос о восстановлении монархии ставить преждевременно, а вопрос о царской семье должен входить в компетенцию петербургских организаций, имевших лучшие связи с Сибирью. Здесь мы упираемся в тупик. Оказывается, что «Иван Иванов», посланный Толстыми из Одессы, и «флигель адъютант», именовавший себя в Сибири «Сидоровым», очевидно разные лица. В № 1 монархической «Русской Летописи» (1921 г.) были напечатаны, как уже отмечалось, письма великих княжен, отправленные Толстой в Одессу. Очевидно, из того же источника помещен и краткий рассказ «доверенного человека» Толстых, посланного в Екатеринбург для выяснения условий жизни там Государя. Человека этого звали «Иван Иванов», и был он в действительности человеком «простым». Наблюдения его были элементарны и передавал он то, что «говорил весь город» – о том, напр., как царских детей в Тюмени население встречало «с зеленью и цветами», «усыпали ими путь следования» («когда красноармейцы хотели воспрепятствовать этому, то женщины избили несколько солдат, а одного из них схватили и бросили в грязную лужу») и т.д. Рассказывал Иван Иванов и о том, как плохо питалась царская семья из «общего котла советской кухни», когда подчас им давали только то, «что оставалось от комиссаров и солдат». Так, было естественно, что «Иван Иванов» интересовался более обыденным, жизненным и вошел в сношения с Тихвинским женским монастырем о доставке продуктов в Ипатьевский дом, между тем как «бывший флигель-адъютант» занимался более высокой политикой. Впрочем, я не буду удивлен, если окажется в конце концов, что флигель-адъютант – скорее всего мифическая личность, созданная обывательским воображением, которое следствие превратило в некую реальность[393].

    Толкование загадок – занятие довольно бесплодное. Очевидно, что слухи, связанные с дипломатическими разговорами о царской семье, которые были в Москве, придали миссии «Сидорова», реального или фиктивного, определенную окраску. Эти «слухи», несколько, быть может, преувеличенно, Дитерихс охарактеризовал так: «С начала июня 18 г. различные советские деятели стали усиленно распространять сведения, что немецкое командование в Москве потребовало от советской власти выдачи бывшего Государя Императора и его семьи и перевоза их в Германию. Об этом говорили всюду: и в официальных советских органах, и в салонах советских светских дам, и в подполье белогвардейских организаций Москвы, и в широких массах населения Москвы и Екатеринбурга, и даже за границей. А в рядах охранников… Ипатьевского дома говорили определенно, что царская семья будет вывезена в Германию и что имп. Вильгельм пригрозил тов. Ленину, “чтобы ни один волос не упал с головы Царя“. Сведения эти держались очень упорно и настойчиво». В подтверждение этих слухов Дитерихс приводит выписку из попавшего в следственную комиссию документа – июньского письма, адресованного из Москвы находившемуся в Алапаевске молодому кн. Палей: «Здесь все говорят, что по требованию немцев царскую семью перевезут в Германию». Местное творчество расширяло столичную молву, и, очевидно, со слухами о «миссии» Сидорова в воспоминаниях Боткиной-Мельник все это превратилось в совсем уже несуразную форму: «Член екатеринбургского совета, шпион германского правительства… был впущен комиссарами к Государю и заявил, что вся царская семья будет освобождена и отправлена за границу, если Их В. подпишут Брестский мир. Его Величество отказался…» Перед нами образец творения легенды[394].

    В повествовании Дитерихса «Сидоров» не сошелся с офицерами Академии Ген. Штаба, которые в числе эвакуированных на Урал столичных учреждений находились в то время в Екатеринбурге. Об этих офицерах Академии упоминает еще один из документов следственной комиссии: показания подп. П. К. Л. – о них пишет Дитерихс и умалчивает Соколов. «В мае 1918 г., – рассказывал П. К. Л., – я был командирован из Петрограда в Екатеринбург от монархической организации “Союза тяжелой кавалерии”, имевшей целью спасение жизни августейшей семьи. В Екатеринбурге я поступил в слушатели 2-го курса Академии Ген. Шт. и, имея в виду осуществление вышеуказанной цели, осторожно и постепенно сошелся с некоторыми офицерами-курсантами… (поставлено 5 инициалов). Однако сделать что-либо реальное нам не пришлось, так как события совершились весьма неожиданно и быстро. За несколько дней до занятия Екатеринбурга чехами я ушел к ним в составе офицерской роты полк. Румши и участвовал во взятии Екатеринбурга».

    Офицеры Академии фигурируют в такой же роли и в других свидетельствах. Наличность некоторой конспиративной организации с большой определенностью выступает в рассказах кн. Елены Пет., переданных ее приближенным Смирновым. Елена Петр., королевна сербская, бывшая замужем за кн. Иоан. Конст., добровольно последовала в ссылку за своим мужем. Три недели вся великокняжеская семья, прибывшая в Екатеринбург через 3 дня после перевоза Николая II, внешне пользуясь полной свободой, оставалась в Екатеринбурге. Затем была переведена в Алапаевск[395]. Отсюда Ел. Пет. приезжала вновь в Екатеринбург хлопотать о своей поездке к детям в Петербург. Ел. Пет., пользовавшаяся относительной свободой[396], в дни пребывания в Екатеринбурге довольно широко посещала общество, и в частности Академию, где она была знакома с бывшим стрелком императорской фамилии. Из своих разговоров с этим офицером Е. П. передавала Смирнову, что в Екатеринбурге организован отряд «белой гвардии» и уже разработан план освобождения Царя (к этому плану мы еще вернемся). Эта организация и была той самой, которой, очевидно, руководил П. К. Л., так как именно она ушла к чехам, чтобы «ускорить падение Екатеринбурга» и тем освободить членов царской семьи. По словам жены офицера А. Г. Семчевской (ее воспоминания были напечатаны в 21 г. в «Двуг. Орле»), удалось создать активную группу в 37 офицеров. На «интимных вечерах» этой группы бывали и великие князья.

    В эту местную заговорщицкую группу не входили офицеры под началом ген. X., посланные Марковым 2-м из Петербурга, – эти «марковцы» (среди них был Седов) стали стягиваться к Уралу только в двадцатых числах июля. Было уже «поздно». Опоздали также и другие отправленные в Екатеринбург боевые люди, связанные с Москвой. В их состав входил тот самый кап. л. гв. Петроградского полка Булыгин, который сделался помощником Соколова. Булыгин сам рассказал о своей поездке в Сибирь. Этот офицер, принявший участие в добровольческом «ледяном походе», направился спасать Царя, как он говорил Маркову Сергею, по поручению вдовствующей Императрицы. С «паролем», полученным от Шульгина, связанный с группой офицеров гвардейского полка, он явился в центр «национального объединения» в Москву к Кривошеину и Гурко. Перед «центром» Булыгин поставил вопрос: «Я из степей и ничего не знаю. Вы – центр и вам виднее обстановка. Я не один… и мы хотим действовать, а потому, веря вашей осведомленности, спрашиваем вас: 1. Пришло ли время выручать Государя? 2. Когда это сделать? 3. Куда везти? 4. Дайте деньги на это дело. Ответ был: “1. Принимаем предложение. 2. Денег дадим. 3. Время пришло. 4. Когда и как везти – покажет разведка. Поезжайте на разведку”. После этого меня задержали еще около двух недель. Наконец, когда я однажды шел на свидание с В. I. Гурко, меня остановил крик мальчика-газетчика: «Расстрел Николая Кровавого…» Это было первое, как впоследствии выяснилось, ложное известие, пробный шар большевиков… Русский народ смолчал… И успокоенные большевики принялись за исполнение намеченного ими плана… Я пришел с газетой к Гурко “le roi est mort, vive le roi”, поезжайте, быть может, жив наследник».

    «Этой же ночью я выехал в Екатеринбург, – продолжает Булыгин, – еще не доезжая Вологды, я прочел в газетах опровержение кровавой вести, а купив газету на ст. Котельнич, я прочел: “Наш маленький город становится историческим местом – местом заключения бывшего Императора. Его скоро переведут сюда из Екатеринбурга, которому угрожают чехословацкие и белогвардейские банды“. Котельнич лежит недалеко от г. Вятки… Я остановился в Вятке и начал работу. Связавшись с друзьями и распределив роли, мы скоро “осветили обстановку”. Она благоприятствовала – в Вятке числилось всего 117 плохо организованных красноармейцев, и при усиливающемся нажиме чехов можно было ожидать паники. Было решено вызвать группу своих офицеров из Москвы, которые готовы были явиться по условной телеграмме под видом мешочников. По прибытии группы офицеров в Котельнич, она должна была разделиться вокруг дома заключения и ждать момента. Через одну женщину, вошедшую в доверие к местному совдепу (метод Маркова-«маленького»!) и долженствовавшую войти в дом заключения в виде поломойки, свите Государя должно было быть передано оружие (ручные гранаты и револьверы) для того, чтобы они могли продержаться первые полчаса, пока мы будем брать дом снаружи, ибо было опасение, что, вероятно, стража имеет приказание покончить с узниками, в случае попытки их выручать. Дабы семья доверилась нам и не опасалась провокации, должно было быть передано письмо от лица, почерк которого члены царской семьи хорошо знали. Далее предполагалось на паровых катерах, стоявших по Вятке, уходить по реке вверх к Северной Двине и оттуда пробраться к англичанам в Архангельск (которых, кстати сказать, тогда еще не было в Архангельске)… План был шальной, – замечает капитан гвардии Булыгин, – но мог удасться… В случае отказа Государя спасаться мы клялись увезти его силой. Время шло. Мы тщательно наблюдали железную дорогу и Котельнич, но никаких признаков проследования поезда с узниками или приготовлении в Котельниче к их встрече не было. Теперь мне понятно, что этот слух о Котельниче был только тонко рассчитанной хитростью – сбить с толка возможные попытки к освобождению жертв в момент их убийства… Наступили первые дни июля н. ст. Обеспокоенный, я решился наконец сам проехать в Екатеринбург, дабы узнать на месте обстановку». Но… судьба судила по-иному. Булыгин на ст. Екатеринбург был узнан солдатом своей роты, который с ним поздоровался как со старым своим капитаном. Булыгин был арестован присутствовавшим здесь же комиссаром, с которым он ехал от Перми в одном купе. Так сорвалась московская инициатива.

    Мы знаем, что аналогичную участь по другим причинам потерпела и киевская запоздалая попытка ген. Мосолова, при содействии герцога Лейхтенбергского, связавшегося с немецким командованием. О том, что рассказал Мосолов, следователь Соколов не упоминает, но косвенно освещает этот эпизод во французском издании своей книги, вышедшем раньше русского. Он приводит сенсационное показание, данное ему кн. Долгоруким, одним из лидеров киевских монархистов, бывшим командующим войсками на Украине во времена ген. Скоропадского. Это свидетельство касается не планов Мосолова и Лейхтенбергского, а роли, сыгранной гр. Альвенслебеном, который являлся передатчиком тайных намерений берлинского Двора. «5 или 6 июля, – свидетельствовал Долгорукий, – глава киевских монархистов Безак уведомил его, что Альвенслебен сообщил о своем визите для сообщения важной новости. Долгорукий отправился к Безаку и здесь узнал от Альвенслебена, что имп. Вильгельм желает все сделать, чтобы спасти имп. Николая II, и что он принял соответствующие меры в этом отношении». «Он нас осведомил, что между 11 и 20 июля мы узнаем, что Царь казнен… Он нас предупредил, что эти сведения, так же, как слухи, распространенные в июне относительно смерти Царя, будут ложны, но это необходимо в интересах самого Царя, чтобы эта новость распространилась. Он просил нас держать в секрете его сообщение и, когда придет момент, сделать вид, что мы уверены в смерти Императора. 18 или 19 киевские газеты сообщили, что Император казнен в Екатеринбурге и что царская семья увезена в верное место…» «Я был поражен, – заканчивает Долгорукий показание, – той осведомленностью, которую заранее проявил Альвенслебен…» Во всех киевских церквях служили панихиды по покойному Императору, на них присутствовал гр. Альвенслебен и… плакал. «Безак и я были поражены искусством, с которым этот человек играл роль…»

    Трудно дать комментарии к столь невероятному рассказу о том, что Берлин за две недели знал почти точную дату убийства Государя – недаром в русском издании Соколов умолчал о показании кн. Долгорукого[397]. Приходится пройти мимо этого странного эпизода, по-видимому, явившегося рефлекторным отражением всей совокупности легенд, которые творила жизнь. Однако, как следует назвать все предшествующие попытки организовать среди офицерских элементов кадры для освобождения царской семьи? [398] Были ли это заговоры или нет? Мы охотно дали бы им наименование – потуги на заговоры, попытки слабые, наивные и неизбежно неудачные. Но формально это были «заговоры», неясные слухи о которых просачивались в более широкие круги, подхватывались и раздувались советской печатью в связи со случайными арестами реальных или мнимых «монархистов», участников местных «контрреволюционных» выступлений. Так было в уральской печати, и «Уральский Край» в Екатеринбурге предостерегающе провозглашал: «Романов и его родственники не избегнут суда народа, когда пробьет час».

    * * *

    Было ли в этих попытках все же что-либо реальное в смысле осуществления плана спасения царской семьи? Быков, писавший книгу свою главным образом по расспросу «товарищей», говорит, что заговорщики многократно пытались в течение июня войти с заключенными в связь, передавая записки в приношениях монашек местного монастыря, в хлебе, в пробках бутылок с молоком и т.д. Автор цитирует две такие довольно общего содержания записки.

    «Друзья более не спят и надеются, что час, столь долгожданный, настал» – говорилось в одной из них. В другой вопрос ставился уже более конкретно: «Час освобождения приближается, и дни узурпаторов сочтены. Славянскае армии все более и более приближаются к Екатеринбургу. Они в нескольких верстах от города. Момент становится критическим[399]. Этот момент наступил, надо действовать». Затем Быков приводит еще два письма, напечатанных у Дитерихса. Сам Дитерихс ссылается в данном случае на какое-то «радио Москва – Будапешт» 3 апреля 19 г., воспроизводившее сообщение московских «Вечерних Известий», которые в неофициальном порядке опубликовали «документы» по делу «о попытках к побегу Николая» [400]. В первом из этих писем анонимный корреспондент, подписавшийся «офицер», говорил: «С Божьей помощью и с Вашим хладнокровием надеемся достичь нашей цели, не рискуя ничем. Необходимо расклеить одно из Ваших окон, чтобы Вы могли его открыть; я прошу точно указать мне окно. В случае, если маленький Царевич не может идти, дело сильно осложнится, но мы и это уже взвесили, и я не считаю это непреодолимым препятствием. Напишите точно, нужны ли два человека, чтобы его нести, и не возьмет ли это на себя кто-нибудь из Вас. Нельзя ли было бы на 1 или 2 часа на это время усыпить „маленького“ каким-нибудь наркотиком. Пусть решит это доктор, только надо Вам точно предвидеть время. Мы не предпримем ничего, не будучи совершенно уверены в удаче заранее. Даю Вам в этом торжественное обещание перед лицом Бога, истории, перед собственной совестью». Далее шел ответ Николая II: «Второе окно от угла, выходящее на площадь, стоит открыто уже два дня и даже по ночам. Окна 7-е и 8-е около главного входа, тоже выходящие на площадь, точно такие же всегда открыты. Комната занята комендантом и его помощниками, которые составляют в данный момент внутреннюю охрану из 13 человек, вооруженных ружьями, револьверами и бомбами. Ни в одной двери, за исключением нашей, нет ключей. Комендант и его помощник входят к нам, когда хотят. Дежурный делает обход дома ночью 2 раза в час, и мы слышим, как он под нашими окнами бряцает оружием. На балконе стоит один пулемет, а под балконом другой на случай тревоги. Не забудьте, что с нами будет доктор, горничная и маленький кухонный мальчик. Было бы низко с нашей стороны (хотя они ни в коем случае нас не затруднят) оставить их тут после того, как они добровольно последовали за нами в изгнание. Напротив наших окон по той стороне улицы помещается стража в маленьком домике. Она состоит из 50 человек. Все ключи и ключ № 9 находятся у коменданта, который с нами обращается хорошо. Во всяком случае, известите нас, когда представится возможность, и ответьте, можем ли мы взять с собой наших людей. Перед входом всегда стоит автомобиль. От каждого сторожевого поста проведен звонок к коменданту и провода в помещение охраны и другие пункты. Если наши люди останутся, то можно ли быть уверенным, что с ними ничего не случится?»

    К этому Быков прибавляет, что Царь пытался отправить письмо в конверте с цветной подкладкой – «конверт был заподозрен, и когда подкладка была отклеена, под ней нашли план верхнего этажа “дома особого назначения”, с подробным обозначением комнат и указанием их обитателей». Этого случая с «планом» касается в воспоминаниях и Авдеев, но по его изложению ясно, что случай был в первый период заключения. Он говорит о письме, адресованном «Николаю Николаевичу». Вызванный в комендатуру Николай II вначале ответил полным незнанием, сказав, что «может быть, кто-нибудь из детей это сделал». Когда же ему был показан план, начерченный им собственноручно, то он «замялся, как школьник», и сказал, что «он не знал, что нельзя посылать плана». На запрос, почему же тогда его запрятали под подкладку конверта, он, как ребенок, начал просить, чтобы его извинили на первый раз и что больше таких вещей он делать не будет. И тут же спрашивал: «А вы все-таки пошлете этот листок с письмом или оставите его?» Дневник самого «наивного» Царя устанавливает, что история с «планом» не измышлена, но носит совсем другой характер. 21 апреля, т.е. на пятый день приезда, в «великую субботу», Царь записал: «Писал по несколько строчек в письме дочерям от Алекс и Марии и рисовал план этого дома» – другими словами, рисовал план в первых письмах, пошедших в Тобольск. Под 24 апреля в дневнике отмечено: «Авдеев комендант вынул план дома, сделанный мною для детей третьего дня на письме, и взял его себе, сказав, что этого нельзя, посылать!» В данном случае нельзя, конечно, не поверить бесхитростной записи в дневнике. «Поганец Авдеев», как Царь окрестил после случая с «планом» на первых порах коменданта, явно присочинил для прикрасы в своих воспоминаниях.

    К письмам, заимствованным из «Радио Москва – Будапешт», Дитерихс отнесся с большим скепсисом – все эти документы сочинены позднее в Москве. «Отчего от них так отзывается Олендорфом или каким-нибудь другим распространенным пособием для изучения какого-либо иностранного языка? Отчего “офицер”, желающий спасти бывшего Государя Императора, значит, оставшийся в душе верноподданным, обращаясь к нему, называет его только “Вы”, “Вам”, а не “Государь”, “В. Величество”, ему более привычным и допустимым титулованием? Отчего он же называет Наследника-Цесаревича – Царевичем, что на русском языке не одно и то же, а в другом месте он просто называет Наследника-Цесаревича – “маленьким”, как будто имея возможность, как и советские деятели, читать дневники Государя Императора и видеть там интимное ласкательное наименование, данное Государем нежно любимому сыну». Представляется Дитерихсу документ и с фактической стороны несуразным, когда говорится о похищении через окно. Со своей стороны, Царь, за забором ничего не видевший, не мог писать о сторожевых постах, о сигнализации, которой не было, и т.д. «А мог ли Государь забыть, что спасению подлежат не только Боткин, Демидова и Седнев, а еще Харитонов и Трупп? Забыли о них – вероятно, те, кто в Москве сочинял эти документы». «Фальшивость документов» особенно чувствуется в стиле, не соответствующем ни русскому слогу, ни русскому духу. Русский офицер не мог так писать, не мог писать и Царь, «прекрасно владеющий родным языком».

    Критика Дитерихса довольно убедительна, но все же мы должны иметь в виду, что перед нами лишь подозрительный перевод текста какого-то «радио». (Было ли нечто подобное фактически опубликовано в московских «Веч. Известиях», проверить мы не можем, и публикация эта представляется сомнительной.) Авдеев, склонный, как могли мы усмотреть, к сочинительству в воспоминаниях, утверждает, что на куске пергамента, обнаруженном в пробке с бутылкой сливок, письмо было написано по-английски. Эта бумажка им была доставлена Голощекину, после снятия копии «была вложена обратно в пробку и передана по назначению. Через 2 – 3 дня таким же порядком последовал ответ Николая». «Офицер» в концов концов якобы был арестован, и он оказался «офицером австрийской армии Мачичем» (не спутал ли мемуарист задним числом с сербским офицером Мачичем, прибывшим вместе с Смирновым и позже арестованным). Если допустить, что письмо «офицера» было написано иностранцем (мы увидим, что в этом предположении имеется некоторое правдоподобие), то отпадут многие сомнения Дитерихса, в частности наименование «царевич» и «маленький», обращение на «Вы» и т.д., это наименование употреблялось не только в интимной обстановке – так, телеграмма, посланная в Тобольск при содействии Яковлева по дороге в Тюмень, спрашивала о здоровье «маленького». И сомнения относительно письма от имени Николая II не всегда так уже непоколебимы: Царь мог думать не без основания, что повару Харитонову и лакею Труппу в случае бегства семьи ничего не грозит; утверждения Дитерихса, что между сторожевым постом (их было 11 – из них шесть наружных) и комендатурой не существовало сигнализации, как указывает письмо, по-видимому неверны, ибо обследование Соколова установило, что в комендантской имелось пять электрических проводов: характерно обычное для Царя употребление термина «люди» в отношении своих окружающих.

    Но главным аргументом в пользу возможной подлинности если не этих писем, то других, аналогичных им, служит дневник Николая II. 14 июня (Царь писал всегда по старому стилю) записано: «Провели тревожную ночь и бодрствовали одетые… (многоточие, как отмечает редакция «Кр. Архива», в подлиннике). Все это произошло от того, что на днях мы получили два письма[401] одно за другим, в кот(орых) нам сообщали, чтобы мы приготовились быть похищенными какими-то преданными людьми. Но дни проходили, и ничего не случилось, а ожидание и неуверенность были очень мучительны». Из повествования Смирнова мы знаем, что в эти дни та организованная группа офицерства, о которой Ел. Петр. рассказывала ему, искала путей сообщения в Ипатьевский дом о своих планах. Офицеры просили через Деревенко, при его очередном посещении Наследника, предуведомить Боткина, чтобы Царь не был бы испуган, когда произойдет похищение. Смирнов с Мичичем, прибывшие в Екатеринбург 4 июля, на другой день, т.е. по старому стилю 22 июня (это был момент, когда в «доме особого назначения» происходила «крутая перемена»), посетили одного американца, который передал им, что чехи находятся уже в 80 кил. от Екатеринбурга и что глава «белой гвардии» готов действовать. Американец рассказал им, что из окна мансарды английского консула виден сад дома Ипатьева. Каждое утро консул, наблюдая прогулку Николая II, телефонировал другим консулам, что «товар еще на станции».

    Дневник Царя подтверждает и историю распечатания окна. 10/23 июня в дневнике стоит отметка: «У нас утром открыли одно окно». Как видно из предшествующих записей, «разрешение» этого вопроса длилось «около двух недель». «Часто приходили разные субъекты и молча при нас оглядывали окна». И как раз тесовый забор, которым был обнесен дом, как свидетельствует Авдеев, «не полностью закрывал угловое окно, выходящее на Вознесенский проспект», – это была комната Царя, где и было раскрыто окно[402].

    Комментируя сообщение «Красной Газеты» (26 г.), где были перепечатаны приведенные выше письма «офицера» и Николая II, Керенский в «Днях» усомнился также в достоверности писем – он соглашается с Соколовым, что при существовавшей системе караула царская семья была в «западне», в «безвыходном положении». Попытка к побегу в этих условиях была просто самоубийством всех его участников.

    Это чувство безвыходности, по мнению Керенского, и царило в Ипатьевском доме. Он обращает внимание на то, что «Красная Газета» при публикации записки, найденной в пробке бутылки с молоком, пропустила фразу «чрезвычайной важности» (очевидно, Керенский считает эту записку достоверной): это те слова, которые следовали за упоминанием, что «момент становится критическим» – «теперь надо бояться кровопролития» [403]. «Боязнь кровопролития, – пишет Керенский, – ясно говорят о другом настроении, царившем в Ипатьевском доме в те дни, когда в Москве хладнокровно подготовляли зверское убийство беззащитных женщин и детей». Царский дневник опровергает такое толкование. Возможно, что объективно попытки освобождения действительно были равносильны простому «самоубийству», но очевидно, действующие лица тогда рассуждали по-другому[404]. Последняя запись дневника Николая II 30 июня, т.е. 13 июля, оканчивается словами: «вестей извне никаких не имеем». За день перед тем в дневнике упомянуто «утром около 101/2 час. к открытому окну подошло трое рабочих, подняли тяжелую решетку и прикрепили ее снаружи рамы – без предупреждения со стороны Ю. (ровского). Этот тип нам нравится все менее».

    У нас нет данных, чтобы поставить в прямую связь планы «белой гвардии», о которых говорил «американец» Смирнову, и укрепление 11 июля решеток на «открытом окне в доме Ипатьева с попыткой «контрреволюционного» выступления, имевшего место в Екатеринбурге 13 июля (30 июня ст. ст.) – так называемого бунта эвакуированных «инвалидов», закончившегося массовыми арестами и расстрелами. Официальная версия ставила «восстание» в прямую связь с замыслами местных тайных военных организаций. Как раз в это время ушла из Екатеринбурга к чехам та офицерская рота, участники которой подготовляли пути освобождения царской семьи. В это время (29 июня) был убит и еп. Гермоген, арестованный на страстной неделе и привезенный в Екатеринбург. Здесь по ходатайству делегации тобольского епархиального съезда во главе с прис. пов. Минятовым под залог в 100 т. его согласились выпустить, и Гермоген отправился назад в Тобольск. Однако дальше Тюмени он не доехал. Из Омска через Тобольск уже наступали чехи. На реке Туре близ с. Покровского Гермоген был утоплен конвоирами.

    2. В «доме особого назначения»

    Записью 30 июня (следовательно, 13 июля, т.е. за несколько дней до гибели) закончился дневник Императора Николая II. Последняя ее фраза, как было сказано, гласила: «вестей извне никаких не имеем». Мы имеем право заключить, что именно в эти дни резко оборвались какие-то надежды на спасение. Призванный 1 июля совершить богослужение в доме Ипатьева священник екатеринбургского собора о. Сторожев засвидетельствовал в показаниях следствию, что его внимание привлек внешний утомленный вид заключенных (они были «я не скажу в угнетении духа, но все же производили впечатление как бы утомленных»), отличный от того, который он заметил при первом своем посещении царской семьи: тогда царевны имели вид «почти веселый», не было «следов душевного угнетения» и на лице бывшего Императора. Сопровождавший о. Сторожева дьякон для выполнения очередной церковной требы, в свою очередь, увидел происшедшую перемену и сказал о. протоиерею: «у них там что-то случилось… они все какие-то другие, точно даже и не поет никто» (это нарушало установленную традицию).

    До этого момента монотонная жизнь в условиях тюремного режима, установленная в «доме особого назначения», текла более или менее спокойно для заключенных, и они не испытывали каких-либо «изощренных издевательств», «унижений» со стороны тюремщиков. Дневник Николая II, которым не могло еще пользоваться следствие, вносит весьма существенные коррективы в изложения мемуаристов, говорящих с чужих слов, и в текст свидетельских показаний, данных Соколову или его предшественнику по руководству следствием. Картина тюремного режима представится несколько иной, если только отрешиться от мысли, болезненно и остро затрагивавшей близких Царя и монархические круги, что нивелирующий большевистский режим распространялся на семью бывшего верховного главы государства Российского. «Сплошным мучительством» его нельзя назвать, особенно по сравнению с режимом в других советских тюрьмах. Еще в меньшей степени сможем мы повторить слова Деникина, что в Екатеринбурге царская семья подверглась «невероятному глумлению черни».

    Непосредственными свидетелями жизни царской семьи в доме Ипатьева были те члены охраны, которые прошли через следственный допрос: сохранивший жизнь камердинер Николая II «старик Чемодуров», который прибыл в Екатеринбург вместе с Царем и был отпущен им для «отдыха» уже 11 мая, т.е. на другой день после приезда оставшихся в Тобольске членов семьи, и привезенные из Тобольска и погибшие в Екатеринбурге «дядька» Цесаревича, матрос Ногорный, и лакей Седнев – взятые 14 мая на допрос, они уже не вернулись назад, следовательно, они были в доме Ипатьева только три дня. (Ногорный и Седнев оказались затем в заключении вместе с кн. Львовым, их рассказы последнему и были зарегистрированы следствием). Чемодуров показывал следователю, что режим в Ипатьевском доме был установлен «крайне тяжкий, и отношение охраны было прямо возмутительное». Когда Царь к кому-нибудь из них обращался с вопросом, то или не получал ответа, или грубое замечание. Старому камердинеру казалось, конечно, ужасным, что не было ни столового белья, ни столового сервиса, что вся сервировка была «крайне бедна», и что обедали за столом, не покрытым скатертью. К ужину подавали те же блюда, что к обеду, а к чаю черный хлеб. Прогулки разрешались один раз в день в течение 15 – 20 минут. Сдержанное, «не вполне откровенное» показание Чемодурова следственной власти было проверено Соколовым его частными, «более откровенными» рассказами про жизнь в Ипатьевском доме отдельным лицам[405]. Здесь (в «бессвязных», по выражению Кобылинского, рассказах больного Чемодурова) больше уже выступают черты комиссарской «грубости» – Чемодуров, напр., говорил, что в обеденных трапезах за царским столом принимали участие и красноармейцы и комиссары: «придет какой-нибудь и лезет в миску: “ну, с вас довольно”»[406], княжны спали на полу, так как кроватей у них не было; последние не смели ходить без стражи в уборную, причем и здесь их сопровождали часовые. По словам Львова, Седнев и Нагорный утверждали, что этот ужасный режим становился с каждым днем «все хуже и хуже»: двадцатиминутная прогулка свелась до 5 минут; несчастных княжон «заставляли играть на пьянино» и т.д. В изображении «правдивых» воспоминаний Мельник[407], обобщавших приведенные свидетельства, жизнь в доме Ипатьева превратилась в «сплошное издевательство»: пищу приносили ту, что оставалась после караула, и «убирали, когда арестованные только что начинали есть», или «плевали» в нее. «Первое время великие княжны готовили для больной матери отдельно на спиртовке кашу и макароны, приносимые доктором Деревенко, но вскоре Деревенко перестали пускать к ним, и они больше ничего не получали», и т.д.

    Вот теперь показания дневника Николая II – человека, по-видимому, простого и очень непритязательного. В первый же день он отметил неудобство помещения в двух комнатах верхнего этажа около столовой караула: «Чтобы идти в ванну и W. С., нужно пройти мимо часового у дверей караульного помещения» – неудобство, которое было устранено через несколько дней, когда караульные были переведены в нижний этаж. Обед, который приносили со стороны, правда, часто, очень часто запаздывал, но тем не менее в апреле постоянно имеем отметки: «отлично поужинали» или «еда была отличная и обильная», «еда была обильная, как все это время, и поспевала в свое время» (4 мая). «Нам купили самовар (1 мая) – по крайней мере не будем зависеть от караула». 5 июня, т.е. тогда, когда была организована доставка продуктов из монастыря: «Со вчерашнего дня Харитонов готовит нам еду, провизию приносят раз в два дня». «Дочери учатся у него готовить и по вечерам месят муку, а по утрам пекут хлеб. Недурно!» В самый последний период со сменой комендатуры, как увидим, питание заключенных даже значительно улучшилось.

    Относительно прогулок дневник вводит аналогичные поправки. В редкие дни он отмечает, что прогулка не была допущена: таким днем было, например, 18 апреля, т.е. первомайское празднество – это был второй день пребывания в Екатеринбурге. На следующий день гуляли «часок». Потом идут отметки: «полчаса», «гуляли два раза». На 1 мая отмечено: «Сегодня нам передали через Боткина, что в день гулять разрешается только час; на вопрос почему? – исп. дол. коменданта ответил: чтобы было похоже на тюремный режим, тем не менее 7 мая сказано: «утром погуляли полчаса, а днем полтора». В дни, в течение которых был в д. Ипатьева Нагорный, дневник действительно упоминает о прогулках в 20 мин и объясняет это тем, что «было холодно и отчаянно грязно», «шел мокрый снег». 21 мая: «гуляли два раза». 9 июня: «по письменной просьбе Боткина нам разрешили полуторачасовые прогулки». 10 июня: «гуляли два часа». Таким образом, не только показания современников, но и выводы историка Сперанского, производившего личное обследование в Екатеринбурге, о том, что прогулки «редко» разрешались, дневник решительно опровергает.

    Кстати, еще о принуждении великих княжон играть на пьянино – дневник от 25 апреля, т.е. в момент, когда в Екатеринбурге была еще одна Мария, устанавливает факт переноса рояля «на днях» из залы в дежурную комнату, откуда и «раздавались звуки пения и игры на рояле», – там инструмент оставался все время. По приведенным выше показаниям свящ. Сторожева можно было бы заключить, что за все время пребывания царской семьи в доме Ипатьева только два раза был допущен к заключенным священник для выполнения церковной требы – 20 мая и 1 июля[408]. На деле почти каждое воскресенье, в соответствии с показаниями допрошенных членов стражи, в дневнике отмечаются богослужения, начиная с 21 апреля в «великую субботу», когда по просьбе Боткина была заслушана заутреня в присутствии караула[409].

    Очень существенные поправки вносит дневник также и в рассказы об отношении стражи к заключенным. Комендантом «дома особого назначения» назначен был известный нам Авдеев, под прямым водительством которого находилась стража, занимавшая посты внутри дома, – это были все рабочие местной фабрики Злоказова, считавшейся «гнездом большевизма»: здесь уже раньше царил бывший слесарь или машинист Авдеев, носивший звание председателя «делового совета» национализированной фабрики, из состава этого фабрично-заводского комитета набрано было и основное ядро внутренней стражи. Внешнюю охрану первое время (около трех недель) несла особая караульно-конвойная команда г. Екатеринбурга, набранная из резервов 3 ей и красной армии и менявшаяся в своем составе. К моменту прибытия остававшихся еще в Тобольске членов царской семьи в Ипатьевский дом и была создана постоянная стража и для внешних постов – она состояла из добровольцев рабочих находившегося в предместье города Сысертского завода. В общем, «охранный отряд дома особого назначения», дважды пополнявшийся, включал 75 – 80 человек…[410] «Революционные настроения» охраны, состоявшей на 80 % из партийных коммунистов, «благонадежность» которых была тщательно проверена, конечно, не допускала, утверждает комендант, каких-либо сношений с бывшим Императором, которые были запрещены. Мы приводили свидетельство Чемодурова, что попытки членов семьи заговорить со стражей встречали грубый отпор. Нестойких и невыдержанных, по словам Авдеева, снимали с охраны и отсылали на завод – и тем не менее в первую же неделю таких «недостаточно надежных», «недостаточно выдержанных», по признанию самого мемуариста, оказалось 30 человек. Это было естественно, потому что не столько «революционный» пыл, сколько льготы привлекали злоказовских рабочих вступать в охрану «дома особого назначения» – сохраняя фабричное содержание, записавшееся в «добровольцы» получали дополнительно 400 руб. в месяц и формально зачислялись в ряды красной армии без необходимости служить на фронте развивающейся гражданской войны. Допрошенные следствием охранники утверждали, что стража относилась к семьи скорее «хорошо» – были и разговоры и смех молодежи, как то было в Тобольске. «Ужас и отвращение» возбуждали, вероятно, немногие – не то фанатики, не то попросту разнузданные субъекты. Проскуряков, из состава наружной охраны, показывал перед следствием, что «безобразничали» два-три человека: Файка Сафонов, написавший «совсем неподобающие слова» около уборной, и Андрей Стрекотин, рисовавший в нижних комнатах «безобразные изображения», причем третий, Белоконь, «смеялся и учил, как лучше надо рисовать…»

    Показания, данные следователю, могут быть заподозрены в своей правдивости и в своей искренности. Но вот снова дневник Царя. В первый день он лаконически отметил столкновение с тюремным начальством: «Долго не могли раскладывать своих вещей, так как комиссар, комендант и караульный офицер все не успевали приступить к осмотру сундуков. А осмотр потом был подобный таможенному, такой строгий, вплоть до последнего пузырька походной аптечки Алекс. Это меня взорвало, и я резко высказал свое мнение комиссару» [411]. С таким предзнаменованием нового тюремного режима имп. Николай II с женою и дочерью переступили порог «дома особого назначения». Через четыре дня было Светлое Христово Воскресение. В дневнике записано: «Вечером долго беседовал с Украинцевым у Боткина» (Украинцев – злоказовский рабочий, очевидно, в первое время исполнял функции пом. коменданта, как отмечено в дневнике, – ни у Соколова, ни у Дитерихса с их детальным изложением указаний на этот счет не имеется). 24 апреля произошло упомянутое выше столкновение с «поганцем Авдеевым» из-за нарисованного плана дома. На другой день Царя поразил караул, оригинальный и по свойству, и по одежде, «в составе его было несколько бывших офицеров, и большинство солдат были латыши, одетые в разные куртки, со всевозможными головными уборами. Офицеры стояли на часах с шашкой при себе и с винтовкой. Когда мы вышли гулять, все свободные солдаты тоже пришли в садик смотреть на нас; они разговаривали по-своему, ходили и возились между собой. До обеда я долго говорил с б. офицером, уроженцем Забайкалья; он рассказывал о многом интересном, также и маленький караульный начальник, стоявший тут же: этот был родом из Риги». 25 апреля дневник отмечает «большое беспокойство» в дежурной комнате. «Но настроение караула было веселое и очень предупредительное – вместо Украинцева сидел мой враг „лупоглазый“, который должен был выйти гулять с нами. Он все время молчал, так как с ним никто не говорил». С 27-го новый заместитель коменданта «с добрым лицом, напоминающим художника». После чая приехал «лупоглазый» и записал точную цифру «сколько у кого денег» и взял «лишние деньги от людей для хранения у казначея областного совета». «Пренеприятная история». «За вечерней игрой добрый маленький караульный начальник сидел с нами, следил за игрой и много разговаривал». 30-го – «поганец Авдеев приходил в сад, но держался вдали». 2 мая – «караульный начальник с нами не заговаривал, так как все время кто-нибудь из комиссаров заходил в сад и следил за нами, за ним и за часовым…»

    Новый пом. коменданта, с той же Злоказовской фабрики, Мошкин, живший в «доме особого назначения» (Авдеев в доме не жил), – «пьянчуга, воришка», по характеристике некоторых из бывших его подчиненных, может быть, и «шумел» по ночам в комендантской, но сам, «как ни бывал пьян», во внутренние комнаты не ходил и других охранников туда не пускал. Вывод Дитерихса, имевшего в своем распоряжении большой материал, нежели тот, которым мы располагаем в печатном тексте, подтверждается уже тем, что имя Мошкина ни разу не названо в дневнике Николая II. Сам Авдеев, занимавший крайнюю революционную позицию в воспоминаниях, со злобой отзывающийся о Царе перед своими подчиненными и отказывавший на словах всем просьбам заключенных, в действительности держался тактики компромисса – недаром при смене коменданта Царь в конце концов записал: «Жаль Авдеева». Из воспоминаний самого коменданта следует, что он «неоднократно» беседовал с заключенными на политические темы (Наследнику Авдеев дал даже сборник революционных песен). По инициативе коменданта была устроена прачечная для заключенных и приглашен инструктор, обучавший вел. княжон стирать белье… Мы знаем, что по соглашению Деревенко с Авдеевым в середине июня были разрешены приношения продуктами из Новотихвинского монастыря, значительно облегчившие со стороны питания положение заключенных, ибо царский повар Харитонов мог начать непосредственно в доме самостоятельно готовить обед. Все это было разрешено, по словам Авдеева, отнюдь не из сентиментальных соображений человеколюбия, а с задней целью «проследить за намерениями черносотенцев и учинять строгое наблюдение за доставляемым», так как «было видно, что через монастырь хотят иметь связь монархические организации». Исключительно хорошее отношение коменданта и его помощника к послушницам Антонине и Марии, которые по поручению «матушки Августы» приносили из монастыря продукты, объяснялось, очевидно, и экономическими соображениями – «революционная» комендатура, как видно из дневника Царя, широко пользовалась для себя лично из этих доброхотных приношений. Приносили разную провизию – показывали следствию допрошенные послушницы – молоко, яйца, сливки, масло, мясо, колбасу, редис, огурцы, ботвинью, разные печенья (пироги, ватрушки, сухари), орехи. «Как-то сам Авдеев сказал нам, что Император нуждается в табаке. Так он и сказал тогда: “император”. Мы и табаку достали и носили. Все это всегда принимал или Авдеев или его помощник…»

    * * *

    Так протекала монотонная жизнь в «доме особого назначения». Отсутствие внешних впечатлений, однообразие в условиях «тюремного режима» (для того чтобы походило больше на тюрьму, все окна замазали известью – «стало похоже на туман, кот(орый) смотрит в окна»), вероятно, и были причиной, что автор дневника, вопреки обычаю своему, в июне уже стал оставлять некоторые дни без записи. По вечерам развлечением была игра в «безик» и чтение книг из «довольно большой» библиотеки владельца дома. В «революционном» рвении комендант не заметил, что заключенные проявляют «какой-нибудь признак интереса» к книгам. «Единственную книгу, – утверждает Авдеев, – которую можно было видеть у Царя, это “Дом Романовых”, изданную к 300 летию династии». Дневник говорит нам, что Николай II с увлечением читал в это время Салтыкова-Щедрина, с произведениями которого он раньше не был знаком: «Продолжаю читать Салтыкова III том – занимательно и умно» (5 июня). 23 июня: «Сегодня начал VII т. Салтыкова. Очень нравятся мне его повести, рассказы и статьи». «И Мария и я зачитываемся «Войной и Миром» (9 мая). «С большим интересом прочитана была история “Императора Павла” Шильдера» и т.д.

    Из обычной колеи повседневного обихода выбивали лишь внешние события, отзвуки которых от времени до времени проникали внутрь Ипатьевского дома. Так, 28 мая (10 июня) отмечено в дневнике: «Внешние отношения… за последние недели… изменились: тюремщики стараются не говорить с нами, как будто им не по себе и чувствуется как бы тревога и опасение чего-то у нас! Непонятно». Через два дня, в день празднования «Вознесения», эта «тревога» выяснилась: «Утром долго, но напрасно ожидали прихода священника для совершения службы… Днем нас почему-то не выпустили в сад. Пришел Авдеев и долго разговаривал с Ев. Сер. (Боткиным). По его словам, он и областной совет опасаются выступления анархистов и поэтому, может быть, нам предстоит скорый отъезд, вероятно, в Москву. Он просил приготовиться к отбытию. Немедленно начали укладываться, но так, чтобы не привлечь внимания чинов караула, что особо просил Авдеев. Около 11 час вечера он вернулся и сказал, что еще останемся несколько дней. Итак, и к 1 июня мы остались по-бивачному, ничего не раскладывая». 1 июня «наконец, после ужина Авдеев, слегка навеселе, объявил Боткину, что анархисты схвачены и что опасность миновала, и наш отъезд отменен! После всех приготовлений даже скучно стало!»

    Быков утверждает, что в рядах анархистов и левых с. р., принадлежавших к екатеринбургской организации и не уверенных, что большевики расстреляют Царя, действительно был разработан план нападения на «дом особого назначения» и расстрела «Романовых». Пишет об этом и Авдеев. Быков в своих утверждениях идет дальше и передает со слов Екатеринбургского военного комиссара, ездившего в Москву для выяснения «судьбы Романовых», что в президиуме ВЦИК он встретил представительницу Ц. К. партии левых с. р. Спиридонову, которая настаивала «на выдаче Романовых эсерам для расправы с ними». В этой информации нет ничего невероятного, ибо партия левых с. р. желала быть последовательно революционной и обвиняла большевиков в поссибилизме: «расправа» с бывшим монархом, источником возможной контрреволюции, могла нарушить контакт советской власти с германским правительством и содействовать срыву Брестского мира. Поэтому июньские слухи об убийстве Николая II, дошедшие до Москвы и вызвавшие дипломатическое вмешательство Мирбаха, могли возникнуть вне каких-либо закулисных тактических задач, которые были связаны с убийством в. кн. Михаила. Едва ли было инсценировано беспокойство, проявленное центральной властью, по поводу сведений о гибели Царя «на каком-то разъезде» близ Екатеринбурга. 20 июня председатель екатеринбургского совета получил официальный запрос за подписью управляющего делами совнаркома Бонч-Бруевича, и кроме того, очевидно, по распоряжению центра командующий северноуральским сибирским фронтом Берзин самолично произвел проверку слухов на месте, посетив «жильцов в доме Ипатьева». 27 июня он доносил Совнаркому: «Официально сообщаю, что 21 июня мною с участием членов высшей военной инспекции и военного комиссара уральского военного округа и члена всероссийской следственной комиссии был произведен осмотр, как содержится Николай Романов с семьей, проверка караула и охраны, все члены семьи и сам Николай жив, и все сведения об его убийстве и т.д. провокация» (донесение Берзина приведено у Дитерихса). Отметил посещение «комиссаров из Петрограда» и царский дневник, отнеся это посещение на 22 е.

    Через десять дней – 21 июня ст. ст. – в «доме особого назначения» «внезапно» произошла радикальная перемена: старая комендатура в лице Авдеева и Мошкина была отстранена, внутренняя стража заменена другой – людьми интернационального облика из «амерканской гостиницы», т.е. местной Чрез. Комиссии, которая находилась в ведении комиссара юстиции Юровского. Фактически комендантом «дома особого назначения» сделался Юровский, а его помощник Никулин заменил арестованного Мошкина[412]. Для следствия не было сомнения в том, что мера эта была принята в соответствии с осуществлением заранее обдуманного плана – 21-го была дата, когда приступили к конкретной подготовке убийства. По вехам, установленным сибирским следствием, пошли и все остальные, писавшие об екатеринбургской трагедии. «Жильцы дома Ипатьева», не догадывавшиеся о предуготованной им судьбе, по-иному объяснили происшедшую перемену. Данные, имеющиеся в дневнике Царя, заставляют с осторожностью подойти к установленной следствием версии, которая явно требует некоторых поправок. 21-го в дневнике значится: «Сегодня произошла смена коменданта – во время обеда пришли Белобородов и др. и объявили, что вместо Авдеева назначен тот, которого мы принимали за доктора, – Юровский[413]. Днем до чая он с своим помощником составлял опись золотых вещей – наших и детей; большую часть (кольца, браслеты и пр.) он взял с собой. Объяснял тем, что случилась неприятная история в нашем доме, упомянул о пропаже наших предметов. Так что убеждение, о котором я писал 28 мая, подтвердилось. Жаль Авдеева, но он виноват в том, что не удержал своих людей от воровства из сундуков в сарае» [414]. На другой день Юровский «принес ящик со всеми взятыми драгоценностями, просил проверить содержимое и при нас запечатал его, оставив у нас на хранение». «Юровский и его помощник, – гласит запись 23 июня, – начинают понимать, какого рода люди окружали и охраняли нас, обворовывая нас. Не говоря об имуществе – они даже удерживали себе большую часть из приносимых припасов из женского монастыря. Только теперь, после новой перемены, мы узнали об этом, потому что все количество провианта стало попадать на кухню…»

    «Наша жизнь нисколько не изменилась при Юровском», – говорит запись 25 июня (8 июля). Все эти записи устанавливают один несомненный факт, что история с кражей не была выдумана «советскими главарями» для того, чтобы прикрыть перемену, которая должна была произойти в «доме особого назначения». Конечно, не сама по себе кража «какого-то золотого крестика», как выражается Дитерихс[415], объясняет перемену 4 июля, а опасность, что разложившаяся стража может оказаться ненадежной и легко подкупной в критические дни, которые начинал переживать Екатеринбург.

    Глава седьмая УБИЙЦЫ

    1. Ночь ужаса

    Мы не будем воспроизводить подробно, по данным следствия, позорного зрелища бойни беззащитных людей, которую устроили екатеринбургские фанатики в ночь с 16 на 17 июля в подвале дома Ипатьева. Эту кошмарную потаенную расправу с царской семьей и с близкими ей людьми могли совершить лишь те, кто в момент своего действия потеряли человеческий облик. Безобразная обстановка, в которой совершен был «революционный» акт, не дает возможности даже поставить вопрос: «оправдает ли история такое убийство?» Такой вопрос впоследствии поставил себе небезызвестный Беседовский, слушая в Варшаве пьяную исповедь полпреда Войкова о его участии в екатеринбургском «историческом акте». Уже тогда Беседовский, состоявший еще в рядах ответственных большевистских деятелей, не мог, по его словам, отрешиться от тягостного впечатления подавленности, которую навел на него рассказ убийцы, ибо ничего героического не было в «работе мясников».

    Скрупулезная следовательская работа обрисовала в деталях почти исчерпывающе кровавые сцены в ипатьевском подвале и последующее сожжение останков расстрелянных в старых рудниковых шахтах урочища «Четырех братьев». Сенсационная тема вызвала за истекшие годы многочисленные отклики всякого рода прямых и косвенных свидетелей екатеринбургской драмы: то были преимущественно фантастические измышления – разбираться в них большого исторического смысла нет. К категории таких сведений надлежит отнести сообщение знаменитого в своем роде иеромонаха Иллиодора, напечатанное первоначально в одном из американских журналов и обошедшее эмигрантскую печать. Правдоподобия, которое усмотрели в нем (в частности «Последн. Новости» Милюкова), там нет – начиная от того момента, как Иллиодор, случайно оказавшийся в «Святую пятницу» 18 г. проездом из Владивостока в Екатеринбурге, посетил 3 мая по приглашению «красного коменданта» Войкова жильцов Дома Ипатьева. «Комендантом» Ипатьевского дома Войков никогда не был. Совершенно невероятно, чтобы дневник Царя не отметил столь необычайного визита со стороны – необычайного не только в единообразном обиходе екатеринбургского «тюремного режима», но и единственного за все время сибирского пребывания; визит Иллиодора должен был произвести тем большее впечатление, что бывший герой царицынской эпопеи будто бы напомнил Ал. Фед. страшное пророчество местной юродивой и ясновидящей Марфы о гибели всей царской семьи[416]. Войков, не открывая полностью своих карт перед Иллиодором и таинственно заявляя, что Романовы, которых хотят похитить, отсюда живыми не выйдут, желал, чтобы Иллиодор засвидетельствовал, что он видел в заключении подлинного Царя и тем пресек в будущем возможность самозванства[417]. Иллиодор далее рассказывал со слов Гусевой, как Войков осуществил свой план, – Гусева все детали знала от своего любовника красноармейца «Анатолия», принимавшего якобы непосредственное участие в убийстве. Указание на роль Войкова могло бы иметь некоторое значение (официальное следствие не выяснило, кто персонально был вторым членом «следственной комиссии», присутствовавшим в Доме Ипатьева в ночь на 17 июля), если бы «воспоминания» Иллиодора не появились через несколько лет после того, как Беседовским было опубликовано рассказанное ему самим Войковым ночью, под новый 25 й год, после танцевального вечера сотрудников советского посольства в Варшаве.

    Как не отнестись к этому рассказу человека, сидевшего с «красными воспаленными глазами», с «мутным взглядом» в обстановке быстро опустошаемой «батареи коньяковых, ликерных бутылок», все же это единственный рассказ, который мы имеем, со стороны непосредственного и ответственного участника екатеринбургских событий. Рассказывая все «строго конфиденциально» (по постановлению политбюро была взята «формальная подписка» молчать о происшедшем), Войков в руках держал «кольцо с рубином, переливающимся цветом крови», – он его взял в Екатеринбурге в Ипатьевском доме после расстрела царского семейства.

    Оставим пока в стороне то, что Войков говорил о роли, сыгранной центральной властью в решении судьбы царской семьи – может быть, это самое важное, но как раз здесь возникают и наибольшие сомнения. Первоначально воспроизведем ту часть повествования, где изображается отвратительная сцена в ночь на 17 июля, о которой было «прямо стыдно рассказывать, как все это происходило». При разработке вопроса о «проведении расстрела» в екатеринбургском комитете партии Белобородов предложил «следующий план»: «Инсценировать похищение и увоз семьи, кроме царя, и увезенных тайно расстрелять в лесу, близ Екатеринбурга. Бывшего Царя расстрелять публично, прочитав приговор с мотивировкой расстрела». Однако Голощекин возражал против этого проекта, считая, что инсценировку будет очень трудно скрыть. Он предложил расстрелять всю семью за городом, в лесу, побросав трупы в одну из шахт, объявив о расстреле Царя и о том, что «семья переведена в другое, более надежное место». Тут Войков начал мне рассказывать подробно ход прений в областном комитете партии по этому вопросу. Он лично выступал против обоих проектов, предлагая вывести царское семейство до ближайшей полноводной реки и, расстреляв, потопить в реке, привязав гири к телам. Он считал, что его проект был самым «чистым»: расстрел на берегу реки с прочтением приговора и затем «погребение тел с погружением в воду». Войков считал, что такой способ «погребения» явился бы вполне нормальным и не дискредитирующим проведенное в жизнь революционное мероприятие. В результате прений областной комитет принял постановление о расстреле царской семьи в Доме Ипатьева и о последующем уничтожении трупов. В этом постановлении указывалось также, что состоявший при царской семьи доктор, повар, лакей, горничная и мальчик-поваренок «обрекли себя к смерти и подлежат расстрелу вместе с семьей». Выполнение постановления поручалось Юровскому, коменданту Ипатьевского дома. При выполнении должен был присутствовать в качестве делегата областного комитета Войков. Ему же, как естественнику и химику, поручалось разработать план полного уничтожения трупов. Войкову поручили также прочитать царскому семейству постановление о расстреле, с мотивировкой, состоящей из нескольких строк, и он действительно разучивал это постановление наизусть, чтобы прочитать его возможно более торжественно, считая, что тем самым он войдет в историю как одно из главных действующих лиц этой трагедии. Юровский, однако, желавший также «войти в историю», предупредил Войкова и, сказав несколько слов, начал стрелять. Из-за этого Войков его смертельно возненавидел и отзывался о нем всегда, как о «скотине, мяснике, идиоте» и т.п. Вопрос о том, каким оружием действовать при расстреле, также подвергся тщательному обсуждению. Решили расстреливать из револьверов, так как ружейные залпы были бы далеко слышны и привлекли бы внимание жителей Екатеринбурга. Для расстрела Войков приготовил свой маузер, колибра 7.65. Рассказывая об этом, он вынул из кармана и показал мне этот маузер. Такой же маузер был, по его словам, и у Юровского. Перейдя к описанию самой обстановки, Войков утверждал, что Юровский так хотел поскорее закончить убийство, что очень торопился и из-за этого превратил «торжественный исторический акт» в работу мясников. Тут же Войков добавил, что решение пощадить мальчика-поваренка было принято Юровским по инициативе Войкова и с большой неохотой. Юровскому, при его жестокости, было жалко расставаться с одной из жертв.

    В ночь под 17-е июля Войков явился в Дом Ипатьева в 2 часа ночи вместе с председателем Чрезвычайной комиссии Екатеринбурга. Юровский доложил им, что царская семья и все остальные уже разбужены и приглашены сойти вниз в полуподвальную комнату, откуда должна произойти их дальнейшая отправка. Им объявлено, что в Екатеринбурге тревожное настроение, с часа на час ожидается нападение на Ипатьевский дом и что поэтому необходимо для безопасности сойти в полуподвальную комнату. Царское семейство сошло вниз в 2 час. 45 мин (Войков смотрел на свои часы). Юровский, Войков, председатель Екатеринбургской чеки и латыши из чеки расположились у дверей… Члены царской семьи имели спокойный вид. Они, видимо, уже привыкли к подобного рода ночным тревогам и частым перемещениям. Часть из них сидела на стульях, подложив под сиденья подушки, часть же стояла. Бывший Царь подошел несколько вперед по направлению к Юровскому, которого он считал начальником всех собравшихся, и, обращаясь к нему, спокойно сказал: «Вот мы и собрались, теперь что же будем делать?» В этот момент Войков сделал шаг вперед и хотел прочитать постановление Уральского областного совета, но Юровский предупредил его. Он подошел совсем близко к Царю и сказал: «Николай Александрович, по постановлению Уральского областного комитета вы будете расстреляны с вашей семьей». Эта фраза явилась настолько неожиданной для Царя, что он совершенно машинально сказал «Что?» и, хлопнув каблуком, повернулся в сторону семьи, протянув к ним руки. В эту минуту Юровский выстрелил в него почти в упор несколько раз, и он сразу же упал. Почти одновременно начали стрелять все остальные, и расстреливаемые падали один за другим, за исключением горничной и дочерей царя. Дочери продолжали стоять, наполняя комнату ужасными воплями предсмертного отчаяния, причем пули отскакивали от них. Юровский, Войков и часть латышей подбежали к ним поближе и стали расстреливать в упор, в голову. Как оказалось впоследствии, пули отскакивали от дочерей бывшего Царя по той причине, что в лифчиках у них были зашиты брильянты, не пропускавшие пуль. Когда все стихло, Юровский, Войков и двое латышей осматривали расстрелянных, выпустив в некоторых из них еще несколько пуль или протыкая штыками двух принесенных из комендантской комнаты винтовок. Войков рассказал мне, что это была ужасная картина. Трупы лежали на полу в кошмарных позах с обезображенными от ужаса и крови лицами. Юровский этим, однако, не смущался. Может быть, вследствие своей фельдшерской специальности и привычки к крови, он хладнокровно осматривал трупы и снимал с них все драгоценности. Войков также начал снимать кольца с пальцев, но, когда он притронулся к одной из царских дочерей, повернув ее на спину, кровь хлынула у нее изо рта и послышался при этом какой-то странный звук. На Войкова это произвело такое впечатление, что он отошел совершенно в сторону.

    Через короткое время после убийства трупы убитых стали выносить через двор к грузовому автомобилю, стоявшему у подъезда. Сложив трупы в автомобиль, их повезли за город на заранее приготовленное место у одной из шахт. Юровский ехал с автомобилем. Войков же остался в городе, так как он должен был приготовить все необходимое для уничтожения трупов. Для этой работы были выделены 15 ответственных работников Екатеринбургской и Верхне-Исетской партийных организаций. Они были снабжены новыми остроконечными топорами, такими, какими пользуются в мясных лавках для разрубания туш. Помимо того Войков приготовил серную кислоту и бензин. Уничтожение трупов началось на следующий же день и велось Юровским под руководством Войкова и наблюдением Голощекина и Белобородова, несколько раз приезжавших из Екатеринбурга в лес. Самая тяжелая работа состояла в разрубании трупов. Войков вспомнил эту картину с невольной дрожью. Он говорил, что когда эта работа была закончена, возле шахт лежала громадная кровавая масса человеческих обрубков, рук, ног, туловищ и голов. Эту кровавую массу поливали бензином и серной кислотой и тут же жгли двое суток подряд. Взятых запасов бензина и серной кислоты не хватило. Пришлось несколько раз подвозить из Екатеринбурга новые запасы и сидеть все время в атмосфере горелого человеческого мяса, в дыму, пахнувшем кровью…

    «Это была ужасная картина, – закончил Войков. – Мы все, участники сожжения трупов, были прямо-таки подавлены этим кошмаром. Даже Юровский и тот под конец не вытерпел и сказал, что еще таких несколько дней, и он сошел бы с ума[418]. Под конец мы стали торопиться. Сгребя в кучу все, что осталось от сожженных остатков расстрелянных, бросили в шахту несколько ручных гранат, чтобы пробить в ней никогда не тающий лед, и побросали в образовавшееся отверстие кучу обожженных костей. Затем мы снова бросили с десяток ручных гранат, чтобы разбросать эти кости основательнее, а наверху на площадке возле шахты мы перекопали землю и забросали ее листьями и мхом, чтобы скрыть следы костра…»

    Беседовский «сидел, подавленный рассказом Войкова». Таково было его непосредственное впечатление. Но и теперь, через много лет, с чувством только морального ужаса перелистываешь страницы зафиксированной в воспоминаниях Беседовского ночной беседы в Варшавском полпредстве, которая воспроизведена им, очевидно, не без влияния уже опубликованного текста дознания следователя Соколова.

    Мы повторяем описание, как единственный рассказ непосредственного убийцы, хотя и дошедший до нас через вторые руки[419].

    Умом понять не всегда возможно действия екатеринбургских палачей. Почему, обсуждая разные проекты сокрытия следов убийств, они остановились на сложных манипуляциях в заброшенных шахтах «Ганиной ямы» в урочище «Четырех братьев»? Не могли же организаторы убийства в действительности думать, что таким путем они добьются того, что мир никогда не узнает, что они сделали с царской семьей? – так будто бы болтал еще в Екатеринбурге в советском дамском обществе будущий посол в Варшаве. Еще меньше логики в версии, что они полагали избежать появления самозванцев, ибо таинственная обстановка вокруг урочища «Четырех братьев» должна была лишь создать атмосферу легенд и мифов. «Решения уничтожить трупы были приняты в связи с ожидаемой сдачей Екатеринбурга, чтобы не дать в руки контрреволюционеров возможности с “мощами” бывшего Царя играть на темноте и невежестве народных масс», – пишет советский историк «последних дней Романовых». И это натянутое объяснение «предусмотрительности» екатеринбургских политиков явно не придумано. Может быть, главный стимул, толкавший на те или иные решения, лежал в плоскости грубого инстинкта – безотчетного страха находившихся в состоянии психоза людей, в подсознании ощущавших, что творят они злое дело. Это была обыкновенная и всегда довольно элементарная психология преступников. «Цареубийство для какой бы то ни было цели всегда народу кажется преступлением», – сказал декабрист Рылеев, один из тираноборцев начала прошлого столетия и основоположник вековой борьбы за политическую свободу в России. Если русская действительность и в особенности действительность революционного угара могла, допустим, примирить народное сознание с «цареубийством» при соблюдении «традиционно-исторического церемониала» внешней формы судебной Немезиды, то омерзительная сцена, разыгравшаяся в подвале «дома особого назначения», гибель детей и тех, кто вместе с венценосцем сами «обрекли себя на смерть», не могла найти себе никакого морального оправдания. Такой «народный суд» был чужд подлинной народной психологии. Это неизбежно чувствовали екатеринбургские палачи, отсюда их инстинктивные стремления бессмысленно «скрыть следы». Совершенный ими «народный суд», их «предусмотрительность» на время достигли своей цели; «находились даже фантазеры, которые пытались внушить населению, что семью Романовых вместе с Николаем из Екатеринбурга вывезли» (Быков). В самой столице Урала трагедия, происшедшая в особняке на углу Вознесенского пр., «почти в центре города», в первые острые дни прошла незаметно: шум автомобиля заглушал стрельбу в подвале, а стража «еще два дня спустя аккуратно выходила на смену на наружные посты». А потом началось поспешное бегство из оставляемого Екатеринбурга: 25-го он был взят чехословаками и русскими «белогвардейцами».

    * * *

    Урал сделался «могилой» не только царской семьи и погибших вместе с ней в ночь на 17 июля «приближенных»: Боткина, Демидовой, Труппа и Харитонова. Погибли, за исключением Чемодурова, все те, кто были вывезены Яковлевым из Тобольска (Нагорный, Седнев, Долгорукий), и все те, кто при переезде остальных членов семьи в Екатеринбург были не допущены в «дом особого назначения» и попали в тюрьму (Татищев, Гендрикова, Шнейдер) – одному Войкову случайно удалось бежать на самом месте из-под расстрела (22 августа в Перми).

    За страшной ночью на 17 июля последовало почти столь же гадкое и безобразное в ночь 18-го в Алапаевске, куда переселены были на жительство в. кн. Елиз. Фед. с двумя сестрами московской Марфо-Маршнской Общины, в. кн. Сергий Мих., сыновья в. кн. Кон. Конст. – Игорь, Иоанн и Константин, кн. В. Палей и их служители. Они помещались на краю города в здании «Напольной школы» под охраной караула из 6 красноармейцев и пользовались относительной свободой, работали в огороде, могли гулять в прилегающем поле и ходить в церковь. 21 июня жизнь заключенных резко изменилась: удалены были все служащие за исключением «сестры» Яковлевой при Елиз. Фед. и слуги Серг. Мих. – Ремезы, конфисковано имущество и установлен «тюремный режим». Впрочем, этот «тюремный режим» под наблюдением алапаевского исполкома не был слишком строг и не помешал Серг. Мих. уведомить брата Николая в Вологде о своем аресте иносказательной телеграммой: «Салуэ м. Копре э ле Пер Лустре», что означало, что все они посажены в тюрьму и что письма подвергаются перлюстрации… Одновременно Серг. Мих. принес жалобу в областной совет, и из Екатеринбурга пришел ответ за подписью Белоборо-дова, что «заключение является предупредительной мерой против побега ввиду исчезновения Михаила в Перми».

    17 июля в школу прибыл чекист Старцев с группой «большевиков», сменил красноармейскую стражу и заявил, что все арестованные будут ночью переведены в Верхне-Спилченский завод. Ночью был инсценирован побег заключенных. Около здания школы послышались взрывы гранат и ружейные выстрелы. Были по тревоге вызваны из казарм красноармейцы, рассыпаны цепью около школы, но оказалось, что «белогвардейцы увезли на аэроплане» заключенных. Рано утром алапаевский исполком телеграфировал в Екатеринбург, что «банды неизвестных людей напали на школу. Князьям и прислуге удалось бежать в неизвестном направлении. Когда прибыл отряд красноармейцев, банды бежали по направлению к лесу. Задержать не удалось. Розыск продолжается». Аналогичная телеграмма была послана Белобородовым в Москву и Петербург и напечатана в пермских «Известиях» [420].

    Свидетели впоследствии рассказали, что через несколько дней в городе стали говорить, что комиссары обманывают народ, сочинив басни о похищении князей, а что на самом деле князья ими убиты. Характерно, что в официальной телеграмме о похищении Елиз. Фед. не было сказано. Народная молва целиком подтвердилась: тела всех заключенных в «Напольной школе» были обнаружены в глубине одной из старых шахт местного рудника. По медицинско-полицейскому осмотру трупов было установлено, что увезенные были «зверски» убиты, так как за исключением Серг. Мих., на теле которого были обнаружены огнестрельные поранения, все остальные были брошены в шахту живыми – затем шахта была взорвана гранатами.

    Кто совершил это преступление? Следствие ответило: екатеринбургские и алапаевские убийства – «продукт одной воли, одних лиц». Соколов цитирует показание арестованного чекиста Старцева, заявившего, что алапаевские убийства произошли «по приказанию Екатеринбурга» и что для руководства ими оттуда призжал специально Сафаров, член Уральского областного совета и редактор «Уральского Рабочего».

    Ген. Дитерихс ссылается лишь на соответствующую телеграмму (но не приводит ее) из Екатеринбурга за подписью Сафарова, которую получил председатель алапаевского исполкома, – телеграмма эта будто бы гласила: «Ликвидируйте, согласно выработанному плану. Подробности нарочным» [421]. Возможно, однако, что алапаевская драма не связана непосредственно с драмой екатеринбургской или связана лишь косвенно – территорией, временем и только отчасти лицами. И у Соколова, и у Дитерихса приведен один важный документ, разобрать который в деталях нам еще предстоит. Он был оставлен среди других бежавшими «в панике» из Екатеринбурга большевицкими властями. Это подлинник телеграфной ленты переговоров 20 июля председателя ВЦИКА с неуказанным в ленте лицом Екатеринбурга. По мнению Соколова, это был Голощекин, по мнению Дитерихса – Белобородов. В конце концов последнее не важно – оба были связаны с центром и занимали ответственные посты. Но Соколов отбросил начало телеграфной ленты, имевшее непосредственное отношение к событиям в Алапаевске. Беседа Москвы и Екатеринбурга начинается с запроса Свердлова: «Прежде всего сообщи, работа Алапаевска дело рук “Комисл” или нет?» Ответ: «Сейчас об этом ничего не известно. Производится расследование». Свердлов: «Необходимо немедленно запросить Мотовилиху и Пермь. Примите меры скорейшему оповещению нас». Этот разговор как будто бы не позволяет связать непосредственными узами события в Екатеринбурге с алапаевским происшествием. Загадка лежит в особой деятельности «Комисл» – партийной следственной комиссии, заседавшей в Перми и состоявшей из левых элементов коммунистической партии. К ней должен был быть близок Сафаров. Участник этой пермской комиссии за месяц перед тем в ночь с 12-го на 13 июня устроил тайное похищение в. кн. Михаила – как прообраз того, что совершилось 18 июля в Алапаевске. По этому адресу и направляет внимание своего собеседника Свердлов, знавший, очевидно, подлинную подоплеку пермского «побега».

    Обратимся и мы к событию, происшедшему в Перми и так тесно связанному с екатеринбургской и алапаевской драмами.

    2. «Пермское злодеяние»

    Пермского дела сибирское следствие коснулось лишь слегка. На основании рассказа камердинера Императрицы Волкова, оказавшегося в заключении в Перми в одной тюрьме с камердинером в. кн. Михаила Челышевым[422], Соколов восстановил более или менее картину увоза ночью на 13 июня из «Королевских Номеров» великого князя и секретаря его Джонсона и организации за ними фиктивной «погони». По данным расследования Соколова, в. кн. Михаил и Джонсон увезены были «пермскими чекистами» на соседний с Пермью Мотовилихинский завод, где и были убиты (тела их были «там же, видимо, сожжены»). После этого был распространен слух, что великий князь увезен «монархистами». В «Пермских Известиях» напечатано было объявление: «В ночь на 31 мая организованная банда белогвардейцев с поддельными мандатами явилась в гостиницу, где содержался Михаил Романов и его секретарь Джонсон, и похитила их оттуда, увезя в неизвестном направлении. Посланная в ту же ночь погоня не достигла никаких результатов. Поиски продолжаются».

    «Пермское злодеяние» подробно рассказано Ганом (Гутманом) на основании официальных документов и показаний свидетелей-очевидцев, опрошенных в разное время военными властями, прокуратурой и лично автором («Возрождение», январь 32 г.). «Все свидетельства, – говорит автор, – мной тщательно проверены». К сожалению однако, работа Гана не стоит по своим исследовательским методам на должной высоте; весьма не отчетливое использование документов, сливающее личное толкование с самим текстом документа, совершенно обесценивает анализ, который делает автор, а главное, за документальные данные подчас выдаются свидетельские предположения, распространенные слухи и собственные догадки.

    На основании свидетельских показаний можно, пожалуй, установить с очевидностью, что в. кн. Михаил Александрович и Джонсон были убиты во время обстрела со стороны «погони» теми людьми, которые их увезли, и что тело Джонсона тут же в лесу было закопано, а труп Михаила Александровича отвезен на Мотовилихинский завод и сожжен в плавильной печи. С несомненностью явствует и то, что всем предприятием руководил председатель местного областного комитета, «левый» коммунист Мясников, будущий возглавитель так называемой «рабочей оппозиции». Он сам в этом признается в своей оппозиционной брошюре (21 г.): «Если я хожу на воле, то потому, что я коммунист пятнадцать лет… и ко всему тому меня знает рабочая масса, а если бы этого не было… где был бы? В Чеке или больше того: меня бы «бежали», как некогда я «бежал» Михаила Романова, как «бежали» Розу Люксембург и Либкнехта».

    Ган категорически утверждает, что «с первых чисел мая (ст. ст.) Мясников находился в усиленной переписке с Москвой по поводу судьбы в. кн. Михаила Александровича. Писал Свердлов. На некоторых письмах Свердлова были пометки и поправки Ленина. Московские инструкции давали Мясникову полную свободу действия в выборе времени и формы уничтожения великого князя, но ставили единственное требование: убийство должно было быть совершено в полной тайне, а главное – оставить в населении впечатление, что великий князь бежал…» Источники, откуда заимствовал автор свои сведния (столь точные, что он знал даже о «пометках» и «поправках» Ленина в интимных письмах Свердлова Мясникову), не указаны. Вероятно, из допросов местных большевиков, причастных к Ч. К. Так, приходится предположить на основании указаний, взятых из показаний, неопределенных по месту и времени, некоего Сыромятникова: «Нам было известно, что центр стоит за ликвидацию Романова не в официальном порядке и за уничтожение трупов царских особ». О том, что Мясников «непосредственно сносился с Москвой», заявляет и другой чекист, Бородулин.

    Должно отметить, что в изложении Гана до чрезвычайности сгущены краски в описании той политической обстановки, которая наблюдалась в Перми в мае. Иногда здесь попадаются ссылки на свидетельские показания, хронологически явно ошибочные для того времени: «Загородная роща завалена трупами расстрелянных», – говорил владелец магазина на Сибирской улице Назовский, убеждавший вел. кн. Михаила бежать из Перми; другой владелец ювелирного магазина Курумков в показаниях, данных в Перми в 22 г., тоже подтверждал, что «в начале мая свирепствовала Чека». Хотя пароль «Да здравствует красный террор» был дан Ц. К. партии большевиков еще после первого покушения на Ленина 10 января, массовых расправ в этом смысле до сентября не было и никаких «сотен людей» в Перми тогда еще «ежедневно» не гибло в застенках Ч. К. Может быть, фактический «начальник пермского края» Мясников и был неофициальным главой местной Ч. К.; может быть, он действительно по целым ночам просиживал в Ч. К. и сам производил допросы, желая уничтожить «весь буржуазный класс» и показать другим, как делается революция! По утверждению Бородулина, ни один смертный приговор не был выполнен без санкции Мясникова, он самолично расстреливал людей, за которыми сам же приходил ночью в тюрьму и которых вызывал по списку. Если все это было, то это было уже в дни «красного террора», последовавшего в сентябре после покушения на Ленина. За Михаилом Александровичем по предписанию Ленина и Свердлова, рассказывает Ган, был установлен бдительный надзор из надежных людей «под личной ответственностью председателя совдепа». По словам советского исследователя Быкова, местный исполком снял с себя перед центром ответственность за «целость Романова», находившегося под гласным надзором милиции, и по предложению Петрограда, т.е. Урицкого, надзор был специально поручен Губерн. Чр. Комиссии, «куда Михаил и ходил для отметки в установленные дни». Мясников мог иметь «верховный надзор» за выполнением этой инструкции. Однако несмотря на постоянное дежурство в доме[423] и около дома «трех чекистов», великий князь в мае свободно гулял по городу, появлялся на сенном базаре, «обходил лавки и мужицкие подводы», беседовал со встречными. В мае приезжала в Пермь жена Михаила Александровича гр. Брасова. Доступ к нему фактически не был затруднен, как засвидетельствовал Яблоновский (Потресов), посетивший Пермь за две недели до «похищения». Одним словом, несмотря на самый бдительный надзор, Михаил Александрович почти накануне своей гибели легко мог скрыться из Перми, если бы того пожелал.

    Итак, Мясникову была предоставлена будто бы «полная свобода действия». Оставалось найти какой-нибудь предлог для выполнения плана. Этот предлог был дан выступлением в двадцатых числах мая чехословаков на ст. Пенза и одновременно в Челябинске… Хотя до Перми было еще далеко, но Мясникову этого факта было достаточно, чтобы «начать действовать». «И он очень торопил Москву…» «Между 24 и 27 мая председатель пермского совета получил приказ, подписанный Лениным и Свердловым, ликвидировать вел. кн. Михаила Александровича и его секретаря Джонсона». Осуществление приказа возлагалось на Мясникова. Столь определенное утверждение вызывает большие сомнения. С начала мая ведется «секретная» переписка с Мясниковым по партийной линии, и вдруг официальный приказ по советской уже линии на имя «председателя совдепа» за столь ответственными подписями, как председатель Совнаркома и ВЦИК! Напрасно, однако, думать, что Ленин и Свердлов действительно оставили для истории столь убийственный для них документ – его, конечно, нет в тексте Гана. Но зато легко установить, каким путем расследовавший «пермское злодеяние» пришел к такому выводу. В Омске 12 февраля 19 г. был допрошен телеграфный чиновник пермской почтово-телеграфной конторы Белкин, который показал (беру текст, как он воспроизведен у Гана): «Я в этот день (27 мая) дежурил на прямом проводе. Часов в шесть пришел в контору Мясников и сказал, что ожидает телеграмму из Москвы. В этот момент началась передача депеши. Подробностей не помню, но речь шла об утверждении плана и полномочии Мясникова. Подписали депешу Свердлов и Горбунов. Мясников приказал мне отдать ему телеграфную ленту, что я и исполнил».

    По свидетельству Белкина, телеграмма была за подписью двух официальных лиц – председателя ВЦИК и секретаря Совнаркома, т.е. секрет еще больше расширялся и становился официальным правительственным актом. Невольно приходится заподозрить, что «план» не мог касаться убийства вел. кн. Михаила, которое заранее намеревались скрыть. По «плану», разработанному Мясниковым, предполагалось, что «в Пермь будет послана тройка верных людей, которых там никто не знает. Они явятся к вел. князю в качестве мнимых посланцев от монархистов-заговорщиков якобы для того, чтобы спасти его и вывезти на лошадях через Сибирь в Японию. Как только беглецы выйдут за город, начнется погоня, беглецы кинутся в лес, и там они будут пристрелены». Исследователь должен был обладать материалом большой секретности для того, чтобы начертать такие подробности. Он знает даже, что Москва (куда план, очевидно, был предварительно сообщен) долго колебалась: убить ли Джонсона? Ленина пугала перспектива угроз Англии. Предполагалось первоначально только ранить его при погоне и оставить у него впечатление неудавшегося побега, но потом мысль эта была оставлена. Решили прикончить и его. Автор, как всегда, не вскрывает источников, откуда он мог извлечь детали секретных обсуждений. Можно найти намек, неопределенный и необъясненный – как будто бы в его распоряжении был дневник самого Мясникова. Он говорит о какой то «исповеди», сделанной Мясниковым «через несколько дней после убийства». Вот эта «маленькая страничка»: «День выдался удивительно теплый и солнечный, какие бывают редко на Каме в это время. День этот казался мне буквально целой вечностью. Ежеминутно я вынимал часы, меня сильно лихорадило, не помогла и водка. Моментами меня брали сомнения: зачем нужна была вся эта церемония с инсценировкой побега, почему надо делать исключения для Романова, затрачивать столько сил и труда, да еще рискуя провалиться, когда можно было провести это дело обычным путем через аппарат Чеки, поступить так, как мы поступали со всеми буржуями. В пермской тюрьме сидят несколько сот офицеров, купцов и священников, которым не трудно пришить дело и заодно с ними покончить. Я роптал на Москву, все еще продолжающую непонятную мне политику, которую я считал лишним сентиментализмом. Во время революции надо рубить». Выходит так, что весь «план» разработан был не Мясниковым, а «Москвой». Трудно отрешиться от представления, что все это домысел и что «исповедь» обычная фальсификация, порожденная богатым воображением исследователя, сумевшего из слухов и туманных намеков арестованных чекистов воссоздать исторический эпизод в формах уже фантастических.

    Вернемся, однако, к прерванному изложению исследователя «пермского злодеяния». На следующий день после получения телеграммы из Москвы, окончательно санкционировавшей предстоящую расправу с вел. кн. Михаилом, в Пермь прибыла командированная из Екатеринбурга тройка. Она была снабжена мандатом Белобородова и Войкова. В мандате рекомендовалось оказывать товарищам Корсуновскому, Лушкину и Парфенову содействие в возложенной на них «чрезвычайной миссии». Перечисленные лица были как раз теми людьми, которые, по изысканиям Гана, помогали Мясникову произвести «похищение» вел. кн. Михаила[424]. Мы совершенно не можем быть уверены, что «мандат», подписанный Белобородовым и Войковым, реально существовал, что во всяком случае его видели те, кто производил изыскания. Ведь все-таки по меньшей мере странно, что лица, которые должны были из предосторожности скрытно явиться в Пермь и по предписанию из центра совершить потаенное убийство, снабжаются специальным «мандатом» почему-то из Екатеринбурга, со своеобразным предписанием или рекомендацией оказывать «содействие возложенной на них чрезвычайной миссии». Если допустить, что «мандат» действительно существовал, но отнюдь еще не будет доказано, что перечисленные в нем лица и являлись помощниками Мясникова в убийстве, ген. Дитерихс на основании следственного материала, бывшего в его распоряжении, убийцами считал совсем других лиц, а именно членов «мотовилихинской следственной комиссии» – Плещева, Берескова и Жужковича. Если признать реальность «мандата», подписанного председателем екатеринбургского совета и его комиссаром продовольствия и снабжения, то при сопоставлении с телеграммой из центра за подписью Свердлова и Горбунова об утверждении какого-то «плана», о чем говорил пермский телеграфист, приходится еще в большей мере укрепиться в представлении, что в данном случае дело шло совершенно об ином «плане», который вызвал некоторое смущение и в сибирском следствии, именно у Дитерихса.

    Припомним, что 4 июля (н. ст.) Белобородов уведомил через Свердлова Голощекина, находившегося в Москве, о смене комендатуры в Доме Ипатьева. Соколов не привел тех слов, какими начиналась телеграмма, сделав в книге, изданной в 21 г., оговорку, что «первая часть текста телеграммы не имеет значения для дела». Дитерихс в своей работе, выпущенной в 22 году, это начало привел: «Сыромолотов как раз поехал для организации дела, согласно указаниям, центра». Из этого Дитерихс делал заключение, что центральной властью было дано в Екатеринбург «распоряжение» подготовить все необходимое для вывоза куда-то царской семьи из этого города. Для организации дела, согласно указаниям центра, и был командирован областной комиссар финансов Сыромолотов; туда же была послана для охранной службы из Екатеринбурга «особо надежная» команда из состава «особого отряда» Голощекина – в Перми формировался «особый поезд». Жильяр спешил сделать заключение, что «в это время убийство царской семьи уже было решено в Москве». Соколов разобрал смысл обменных телеграмм за это время между Москвой и Екатеринбургом и определенно говорил, что речь шла о «вывозе денег из Екатеринбурга в Пермь». Телеграмма из Екатеринбурга за подписью Белобородова и телеграмма Горбунова из Москвы, оказавшаяся в руках следствия, были помечены 26 июня и 8 июля н. ст., т.е. первая телеграмма, сохранившаяся и опубликованная, была послана через две недели после гибели Михаила Александровича. Но эта телеграмма, как видно из ее содержания, не была первой, а завершала собой предварительные переговоры: «Мы уже сообщали, что весь запас золота и платины вывезен отсюда. Два вагона стоят (на) колесах (в) Перми. Просим указать способ хранения на случай поражения советской власти. Мнение облакома партии и обласовета: (в) случае неудачи весь груз похоронить, дабы не оставлять врагам». Какое распоряжение было дано из Москвы, мы не знаем, но 7 июля Белобородов послал Сыромолотову такую телеграмму: «Если поезд Матвеева еще не отправлен, то задержите; если отправлен, примите все меры к тому, чтобы он был задержан в пути и ни в коем случае не следовал (к) ответу, указанному нами. (В) случае ненадежности нового места, поезд вернуть (в) Пермь». Телеграмма эта приведена у Дитерихса (у Соколова ее нет). Дитерихс ее толковал, как отмену первоначального решения вывезти царскую семью из Екатеринбурга. Дитерихс приводит еще дополнительную телеграмму того же Сыромолотова 8 июля: «Если можно заменить безусловно надежными людьми командную охрану поезда, всех сменить, пошлите обратно Екатеринбург…» «Очевидно, – комментирует Ди-терихс, – для новой идеи и эти особые люди понадобились Ис. Голощекину в Екатеринбурге – в период 17 – 19 июля они несли охрану района «Ганиной Ямы», где скрывались тела убитых членов царской семьи». Почему, однако, для ненужного уже поезда «особого назначения» надо было екатеринбургскую стражу заменить «безусловно надежными людьми»! В телеграмме Белобородова 8 июля на имя Горбунова (она имеется у Соколова) разъясняется дело: «Для немедленного ответа. Гусев (из) Петербурга сообщил, что (в) Ярославе восстание белогвардейцев. Поезд наш возвращен обратно в Пермь. Как поступить далее, обсудите (с) Голошекиным». Едва ли подлежит сомнению, что телеграмма Свердлова и Горбунова в Пермь, данная в середине мая (ст. ст.), касается того самого дела, о котором телеграфировал Белобородов, и что екатеринбургские люди, явившиеся с мандатом Белобородова и Войкова, имели прикосновение именно к этому делу: поэтому, вероятно, прибывшие из Екатеринбурга остановились в Перми на поездных путях «около вокзала». Перипетии о золоте и платине и нашли в изложении Гана свой своеобразный отклик и сплелись с тайной убийства вел. кн. Михаила.

    По завершении кровавого акта Мясников шифрованной телеграммой уведомил Ленина и Свердлова о выполнении «московской директивы» – сообщил и Белобородову в Екатеринбург. Вновь это лишь догадка того, кто обследовал «пермское злодеяние», – догадка, выданная нам за факт как бы несомненный. На деле все взаимоотношения организаторов убийства с центром пока еще остаются по меньшей мере тайной. Официальная советская историография (она представлена книгой Быкова) стоит на том, что расстрел «Михаила Романова» учинен тайной группой рабочих Мотовилихи под руководством Мясникова[425], не связанной «ни с партийными, ни с советскими организациями» и действовавшей на «собственный страх и риск». Эта группа «с подложными документами Губчека» в ночь с 12 на 13 июня явилась в гостиницу на Сибирской ул. и предъявила М. А. документ о «срочном выезде из Перми». Так как М. А. отказался следовать за ними, то пришлось объявить, что они увезут его силой. Хотя Джонсон не входил «в планы группы», однако, ввиду заявления его, что он последует за М. А., чтобы «не задерживаться в номере, решено было взять его». Арестованных повезли по тракту к Мотовилихе и, свернув в 6 верстах от завода, в лесу расстреляли «Мих. Романова» [426]. После этого, чтобы скрыть следы, телефонировали в милицию и Чр.Ком. об «увозе неизвестными лицами Мих. Романова по направлению Сибирского тракта», т.е. в нанравлении противоположном, чем то было в действительности.

    «Похищение это было полной неожиданностью для всех организаций Перми», – заключает Быков. Эта официальная версия заключает в себе меньше фальсификации, чем то хитросплетение, которое мы разбирали выше. Представляется очень правдоподобным, что группа «левых» коммунистов по собственной инициативе предприняла уничтожение главного кандидата на вакантный престол. Писатели антибольшевистского лагеря всегда подчеркивают провокационный характер сообщений тогдашних советских и партийных (большевистских и левоэсеровских) органов печати о готовящейся реставрации с выдвижением на престол Михаила Александровича. В конце мая в связи с началом чехословацкого выступления такие статьи не раз появлялись в уральской прессе – в частности в пермских «Известиях». Поскольку речь шла о конкретном «манифесте», провозглашавшем Михаила «царем», конечно, это была грубая демагогия. Деникин, однако, вспоминает, что, тогдашняя молва действительно настойчиво связывала чехов с именем великого князя» [427]; поскольку речь шла о реставрационных возможностях, поставленных на очередь дня, это, как мы уже видели, до известной степени соответствовало действительности – Михаил Александрович был главным кандидатом – не для немцев и правых, – а для всех конституционных монархистов того времени, т.е. кругов общественно авторитетных. Сам Михаил Александрович был, очевидно, достаточно осведомлен об этих тенденциях и настроениях – по крайней мере кор. Сербская Елена Петровна сообщала своему приближенному Смирнову, что М. А., решительно отказываясь от занятия престола, готов быть «диктатором». Кто знает, не могло ли быть что-нибудь сказано неосторожным конспиратором в каких-либо перехваченных письмах? На этой почве и могла родиться мысль об убийстве того, кто мог явиться реальной опасностью для «революции». Но очень сомнительно, чтобы «тайная группа», возглавляемая Мясниковым, ограничилась лишь рабочими с Мотовилихи и не была ничем связана ни с партийными, ни с советскими организациями, особенно при той роли, какую, по всеобщему мнению, играл Мясников в пермской Ч. К. Чекист Бородулин показывал, что в «тайну великого князя» не был посвящен даже председатель Ч. К. [428]. По неисповедимым путям чекистское око оказалось в нитях, когда ночью, как утверждает официальная версия, или под вечер, по версии свидетелей, в «Королевские номера» явились «какие-то неизвестные люди и увезли Михаила Романова». Несомненно, в последних числах мая в связи с внешними событиями наблюдение над «Королевскими номерами» должно было усилиться. В ночь на 13 июня внешний чекистский надзор отсутствует – так следует из показаний всех решительно свидетелей. Одно это уже заставляет думать, что комедия, разыгранная в «Королевских номерах», была предварительно разработана и подготовлена в недрах Ч. К. Произошло все, может быть, не так грубо, как изображает Ган, ибо в его изложении исчезают все следы какой-либо скрытности – так, Мясников с пьяными, воспаленными глазами «метался по городу как угорелый, отдавая распоряжения»; «к 6 часам вечера была снята внешняя и внутренняя охрана в гостинице; милиция была предупреждена, чтобы она не реагировала ни на какие заявления о налете на гостиницу». В довершение всего, Мясников заранее решил местом трагического конца своего кровавого деяния сделать то «обычное место, где еженощно Ч. К. расстреливает и где заранее были вырыты ямы, которыми можно было… воспользоваться…» С такими целями будто бы была отсрочена на один день назначенная на эту дату казнь 28 человек.

    Вероятно, все это было не так, но «выкрасть» кандидата на престол, уже бывшего один день монархом и вверившего судьбу страны Учредительному Собранию, не помешали – это факт.

    Шило в мешке утаить было невозможно. Уже на другой день, свидетельствовал позже на столбцах «Руля» один из пермяков, в городе разнеслись слухи, что М. А. обманом увезен с ведома Ч. К. Слухи не могли не дойти до Москвы, если в центре даже и не знали о роли, которую сыграл Мясников (конечно, «под влиянием требований рабочих»), и не получить здесь соответствующего толкования. Осведомленности, впрочем, помогла и болтовня самого пьянствовавшего Мясникова. Бывший секретарь большевистского пермского комитета, Карнаухов, показывал в Екатеринбурге следователю Соколову 2 июля 19 г.: «Пришел как-то в наш комитет чекист Мясников, человек кровожадный, озлобленный, вряд ли нормальный. Он с кем-то разговаривал, и до меня донеслась его фраза: «Дали бы мне Николая, я бы с ним сумел расправиться, как с Михаилом».

    3. Московская директива

    Между убийством вел. кн. Михаила Александровича и гибелью императора Николая II и его семьи прошел месяц. Лица, обследовавшие екатеринбургскую трагедию, не имели перед собой последующих объяснений большевистских историков о роли, сыгранной центром в кровавых событиях на Урале; они стояли перед несомненным для них фактом убийства всей царской семьи и официальным заявлением советской власти в виде телеграммы «пресс-бюро», напечатанным в московских «Известиях» 19 июля.

    Вот оно: «На состоявшемся 18 июля первом заседании президиума ВЦИК советов председатель Свердлов сообщает полученное по прямому проводу сообщение от областного Уральского совета о расстреле бывшего царя Николая Романова. За последние дни столице Красного Урала Екатеринбургу серьезно угрожала опасность приближения чехословацких банд. В то же время был раскрыт заговор контрреволюционеров, имевший целью вырвать из рук Советов коронованного палача. Ввиду всех этих обстоятельств президиум Уральского областного Совета постановил расстрелять Николая Романова, что и было приведено в исполнение. Жена и сын Николая Романова отправлены в надежное место. Документ о раскрытии заговора послан в Москву со специальным курьером». Сделав это сообщение, Свердлов напомнил историю перевода Романова из Тобольска в Екатеринбург, когда была раскрыта такая же организация белогвардейцев в целях устройства побега Романова. За последнее время предполагалось предать бывшего Царя суду за все его преступления против народа. Только разразившиеся сейчас события помешали осуществлению этого суда. Президиум, обсудив все обстоятельства, заставившие областной Уральский Совет принять решение о расстреле Романова, постановил признать решение областного Совета о расстреле Романова правильным. Затем председатель сообщил, что в распоряжении ВЦИК находится сейчас важный материал: документы Николая Романова, его собственноручные дневники, которые он вел до времени казни, дневники его жены, детей, переписка Романовых. Имеются, между прочим, письма «Григория Распутина Романову и его семье, все эти материалы будут разработаны и опубликованы в ближайшее время».

    «Свердлов лгал, когда так говорил», – заключает Соколов, ибо уже 17 июля после 9 час веч. на имя Горбунова пришла из Екатеринбурга шифрованная телеграмма Белобородова с сообщением о том, что произошло в Ипатьевском доме. Копия этой телеграммы попала в руки следствия, и надо отдать справедливость Соколову, он проявил большую энергию и искусство для того, чтобы добиться раскрытия смысла телеграммы первостепенной важности для истории екатеринбургской трагедии и обличения лживости официального советского сообщения. В расшифрованном виде телеграмма гласила: «Передайте Свердлову, что все семейство постигла та же участь, что и главу. Официально семья погибнет при эвакуации». Такой текст определенно указывал, что в Москве или заранее уже знали, какая участь должна была постигнуть «главу», или этой телеграмме предшествовала другая, не оставившая следа в екатеринбургских документах, что маловероятно. Телеграмма была послана на имя секретаря Совнаркома Горбунова, следовательно, то, что произошло в «доме особого назначения», не являлось последствием каких-то секретных личных сношений екатеринбургских палачей с председателем ВЦИК. Эта сторона не остановила внимания следователя, его более заинтересовала второстепенная сторона дела – опрометчивое хвастовство Свердлова, заявившего, что в распоряжении президиума ЦИК находятся «важные материалы» в виде собственноручных дневников Царя и его семьи. «Свердлов торжествовал кровавую победу и в радости сердца опрометчиво похвастал тем, чем еще не овладел… Этой своей оплошностью он сам определял свое меето: самого главного среди других соучастников убийства». 18 июля Свердлов «не мог иметь у себя ни дневников, ни писем царской семьи». Эти «ценные документы были отправлены Свердлову с особым курьером. Им был Янкель Юровский, выехавший с ними из Екатеринбурга 19 июля».

    Заключение следствия было слишком поспешно и не вытекало из текста сообщения «пресс-бюро»: значительная часть дневника Николая II, переписка (в частности письма Распутина) и пр. до тобольского периода давно уже находились в распоряжении власти, унаследовавшей их от Чрез. След. Комиссии при Временном Правительстве. Следствие в свое распоряжение получило и другой документ – тот разговор Свердлова по прямому проводу 20 июля с неуказанным в ленте лицом из Екатеринбурга, который мы уже цитировали[429]. На вопрос Свердлова: «что у вас слышно», неизвестный отвечал: «Положение на фронте несколько лучше, чем казалось вчера. Выясняется, что противник оголил весь фронт, бросил все силы на Екатеринбург, удержим ли долго Екатеринбург, трудно сказать. Принимаем все меры к удержанию. Все лишнее из Екатеринбурга эвакуировалось. Вчера выехал к вам курьер с интересующими вас документами. Сообщите решение ЦИК и можем ли оповестить население известным вам текстом». Свердлов отвечал: «В заседании президиума ЦИК от 18 постановлено признать решение Ур. Обл. Совдепа правильным. Можете опубликовать свой текст. У нас вчера во всех газетах было помещено соответствующее сообщение. Сейчас послал за точным текстом текста и передам его тебе». Слова вопрошавшего: «можем ли оповестить население известным вам текстом», и ответ Свердлова: «можете опубликовать свой текст» – для всех участников сибирского следствия были решающими – скажем словами Булыгина: Москва заранее знала текст Екатеринбурга[430]. Между тем, если оставаться строго в пределах текста, переданного телеграфной лентой, то толкование может получиться иное. Когда Голощекин или Белобородов спрашивали разрешение на оповещение населения «известным вам текстом», то скорее здесь имелась в виду телеграмма 17 го, где говорилось, что «официально семья погибнет при эвакуации». Ответ Свердлова: «можете опубликовать свой текст», допуская специальное опубликование в Екатеринбурге, отнюдь не санкционировал предложенный проект. Ведь это так ясно при сопоставлении опубликованного в Москве текста с тем, что предполагал Екатеринбург: он уведомлял о гибели «всей семьи», а не только «главы»; в московском тексте категорически заявлялось, что «жена и сын Николая отправлены в надежное место». О дочерях Москва молчала. Московский текст и был воспроизведен в екатеринбургской публикации 23 июля (21-го он был объявлен Голощекиным на митинге).

    Мы еще остановимся на том, как центральная власть в течение долгого времени пыталась скрыть факт расправы с семьей Царя, факт, столь осложнявший взаимные отношения с германским правительством в критическое время, которое переживала советская власть. В сущности, впервые пермское, екатеринбургское, алапаевское «злодеяния» раскрыты были в статье Быкова, помещенной в 21 г. в сборнике «Рабочая революция на Урале» областного управления государственного издательства. Отклик этой статьи нашел свое место и в центре, в «Коммунистическом Труде», где «последние дни последнего царя» были перепечатаны. Однако тогда негласно самый сборник изъят был из продажи. В статье Быкова признавалось, что сообщения о похищении, бегстве и увозе членов императорской фамилии не соответствовали действительности – последние все были «уничтожены». Замалчивание этого факта не было, однако, «результатом нерешительности местных советов». Уральские советы – и областной, и пермский, и алапаевский, «действовали смело и определенно, решив уничтожить всех близких к самодержавному престолу». Для всех них «Урал стал могилой».

    Таким образом, роль центральной власти в этом изображении сводилась к замалчиванию того, что произошло: советы Урала действовали «на свой страх и риск». Такова основная тенденция очерка Быкова. И лишь в самом конце 25 г. в статье Юренева, появившейся в столичной петроградской «Красной Газете» в виде корреспонденции из Свердловска под заглавием «Новые материалы о расстреле Романовых», установлены были взаимоотношения того времени между Екатеринбургом и Москвой. Одновременно появился отдельным изданием пополненный очерк Быкова[431]. Отношения с центром в статье Юренева излагались так: «В одном из своих заседаний, по словам Быкова, Совет (областной) единодушно высказался за расстрел Николая Романова[432]. Все же большинство Совета не хотело брать на себя ответственность без предварительного переговора по этому вопросу с центром. Решено было вновь командировать в Москву Голощекина для того, чтобы поставить вопрос о судьбе Романова в Ц. К. партии и президиумов ВЦИК. Президиум ВЦИК, – продолжает Быков, – склонялся к необходимости назначения над Николаем Романовым открытого суда. В это время созывался 5 й Всероссийский Съезд Советов. Предполагалось поставить вопрос о судьбе Романова на Съезде – о том, чтобы провести на нем решение о назначении над Романовым гласного суда в Екатеринбурге». Как «главный обвинитель» б. Царя должен был выступить Троцкий. Разговоры о суде в советской среде в это время действительно были, как можно судить, напр., по сообщениям газеты «Анархия» и др.; о решении постановки «царского» процесса, между прочим, говорил Урицкий при допросе 9 июля н. с. гр. Коковцева[433]. Может быть, боевое настроение, создавшееся около съезда с готовившимся выступлением левых с. р., сняло этот вопрос. По утверждению Быкова, вопрос был пересмотрен в ВЦИК в связи с докладом Голощекина о военных действиях на Урале: «Голощекину предложено было ехать в Екатеринбург и в конце июля подготовить сессию суда над Романовыми, на которую и должен был приехать Троцкий». «По приезде из Москвы Голощекиным, числа 12 июля, было созвано собрание Областного Совета, на котором был заслушан доклад об отношении центральной власти к расстрелу Романовых. Областной Совет признал, что суда, как это было намечено Москвой, организовать уже не удастся – фронт был слишком близок, и задержка с судом над Романовым могла вызвать новое осложнение. Решено было запросить командующего фронтом о том, сколько дней продержится Екатеринбург и каково положение фронта. Военное командование сделало в Областном Совете доклад, из которого было видно, что положение чрезвычайно плохое. Чехи уже обошли Екатеринбург с юга и ведут на него наступление с двух сторон. Силы красной армии недостаточны, и падение города можно ждать через три дня. В связи с ним Областной Совет решил Романова расстрелять, не ожидая суда над ним». Под Романовыми, очевидно, надо подразумевать не только семью Царя в узком смысле, но и членов императорской фамилии, находившихся в Алапаевске[434]. Отсюда логически следует сделать заключение, что екатеринбургское и алапаевское убийства связаны, действительно, скорее всего «единой волей».

    В приведенной концепции решение о расстреле было принято все-таки самостоятельно. Иную конъюнктуру дает рассказ Войкова, записанный Беседовским и воспроизведенный им в «Путях к Термидору». «Вопрос о расстреле Романовых, – рассказывает Войков, – был поставлен по настоятельному требованию Уральского Областного Совета, в котором я работал в качестве областного комиссара по продовольствию. Уральский Совет категорическим образом настаивал перед Москвой на расстреле Царя, указывая, что уральские рабочие чрезвычайно недовольны оттяжкой приговора и тем обстоятельством, что царская семья живет в Екатеринбурге, «как на даче», в отдельном доме, со всеми удобствами. Центральная Московская власть не хотела сначала расстреливать Царя, имея в виду использовать его и семью для торга с Германией. В Москве думали, что, уступив Романовых Германии, можно будет получить какую-нибудь компенсацию. Особенно надеялись на возможность выторговать уменьшение контрибуции в 300 мил. рублей золотом, наложенной на Россию по Брестскому договору… Некоторые из членов Центрального Комитета, в частности Ленин, возражали также и по принципиальным соображениям против расстрела детей. Ленин указывал, что Великая французская революция казнила короля и королеву, но не тронула детей. Высказывались соображения о том отрицательном впечатлении, которое может призвести за границей, даже в самых радикальных кругах, расстрел царских детей. Но Уральский Областной Совет и Областной Комитет коммунистической партии продолжали решительно требовать расстрела… – я был один из самых ярых сторонников этой меры… Уральский Областной Комитет коммунистической партии поставил на обсуждение вопрос о расстреле и решил его окончательно в положительном духе еще с июля (июня?) 1918 года. При этом ни один из членов областного комитета партии не голосовал против расстрела. Постановление было вынесено о расстреле всей семьи, и ряду ответственных уральских коммунистов было поручено провести утверждение в Москве, в Центральном Комитете коммунистической партии. В этом нам больше всего помогли в Москве два уральских товарища – Свердлов и Крестинский. Они оба сохраняли самые тесные связи с Уралом, и в них мы нашли горячую поддержку в проведении в Центральном Комитете партии постановления Уральского Областного комитета. Провести это постановление оказалось делом не легким, так как часть членов Центрального Комитета продолжала держаться той точки зрения, что Романовы представляют чересчур большой козырь в наших руках для игры с Германией и что поэтому расстаться с этим козырем можно лишь в крайнем случае. Уральцам пришлось прибегнуть тогда к сильно действующему средству. Они заявили, что не ручаются за целость семьи Романовых и за то, что чехи не освободят их в случае дальнейшего своего продвижения на Урал. Последний аргумент подействовал сильнее всего. Все члены Центрального Комитета боялись, чтобы Романов не попал в руки Антанты. Эта перспектива заставила уступить настояниям уральских товарищей. Судьба Царя была решена, была решена и судьба его семейства… Когда решение Центрального Комитета партии сделалось известным в Екатеринбурге (его привез из Москвы Голощекин), Белобородов поставил на обсуждение вопрос о проведении расстрела. Дело в том, что Центральный Комитет партии, вынося постановление о расстреле, предупредил Екатеринбург о необходимости скрыть факт расстрела членов семьи, так как германское правительство настойчиво добивалось освобождения и вывоза в Германию бывшей Царицы, наследника и великих княжон…»

    Рассказ Войкова возбуждает некоторые сомнения. Прежде всего, в интересах варшавского полпреда в обстановке того же 25 г. было представить екатеринбургскую бойню не самоличным актом уральцев, а актом, совершенным по решению центра. Если в Москве судьба не только Царя, но и его семьи была решена уже в момент пребывания там Голощекина, становится, однако, совершенно непонятным текст белобородовской телеграммы 17 июля. Очевидно, что-то было не так. Не разъясняет ли загадку сообщение 14 июля в «Известиях» Уральского Совета? Через день после обсуждения в заседании областного Совета (вероятно, его президиума) директив, привезенных Голощекиным, сообщалось: «Вчера председатель Совдепа имел продолжительный разговор по прямому проводу с Москвой с председателем Совнаркома Лениным. Разговор касался военного обзора и охраны б. Царя Николая Романова». Мне думается, что законно будет такое предположение. Директивы, привезенные Голощекиным, были обсуждены в областном партийном комитете (у Войкова все дело решает партийный комитет, и это, конечно, соответствовало действительности: совет являлся лишь демократической декорацией). Эти директивы не заключали в себе еще формулу убийства – не только семьи, но и Царя. Возможно, ставился вопрос и об эвакуации в более безопасное место. Партийный комитет, признав положение в Екатеринбурге угрожающим и весь риск эвакуации в момент, когда чехо-словацкие отряды двигались по соединительной ветви на главную железнодорожную линию Пермь – Екатеринбург и могли отрезать последний путь отступления из Екатеринбурга, принял решение о необходимости «уничтожить» Николая II – об этом шла речь в переговорах по прямому проводу 13 июля. Надо думать, что санкция на это из центра была получена, поэтому так странно на первый взгляд формулирована телеграмма 17 июля – «семью постигла та же участь, что и главу» [435].

    Все другие толкования пока приходится признать еще малообоснованными с фактической стороны. Для Соколова Юровский был не только непосредственным руководителем в Екатеринбурге, но он же «разработал в деталях и самый план убийства». Однако пробудили «преступную деятельность Юровского» «какие-то иные люди», в промежуток между 4 – 14 июля, «решив судьбу царской семьи». Центральная роль здесь принадлежит Свердлову, на квартире которого жил Шая Голощекин в дня своего пребывания в Москве. «Только ли вдвоем с Голощекиным Свердлов решил судьбу царской семьи?» – задает вопрос руководитель следствия. Основываясь на разговоре по прямому проводу от 20 июля, где было упомянуто, что «вчера выехал к вам курьер с интересующими вас документами», следователь делал заключение, что «вы» имеет собирательное значение и адресовано не одному Свердлову. «Были и другие лица, решавшие вместе с Свердловым и Голощекиным в Москве судьбу царской семьи. Я их не знаю». Осторожный и вместе с тем крайне искусственный ответ следователя не оправдывается даже теми документами, которые были в его распоряжении, ибо по совокупности всех этих документов совершенно ясно, что переговоры велись не с отдельными лицами персонально, а с представителями правительства, являвшегося синонимом головки партии. Внешняя осторожность Соколова объясняется лишь его юридическим навыком, намеки его ясны, их со всей откровенностью и раскрывает ген. Дитерихс, одержимый навязчивой идеей «революционного Израиля». На сцену выплывает пресловутый полумасонский синедрион. Нашелся «историк», который усмотрел здесь даже злоумышляющую руку русско-американской «ИМКИ».

    Нет «Сионских мудрецов» ни в концепции Гутмана, ни в позднейшем построении Керенского. Для того и другого изуверы советской власти, заседавшие в Кремле, – т.е. интернационалисты всех мастей измыслили избиение царского рода… План был выработан в центре и систематически осуществлен в течение лета 18 года[436]. «Нужно было убить так, чтобы произошло в провинции и было выполнено местной властью, якобы без санкции центрального правительства» – так писал Гутман (Ган), посвятивший свой очерк началу осуществления плана, задуманного в центре. Доказательства, приведенные им в силу неудовлетворительности метода работы, не выдерживают прикосновения исторической критики. Закулисная сторона убийства вел. кн. Михаила остается невыясненной, и поэтому весь «московский план», по которому члены б. Императорского дома постепенно доставлялись на Урал в ожидании «сигнала» из центра о расправе с ними, может быть поставлен под сомнение.

    То же надо сказать и относительно екатеринбургской трагедии в освещении работы Керенского – последней по времени написания. Автор, очевидно, не знаком ни с отдельным изданием очерка Быкова, ни с повествованием Войкова, изложенным на страницах воспоминаний бежавшего из парижского полпредства советского дипломата. Он опирается главным образом на данные Соколова, но в своих выводах идет дальше руководителя сибирского следствия. Керенский пытается доказать, что в решении Кремля никакой роли не играли фиктивные заговоры в Екатеринбурге, ни тем более выступление чехо-словаков, так как решение Кремля было принято гораздо раньше. Лишь формальная инициатива была представлена совету «красной крепости Урала» – фактически в интимном кругу Ленина была выработана во всех деталях процедура убийства. Под предлогом угрозы со стороны «чехо-словацких» банд Кремль (Свердлов с согласия Ленина) в июне через посредничество Голощекина посылает по прямому проводу свои приказания в Екатеринбург. Как ответ на приказания Керенский рассматривает сообщение Болобородова 4 июля об изменении в охране, находившейся в «доме особого назначения». По соглашению с Москвой или точнее по приказу из Москвы, говорит Керенский, для исполнения функций внутренней охраны вступили люди комиссара местной Ч.К. Юровского. Телеграмма 4-го означала: все готово для убийства, и бесповоротно доказывала, что организаторами и исполнителями екатеринбургского убийства были кремлевские палачи. Здесь Керенский буквально повторяет Жильяра (У Жильяра логически вытекает из ошибки, допущенной им при воспроизведении и толковании организации «дела»). Дальнейшее у Керенского протекает соответственно изложению Соколова – одинаково он толкует и шифрованную телеграмму 17 июля, и разговор по прямому проводу 20 го. Отличие только в том, что к имени Свердлова присоединяется имя Ленина. Как знает Керенский, строго конфиденциальное собрание происходило у Ленина после телеграммы, полученной от Белобородова. Кто на нем, за исключением Ленина и Свердлова, присутствовал, неизвестно, но было решено скрыть истину не только от страны, но и от самого советского правительства. Ленин и Свердлов присутствовали – это точно известно. Откуда? Как всегда бывает в таких случаях, источник остается скрытым. Если все детали убийства были заранее обсуждены, то никакого смущения телеграмма Белобородова не могла вызвать; очевидно, не было надобности и собирать особо секретное совещание. Вероятно, однако, то или иное совещание должно было неизбежно произойти и иметь секретный характер, так как сообщение Белобородова было, очевидно, неожиданным. На нем должен был присутствовать и председатель совнаркома, и председатель ВЦИК. Свердлов, независимо от своего официального поста, всегда был резонатором мнений Ленина, поэтому естественно связать эти два имени, как, напр., они связаны были в период острых партийных споров о «похабном мире». Но при расследовании екатеринбургской трагедии, точнее кремлевского замысла ее подготовки, этой связи придают специфический характер: «План Свердлова» через убийство сделать невозможным «компромисс» с капиталистическим миром превращается в «план и самого Ленина». Можно назвать и третьего, вероятного участника секретного совещания – это Дзержинский… Сперанский, производивший свое самостоятельное изыскание в Екатеринбурге, пришел к выводу, что мысль о ликвидации вышла из головы шефа Ч.К. и им была осуществлена[437].

    Трио легко превратить в квартет – припомним, что Войков назвал члена ЦК Крестинского, до войны бывшего главарем екатеринбургских большевиков, при желании и в квинтет – ведь Троцкий был подлинным вдохновителем «Революционного Израиля» (в некоторых повествованиях Троцкий и фигурирует как прямой соучастник кремлевского трио). Можно идти и дальше. Но оставим в стороне подобные изыскания – бесплодные, поскольку не опираются на факты, которые можно установить. Какой же вывод можно сделать? Первый следователь, ведший сибирское расследование, член екатеринбургского окружного суда Сергеев, на мой взгляд, занял правильную позицию: «убийство задумано заранее и выполнено по выработанному плану» – главное руководство принадлежало местным большевистским деятелям. По словам Дитерихса, Сергеев склонен был отрицать инициативу центральной власти. Его добросовестность и нелицеприятие судьи были заподозрены – как видно из сообщения местного прокурора Иорданского, Сергеев обвинялся в сознательном затягивании следствия. Он был заменен Соколовым, проделавшим огромную работу для выяснения обстановки екатеринбургской трагедии. Но основная политическая линия его расследования едва ли была правильна. Можно предполагать, что центр ante factum санкционировал убийство Царя и post factum вынужден был распространить свои санкции и в отношении расправы, постигшей всю семью. Всевластность центра в первые месяцы 18 г. вообще надо признать очень относительной, – лучшей иллюстрацией может служить «Северная коммуна» бывшей столицы, где своевольным сатрапом был Зиновьев, в дни июльского кризиса. В дни убийства гр. Мирбаха, «авантюры левых с. р., «белогвардейских» восстаний и зарождения «восточного фронта» заседавшие в Кремле не чувствовали себя прочно, и в такой обстановке не слишком приходилось одергивать «власть на местах» – особенно в таком щекотливом для большевистских демагогов вопросе, как судьба царствовавшей династии. На уральской периферии, которая в данном случае занимает наше внимание, «левые» коммунисты имели значительное влияние в партийной среде – так, имя председателя областного комитета Белобородова, наряду с именем членов ЦИК Преображенского и Крестинского, стоит под оппозиционным заявлением группы «уральских работников», требовавшей в февральские дни обсуждения вопроса о войне и мире с Германией и немедленного созыва партийной конференции[438]. Друг Белобородова и Голощекина Сафаров, вместе с Лениным прибывший в Россию в «запломбированном вагоне», ставший тов. Председателя екатеринбургского президиума, а на деле считавшийся на Урале как бы негласным «диктатором», был также в рядах «оппозиции». С этими «уральскими работниками» Свердлов, б. член пермского комитета и представитель Урала на решающей апрельской конференции 17 г. в Петербурге, где приехавший из эмиграции Ленин выступил со своими сенсационными «коммунистическими» тезисами, был связан персональными узами на почве старой совместной партийной работы, а не той тактической позицией, которую все они занимали в данный момент, – малоосведомленное в партийных большевистских делах сибирское следствие видимость приняло за сущность. За следствием пошел в своих изысканиях и Коковцев, точка зрения которого близка к положениям, выдвинутым Керенским: Москва заранее избрала местом расправы Екатеринбург, как центр деморализованных рабочих и сосредоточие здесь группы верных своих сотрудников.

    Тактика центра в отношении династии – колеблющаяся и двурушническая – конечно, не гарантировала жизнь ни царю, ни вел. кн. Михаилу, ни легитимному наследнику. С известными оговорками можно согласиться с заключительными строками исследования Соколова: «В ходе мировых событий смерть Царя, как прямое последствие лишения его свободы, была неизбежна, и в июле месяце 18 года уже не было силы, которая могла бы предовратить ее». Если не в июле, то в последующие страшные дни кровавого разгула «красного террора» гибель была почти неизбежна, поскольку члены династии оставались во власти разнузданного насилия большевиков. Может быть, был бы созван показательный процесс «народного суда», после которого символически скатилась бы голова «коронованного тирана»; может быть, ликвидация династии произошла бы безгласно в тайных недрах Всер. Чр. Комиссии, но все же, вероятно, общественная летопись не зарегистрировала бы омерзительных форм, в которых произошла расправа в подвале «дома особого назначения», названная Сафаровым на столбцах «Уральского Рабочего» 23 июля со смелостью, граничащей с наглостью, «крайне демокритической».

    4. Ожидание мертвецов

    Весть об убийстве императора Николая II, конечно, в разных слоях воспринята была неодинаково. И внешнее впечатление от уличной толпы зависело от собственного настроения наблюдателя. «Маленький» Марков в Петербурге видел повсюду «печать отчаяния». Бывший царский министр Коковцев в той же северной столице усмотрел «кровожадность» и одобрение совершенному акту. Садуль, еще не сделавшийся окончательно коммунистом, на московских лицах лишь не увидел сожаления. Может быть, толпа, притихшая под дамокловым мечом «пролетарской диктатуры», отнеслась в общем равнодушно, отчасти подготовленная уже к неизбежности такого конца для главы царствовавшей династии после революции, может быть, еще не верили, несмотря на официальное сообщение, переданное через газеты в виде отчета о заседании ВЦИК, – не верили, потому что уже раз слышали о расстреле. Смерть бывшего Царя действительно впечатления большого внешне тогда не произвела – тем более что дело ограничилось довольно лаконическим сообщением 19 июля. Однако едва ли так же спокойно было воспринято известие из Екатеринбурга в Кремле. Мемуаристы пытаются показать, что самочинное деяние уральских коммунистов не вызвало никаких волнений и опасений. С хладнокровным спокойствием в обстановке обыденного обсуждения текущих дел выслушано было членами правительства сообщение о расстреле в Екатеринбурге. Вот как описывает заседание Совнаркома 18 июля Милютин. В момент доклада комиссара народного здравия Семашко вошел Свердлов и сел позади Ильича. Семашко закончил доклад, Свердлов подошел к Ленину и сказал ему несколько слов. «Тов. Свердлов просит слова для информации», – сказал Ленин, и Свердлов в обычном тоне сообщил об известии, которое пришло с Урала. Чехословаки приближаются к Екатеринбургу. Николай II собирался бежать. Он казнен. Президиум ВЦИК утвердил эту меру. Слова Свердлова сопровождало полное молчание. «Перейдем теперь к тексту принятия по пунктам», – предложил Ленин. Заседание, прерванное выступлением Свердлова, продолжалось в очередном порядке… Очевидно, на основании таких мемуарных заметок Керенский и пришел к убеждению, что от правительства была скрыта истина. Боюсь присоединиться к такому заключению, и в особенности на основании документа, сотканного из сплошной фальши[439]. Растерянность была очевидна, и, вероятно, только этим можно объяснить то, что московская власть не воспрепятствовала открытому служению панихиды по погибшему императору: церковь на Спиридоновке была полна народа – присутствовали далеко не только «монархисты».

    Все последующее показывает, что и правительство в целом, и его агенты в отдельности всемерно стремились затушевать то, что произошло в Екатеринбурге. Кровавая бойня в Доме Ипатьева ложилась таким позорным пятном на так называемую «рабоче-крестьянскую» власть, что истину надо было хоть до времени так или иначе скрыть[440]. Мы видели уже, как в течение июля представители советской власти открыто лгали немецким дипломатам. Так же втирали они очки и дипломатам других европейских держав. Лгали в июле, лгали в августе, лгали и в сентябре. Разговоры бар. Ритцлера с руководителем ведомства ин. дел в Москве закончились сообщением, что Ал. Фед. находится «в Перми» и что с «немецкими принцессами» ничего произойти не может. Немецкий дипломат усомнился тогда в том, что Чичерин говорил правду. Документы, опубликованные в 35 г. немецким историком Яговым, показывают, что тем не менее переговоры об «освобождении Царицы и ее детей» продолжались – их вел в начале августа с Чичериным германский генеральный консул в Москве Гаушильд. 29 августа Гаушильд на ту же тему беседовал с Радеком, который заявил, что комиссар ин. д. не видит причин, почему нельзя было бы Ал. Ф. и ее детям выехать из России – на условиях, конечно, известных компенсаций. Компенсация могла бы заключаться в том, что царская семья будет обменена, напр., на арестованного в Берлине Лео Иодиша. Радек высказывал готовность в тот же день переговорить по этому поводу с самим Лениным и обещал немецкому консулу «немедленно принять меры» к тому, чтобы Царице и ее детям была гарантирована безопасность от каких-либо эксцессов. Комедия продолжалась и перенесена была в Берлин, где советский представитель Иоффе 10 сентября уже официально предложил германскому министерству ин. д. обменять Царицу на Либкнехта. По свидетельству Ягова, это «возмутительное предложение» было отвергнуто Германией. Так обстояло дело в момент, когда должны были реализироваться дополнительные соглашения по Брестскому миру. Переговоры все еще продолжались – до 14/15 сентября. Тут неожиданно в беседе с Чичериным и Радеком выяснилось, что советское правительство в данный момент не знает местопребывания царской семьи, так как она находится в красноармейской части, отрезанной от остальной армии во время военных действий под Екатеринбургом. Немецкая дипломатия поняла, что вопрос о выезде из России Императрицы и ее детей должен был выпасть из переговоров, но она еще верила, что погибшие в Екатеринбурге живы, и предлагала перевезти их хотя бы в Крым… Недостойная игра так или иначе шла до перерыва дипломатических сношений накануне событий, сокрушивших германскую империю. Во второй половине июля по ордеру председателя петроградской Ч. К. из Вологды были вывезены жившие там под наблюдением в условиях относительной свободы вел. кн. Ник. Мих., Георг. Мих. и Дм. Конст. и заключены в Петербурге в тюрьму на Шпалерной. Что послужило прямым поводом к аресту, который был произведен, как утверждал Урицкий посетившим его представителем французского и датского посольств, по предписанию из центра? Может быть, центр хотел избежать каких-нибудь местных эксцессов в связи с готовящимся отъездом иностранных послов из Вологды? Предположим лучшее. Обеспокоенный участью Ник. Мих., имевшего связи в Париже, французский посол Нуланс, согласно полученной инструкции, поручил ген. консулу в Москве Гренару посетить Чичерина и от имени французского правительства ходатайствовать о гарантии безопасности для вел. князя-историка, – очевидно, в связи с событиями, имевшими место в Екатеринбурге. То же с своей стороны сделал датский посол Скавениус перед Урицким. Нуланс не сообщает ответа, который дал Чичерин, но его передает со слов Гренара бывший фр. посол Палеолог. Коснувшись расстрела Николая II, Чичерин высказал сожаление о происшедшем событии, которое произошло без ведома центра по инициативе екатеринбургского совета, и отозвался незнанием того, что произошло с другими членами семьи. Несколько позже Чичерина посетил и голландский посланник Удендин, чтобы от имени королевы Вильгельмины хлопотать за Царицу и ее детей. Это было в день убийства Урицкого. Выслушав заявление Удендина, Чичерин и присутствовавшей при беседе его помощник Карахан «долго сидели в молчании». «Вы коснулись весьма щекотливого вопроса, – ответил, наконец, смущенный Чичерин, устремив свой взор на пол. – Я не могу вам сразу дать определенный ответ… Вопрос несомненно подвергнется всестороннему обсуждению в ЦИК… Вы можете написать вашему правительству, что нет решительно никаких оснований беспокоиться за них…» Карахан молчал, курил большую сигару, сосредоточенно пуская большие клубы синего дыма в потолок…

    Можно ли объяснить ипокритство подобных ответов незнанием того, что произошло в Перми, Екатеринбурге и Алапаевске? Растерянность очевидна, но она отнюдь не свидетельствует о незнании. Морганатическая супруга вел. кн. Павла Ал. передает по существу изумительный разговор, который она имела с Урицким при попытке выяснить причину ареста мужа. Урицкий заявил ей, что великие князья будут отправлены на Урал, где они будут пользоваться известной свободой и где она, Палий, может соединиться со своим мужем. При этом Урицкий упомянул, что если с ее сыном в Алапаевске что-нибудь случилось, то это его вина. Тут кн. Палий с настойчивостью стала уверять петербургского палача, что сын ее спасен и находится вне достижения большевистской власти. Это она хорошо знает. «Он спасся, очевидно, бегством, как и вел. кн. Михаил», – с иронией заметил, промолчав момент, Урицкий и сказал, что Михаил был убит в Перми… Никогда в большевистских газетах не было опубликовано о расстреле вел. кн. Мих. Ал., как то утверждает Быков: «после проверки слухов и опроса предполагаемых участников расстрела». Но в феврале 19 г. в меньшевистском «Всегда вперед» по поводу новых жертв из числа членов великокняжеской семьи, расстрелянных в Петропавловской крепости («позором» назвал этот акт меньшевистский орган) была подчеркнута гибель всей царской семьи на Урале. Позже гибель Михаила признал, как было уже упомянуто, Мясников в своей брошюре-протесте от имени «рабочей оппозиции». Неведующие главари большевиков могли бы узнать, и тем не менее в «дни конференции в Генуе (22 г.) Чичерин с каким-то упорством утверждал корреспонденту «Чикаго Трибун», что по его сведениям, царские дочери находятся в Америке. Это было более чем цинично.

    * * *

    Хотели того или нет большевики, но их лживые публикации об екатеринбургском убийстве с первого же дня положили начало в обывательской среде разнообразным и противоречивым слухам о судьбе царской семьи. Эти слухи, зарегистрированные екатеринбургским уголовным розыском и подтверждаемые даже свидетелями-«очевидцами», представляют собой эмбрион последующих исторических легенд. Царская семья жива – она вывезена из Екатеринбурга – по версии уголовного розыска – в направлении Перми. Жив и Царь, он увезен в Германию через Ригу, согласно одному из пунктов Брестского мира (по простонародной версии, Вильгельм «строго приказал Ленину»). Насколько последняя версия была распространена, показывает тот факт, что она занесена в официальном уведомлении английского верховного комиссара в Сибири Бальфуру 5 октября: вопреки большевистским объявлениям, «многие из русских, хорошо осведомленных, верят, что он (Царь) находится под покровительством немцев». К этому варианту сам Элиот, не отвергая его, относился несколько скептически. Но ему представлялся правдоподобным увоз Царицы и детей – он подчеркивал, что таково всеобщее мнение в Екатеринбурге. Гибс полагал, что до сей поры нет основания не верить сообщениям большевиков о сохранности царской семьи – во всяком случае, можно полагать, что в Доме Ипатьева расстреляны не все, там находившиеся, и что детям жизнь сохранена. (Элиот допускал, что следы крови явились в результате убийств во время ссоры пьяных людей.)

    Упрочению легенды, конечно, содействовал «бессвязный рассказ» только что вышедшего из тюремного лазарета и через три месяца скончавшегося «утомленного» и расслабленного старика Чемодурова. По словам Кобылинскаго, Чемодуров не верил в убийство царской семьи и говорил: «Убили Боткина, Харитонова, Демидову и Труппа, а августейшую семью вывели, причем убийством названных лиц симулировали убийство семьи. Для этого… симулировали и разгром дома…» По другой версии, семья была вывезена в шахты в районе «Ганиной Ямы» и там была подстроена новая симуляция в виде сожжения тел, одежды и вещей, а в действительности произошло переодевание, после чего «расстрелянные» благополучно скрылись или были увезены…

    Таких версий было бесчисленное множество (см. у Дитерихса). Им верило такое же множество людей в Сибири и Европейской России, а также впоследствии в Зап. Европе[441]. Т. Боткина-Мельник, в ближайшем окружении которой создались многие легенды, и в частности о роли Соловьева в попытках освобождения Царя, заявляет в своих воспоминаниях: «Конечно, никто из нас не верил слуху (об убийствах в Екатеринбурге) до тех пор, пока по приезде во Владивосток я не увидела людей, лично читавших все дело, веденное ген. Дитерихсом!» Судьба Мих. Ал. возбуждала еще меньшие опасения. Мы видели, как Милюков с Юга рекомендовал москвичам отыскать вел. кн., выдвигаемого лидером конституционалистов в кандидаты на занятие престола. Диктатор далекой Даурии знаменитый бар. Унгерн в одном из своих «приказов» даже в 21 г. объявлял «императора» Михаила «единственным хозяином земли русской». Сибирское следствие, которому картина происшедшего скоро стала ясна, впоследствии склонно было заподозрить источник происхождения этих легенд – их распространяли агенты большевиков. Такое обвинение легко предъявляли «зятю Распутина» и иже были с ним из «петроградско-немецких» организаций… При взятии Екатеринбурга из красной армии перебежало много офицеров. В числе их был кап. ген. шт. Симонов, занимавший пост начальника штаба армии Берзина и помогавший офицерам перебегать на «белогвардейскую» сторону. В Омске при содействии нач. Воен. Академии ген. Андогского он занял должность нач. контрразведывательного отдела. Он официально докладывал Верховному Правителю, повествует Дитерихс, что «слышал от комиссаров, что наследник и великие княжны живы, но неизвестно, где находятся». Лично Симонов «твердо верил» в это. Симонов был знаком с Соловьевым и встретился с ним во Владивостоке. Соловьев сохранял «большое инкогнито», но открылся начальнику паспортного пункта полк. Макарову, прося у него четыре незаполненных бланка заграничных паспортов, «для отправления августейших детей за границу». Дитерихс говорит, что фантазиям, «походившим по абсурдности на умышленно-злостное распространение сведений с преднамеренной целью», больше верили, чем обоснованным на фактах докладам следователя Соколова. Помощник Соколова, человек скорый на заключения, уже обвиняет Соловьева в том, что последний подготовлял самозванца, как это ни абсурдно было для «агента большевиков»! [Между прочим, тогда еще среди всякой молвы распространился слух о спасении по крайней мере дочери Анастасии. В эмиграции был свидетель (сообщение в «Руле»), что об этом он слышал, между прочим, в семье, близкой к вел. кн. Мих. Ал.: этому слуху суждено было в эмиграции превратиться в эпопею похождений «Лже-Анастасии».] Самогипноз был так силен, что еще в 21 г. редакция монархической «Русской Летописи» при перечислении членов «Российского Императорского Дома, убиенных и умученных большевиками», делала оговорку: «вел. кн. Мих. Ал. с половины 18 г. неизвестно где находится, и о Е. И. В. распространены весьма тревожные сведения» [Ровно через 10 лет парижское «Возрождение» без всякой оговорки перепечатало рассказ польского журналиста Мацкевича о своей встрече в России с одним из воображаемых участников «цареубийства». Здесь имелось «первое точное сведение» о гибели М. А., убитого в Перми «во дворе духовной семинарии» через 11 дней после расстрела царской семьи.]. Даже в 24 г. вдовствующая Императрица М. Ф. по поводу манифеста вел. кн. Кирилла, преждевременно объявившего себя «императором всероссийским», писала вел. кн. Ник. Ник., прося его предать гласности ее письмо: «До сих пор нет точных известий о судьбе моих возлюбленных сыновей и внука». И более того, в 29 г. Агапеев, один из докладчиков «Общества памяти Государя Императора Николая II», выступил в «Новом Времени» со статьей под характерным заголовком: «Жива ли царская семья?» с целью опровергнуть «иллюзии», которые существуют еще в некоторых кругах эмиграции, и «апокрифы», которые от времени до времени появляются в монархической печати. Соколов в соответствии со своей предвзятой точкой зрения положит на эти «апокрифы» клеймо «made in Germany»; они были нужны немцам, а не большевикам: подобными легендами немцы пытались набросить пелену в глазах русских патриотов на свои истинные отношения с большевиками!

    Оставим в стороне и эти домыслы – их сам Соколов не счел возможным воспризвести на страницах русского издания своей книги. История происхождения творимых легенд, рождавшихся в атмосфере не остывших чаяний прозелитов монархической идеи[442], лежит, конечно, в том тумане скрытности и фальсификации, которым были окутаны пермское, екатеринбургское и алапаевское деяния. При своем цинизме, не останавливающемся перед воскурением «революционного» фимиама отвратительной «голове медузы», как назвал Каутский «красный террор», даже большевистская власть не нашла в себе смелости сказать правду о том, что произошло в подвале Дома Ипатьева в ночь на 17 июля, что предшествовало и что последовало за этой поистине общечеловеческой традегией XX века – она наложила запрет молчания и на уста непосредственных убийц. Скрыть «правды» в истории почти невозможно. Большевистская власть достигла того только, что содеянное партийными изуверами преступление в глазах своего мира превратилось в акт какого-то дьявольского замысла, задуманного в центре и планомерно им осуществленного. «Логика и факты» говорят против такого заключения, но тем не менее этой легенды историк, беспристрасный по своему методу фактического расследования, до сих пор опровергнуть не может – историку пока доступны преимущественно лишь критические суждения.

    Моральное безразличие, с каким был в сущности встречен в демократическом мире «революционный» акт, имевший место в России, и скорое забвение его облегчили «рабоче-крестьянской» власти переход к нормальным дипломатическим отношениям, и она уже с некоторой смелостью начала у себя инсценировать даже показательные процессы «суда над Романовыми».








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке