О чем думают химеры Нотр-Дам?

Перед путешествием во времени мне захотелось пройтись по Ситэ, чтобы захватить в ХIХ век самые свежие впечатления моего (несмотря на все посещения иных веков — самого близкого) ХХ века. Я вернулся к статуе Карла Великого, прошел через сквер архиепископата, недавно переименованный в сквер Иоанна ХХIII, и остановился у протока между Ситэ и островом Сен-Луи. Здесь, невдалеке от Мемориала жертв фашизма, сейчас растет огромная ива, ветви которой касаются поверхности Сены. Под ивой — скамейка, на которой я часто сижу по утрам. Поднявшееся солнце освещает юго-восточную сторону собора. Сейчас стала особенно отчетливой статика сооружения, система контрфорсов, поддерживающих здание снаружи, позволяющая ему уноситься вверх. Но собор не превращается в схему механики. Нотр-Дам остается живым воплощением красоты и живым воплощением добра, под какими бы иррациональными формами ни скрывались этические идеалы строителей собора. Когда заходишь внутрь собора, продолжаешь ощущать гармонию архитектурных деталей, витражей, скульптур и системы арок, уносящих вверх и собор, и сознание его посетителей. В этом — душа готики.

Готика, как и каждый стиль, — это специфическая, свойственная художнику, стране, направлению, эпохе форма включения элементов в объединяющее их множество, в систему. Для готики характерно максимальное подчинение конкретных, чувственных впечатлений общему понятию, универсалии (средневековый реализм); максимальное подчинение живописных деталей целому — общей композиции картины, максимальное подчинение архитектурных деталей общей механической и в то же время эстетической и моральной идее.

Ей подчинена и скульптура Нотр-Дам. Здесь нет ухода в топографический верх, но каким возвышающим синтезом мысли, чувства и красоты пронизаны фигуры и лица, хотя бы те, которые находятся на Галерее королей.

Сейчас солнце освещает и другие скульптуры — химеры Нотр-Дам. Их лица и фигуры выражают что угодно, только не подчинение готической универсалии. Но что именно?

Этот вопрос я хотел задать Гейне. И я задал его через час (за этот час я перенесся на машине времени на сто тридцать лет раньше), встретив поэта, упрекнувшего меня за столь длительное — целый час! — отсутствие.

На вопрос: «О чем думают химеры?» — Гейне ответил не сразу. Он молчал несколько минут. Для него это был большой срок. Долгие часы и бессонные ночи раздумий, иногда очень тяжелых, были скрыты от его собеседников, даже от самых близких друзей. В беседе Гейне поражал нас фантастической быстротой мысли, мгновенными переходами из одной области в другую, из одной эпохи в другую. Что касается эпох, то он двигался от одной к другой быстрее, чем моя машина времени. Особенно интересными для собеседника были междужанровые переходы. Гейне в беседе казался то автором «Истории философии и религии в Германии», то автором любовной лирики, то автором политических памфлетов, причем переходы были настолько быстрыми и настолько естественными, что обнажалось глубокое единство мысли и чувства, науки и лирики, Логоса и Эроса[51].

Помолчав, Гейне сказал:

— Мне кажется, эти химеры размышляют о чем-то, очень похожем на физические контраверзы, о которых мы говорили вчера.

Вчера (даже моя профессиональная привычка к эйнштейновскому «собственному времени» не удержала меня от запинки на этом «вчера») я долго рассказывал Гейне о принстонских беседах и вообще о физике ХХ века. Замечу, попутно, что каждый раз, когда я говорил Гейне о событиях и идеях других эпох, он не столько удивлялся, сколько переходил к тому общему, что соединяет эпохи, к тому, что можно было бы назвать инвариантами культуры. Отсюда незначительный интерес к парадоксальности моих рассказов (в машину времени он вовсе не верил) и большой интерес к их содержанию.

Представление о химерах Нотр-Дам, углубившихся в физику ХХ века, перешло границы даже привычной для меня парадоксальности. Но Гейне не дал мне времени для реплики.

— Вы говорили мне об идеях некоего Эйнштейна, о котором я никогда не слыхал и, вероятно, не услышу. Я понял немногое, вернее, даже не понял, а ощутил некоторую романтику упорядоченного рационального мира, состоящего из вполне определенных траекторий частиц, в которых точка пребывания частицы связана с показателем часов, с каким-то определенным мгновением. Я не знаю, существует ли Эйнштейн или, как вы говорите, он будет существовать (это парадоксальное «будет» меня мало смущает), но я думаю, что такая идея увеличивает шансы разума, которому служит мое перо или, как сказали бы наши сентиментальные поэты, моя лира, а лучше бы сказать, мой барабан… Однако душу лирика здесь кое-что смущает.

— Что именно?

— Видите ли, совсем недавно я встретился с моим другом, молодым немецким революционером. Его зовут Карл Маркс[52]. Он рассказал мне о своей юношеской диссертации, посвященной натурфилософии Демокрита и Эпикура. Маркс по-новому рассматривал знаменитые Эпикуровы clinamen — спонтанные отклонения атомов от путей, предписанных законами природы. Такие отклонения означают индивидуальное бытие атомов, их автономию… А есть ли такие clinamen в системе вашего Эйнштейна? По вашим словам, вы можете увидеться с Эпикуром. Спросите его, как он относится к физике Эйнштейна. Не повторит ли он свое «лучше быть рабом богов, чем рабом физиков»? Конечно, меня, как и Эпикура, беспокоит не столько судьба атомов, сколько индивидуальность. Автономия человека.

Я не отважился рассказать Гейне о созданных в ХХ веке в теории элементарных частиц аналогах Эпикуровых clinamen. Я только спросил его, почему он приписывает столь физические размышления химерам Нотр-Дам.

— Ведь они больше подходили бы скульптурам Сорбонны.

— Скульптуры Сорбонны, постоянно встречаясь с профессорами, разучились размышлять. Что же до химер, они мыслят о clinamen не потому, что они химеры Нотр-Дам, а потому что они химеры. Химеры — это clinamen готики. Посмотрите, какая мысль запечатлена на причудливых мордочках химер? О чем они размышляют? В чем культурно-историческая функция этих иронических гримас, подчас грустных, подчас равнодушных и всегда углубленных в себя?

Именно: углубленных в себя. Именно в этом содержание размышлений химер. Здесь индивидуальное сознание не поглощено высшими принципами, которые нивелируют и идентифицируют индивиды, превращают их в простые воплощения универсального понятия. Химеры декларируют свою индивидуальную самобытность, свою нетождественность другим индивидам, другим элементам множества, они борются с нивелирующей властью целого.

Вспомните, — продолжал Гейне, — нашу недавнюю поездку в Реймс. Вспомните церковь ХII века — ровесницу Нотр-Дам в одной из деревень Шампани. Анонимный скульптор окружил наружные стены бордюром, состоящим из лиц жителей деревни. Здесь индивидуальность выступает не в фантастически-символических образах парадоксальных химер, а в приземленных (и в этом смысле оппозиционных по отношению к готическому духу) скульптурных портретах.

Я рассказал Гейне о введенном М. М. Бахтиным[53] понятии карнавальной скульптуры, и он сразу же ввел это понятие в цепь своих построений.

— Возрождение унаследовало обе формы борьбы за индивидуальность против нивелирующей тенденции готики — карнавальные черти были потомками химер, а нарочитая грубость карнавальных зрелищ поднимала и продолжала оппозиционную, приземляющую традицию средневековья.

Как это часто бывает с Гейне, он перешел от историко-культурных обобщений к полемическим политическим и литературным характеристикам.

— Химеры думают об индивидуальном, прижизненном, локальном. Но они думают и о целом, об истории человечества, о ее смысле. Их гримасы адресованы моим соотечественникам, мудрецам исторической школы, которые видят в истории только повторение, отрицают необратимый прогресс цивилизации, этим оправдывают свой сентиментальный индифферентизм и так любимы прусским правительством. Но химеры слишком независимы и индивидуальны, чтобы утешать себя картинами будущего, как это делают после Гете[54] и Шиллера[55] наши поэты и, начиная с Гегеля, наши философы. Химеры знают, что жизнь — это ни цель, ни средство, это право, и я не могу понять, почему наши прусские министры не обратили своего столь опасного внимания на этих каменных единомышленников «Молодой Германии».


Примечания:



5

Пушкин А. С. (1799–1837).



51

Эрос, или Эрот, древнегреческий бог любви, сын и спутник Афродиты. Уже греки приписывали Эроту власть над чувствами людей и богов. Впоследствии Эрос стал олицетворением чувства и воли в отличие от логического мышления.



52

Маркс Карл (1818–1883).



53

Бахтин М. М. (1896–1975), историк литературы. Особенно известны его книги «Поэтика Достоевского» (М., 1967) и «Творчество Франсуа Рабле» (М., 1970), где изложена упомянутая в тексте концепция «карнавальной культуры». Этим названием М. М. Бахтин именует идущую из средневековья через Возрождение и новое время тенденцию принижения и высмеивания священных в глазах церкви устоев средневековой идеологии, тенденцию, особенно ясно выраженную в карнавальных представлениях.



54

Гете Иоганн Вольфганг (1749–1832), лирический поэт, драматург, философ, естествоиспытатель, наиболее крупная фигура немецкого Просвещения, оказавший очень большое воздействие на идейную жизнь XVIII–XIX веков. В раннем романе «Страдания молодого Вертера» (1774) описывает любовные страдания героя. В своем итоговом произведении «Фауст» (первая часть — 1808, вторая — 1825–1831) поднимает наиболее глубокие проблемы бытия, познания и его социальной, моральной и эстетической ценности. Герой этой трагедии Фауст стал символом движущегося вперед познания. Ему противостоит другой персонаж трагедии — Вагнер — представитель бескрылого педантизма.



55

Шиллер Фридрих (1759–1805). Его юношеские свободолюбивые порывы вылились в драме «Разбойники», герой которой Карл Моор стал властителем дум многих поколений. Шиллер — автор ряда очень глубоких философских стихотворений и философско-эстетических трактатов. В конце 90-х годов ХVIII века Шиллер выступил с исторической трилогией о Валленштейне, далее он написал ряд других исторических произведений. Не меньшее, чем «Разбойники», воздействие на воззрения и настроения европейского общества ХIХ века оказала трагедия «Дон Карлос» — о судьбе испанского инфанта Карлоса, сына Филиппа II. Имя друга дона Карлоса, маркиза Позы, стало нарицательным — символом благородного самопожертвования и любви к свободе.








Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке