|
||||
|
Глава 3 Индивидуалистическое (открытое) общество Из истории индивидуалистических обществ Первые индивидуалистические общества возникли в Древней Греции в VI в. до н.э. и просуществовали до конца IV в. до н.э. Внезапное возникновение древнегреческой цивилизации удивительно и не поддается объяснению. Хорошо известно, чего достигли греки в искусстве и литературе, но еще большее они сделали в чисто интеллектуальной области. Они изобрели науку, и на место мифологического истолкования мира поставили философию, свободно рассуждающую о природе мира и целях жизни. Арифметика и кое-что из геометрии были уже у египтян и вавилонцев, но главным образом в форме чисто эмпирических правил. Греки ввели понятие дедуктивного умозаключения из общих посылок и создали математику и логику. Все эти открытия покажутся тем более удивительными, если учесть, что Древняя Греция представляла собой клочок земли в бассейне Средиземноморья: южная часть Балканского полуострова, острова Эгейского моря и узкая полоса малоазиатского побережья; все население Афинского полиса – самого сильного греческого государства и основного очага античной культуры – не превышало, по-видимому, двухсот-трехсот тысяч человек. Греция распадалась на большое количество маленьких независимых государств, каждое из которых состояло из города и окружающей его сельской местности. Уровень цивилизации в разных государствах был очень различен, и лишь немногие города внесли существенный вклад в общегреческие достижения. Роль главного культурного центра принадлежала Афинам. Они являлись также образцом греческой демократии для избранных. Рабы, набиравшиеся, как правило, из военнопленных и являвшиеся чужестранцами, считались в Древней Греции простыми орудиями труда. Все мужское население Афин представляло коллектив равноправных граждан, «общину равных». Все они пользовались избирательными правами и могли быть избраны на любую государственную должность. Пассивность в общественных делах строго осуждалась. Женщины не участвовали в общественных делах, но незамужние женщины – гетеры, ведущие свободный образ жизни, оказывали определенное влияние и на политику, и на искусство. Труд у афинян не считался унизительным занятием, хотя наиболее изнурительный труд перекладывался на плечи рабов. Афинское общество отличалось простотой вкусов и нравов. Реформатор Солон так определял жизненный принцип эллинов: «Ничего лишнего». Перикл говорил: «Мы любим красоту без прихотливости и мудрость без изнеженности». Греки гордились своим общественным строем, основанным на началах равной активности и равной ответственности каждого гражданина за общее дело. Они полагали, что разумное общественное устройство должно находиться в согласии с природой человека и не подавлять его естественных человеческих устремлений. Цивилизованный человек отличается от дикаря, считали греки, главным образом благоразумием, или, говоря более широко, предусмотрительностью. Вместе с тем они ценили и силу страстей и чувственные радости бытия, им не был знаком терзавший средневековую христианскую Европу дуализм тела и духа. «Не все греки, но большинство из них, – пишет Б. Рассел, – были людьми, обуреваемыми страстями, несчастливыми, людьми, боровшимися с собой, влекомыми интеллектом по одному пути, а страстями – по другому; они были наделены воображением, чтобы постигать небо, и своевольными притязаниями, творящими ад. У них было правило „золотой середины“, но в действительности они были невоздержаны во всем: в чистом мышлении, в поэзии, в религии, в грехе. Именно сочетание интеллекта и страсти делало их великими, пока они оставались таковыми, и никто не преобразовал бы так мир на все будущие времена, как они. Их прототипом в мифологии является не Зевс Олимпиец, но Прометей, принесший с неба огонь и претерпевший за это вечные муки»[213]. Религиозные воззрения греков были своеобразными. Богов было много, и они являлись вполне человечными. От людей их отличали только бессмертие и обладание сверхчеловеческими способностями. В моральном отношении они не представляли образца для человека. «Боги большинства наций претендовали на роль создателей мира, – пишет Г. Марри. – Олимпийцы не претендовали на это. Самое большое, что они когда-либо сделали, состояло в том, что они завоевали его… Что же они делают после того, как они завоевали свои царства? Заботятся ли они о правлении? Содействуют ли они земледелию? Занимаются ли они торговлей и промышленностью? Нисколько. Да и почему они должны честно трудиться? Они считают, что легче жить на годовые доходы и поражать ударами молнии тех, кто не платит. Они – вожди-завоеватели, королевские пираты. Они воюют, пируют, играют, музицируют; они напиваются допьяна, покатываются со смеху над пришедшем к ним хромым кузнецом. Они никого не боятся, кроме своего собственного царя. Они никогда не лгут, если дело не касается войны или любви»[214]. Истинно религиозные чувства греки испытывали не столько к богам Олимпа, сколько к призрачным существам, таким, как Судьба, Необходимость или Рок. Им был подчинен даже Зевс – глава олимпийских богов. Большую роль играл также культ Дионисия, или Вакха, имеющего современную репутацию бога вина и пьянства. Светлое, аполлоновское и темное, дионисийское начала постоянно боролись в душах греков[215]. Культ Вакха, имевший варварское происхождение, был одухотворен Орфеем, то ли реальной личностью, то ли богом или воображаемым героем. Орфики считали, что человек – отчасти земное, отчасти небесное существо. Они верили в переселение душ и учили, что в будущем душу ожидает либо вечное, либо временное страдание от пыток в зависимости от образа жизни человека на земле. Из этого вытекала идея «очищения» путем особой церемонии или через стремление избежать осквернения. Вино для орфиков было только символом, их опьянением был «энтузиазм», такой союз с богом, который дает мистическое знание, недостижимое обычными средствами. Выдающиеся успехи греков в первую очередь связаны, как кажется, с их разумностью, удачно сочетающейся с большой интенсивностью чувств, с гуманизмом и демократией. Греческий общественный строй основывался на компромиссе между двумя конфликтующими принципами: идеей автономии воли и разума личности, с одной стороны, и идеей высшего закона – с другой. Это прекрасно выразил в одной из своих речей Перикл: «Для нашего государственного устройства мы не взяли за образец никаких чужеземных установлений. Напротив, мы, скорее, сами являем пример другим, нежели в чем-либо подражаем кому-либо. И так как у нас городом управляет не горсть людей, а большинство народа, то наш государственный строй называется народоправством. В частных делах все пользуются одинаковыми правами по законам. Что же до дел государственных, то на почетные государственные должности выдвигают каждого по достоинству, поскольку он чем-либо отличился не в силу принадлежности к определенному сословию, но из-за личной доблести. Бедность… не мешает… занять почетную должность… В нашем государстве мы живем свободно и в повседневной жизни избегаем взаимных подозрений: мы не питаем неприязни к соседу, если он в своем поведении следует личным склонностям… В общественной жизни не нарушаем законов… и повинуемся властям и законам, в особенности установленным в защиту обижаемых, а также законам неписаным, нарушение которых все считают постыдным… Так, например, мы всем разрешаем посещать наш город и никогда не препятствуем знакомиться и осматривать его и не высылаем чужестранцев… Мы живем свободно… и тем не менее ведем отважную борьбу с равным нам противником… Мы развиваем нашу склонность к прекрасному без расточительности и предаемся наукам не в ущерб силе духа… Признание в бедности у нас ни для кого не является позором, но больший позор мы видим в том, что человек сам не стремится избавиться от нее трудом. Одни и те же люди у нас одновременно бывают заняты делами и частными, и общественными… Только мы признаем человека, не занимающегося общественной деятельностью, не благонамеренным гражданином, а бесполезным обывателем. Не многие способны быть политиками, но все могут оценивать их деяния. Мы не думаем, что открытое обсуждение может повредить ходу государственных дел. Напротив, мы считаем неправильным принимать нужное решение без предварительной подготовки при помощи выступления с речами „за“ и „против“… Считайте за счастье свободу, а за свободу – мужество и смотрите в лицо военным опасностям… Одним словом, я утверждаю, что город наш – школа всей Эллады, и полагаю, что каждый из нас сам по себе может с легкостью и изяществом проявить свою личность в самых различных жизненных условиях»[216]. Эти слова выражают не только патриотизм и гордость своим городом-государством, ставшим образцом для всей Эллады. Здесь ясный очерк простейшего индивидуалистического общества, в котором свобода индивида сочетается со строгим следованием принятому закону, а демократия не сводится к власти народа и принятию решений большинством, а основывается на открытости, всестороннем обсуждении, на гуманизме и вере в разум. О том, что свобода слова была важным моментом афинской демократии, говорил Геродот, считавший, что равное право слова есть главный элемент равенства всех граждан перед законом и что это равенство составляет сущность демократического режима. Платон, являвшийся противником индивидуалистического общественного устройства, тем не менее признавал, что Афины являются городом, в котором свобода слова большая, чем во всей Греции, и что Афины можно назвать городом «влюбленным в слово» или городом «многословным»[217]. Известно, что Афины были городом, преследовавшим многих философов и осуждавшим их на изгнание или даже на смерть. Самыми знаменитыми жертвами таких судебных процессов были Анаксагор, Протагор, Сократ, Аристотель и др. Однако эти осуждения за нечестие были связаны со своеобразием греческой религии, игравшей важную роль в жизни греческого общества. Свободная от догматов и священнослужителей, она была, по существу, продуктом культа, рассматривавшего себя как обязательство перед богами в обмен на их покровительство государству. Поэтому нападавший на религию или выступавший против культа считался нападавшим на свою страну и был в глазах ее граждан предателем. При этом люди наказывались не за сами атеистические воззрения, а за их пропаганду. Атеисты, подвергавшиеся гонениям, являлись, как сказали бы позднее, «воинствующими атеистами». Другие неверующие не подвергались гонениям, так что можно сказать, что в Афинах существовала не только свобода слова, ограниченная в определенных деталях, но и известная свобода совести. Разложение и гибель греческой демократии связаны с захватом всей Греции Александром Македонским, основавшим огромную монархию от Дуная до Инда. Учителем Александра был Аристотель, а «придворным» художником – Лисипп. Тем не менее Александр резко повернул античное общество от рабовладельческой демократии к рабовладельческой монархии, издревле существовавшей на Востоке. Создав монархию, он объявил себя богом и потребовал, чтобы и в Греции ему воздавали божеские почести. Греки официально признали его сыном Зевса. Наступила новая эпоха – эпоха объединения под эгидой монархического строя эллинской и восточной культур. Древний Рим сначала был небольшой олигархической республикой, затем хозяином всей Италии и, наконец, превратился в огромную державу, поглотившую все Средиземноморье, весь античный мир. После падения Карфагена в 146 г. до н.э. Рим завладел Грецией. «Пленная Греция победила своего некультурного победителя» (Гораций). Рим склонил голову перед великой греческой культурой, воспринял и ассимилировал весь пантеон греческих божеств (дав им другие имена). Он во многом унаследовал также греческую демократическую традицию. Благодаря сначала Александру, а затем Риму достижения великой эпохи Греции не погибли для человечества. Греческое общество являлось отчетливо индивидуалистическим. Для него были характерны следующие черты: – оно не воплощало какого-либо глобального замысла, не имело общей для всего общества цели, реализацией которой были бы подчинены все остальные стороны его жизни; – оно не имело никакой единой и обязательной для всех идеологии, религия не несла существенных идеологических функций; – это общество предполагало автономию воли и разума индивида, его инициативу и самостоятельность; – оно являлось правовым обществом, поскольку опиралось на идею закона, регламентирующего общественные отношения и обязательного для всех; – экономической основой данного общества являлась частная собственность, которая могла быть отчуждена только по закону и решению суда; – греки имели почти все основные свободы, характерные для индивидуалистического общества: свободу личности, защищенной правлением закона, свободу мысли, свободу слова, свободу равным образом участвовать в политических делах и др.; – законодательная, исполнительная и судебная власти были отделены друг от друга; – греческое общество являлось демократическим. Вместе с тем греческий индивидуализм несет на себе несомненные черты своей эпохи, и его можно назвать античным индивидуализмом. Из участия в общественной жизни полностью исключались рабы, составлявшие половину населения. Рабы являлись людьми другой культуры («варварами», как говорили греки), отношение к ним напоминало отношение к домашним животным. Полноправными членами греческого общества не являлись женщины. Их уделом была почти исключительно частная, семейная жизнь. Греческая демократия являлась демократией лишь свободных мужчин[218]. Это была демократия небольших обществ, городов-государств, в которых большинство взрослых свободных мужчин могло собраться вместе и непосредственно решить основные вопросы своей жизни. Эта форма демократии существовала позднее в немногих позднесредневековых городах-республиках, но она оказалась неприемлемой уже в Древнем Риме, когда он вышел за пределы одного города. И наконец, в Древней Греции существовали, как уже отмечалось, определенные ограничения свободы совести[219]. История Древней Греции хорошо показывает, что в доиндустриальные эпохи человеческая история не являлась ареной борьбы индивидуалистических и коллективистических обществ. В разных частях Греции общественные системы были весьма различны. В Спарте небольшой слой аристократии правил порабощенными – илотами. Афины и Спарта не только длительное время не навязывали друг другу своего общественного устройства и не вели войн друг с другом, но и объединялись, наряду с другими греческими городами, в общем военном противостоянии Персии. В большинстве греческих городов развитие шло довольно единообразно: сначала от монархии к аристократии, затем к чередованию тирании и демократии. Отдельные города, как правило, не вмешивались во внутренние дела друг друга. Слабыми, зависящими от внешнего окружения ростками индивидуалистического общества были отдельные средневековые города-республики. Обычно они существовали непродолжительный период и никак не были связаны с греческой традицией демократии и свободы личности. Индивидуализм как устойчивая общественная система, охватывающая значительные территории и большие массы населения, смог утвердиться только в индустриальную эпоху. Это произошло в Западной Европе с возникновением и укреплением капитализма. В средние века не существовало отчетливой границы между частной и общественной сферами деятельности, не было государств в современном значении этого слова и не разграничивались понятия «государство» и «общество». Феодализм был системой обоюдных прав и обязанностей феодалов и вассалов и основывался на иерархии личных и узаконенных связей. Различие между политической властью и личными правами было весьма неопределенным. Управление трактовалось как личное достояние правителя. Господствовала единая идеология, отступления от которой сурово преследовались, личность не обладала сколько-нибудь заметной автономией. Возрождение, являвшееся переходным периодом от средневекового феодализма к капитализму, выдвинуло концепцию самостоятельного индивида, или «неподвластного человека». Ее создатели были многим обязаны философии Древней Греции, особенно стоикам, и вместе с тем эта концепция не была простым заимствованием античных представлений о человеке. Делая акцент на ее новизне, протестантский теолог Р. Нибур пишет: «Если протестантизм – это вершина идеи индивидуализма в рамках христианской религии, то Возрождение стало поистине колыбелью внехристианской идеи и реальности – самостоятельного человека… Очевидно, что идеи Возрождения представляют собой восстановление того классического идейного наследия, влияние которого либо направлено против христианства, либо используется для его изменения. И все-таки классическая мысль лишена того внимания к индивиду, которое явно обнаруживается в Возрождении. Суть дела в том, что Возрождение использует идею, которая могла взрасти только на почве христианства. Возрождение как бы пересаживает ее в почву классического рационализма, чтобы вырастить новую концепцию самостоятельности индивида, которой не знали ни классицизм, ни христианство»[220]. Возрождение не было народным движением. Оно охватывало немногочисленный слой художников и ученых, причем в итальянском Возрождении наука играла весьма слабую роль. Не будучи периодом великих достижений в области науки и философии[221], Возрождение разрушило окостенелую схоластическую систему мышления и миропонимания, создало потребность в независимости мысли, утвердило обычай видеть в интеллектуальной деятельности не средство сохранения раз и навсегда установленной ортодоксии, а необходимую предпосылку преобразования мира и человека. Вместе с тем в умах людей Возрождения дисциплина – интеллектуальная, нравственная и политическая – связывалась с пагубными средневековыми традициями и системой церковного управления. Падение авторитета церкви вело к росту индивидуализма и субъективизма. «В Италии XV века царила ужасающая нравственная атмосфера, явившаяся той почвой, на которой выросли доктрины Микиавелли, – пишет Б. Рассел. – В то же время освобождение от духовных оков привело к изумительному раскрытию человеческого гения в области искусства и литературы»[222]. Общество периода перехода от феодализма к капитализму было неустойчивым и непрочным. Потребовалась Реформация, положившая конец итальянскому Возрождению со всем, что в нем было хорошего и дурного, чтобы расчистить путь капиталистическому развитию. Капитализм создал не только новый тип экономики, но и новый образ жизни и новый тип мышления[223]. М. Вебер полагал, что это произошло с появлением протестантизма, т. е. капитализм возник не раньше XVI в. В. Зомбарт относил его начало к Флоренции XV в. О. Кокс высказывался даже в пользу Венеции XI в. Эти расхождения в датировках возникновения капитализма связаны, с одной стороны, с распространенным представлением о средневековом обществе как аграрном и, с другой, с пониманием капитализма как того открытия земли обетованной для экономики, которое явилось завершающим этапом прогресса. Ф. Бродель пишет, в частности, о Вебере, что он никогда не думал о капитализме «как о порядке хрупком и, быть может, преходящем. Ныне же гибель или, самое малое, цепные изменения, мутации капитализма отнюдь не представляются невероятными. Они происходят на наших глазах»[224]. Капитализм более не кажется последним словом исторической эволюции. В становлении современного индустриального общества Бродель выделяет три периода: предкапитализм, XIV–XVIII в.; индустриальный капитализм, XVIII–XX в.; постиндустриальный капитализм, с XX в. В период предкапитализма «рыночная экономика была еще принудительным, навязываемым порядком вещей. И как всякий навязываемый порядок, социальный, политический или культурный, она вызывала противодействие, развивала противоборствующие ей силы, которые действовали как сверху, так и снизу»[225]. В этот период капитализм не был устойчив, и можно предположить, что на смену средневековой форме коллективизма еще могла, вместо индивидуалистического капиталистического общества, прийти новая, уже не феодальная форма коллективизма. Скорее всего, это был бы тот полурелигиозный социализм, о котором мечтали Т. Мюнцер и другие и который И.Р. Шафаревич называет «социализмом ересей»[226]. Для позднего предкапитализма характерна борьба против привилегий праздного класса сеньоров во имя прогресса и защиты активного населения, в том числе купцов, мануфактуристов, прогрессивных земельных собственников. XVI–XVIII вв. заполнены борьбой между монархией, дворянством шпаги и представителями парламентов. В этой борьбе привилегии самого капитала как-то незаметно ускользали. В XIX в. капитализм достиг всей полноты власти. Сформировался образ примерного предпринимателя – создателя общественного блага, олицетворения здоровых буржуазных нравов, труда и бережливости, а вскоре и распространителя цивилизации и благосостояния среди колонизированных народов. Впрочем, этот образ продержался недолго. Бродель выделяет три условия, которые открыли или по крайней мере облегчили путь капитализму: Первое, очевидное условие: жизнеспособная и прогрессирующая рыночная экономика. Этому должны способствовать ряд географических, демографических, сельскохозяйственных, промышленных и торговых факторов в масштабах всего мира. «Такая вездесущность – доказательство того, что рыночная экономика, повсюду одна и та же, лишь с немногими нюансами, была необходимой основой любого общества, перешагнувшего определенный порог, основой спонтанной и в общем банальной… Но такая базовая рыночная экономика была условием необходимым, однако не достаточным для создания процесса капиталистического развития»[227]. Требовалось еще, чтобы общество содействовало развитию капитализма, ни на минуту, впрочем, не представляя себе, каким процессам оно открывает дорогу на столетия вперед. «Фактически должны были вмешиваться тысячи факторов, в гораздо большей степени политических и, если можно так выразиться, „исторических“, нежели специфически экономических и социальных. Дело шло именно о многовековом совокупном движении общества»[228]. В конечном счете ничто не стало бы возможным без своеобразной деятельности мирового рынка, как бы освобождающей от пут. Можно отметить, что в России не было второго из этих условий, в Китае – второго и третьего. В итоге капитализм в этих странах так и не сумел стать на ноги. Современный капитализм (посткапитализм) Капитализм, как и всякий общественный строй, претерпевает процесс постоянных преобразований. На его ранних стадиях – после промышленной революции второй половины XVIII в. – капитализм оказал огромное влияние на повышение производительности труда и увеличил промышленное производство до невиданных ранее размеров. Но в конце XIX – начале XX столетия капитализм стал испытывать определенные трудности, связанные, как указывает Д. К. Гэлбрейт, с массовым отчуждением рабочих и других социальных групп. «В результате хозяева, т. е. капиталисты, получили огромную власть, а трудящиеся – минимальную. Кроме того, капитализм обрек менее обеспеченные слои общества на колоссальные лишения. Престарелых увольняли без средств к существованию. Рабочих, когда в них не было надобности, выбрасывали на улицу без какой-либо компенсации. Женщины подвергались еще большей эксплуатации, Во многих жизненно важных сферах: обеспечении жильем, в здравоохранении, на транспорте – капитализм функционировал далеко не удовлетворительно»[229]. Однако в дальнейшем получили развитие четыре процесса, стабилизировавших и укрепивших капитализм[230]. Одним из них был рост профсоюзов, много сделавших для перераспределения власти между нанимателями и трудящимися. Вторым стало постепенное развитие идеи государства всеобщего благосостояния, начавшей складываться еще в последней трети XIX в. Это была попытка ослабить наиболее жестокие стороны капиталистической системы и сосредоточить внимание на недостатках в таких сферах, как государственное жилищное строительство, медицинское обслуживание и образование. Третье крупное событие, произошедшее в 30-е гг. XX в. и связанное во многом с именем экономиста Д.М. Кейнса, заключалось в том, что государство взяло на себя ответственность за уровень производства. «Основной замысел заключался, – говорит Гэлбрейт, – в компенсации из государственного бюджета любой нехватки платежеспособного спроса населения. Как только намечался недостаток совокупного спроса сравнительно с тем, что могло быть произведено, вмешивалось государство. Снижая налоги или увеличивая расходы либо сочетая обе эти меры, оно повышало спрос и расширяло производство, возвращая экономику к полной занятости. В этом состояла главная идея кейнсианской революции»[231]. Четвертым, очень важным, по мысли Гэлбрейта, событием, оказавшим влияние на капитализм, было исчезновение старомодного капиталиста, на смену которому пришел менеджер, корпоративный бюрократ. «Четыре фактора трансформации… во многом гарантировали будущее капитализма. Если бы капиталисты сохранили неограниченную власть над заработками и условиями труда, если бы не возникло государство всеобщего благоденствия, если бы депрессии продолжали обостряться, если бы на смену капиталистам не пришли менеджеры, капитализм бы не выжил. Отчуждение… уже в начале нашего столетия достигло весьма высокого уровня. Сегодня же система пользуется признанием и поддержкой большинства… Последовавшие за Второй мировой войной 25 лет стали действительно примечательным периодом в истории капитализма, то было время стабильных цен и устойчивого роста производства. За этот период лишь дважды сокращался годовой объем производства; занятость была близка к полной. Это демонстрировало, по моему мнению, большую надежность системы»[232]. Г. Маркузе, отмечавший, что в недалеком прошлом рабочий выполнял роль вьючной скотины и был живым приговором своему обществу, писал о труде современного рабочего: «Напротив, в жизни современного рабочего в развитых странах технологического общества это отрицание гораздо менее заметно; как и другие живые объекты общественного разделения труда, он втянут в технологическое сообщество управляемого населения. Более того, в районах наиболее успешной автоматизации биологическая сторона человека, кажется, становится частью технологического целого. Машина как бы по капле вливает отравляющий ритм в операторов…»[233]. «Эти перемены в характере труда и орудий производства, – продолжает Маркузе, – изменяют сознание и установки работника, что проявляется в широко обсуждаемой „социальной и культурной интеграции“ рабочего класса с капиталистическим обществом»[234]. Постепенная трансформация капитализма привела к тому, что на смену классическому капитализму, опиравшемуся на не знавшую особых ограничений частную собственность и избегавшему вмешательства государства в экономическую жизнь, пришел посткапитализм, или неклассический капитализм. Этот переход иногда оценивается как упадок реального капитализма и предвестие того, что уже в обозримом будущем на смену ему придет какой-то новый, более совершенный общественный строй. В частности, П.А. Сорокин пишет, что отход от капитализма начался уже в конце прошлого столетия и прогрессировал с того времени «естественно», без насильственных революций или военного принуждения со стороны иностранных армий. В настоящее время отход от капитализма зашел уже настолько далеко, что во всех евро-американских странах подлинная «полнокровная» или «свободно предпринимательская» система экономики стала лишь одним из секторов экономики этих стран, причем не всегда главным. «За последние несколько десятилетий, особенно начиная с 1914 года, бок о бок с этой „полнокровной“ капиталистической системой, опиравшейся на „полнокровную“ частную собственность, возникли и окрепли „экономика корпораций“ и „экономика, регулируемая правительством“, и та, и другая существенно отличаются от капиталистической системы. И с некоторыми колебаниями эти две системы экономики все более и более заменяют подлинный капиталистический экономический порядок. Чтобы сделать понятным последнее утверждение, нужно напомнить тот факт, что „полнокровный“, классический капитализм опирается на „полнокровную“ частную собственность, которая означает право владеть, использовать, управлять и распоряжаться предметом собственности. В регулируемой правительством экономике чиновники не являются владельцами национальной собственности, которую они контролируют, владельцем является нация, а правительство выступает лишь распорядителем национальной собственности. Подобным образом в корпоративной экономике совет директоров, который управляет, не является владельцем всей собственности большой корпорации…»[235]. В экономике, регулируемой правительством, и в корпоративной экономике происходит важное разделение «полнокровной» собственности: те, кто владеют, не управляют, те, кто управляет, не владеют. В этом Сорокин видит главное отличие современного, якобы угасающего капитализма от классического его образца. «Практически во всех западных странах в последние десятилетия регулируемая правительством и корпоративная экономика систематически росли за счет „полнокровного“ капитализма и, поскольку этот капитализм составляет уже незначительный сектор во всей экономике США и некоторых других западных стран, этот факт… ясно свидетельствует об упадке подлинно капиталистической системы»[236]. О том, что капиталистический социокультурный порядок все более становится неудовлетворительным и несовременным, говорят, по мысли Сорокина, и попытки заменить этот порядок коммунистическим, социалистическим, фашистским, нацистским, «корпоративным» и другими некапиталистическими типами общественного устройства, государством всеобщего благоденствия, управляемой демократией и т. п.[237] Сорокин дает верное описание некоторых особенностей постепенного преобразования классического капитализма в носткапитализм. Однако из той характеристики неклассического капитализма, которую набрасывает Сорокин, вовсе не следует, что посткапитализм – это уже не капитализм, а некий новый тип общественного устройства или же переходная общественная система, непосредственно предшествующая утверждению нового типа общества. Сорокин рассматривает канитализм только со стороны его экономики, а не как целостную культуру, представляющую собой единство материальной и духовной ее сторон. В результате капитализм понимается чрезмерно узко, а естественная его эволюция истолковывается как несомненный отход от капитализма. Идея упадка реального капитализма связана у Сорокина с другой ведущей его идеей – убеждением во взаимной конвергенции капиталистического и коммунистического порядков и образов жизни. В результате такой конвергенции должен появиться, полагает Сорокин, «смешанный социокультурный тип», включающий в себя большинство позитивных ценностей капитализма и коммунизма и свободный от серьезных дефектов каждого из этих типов общества[238]. Теория конвергенции, имевшая широкое распространение в середине этого века, довольно быстро обнаружила, однако, свою несостоятельность. Коммунизм оказался совершенно неспособным учиться у капитализма и развалился иод грузом своих неразрешимых проблем; в ведущих капиталистических странах утвердился посткапитализм, но вовсе не в результате усвоения позитивных уроков коммунизма. Однако в 70–80-е гг. капиталистическая система начала испытывать определенную заторможенность. Это было связано с ростом цен на нефть, структурными сдвигами в экономике, образованием в корпоративной экономике независимой спирали «растущая зарплата – растущие цены». Вызванную этим инфляцию удалось в конце концов сдержать только жесткими антиинфляционными мерами и массовой безработицей. В этот период кейнсианские рецепты, используемые государством для регулирования экономики, уступили место неоконсервативным концепциям ослабления роли государства в экономической жизни и монетаризму, согласно которому общий уровень цен определяется количеством денег, находящихся в обращении. «Политические затруднения, связанные с кейнсианской политикой: трудности в повышении налогов и сокращении расходов, дополнительные трудности, порождаемые спиралью зарплаты – цены – все это вынудило и Соединенные Штаты, и Великобританию приступить в конце 70-х – начале 80-х гг. к поискам магической безболезненной формулы решения наших проблем, обусловленных инфляцией, – характеризует новую ситуацию Гэлбрейт. – Чудо, которое мы открыли, – монетаризм. Оставьте все на усмотрение центрального банка. Фиксируйте денежную массу в обращении, меняйте ее объем только соответственно росту экономики – и проблема решена»[239]. Экономическое будущее капитализма Гэлбрейт связывает с решением двух основных проблем: уменьшением числа людей, относимых к низшему классу и лишенных работы и средств к существованию, и устранением чрезмерного неравенства в распределении доходов, когда непомерно большая часть национального дохода достается горстке людей на верхушке лестницы и слишком малая часть – тем, кто относится к категории лиц со средними и низкими доходами. Основными средствами для решения этих проблем являются расширение социальных программ и выделение больших средств на хорошее начальное и среднее образование. «Есть общая истина, справедливая для всего мира. Не так уж много хорошо образованных людей живет в бедности, но среди плохо образованных либо вовсе неграмотных почти нет тех, кто не был бы беден»[240]. Ю. Хабермас таким образом подводит итоги развития капитализма, с особой наглядностью проявившиеся в конце XX в. – Впервые стала действовать система институтов, направленных на придание развитию производительных сил устойчивого характера. «Вознаграждение за повышение производительности труда и увеличение хозяйственной мощности обеспечивали ускоренные и направленные изменения в области производства. Затем такие изменения стали объектом целенаправленной государственной организации исследования и развития. Исходя из сферы производства, они обусловили ускоренное и направленное социальное изменение самых глубоких структур почти во всех сферах жизни»[241]. – С ростом сложности общественной системы постоянно усиливалась роль управления. Это вело к интенсификации и расширению сети коммуникаций и в конечном счете к образованию мирового общества, опосредующего культурные особенности развития отдельных регионов. Одновременно растущая потребность в управлении заставляла сосредоточивать планирование в государственном аппарате, подчиненном императивам хозяйственной системы и переводящем конфликты в административно обрабатываемую форму. «Из этого вытекает противоречие между расширяющимся пространством действия планирующих инстанций, с одной стороны, и вторичными, а именно возникающими как бы естественно, неконтролируемыми побочными последствиями, а также и планируемой в принципе, но не попавшей еще под контроль угрозой риска – с другой стороны. Каждая успешная редукция создает перегрузку новой сложностью»[242]. – Утверждение капиталистического способа производства ведет к тому, что экономическая система разъединяется с политической и культурной системами, причем настолько, что возникает сфера частного права, отходящего от традиций и регулируемого всеобщими стратегическими нормами. Конвенциональная государственная этика, господствующая в традиционных обществах, уступает место универсальной морали, основанной на принципах рационалистического естественного права и формалистической этики. Эта мораль ограничивается сферой с нормируемым правом общения частных лиц друг с другом и несет в себе с самого начала противоречие между человеком и гражданином – подданным государства. Характерные для частного общения принципы универсальной морали не могли не оказать своего воздействия как на организацию государственной власти, так и на сохраняющееся между национальными государствами естественное состояние. «Распространившийся и на сферу политической власти универсализм должен был, однако, принять форму коммуникативной этики, основанной на свободных взглядах на мир и обосновываемой лишь при помощи основополагающих норм разума. Такая этика ставит под вопрос все идеологические, т. е. лишь по видимости всеобщие, легитимации и диктует необходимость обоснования всех фактических отношений власти и господства»[243]. – Основные составные части культурной традиции все больше утрачивают характер мировоззрений, и значит, характер интерпретации мира, природы и истории в целом. Даже беглый анализ капитализма показывает, насколько радикально он изменился в последние сто с небольшим лет. Он стал принципиально иным не только в сравнении со временем «Философии истории» Гегеля (начало XIX в.), но и со временем «Капитала» Маркса (конец XIX в.). У Гегеля еще имелись известные основания не считаться с формирующимся благодаря капитализму мировым сообществом и уверять, что мораль – это что-то для повседневного обихода, но не для высоких государственных политиков, и что из борющихся между собою государств то является правым, которое обладает большей силой и способно подчинить себе другие государства. Критика Марксом ужасов капиталистической эксплуатации была по преимуществу справедливой. Во многом оправданным являлось и противопоставление им бесправного и нищего пролетария богатому и всемогущему капиталисту. Маркс ошибался, однако, в главном. Период становления капитализма, когда тот был еще нестабилен и жесток в борьбе за свое существование, Маркс оценивал как время несомненного заката этого способа общественного устройства и, соответственно, как канун пролетарской революции. Сейчас капитализм, которому еще сто лет назад был поставлен смертельный диагноз, демонстрирует свои глубинные потенции, оставшиеся незамеченными ни Марксом, ни его последователями конца XIX – начала XX в. Об экономической и социальной устойчивости современного капитализма говорят не только его сторонники, но и его противники. В частности, Г. Маркузе с горечью констатирует, что в развитом индустриальном обществе всякая попытка его критики наталкивается на ситуацию, которая, казалось бы, лишает ее всяких оснований. Технический прогресс создает такие формы жизни и власти, которые по видимости примиряют противостоящие капиталистической системе силы, а на деле сметают или опровергают всякий протест, исходящий из исторической перспективы освобождения от тягостного труда и господства. «Очевидно, что современное общество обладает способностью сдерживать качественные социальные перемены, вследствие которых могли бы утвердиться существенно новые институты, новое направление продуктивного процесса и новые формы человеческого существования. В этой способности, вероятно, в наибольшей степени заключается исключительное достижение развитого индустриального общества»[244]. Предпосылками этого достижения, а равно и его результатами, Маркузе считает общее одобрение национальной цели, двухпартийную политику, упадок плюрализма и сговор между бизнесом и трудом в рамках крепкого государства. Признавая устойчивость капиталистического общества, Маркузе вместе с тем считает его иррациональным: «…сама его всеохватная рациональность, которая обсуловливает его эффективность и разрастание, иррациональна»[245]. Он так объясняет эту «диалектику иррациональной рациональности»: «Тот факт, что подавляющее большинство населения приемлет и вместе с тем принуждается к приятию этого общества, не делает последнее менее иррациональным и менее достойным порицания. Различие между истинным и ложным сознанием, подлинными ближайшими интересами еще не утеряло своего значения, но оно нуждается в подтверждении. Люди должны осознать его и найти собственный путь от ложного сознания к истинному, от их ближайших к их подлинным интересам. Это возможно, только если ими овладеет потребность в изменении своего образа жизни, отрицании позитивного, отказе, – потребность, которую существующее общество сумело подавить настолько, насколько оно способно „предоставлять блага“ во все большем масштабе и использовать научное покорение природы для научного покорения человека»[246]. Из этого объяснения необходимости «отрицания позитивного» не ясно, чем могла бы быть мотивирована потребность в отказе от капиталистического общества и тем более в его ниспровержении и какие реальные социальные силы могли бы воплотить в своих действиях такой отказ. Что касается буржуазии и пролетариата, противостоявших друг другу в прошлом веке и по-прежнему остающихся основными классами капиталистического общества, то, согласно Маркузе, «структура и функции обоих настолько изменились в ходе капиталистического развития, что они уже больше не являются агентами исторических преобразований»[247]. Постоянно меняя тактику решения конкретных экономических и социальных проблем и одновременно сохраняя преемственность в своих стратегических целях (конкурентная рыночная экономика, демократия, правовое государство, автономия личности и др.), капитализм остается стабильной общественной системой. С распадом мировой коммунистической системы устойчивость капитализма, освободившегося от тягот противоборства с нею, только возросла. Поскольку современный капитализм разительно отличается от капитализма XIX века, высказывается мнение, что современное западное общество уже не следует называть «капиталистическим». В частности, А. Кожев предпочитал именовать его «универсальным гомогенным государством», или «общечеловеческим государством»[248]. Вряд ли, однако, перемены, произошедшие с капитализмом, оказались настолько глубокими, что они изменили самую его суть. «Несмотря на всякие случайные обстоятельства, компромиссы, уступки и политические авантюры, несмотря на всевозможные изменения технического, экономического и даже социального порядка, имевшие место в истории Франции, – пишет Р. Барт, – наше общество по-прежнему является буржуазным. Мне известно, что начиная с 1789 г. во Франции к власти последовательно приходили различные слои буржуазии, однако глубинные основы общества остаются неизменными, сохраняется определенный тип отношений собственности, общественного строя, идеологии»[249]. Это справедливо и в отношении других развитых капиталистических стран: их глубинная сущность осталась по преимуществу неизменной. Вместе с тем очевидно также, что формы, в которых предстает современный капитализм, важным образом изменились. Они утратили прежнюю резкость и действительно способны создавать иллюзию «общечеловеческого государства». Эту сторону дела хорошо показал Барт, подвергнувший систематическому осмыслению некоторые мифы, порождаемые повседневной жизнью развитой капиталистической страны (Франции). «Такие слова, как „буржуа“, „мелкий буржуа“, „капитализм“, „пролетариат“, – пишет Барт, – постоянно страдают кровотечением, смысл постепенно вытекает из них, так что эти названия становятся совершенно бессмысленными»[250]. Барт называет это явление «вычеркиванием имени». Когда речь идет об экономике, буржуазия именуется как таковая без особого труда: в этом случае капитализм не способен скрыть свою сущность. Когда же речь заходит о политике, существование буржуазии обнаруживается уже с трудом: в частности, нет особой «буржуазной партии». «В сфере идеологии буржуазия исчезает вовсе, она вычеркивает свое имя при переходе от реальности к ее репрезентации, от экономического человека к человеку размышляющему. Буржуазия довольствуется миром вещей, но не хочет иметь дело с миром ценностей; ее статус подвергается подлинной операции вычеркивания имени; буржуазию можно определить поэтому как общественный класс, который не желает быть названным»[251]. Вытекание смысла из слова «буржуа» происходит через идею нации: современная буржуазия растворяет себя в нации и при этом исключает из последней тех ее членов, которых она объявляет чужеродными. Буржуазия никогда не употребляет слово «пролетариат», которое считается принадлежностью левой мифологии; исключением является случай, когда необходимо представить пролетариев как тех рабочих, которые сбились с истинного пути под влиянием коммунистической партии. Эти интересные наблюдения Барта показывают, что буржуазная идеология создает особого рода язык, маскирующий истинную природу если не экономических, то политических и в особенности идеологических отношений, существующих в капиталистическом обществе. Но то, что данное общество создает миф (или особый язык), затемняющий природу капитализма, не изменяет и тем более не отменяет самой этой природы. Возвращаясь к теме устойчивости капиталистического общества, следует отметить, что она обеспечивается переплетением большого числа достаточно разнородных факторов. Среди них особую значимость имеют следующие черты современного развитого капитализма и его окружения: – материальная и духовная культура капиталистического общества находятся и будут, судя по всему, в обозримом будущем находиться в динамическом равновесии; устойчивому развитию материального производства соответствуют достаточно гибкие социальные отношений, основу которых составляют автономная личность и устоявшееся гражданское общество; – капиталистическое государство во многом научилось взаимодействовать с гражданским обществом и ограничивать свое вмешательство в экономику минимально необходимым уровнем; – образовалось мировое сообщество развитых капиталистических стран, приходящих на помощь друг другу в случае локальных и региональных кризисов; – во многом сгладилась резкость противостояния буржуазии и пролетариата, столь существенно влиявшая на устойчивость капитализма еще в 20–30-е гг. XX в.; – сформировался достаточно широкий и стабильный средний класс, не склонный искать решительных перемен и рисковать своим обеспеченным настоящим ради заманчивого, но неопределенного будущего; – сформировалась и устоялась идеология потребления как особого способа жизни, в принципе доступного почти всем слоям общества; капиталистическому материальному производству удается предоставлять те товары и услуги, которые необходимы для поддержания этой идеологии; – буржуазная идеология проникла в другие слои общества, изменяя и вытесняя их собственные ценности; это создало в конце концов иллюзию растворения современной буржуазии в нации в целом[252]; – вмешательство государства в экономику позволяет предотвращать резкий и опасный разрыв между наиболее обеспеченными «верхами» и наименее обеспеченными «низами»; – нет ясной исторической перспективы, ради которой стоило бы рискнуть отказаться от той «капиталистической несвободы», которую Г. Маркузе называет «комфортабельной, покойной, умеренной, демократической»; сверх того, попытки современного коллективистического (национал-социалистического и коммунистического) переустройства общества наглядно показали, что намерение в ближайшем же будущем создать «рай на земле» неминуемо ведет к тоталитарному аду. Длительная устойчивость капитализма в развитых странах, отсутствие острых, неотложных проблем, в которых он все более запутывался бы, шли параллельно с растущим ослаблением коммунизма. Эти процессы привели в конечном счете к тому, что в капиталистических странах исчезли как «революционные партии», так и «революционные классы», стремящиеся освободить себя, чтобы освободить и общество в целом. «Разумеется, против буржуазной идеологии время от времени вспыхивают бунты, – пишет Р. Барт. – Их обычно называют авангардом. Однако такие бунты ограничены в социальном отношении и легко подавляются»[253]. Это происходит потому, что сопротивление исходит от небольшой части той же буржуазии, от ограниченной группы художников и интеллектуалов. Публикой, к которой они обращаются и которой бросают вызов, является только сама буржуазия, в деньгах которой они нуждаются, чтобы иметь возможность выразить себя. Далее, в основе этих бунтов лежит четкое разграничение буржуазной этики и буржуазной политики. Авангард протестует только в области искусства и морали, ополчаясь на лавочников и обывателей, но никак не в области политики. «Авангард испытывает отвращение к языку буржуазии, но не к ее статусу. Нельзя сказать, что он прямо одобряет этот статус, скорее он заключает его в скобки: какова бы ни была сила вызова, бросаемого авангардом, в конце концов предмет его забот – затерянный, а не отчужденный человек, а затерянный человек – это все тот же Вечный Человек»[254]. Сходную мысль о крайней узости и специфичности тех сил, которые в современном капиталистическом обществе способны бросить вызов господству буржуазии, высказывает и Г. Маркузе. Тоталитарные тенденции этого общества делают традиционные пути и средства протеста неэффективными и, возможно, даже опасными, поскольку сохраняется иллюзия верховенства народа. «Народ», являвшийся ранее катализатором общественных сдвигов, теперь играет уже роль катализатора общественного сплачивания. В первую очередь в этом, а не в перераспределении богатств и уравнивании классов, Маркузе видит новую стратификацию развитого индустриального общества. Однако, к счастью, «под консервативно настроенной основной массой народа скрыта прослойка отверженных и аутсайдеров, эксплуатируемых и преследуемых представителей других рас и цветов кожи, безработных и нетрудоспособных. Они остаются за бортом демократического процесса, и их жизнь являет собой самую непосредственную и реальную необходимость отмены невыносимых условий и институтов. Таким образом, их противостояние само по себе революционно, пусть даже оно ими не осознается. Это противостояние наносит системе удар снаружи, так что она не в силах уклониться; именно эта стихийная сила нарушает правила игры и тем самым разоблачает ее как бесчестную игру… И тот факт, что они уже отказываются играть в эту игру, возможно, свидетельствует о том, что настоящему периоду развития цивилизации приходит конец»[255]. Противопоставлять буржуазии какую-то часть ее интеллектуалов, художников, аутсайдеров и нетрудоспособных – значит признавать, быть может в форме парадокса, что в капиталистическом обществе сейчас нет сил – прежде всего практических, – которые могли бы бросить вызов основам этого общества. Гражданское общество и демократия Современное капиталистическое общество является чрезвычайно сложной и динамичной социальной системой. Самым общим и предварительным образом его можно охарактеризовать как общество, имеющее следующие черты: – оно возникает спонтанно и не воплощает никакого предварительного замысла, не имеет глобальной, обязательной для всех членов общества цели; – оно не контролирует из единого центра все стороны своей жизни; – координация в нем достигается не за счет подчинения некоей общей цели и единому центру, а за счет соблюдения универсальных правил поведения; – экономической основой этого общества являются частная собственность и частное предпринимательство, децентрализованная рыночная система и конкуренция; – его индивиды автономны и располагают защищаемой законом сферой частной жизни, в пределах которой они вправе самостоятельно принимать любые решения на свой собственный страх и риск; – индивиды обладают безусловными и неотчуждаемыми фундаментальными правами и свободами, в числе которых свобода мысли и свобода слова, свобода создания ассоциаций и организаций, свобода совести, свобода передвижения, свобода выбора страны проживания и др.; – это многопартийное общество, в котором политические партии не имеют никаких непосредственных публично-властных полномочий; – представительные органы государственной власти и местного самоуправления избираются населением; – законодательная, исполнительная и судебная власти отделены друг от друга. Центральными в общем описании капиталистического общества являются понятия: гражданское общество, правовое государство, много – партийность, демократия, разделение властей, частная собственность, рынок, автономия и суверенитет личности и др. Эти понятия тесно связаны друг с другом и образуют систему, в которой изменение смысла одного из них сопровождается изменением смыслов всех остальных. В дальнейшем будут рассмотрены некоторые из этих понятий, позволяющие в первом приближении охарактеризовать капитализм как современную форму индивидуалистического общества. Гражданское общество – это сфера спонтанного самопроявления свободных индивидов и добровольных ассоциаций и организаций, огражденная законами от прямого вмешательства и произвольной регламентации деятельности этих граждан со стороны органов государственной власти. Гражданское общество включает всю совокупность неполитических отношений в обществе, а именно – экономические, социальные, семейные, духовные, нравственные, национальные, религиозные отношения и т. д. Являясь противовесом государству, гражданское общество как совокупность различных и достаточно сильных неправительственных институтов выполняет роль миротворца и арбитра между основными группами интересов и сдерживает стремлением государства к доминированию и атомизации общества. Впервые термин «гражданское общество» был употреблен еще в XVI в. в комментарии к «Политике» Аристотеля, где гражданское общество противопоставлялось «политическому обществу», т. е. миру профессиональной политики. По традиции, берущей начало от Маркса, гражданское общество противопоставляется государству. Начиная с 70-х гг. XX в. термин «гражданское общество» становится одним из наиболее популярных в спорах о различиях между капитализмом и социализмом. В капиталистическом обществе государство не вмешивается в частную жизнь людей, не навязывает им единую идеологию и единую систему ценностей. Многообразные интересы людей реализуются через их совместные действия, для организации которых люди вступают в добровольные, неподотчетные государству объединения и ассоциации. Негосударственные, неправительственные организации, отражающие интересы людей, не входят в официальную статистику и с трудом поддаются учету. Так, по некоторым данным только в США деятельность сотен тысяч подобных организаций финансируется более чем 25 тыс. благотворительных фондов. В Норвегии на каждые шесть жителей приходится по одной неправительственной организации. Еще Цицерон говорил, что «народ – это не просто группа людей, сплоченных тем или иным образом; народ появляется там, где людей объединяет согласие по поводу прав и законов, а также желание содействовать взаимной выгоде»[256]. А. де Токвиль, размышляя об общественных условиях, поддерживающих демократию в Америке, особое внимание уделял склонности американцев к созданию гражданских и политических организаций: «Американцы самых различных возрастов, положений и склонностей беспрестанно объединяются в разные союзы. Это не только объединения коммерческого или производственного характера, в которых они все без исключения участвуют, но и тысяча других разновидностей: религиозно-нравственные общества, объединения серьезные и пустяковые, общедоступные и замкнутые, многолюдные и насчитывающие всего несколько человек… Таким образом, самой демократической страной в мире является та из стран, где в наши дни люди достигли наивысшего совершенства в искусстве сообща добиваться цели, отвечающей их общим желаниям, и чаще других применять этот новый метод коллективного действия»[257]. Гражданские ассоциации способствуют развитию у своих членов духа сотрудничества, солидарности и преданности обществу. Индивиды, добровольно включающиеся в группу с широким разбросом целей и предпочтений среди ее членов, приобретают не только навыки кооперации и ощущение гражданской ответственности за коллективные начинания, но и невольно учатся самодисциплине, терпимости и уважительному отношению к мнению других. Государство всегда стремится подмять под себя граждан, сузить сферу их нерегламентированной деятельности, разобщить и атомизировать их. Гражданское общество, будучи противовесом государства, стремится ограничить его деятельность политической сферой, оставляя все остальные области жизни свободному выбору индивидов. Гражданское общество не позволяет государству расширять сферу своей деятельности и распространять ее на нравственные, духовные, религиозные, национальные и другие отношения людей. Поглощение гражданского общества государством составляет одну из характерных черт тоталитаризма. Капиталистическое государство является, как подчеркивал Гегель, условием для создания гражданского общества. Это государство формулирует законы, ограждающие индивидов и их добровольные объединения от вмешательства со стороны органов государственной власти. Это не означает, однако, вопреки Гегелю, что государство стоит неизмеримо выше гражданского общества. Гражданское общество со своей стороны оказывает постоянное воздействие на государство, воздействие, без которого государство никогда не пошло бы на значительное ограничение сферы своей компетенции. Главным механизмом этого обратного воздействия гражданского общества на государство является демократия – периодическое доминирование управляемых над управляющими. Это противостояние и одновременно взаимозависимость государства и гражданского общества можно представить в виде схемы: государство – > законы – > гражданское общество; гражданское общество – > демократия – > государство. Отчленение гражданского общества от государства начинается при капитализме, хотя элементы гражданского общества имелись еще в античных демократических государствах. В средневековом феодальном обществе гражданского общества нет и отсутствует почва для его возникновения. В этом обществе, говорит Э. Геллнер, политическая и экономическая области, закрепленные законом и ритуалом, представлены наглядно и зримо, и соотношение их совершенно ясно. Фактически нет водораздела между этими обществами, а есть единый – политический и экономический – социальный строй. В таком случае бессмысленно говорить о гражданском обществе, как о чем-то отличном от государства. Политическая иерархия и экономическая специализация почти идентичны, наложены друг на друга и взаимно друг друга подкрепляют. «Политическое положение и экономическая функция взаимообусловлены и существуют в раз и навсегда заданной спайке. Политически зависимая фигура одновременно является землепашцем, а землевладелец одновременно выступает как правитель и как судья. Политика и экономика связаны между собой неразрывно»[258]. С возникновением капитализма государство и экономика постепенно отделяются друг от друга, чем создается одна из основных предпосылок для становления гражданского общества. «Экономическая децентрализация, – указывает Геллнер, – чрезвычайно важная черта индустриального общества и одно из непременных условий возникновения гражданского общества в любом значении этого слова»[259]. В XVIII в. гражданское общество рассматривалось как один из этапов развития человечества от варварства к цивилизованному состоянию благодаря труду. Кант одним из первых подчеркнул важность регламентации существования гражданского общества законами, принимаемыми государством. «Величайшая проблема для человеческого рода, разрешить которую его вынуждает природа, – достижение всеобщего правового гражданского общества. Только в обществе, и именно в таком, в котором членам его предоставляется величайшая свобода, а стало быть, существует полный антагонизм и тем не менее самое точное определение и обеспечение свободы ради совместимости ее со свободой других, – только в таком обществе может быть достигнута высшая цель природы: развитие всех ее задатков, заложенных в человечестве; при этом природа желает, чтобы эту цель, как и все другие предначертанные ему цели, оно само осуществило. Вот почему такое общество, в котором максимальная свобода под внешними законами сочетается с непреодолимым принуждением, т. е. совершенно справедливое гражданское устройство, должно быть высшей задачей природы для человеческого рода, ибо только посредством разрешения и исполнения этой задачи природа может достигнуть остальных своих целей в отношении нашего рода»[260]. Люди расположены к полной свободе, однако при ничем не ограниченной свободе они не могут долго ужиться друг с другом. В гражданском же союзе люди подобны деревьям в лесу: поскольку каждое из них старается отнять у другого воздух и солнце, они заставляют друг друга искать этих благ выше и благодаря этому растут красивыми и прямыми[261]. Марксизм мечтал об освобождении человека от раздвоенности между политическими и экономическими заботами, о стирании грани между человеком политическим, моральным и человеком экономическим, эгоистическим. Поскольку эта грань является неотъемлемой чертой гражданского общества, марксизм оценивал последнее как обман. Многообразие институтов гражданского общества, противостоящих государству, уравновешивающих его и одновременно находящихся под контролем и покровительством государства, является, с позиции марксизма, только фасадом, скрывающим угнетение и насилие. Хуже того, этот фасад способствует усилению угнетения. Государство, защищающее гражданское общество, и гражданское общество, являющееся противовесом государству, – все это излишне. Как резюмирует эту позицию Геллнер, «государство вызвано к жизни патологическим внутренним делением общества, и, следовательно, преодолев это деление, можно сделать государство ненужным. А коль скоро отпадет в нем нужда, то и институты, призванные уравновешивать эту главную упорядочивающую инстанцию, окажутся бессмысленными, неуместными»[262]. Коммунистическое государство, осуществлявшее коренную перестройку экономической, социальной и духовной жизни общества, не предполагало ни разделения экономики и политики, ни автономии и суверенитета своих индивидов. Это государство лишило гражданское общество всех его функций и поглотило его. Гражданское общество на долгие десятилетия перестало быть противовесом государства, получившего полный контроль над всеми сторонами жизни коммунистического общества. Становление в современной России гражданского общества – основа и гарантия необратимости демократических преобразований. Только в гражданском обществе существуют условия, которые заставляют людей принимать социальный порядок добровольно, без страха. Гражданское общество и государство должны находиться в постоянном динамическом равновесии. Резкое ослабление, в сущности, уничтожение гражданского общества привело в недавнем прошлом к гипертрофированному росту государства, сделавшегося тоталитарным. Ослабление государства ведет к разрастанию гражданского общества и падению управляемости им. Для описания взаимодействия гражданского общества и государства можно воспользоваться различием между коммунитарными и структурными социальными отношениями[263]. Социальная жизнь – это процесс, включающий последовательное переживание общины и структуры, равноправия и неравенства. Коммунитарные отношения – отношения равных во всем людей, структурные отношения – это отношения по должностям, статусам и социальным ролям, открыто предполагающие неравенство людей. Коммунитарными являются, к примеру, отношения между братьями и сестрами, между избирателями и т. д. Особенно отчетливо коммунитарные отношения проявляются в ситуациях перехода: перемещение в пространстве (пассажиры транспорта), перемена работы (сообщество безработных) и т. п. Такого рода отношения характерны для религиозных общин, члены которых равны и добровольно подчиняются духовным наставникам. Коммунитарные отношения существуют в университетских сообществах, на митингах и демонстрациях, на разного рода собраниях, в политических партиях, в разного рода сектах и т. п. Наиболее яркими, можно сказать парадигмальными, примерами коммунитарных отношений являются отношения подлинных друзей и отношения влюбленных. И в том, и в другом случае люди вступают в отношения как целостные личности, во всем равные друг другу. «Только в любви и через любовь можно понять другого человека» – это означает, что предпосылкой глубокого понимания является чисто коммунитарное отношение между людьми, вступающими между собой в контакт. Понять другого можно, только становясь вровень с ним, не будучи не выше и не ниже его по своей роли, статусу или должности. Магическая сила христианской проповеди любви была связана в первую очередь с тем, что это был призыв к замещению структурных социальных отношений коммунитарными отношениями, ярким выражением которых является любовь. Структурный характер носят отношения между начальниками и подчиненными, между учителями и их учениками, между родителями и их детьми и т. п. Структурность – это антикоммунитарность, неравенство индивидов, многообразие их классификаций и противопоставлений по статусу, роли, должности, собственности, полу, одежде и т. д. Коммунитарные отношения только в редких случаях проявляются в чистом виде. Обычно они переплетаются со структурными отношениями. Например, в семье, где все ее члены в общем-то равны, есть вместе с тем дети и родители. Коммунитарные отношения выражают глубинную сущность человека – единство всех людей, их родовую общность. В известном смысле они фундаментальнее структурных отношений: президент компании, его жена и его шофер в первую очередь люди, существа, принадлежащие к одному виду животных, а уже затем и на этой основе – разные люди, различающиеся своими должностями, ролями и статусами. Коммунитарные отношения выражают сущностную и родовую связь между людьми, без которой немыслимо никакое общество. Социальная жизнь – это всегда сложная динамика равенства и неравенства, коммунитарных и структурных отношений[264]. Если одно из них получает явный перевес над другими, об обществе можно сказать, что оно нездорово. Преувеличение структуры ведет к тому, что коммунитарные отношения проявляются извне и против «закона». Преувеличение роли коммунитарных отношений в политических движениях уравнительного типа, как правило, вскоре сменяется деспотизмом, бюрократизацией или другими видами структурного ужесточения. Характерным примером в этом плане являлось коммунистическое общество. Оно стремилось сделать коммунитарные отношения господствующими и постепенно вытеснить структурные отношения из всех или почти всех сфер жизни (отмирание государства, права, централизованных экономики и управления, превращение общества в систему самоуправляющихся общин, или коммун). Реально же попытка создания «общины равных» привела к деспотизму, однозначным иерархиям и структурной жесткости. Ячейки гражданской вовлеченности, подобные кооперативам, спортивным обществам, массовым политическим партиям, ассоциациям соседей, хоровым обществам и т. п., представляют собой систему коммунитарных отношений. «Они являются, – пишет Р. Патнэм, – важнейшей формой социального капитала: чем плотнее сеть таких ячеек, тем более вероятно сотрудничество граждан ради взаимной выгоды… Запасы социального капитала – доверие, нормы, структуры – способны воспроизводить друг друга. В результате оформляется социальное равновесие того типа, которому свойственны высокая степень кооперации, гражданская вовлеченность, коллективное благосостояние. Все эти черты определяют гражданское сообщество. И наоборот, отсутствие этих качеств характеризует негражданское сообщество. В этом случае уклонизм, недоверие, увиливание, эксплуатация, изоляция, беспорядок и стагнация усугубляют друг друга в удушливых миазмах порочного круга»[265]. Патнэм отмечает, что возможны два широких типа социального равновесия, исходя из которых все без исключения общества решают проблемы коллективного действия и которые, укоренившись, оказываются самодостаточными. Первый тип руководствуется принципом «никому не помогай»: члены общества считают неразумным поиск альтернатив, нацеленных на сотрудничество, но выходящих за пределы семьи. Второй тип равновесия исходит из принципа «всегда стремись помочь». «Там, где нормы и ячейки гражданского общества в дефиците, тяга к совместным действиям почти незаметна. Участь итальянского Юга – это урок для „третьего мира“ сегодня и для бывших коммунистических стран Евразии завтра. Парадигма „всегда обманывай“ может предопределить будущее той части мира, где социальный капитал в недостатке или же отсутствует. Для политической стабильности, для эффективности правительств и даже для экономического прогресса социальный капитал, возможно, еще более важен, чем капитал физический или человеческий. Многие бывшие коммунистические страны почти не имели гражданских традиций и до пришествия коммунизма, а тоталитарное правление выкосило даже ту незначительную поросль, которая была. При отсутствии взаимности и структур гражданской вовлеченности вариант итальянского Юга – аморальная семейственность, клиентела, беззаконие, неэффективное управление и экономическая стагнация – представляется более вероятным исходом, чем успешная демократизация и экономический прогресс. В Палермо просматривается будущее Москвы»[266]. Общество представляет собой как бы две «модели» человеческой взаимосвязанности, накладывающиеся друг на друга и чередующиеся. Первая – это модель общества как структурной, дифференцированной и зачастую иерархической системы политических, правовых и экономических уложений с множеством типов оценок, разделяющих людей по признаку «больше» или «меньше». Вторая модель, особенно отчетливо различимая в переходные периоды (выборы, революции и т. п.), – это общество как неструктурная или рудиментарно структурная недифференцированная общность равных личностей, подчиняющихся верховной власти ритуальных «вождей». «…Для отдельных личностей и групп, – пишет В. Тэрнер, – социальная жизнь представляется типом диалектического процесса, включающего последовательное переживание высокого и низкого, коммунитас (общины) и структуры, гомогенности и дифференциации, равноправия и неравенства. Переход от низшего статуса к высшему осуществляется через пустыню бесстатусности. В таком процессе противоположности взаимно необходимы и формируют друг друга»[267]. Одним из главных источников структуризации общества является государство; основной источник коммунитарных социальных отношений – гражданское общество[268]. Государство привносит упорядоченность в гражданское общество, ограждает его от вмешательства, задает правила его игры. С другой стороны, гражданское общество периодически обновляет и освежает структурные отношения, устанавливаемые и оберегаемые государством. Инструментом этого воздействия гражданского общества на государство является демократия. Демократические выборы органов государственной власти – это краткие, периодически повторяющиеся периоды безраздельного доминирования гражданского общества над государством, коммунитарных отношений над структурными. Итогом этого господства равенства над иерархией является обновленное государство, способное в течение определенного периода находиться в известной гармонии с гражданским обществом. Понятия демократии и гражданского общества неразрывно связаны, таким образом, друг с другом. Полноценная демократия возможна лишь в том случае, если есть устойчивое гражданское общество, способное использовать ее в качестве инструмента обновления государства. С другой стороны, само существование гражданского общества, руководствующегося в своей жизни правилами, установленными государством, является стабильным и продуктивным, если в распоряжении гражданского общества есть демократия как решающее средство его воздействия на государство. Эта связь демократии с развитым гражданским обществом является ключом к пониманию демократии и объяснением того, почему в тех странах, где государство не имеет в качестве своего противовеса устойчивого гражданского общества, демократия оказывается неэффективной, а иногда даже вредной. Обычно демократия (в буквальном переводе с греческого – народовластие) определяется как общественный строй, при котором власть в руках народа. Это – поверхностное определение, не удовлетворявшее уже ни Платона, ни Аристотеля, различавших демократию, регулируемую законами, и демократию, лишенную правил. В последнем случае народ, т. е. большинство, попадая под влияние демагогов, устанавливает свою неограниченную власть над теми, кто остался в меньшинстве[269]. Демократия предполагает для своей эффективности целый ряд социальных условий и институтов и реализуется в полной мере в тех обществах, где эти условия и институты существуют. «Наивное понимание демократического идеала, – пишет Э. Геллнер, – отрывает его от институционных и культурных обстоятельств и неявно пытается ввести в ряд высших общечеловеческих ценностей. Но в действительности есть все основания усомниться, что демократия имеет глубокие корни в человеческой природе. Человек в самом деле общественное животное и безусловно нуждается в обществе. Чтобы человеческие сообщества были жизнеспособными, в них должна существовать система социальных ролей и позиций, которая никогда (или почти никогда) не строится по принципу равноправия, и никогда (или почти никогда) члены одного сообщества не имеют равных прав в ситуациях принятия решений. То есть в обществах и сообществах существует ролевая структура, и, как правило, она отнюдь не является демократической. Нравится нам это или нет, но это – непреложный факт. Общество творит человека, но человек обычно не выбирает себе общество. Представления о выборе и равенстве, заключенные в понятии „демократия“, не имеют серьезных оснований ни в социальной действительности, ни в душе человека»[270]. Демократия не коренится ни в природе человека, ни в природе общества. Она не является ни общечеловеческой, ни универсальной социальной ценностью. Демократия как периодическое кратковременное безраздельное господство коммунитарных отношений над структурными с целью изменения и обновления последних является эффективной только в условиях индивидуалистического общества. Она зарождается в древнегреческом демократическом обществе и достигает своего расцвета в развитом капиталистическом обществе. Демократия – это немногие дни и часы, когда все без исключения члены общества становятся равны друг другу (в качестве избирателей) с тем, чтобы путем своего свободного выбора тут же воссоздать, но, возможно, уже в измененной форме, постоянно существующее между ними неравенство. Коллективистическому обществу нет необходимости прибегать к демократии для обновления своей структуры. Если даже оно сохраняет демократические процедуры, как это было в коммунистическом обществе, демократия становится чисто формальной. Участие в выборах делается не только правом граждан, но и их обязанностью, выбор предлагается сделать из одного, безальтернативного кандидата, итоги голосования подводятся людьми, уполномоченными на это господствующей элитой, и т. д. Национал-социалистическое коллективистическое общество вообще презрительно относилось к демократии и не находило нужным проводить какие-то, хотя бы формально-демократические выборы. Реальное обновление структуры коллективистического общества осуществляется не рядовыми избирателями, а правящей элитой, действующей по ею же самой разработанным правилам. Равновесие между коммунитарными и структурными отношениями, реализуемое в индивидуалистическом обществе посредством демократии, в коллективистическом обществе достигается совершенно иначе. Здесь постулируется будущий совершенный мир, в котором коммунитарные отношения будут безраздельно доминировать над структурными. Реально существующее общество, отличающееся особенно жесткой структурностью, объявляется временным и преходящим, всего лишь несовершенным преддверием будущего. В коммунистическом обществе временем господства коммунитарных отношений объявляется коммунизм; в национал-социалистическом обществе – будущее чисто арийское государство, завоевавшее все необходимое для своего безоблачного существования. Такое «уравновешивание» коммунитарности и структурности делает коллективистическое общество подчеркнуто переходным, или ламинарным, живущим не столько отягощенным многими пороками настоящим, сколько светлым будущим. Основным для такого общества оказывается вопрос о моменте, начиная с которого можно будет считать, что такое будущее уже наступило. Обеспечению равновесия структурных и коммунитарных отношений в коллективистическом обществе призвана способствовать так называемая повседневная демократия: регулярные собрания, на которых, по идее, может выступить каждый; многолюдные демонстрации и митинги; праздники, которых чрезвычайно много; дни выборов без выбора, всегда оформляемые как праздник, и т. п. «Теоретики демократии, – пишет Геллнер, – оперирующие отвлеченными категориями, абстрагированными от конкретных социальных условий, обосновывая демократический идеал, бывают вынуждены затем признать, что в тех или иных обществах он недостижим. Таким образом, апология идеала как бы повисает в воздухе, ибо для многих (вероятно, для большинства) обществ она не имеет никакого смысла»[271]. Для многих обществ демократия действительно не является необходимым инструментом. Это – коллективистические общества разных типов, от крайнего до умеренного коллективизма[272]. Геллнер справедливо замечает, что те, кто представляет демократию как общечеловеческий идеал, имеют в виду один конкретный тип человека – современного индивидуалиста со светским мировоззрением – и ошибочно рассматривают его как человека вообще. Однако Геллнер ошибается, полагая, что, делая выбор между демократией и гражданским обществом, следует в качестве лозунга избрать именно гражданское общество как более реалистическое понятие[273]. Демократия – основной инструмент воздействия гражданского общества на своего постоянного оппонента – государство. С другой стороны, в условиях отсутствия или существенной слабости гражданского общества демократия становится во многом формальной. Демократия и гражданское общество настолько тесно связаны друг с другом, что их противопоставление лишено смысла. Политическая свобода – это право гражданина участвовать в управлении государством. Эта свобода осуществима только при демократии, т. е. при возможном для всех участии в изъявлении воли. За политической свободой самой по себе нет никакой социальной программы. Чистая, не ограниченная никакими содержательными требованиями демократия способна привести к господству массы (охлократии) и к установлению самых крайних форм административной системы, вплоть до открыто коллективистического общества. Известно, что Гитлер пришел в 1933 г. к власти на основе вполне демократических выборов. «Формальная демократия, т. е. право на свободное, равное и тайное голосование как таковое, – пишет К. Ясперс, – отнюдь не является гарантией свободы, напротив, скорее угрозой ей»[274]. Одним из основных условий успешного функционирования механизма демократии является существование устойчивого гражданского общества, огражденного от не санкционированного законом вмешательства. Другим таким условием является правовое государство – государство, в котором законы принимаются и подвергаются изменению только правовым путем и распространяются равным образом на всех. Такое государство предоставляет человеку ту защиту от насилия, при которой только и может проявиться значимость его взглядов и воли, или демократия. «Свобода может быть завоевана только в том случае, – пишет Ясперс, – если власть преодолевается правом. Свобода борется за власть, которая служит праву. Своей цели она достигает в правовом государстве. Законы имеют одинаковую силу для всех. Изменение законов происходит только правовым путем. Необходимое применение насилия регулируется законом. Действия полицейской власти могут быть направлены только против правонарушителей в формах, установленных законом и исключающих произвол. Поэтому нет необходимости в политической полиции»[275]. Демократия предполагает, далее, возможность открытой, ничем не ограниченной дискуссии. Чтобы последняя могла осуществляться на основе полной осведомленности, необходимы свобода прессы, собраний, свобода слова. Демократия требует также существования политических партий. С техникой демократии связано, далее, то, что Ясперс называет демократическим образом жизни: «Состояние политической свободы может быть сохранено только в том случае, если в массе населения постоянно живо сознание свободы, если оно всегда направлено на все реалии этой свободы и люди заботятся о том, чтобы сохранить ее. Известно, какой ценой была завоевана эта свобода, как в ходе исторического процесса, так и в самовоспитании народа в целом. Демократия немыслима без либеральности. Она должна быть связана со свободой; в противном случае она вырождается в охлократию или тиранию»[276]. Осознание ценности свободы основной массы населения должно дополняться наличием у нее определенных привычек (этоса) совместной жизни, становящихся как бы само собою разумеющимся свойством человеческой натуры. К числу таких привычек, в частности, относятся: уважительное отношение к закону, естественная гуманность в общении, уважение к правам других, внимание и готовность помочь, отказ от насилия над группами меньшинства, постоянная готовность пойти на компромисс в житейских вопросах и др.[277] Еще одно важное условие эффективности демократии – достаточно высокий уровень социально-экономического развития общества. В последние два столетия наиболее важным фактором жизни западного общества стала промышленная революция. Она привела к резкому росту городского населения, трансформации классовой структуры, значительному повышению жизненных стандартов, уровня образования и здравоохранения и т. д. «Политологи уже давно отмечали наличие зависимости между стабильностью демократической власти и этими социо-экономическими трансформациями, – пишет Р. Патнэм. – Эмпирический опыт свидетельствует, что эффективная демократия является коррелятом социоэкономической модернизации… Благосостояние облегчает бремя, как общественное, так и частное, и совершенствует социальное устройство. Образование умножает число грамотных профессионалов и повышает сознательность населения. Экономический рост цементирует средний класс, уже давно считающийся бастионом стабильной, эффективной демократии»[278]. Демократия предполагает также писаную или неписаную конституцию, ограждающую свободу, права человека и правовое государство от посягательств со стороны временно пребывающей у власти партии большинства. Демократия требует отделения политики от экономики и мировоззренческих проблем, разделения властей и эффективно функционирующей судебной системы и т. д. Перечисление условий, при которых демократия остается эффективным инструментом свободного общества, показывает, что демократия всегда реализуется в определенном социальном контексте и не сводится ко всеобщему избирательному праву, отдающему власть победившему на выборах большинству. «Известно, каким насмешкам подвергается демократия, какое презрение вызывают результаты выборов, – пишет Ясперс. – Обнаружить явные ошибки и искажения легко, легко также объявить результаты выборов и решения, принятые большинством голосов, в ряде случаев абсурдными. Однако возражая на это, следует постоянно повторять: нет другого пути к свободе, кроме того, на который указывает воля народа. Только при полном презрении ко всем людям, за исключением самого себя и своих друзей, можно предпочесть путь тирании. Этот путь ведет к самоназначению отдельных групп, призванных якобы господствовать над рабами, неспособными определить свою судьбу и нуждающимися в опеке; взгляды этих рабов формируются пропагандой, а горизонт суживается искусственными заслонами. В лучшем случае это может волею судьбы привести к мягкой диктатуре»[279]. Распространенный аргумент против участия в демократических выборах: один голос сам но себе не имеет никакого значения, поэтому голосование не стоит труда, сама процедура вызывает только разочарование в публичности. Отвечая на это возражение, Ясперс говорит, что если даже допустить, что один голос почти не имеет значения, то ведь решение все-таки принимается суммой голосов, каждый из которых есть этот один голос. Необходимо убеждение: я голосую со всей серьезностью и ответственностью, хотя вместе с тем понимаю, сколь мало значит голос одного человека. «Нам необходимо также смирение, и в этом смирении решимость сделать все от нас зависящее. Почти полная беспомощность каждого отдельного человека сочетается с его стремлением, чтобы решения этих отдельных людей в их совокупности решили все»[280]. Демократия всегда существует в определенном социальном контексте, поэтому естественно, что ее формы, размах и эффективность меняются с изменением этого контекста. Можно отметить, в частности, постепенное становление демократии в тех странах, которые сейчас представляются образцами демократического устройства. В 1787 г. Конституция США предоставляла право голоса примерно 120 тыс. граждан при населении 3 млн. человек. Во Франции в 1814 г. оказалось 100 тыс. избирателей при населении 30 млн. человек. Ко времени Первой мировой войны число избирателей в большинстве стран Европы приблизилось к 30–40%. Женщины в Европе получили право голоса после Первой мировой войны. В Великобритании – с 1928 г. В католических странах – Бельгии, Италии, Франции – это произошло после Второй мировой войны. Англичанки сначала голосовали с 30 лет (мужчины с 21 года). Последней европейской страной, разрешившей женщинам голосовать (в 1971 г.) была Швейцария. В Бельгии в конце XIX в. обладатели крупной недвижимости и те, кто имел образование, получали дополнительный голос. В Великобритании до 1948 г. дополнительный голос имели крупные менеджеры и лица с высшим образованием. До семидесятых годов в большинстве стран Европы возраст самых молодых избирателей составлял 21 год, затем под влиянием молодежного движения он был снижен до 18 лет. В Люксембурге до сих пор лишены права голоса содержатели публичных домов. Ценность свободы При организации той или иной области социальной жизни индивидуалистическое общество максимально опирается на спонтанные силы общества и стремится как можно меньше прибегать к принуждению. Реализация этого устремления предполагает особые качества человека: он должен быть автономным, неподопечным и самодеятельным. Особенно ясно это проявляется в современном капиталистическом обществе. В нем сложилась характерная идейно-психологическая ориентация, главные составляющие которой – самоценность индивида, его автономия и свобода, возможность самому определять свои жизненные цели и личная ответственность за результаты своей деятельности. «Слово „индивидуализм“, – пишет Ф.А. Хайек, – приобрело сегодня негативный оттенок и ассоциируется с эгоизмом и самовлюбленностью. Но противопоставляя индивидуализм социализму и иным формам коллективизма, мы говорим совсем о другом качестве… Индивидуализм, уходящий корнями в христианство и античную философию, впервые получил полное выражение в период Ренессанса и положил начало той целостности, которую мы называем теперь западной цивилизацией. Ее основной чертой является уважение к личности как таковой, т. е. признание абсолютного суверенитета взглядов и наклонностей человека в сфере его жизнедеятельности, какой бы специфической она ни была, и убеждение в том, что каждый человек должен развивать присущие ему дарования»[281]. Освобождение индивида от разного рода норм и установлений, сковывающих его повседневную деятельность, предоставление ему возможности самому выстраивать свою жизнь непосредственно связано с другими характерными чертами капиталистического общества и прежде всего со свободным индивидуальным и групповым предпринимательством, свободным рынком, защитой частной собственности. «Наше поколение напрочь забыло простую истину, – пишет Хайек, – что частная собственность является главной гарантией свободы, причем не только для тех, кто владеет этой собственностью, но и для тех, кто ею не владеет. Лишь потому, что контроль над средствами производства распределен между многими не связанными между собою собственниками, никто не имеет над этими средствами безраздельной власти и мы как индивиды можем принимать решения и действовать самостоятельно. Но если сосредоточить все средства производства в одних руках, будь то диктатор или номинальные „представители всего общества“, мы тут же попадаем под ярмо абсолютной зависимости»[282]. Можно отметить, что Маркс был одним из первых, кто понял, что институт частной собственности является одним из основных факторов, обеспечивших людям те относительные свободы и равенство, которые существовали в современном ему капиталистическом обществе. Маркс говорил, что развитие частнособственнического капитализма с его свободным рынком подготовило развитие всех демократических свобод. Вместе с тем Маркс намеревался беспредельно расширить эти свободы путем простого упразднения частной собственности. Странно, что он не задавался вопросом: не случится ли так, что вместе с устранением такой собственности и свободного рынка исчезнут и все свободы. Существенным в обеспечении свободы является также стремление общества к равенству возможностей каждого его члена, независимо от того, к какой группе или классу он принадлежит. Повышение им своего благосостояния и приобретение собственности, перемещение на более высокие этажи социальной пирамиды и т. п. должны зависеть не от исходного его положения, но в первую очередь от затраченных им усилий, степени его трудолюбия, предприимчивости, деловитости, сметливости, решительности и других свойств. Представление о свободной личности, выбирающей из различных форм жизнедеятельности те, которые отвечают ее склонностям, начало складываться с распадом жестко организованной средневековой иерархической системы и было тесно связано с развитием коммерции. Это представление зародилось в торговых городах Северной Италии и затем распространилось по торговым путям через Францию и юго-западную Германию в Нидерланды и на Британские острова. Отсюда оно, окрепнув и приобретя более развитую форму, в конце XVII – начале XVIII в. стало распространяться вновь в Северную Америку и в Центральную Европу. Освобождение индивида от политических и социально-экономических ограничений было генеральным направлением общественной жизни этого периода. Распространению идеологии свободы сопутствовали резкая активизация экономической деятельности и поразительный расцвет науки. К XIX в. в основных чертах сложилась концепция либерализма с ее основным постулатом о непреходящей ценности и равноправии человеческой личности. Либерализм был идейным и политическим выражением того индивидуалистического миропонимания, которое придавало особое значение независимости личности, автономии человеческого разума и изначально заложенным в человеческой природе добродетели и способности к совершенствованию. Индивидуальная свобода рассматривалась не только как данность, но и как задача дальнейшего совершенствования общества. Либерализм настаивал прежде всего на экономической свободе, но был также требованием свободы во всех других областях – интеллектуальной, социальной, политической и религиозной. Свободы и права человека реальны только в контексте других «прав», в частности прав государства, и основываются на признании автономии и суверенитета каждой личности. Фундаментальные и необсуждаемые права принадлежат человеку, взятому не в качестве элемента некой общности (классовой, национальной и пр.), а в качестве индивидуальной личности. Автономия человека имеет разный смысл в разных культурах. Для средневекового христианина – это свобода, данная богом всякому созданию, сотворенному «по его подобию». Основным правом в этом случае является право на «спасение души», отсутствующее в современных перечнях прав человека. В истории России социальное бытие всегда концентрировалось вокруг власти и общества, взятого как целое. Индивидуальный человек как бы растворялся в них без остатка и не мог претендовать на какую-либо автономию. Его права не были безусловными и неотъемлемыми, они даровались ему властью и ею же урезывались, видоизменялись или упразднялись. Не удивительно, что история России почти не знает массовых движений за те или иные конкретные права. Отношение тех, кто бунтовал во имя народных прав против власти, к правам индивидуальной личности строилось па тех же принципах, что и отношение к ним власти. «Ни Пугачев, ни декабристы, ни народовольцы, – пишет А. Фадин, – не пытались ничего добиться от существующей власти, гарантии своих прав все они видели только в ее ниспровержении… Тотальная власть порождала тотальный бунт, в котором личные права, вспыхнув в момент индивидуального выбора, затем угасали, растворяясь в новой тотальности… Декабрист Павел Пестель планировал решительно ограничить индивидуальные права, включая такие традиционные политические свободы, как право на общественную организацию; народовольцы полагали, что интересы общины целиком поглощают права отдельного ее члена. Для большевиков интересы класса и классового государства вообще снимали вопрос личных нрав как таковой. Отмеченное еще Н. Бердяевым стремление русской мысли к абсолюту, тотальности, нежелание обходиться относительными категориями, извечная тяга к соборности, доминирование в нем общего над частным – глобального над локальным, общества над личностью – проявлялись практически во всех философско-политических системах и течениях»[283]. Л. Люкс отмечает, что большевики во многом опирались на сложившееся задолго до них критическое отношение к представлениям о самоутверждающейся, автономной личности. В России подобные представления считались порочными: личность должна подчиняться коллективу, служить общественной пользе, приносить в жертву свои эгоистические интересы. Партия большевиков с успехом использовала также давнее убеждение, будто ограниченная власть есть власть неполноценная. «Многие особенности политической культуры России критики советского режима ставят в вину большевикам. В действительности большевики, едва ли не самые безжалостные разрушители национальных святынь, оказались в конечном счете тоже своего рода традиционалистами, и этот традиционализм, но всей видимости, и помогал им удерживать власть. Можно напомнить в этой связи мнение одного из идеологов „евразийства“: в числе важнейших причин победы большевиков в гражданской войне было то, что народные массы, несмотря на жестокость новой власти, увидели в ней что-то знакомое»[284]. В индивидуалистическом обществе автономия личности и связанные с нею права человека являются одной из доминант и одним из наиболее важных показателей уровня развития общества. В коллективистическом обществе личность без остатка растворяется в различных коллективных целостностях, характерных для данного общества, и вопрос об автономии и о правах автономной и суверенной личности воспринимается как прямое покушение на самые основы общества. Индивидуализм предполагает свободную личность, коллективизм ее исключает. Часто понятия «права человека» и «свободы человека» используются как синонимы. С точки зрения юридической природы, нормативного закрепления прав и свобод, а также системы их защиты и механизма их реализации, между ними трудно провести четкую границу. «Свобода, – как говорил Ш. Монтескье, – есть право делать все, что разрешено законом». Иногда даже употребляется формула «право на свободу»: «Каждый человек имеет право на свободу мысли, совести и религии…»[285]. Различие между правами и свободами можно провести лишь с точки зрения правомочий в отношениях индивид – государство[286]. Права человека – это установленные и гарантируемые государством возможности, правомочия, потенции действий человека в определенной, указанной в законе сфере. В правах фиксируется сфера, направление деятельности индивида, и государство обязуется обеспечить и защитить правомерные действия человека в указанной в законе области. Не предлагается возможности выбора, варианта действия внутри конкретного права. Правом можно воспользоваться или нет, ибо оно не обязанность. Например, безусловным и однозначно определенным является право каждого на жизнь. Известно, однако, что некоторые люди добровольно отказываются от этого права. Свободы человека – это сферы его деятельности, в которые государство не должно вмешиваться. Оно лишь очерчивает с помощью правовых норм границы области, в которой человек действует по своему выбору и усмотрению. Государство не только само должно воздержаться от вмешательства в гарантированные свободы, но и должно обеспечить защиту границ свобод от вторжения других лиц. Оно законодательно защищает свободу человека и одновременно ограничивает выход за пределы дозволенных свобод. К примеру, демократическому государству нет дела до религиозных убеждений своих индивидов. Оно не должно влиять на приверженность человека тому или иному вероисповеданию, утверждать какую-либо религию в качестве обязательной. Это – свобода совести человека, свобода его выбора. Однако государство вправе ввести законы, ограничивающие свободу совести исключительно с целью обеспечения должного признания и уважения прав и свобод других и удовлетворения справедливых требований морали, общественного порядка и общего благосостояния. Примером может служить ограничение или запрещение деятельности так называемых тоталитарных религиозных сект. Принято выделять три поколения прав человека – индивидуальные свободы личности, социально-экономические права и, наконец, права на жизнь и на нормальную среду обитания. Гражданские и политические права первого поколения выросли на почве европейской и американской политико-правовой мысли XVIII в. Они были зафиксированы в первых документах ООН – во Всеобщей декларации прав человека (1948) и в региональных соглашениях – в Европейской Конвенции о защите прав человека и основных свобод (1950). Социально-экономические права второго поколения стали международными в результате компромисса между социалистическими и капиталистическими государствами. Еще раньше ряд западноевропейских стран начал конституционно характеризовать свои государства как «социальные», закреплять право на труд и т. д. В 1962 г. была принята Европейская Социальная Хартия, в 1966 г. – Международный пакт об экономических, социальных и культурных правах. В Европе – родине теории естественных, неотъемлемых прав человека – сейчас законодательно признаны все группы прав: гражданские, политические, экономические, социальные права и права в области культуры[287]. В 80-е гг. ООН разработала документы о правах меньшинств, правах народов. Всего за время своего существования ООН приняла около 70 международных документов в области прав человека. Только одна статья Всеобщей декларации прав человека говорит об обязанностях: «Каждый человек имеет обязанности перед обществом, в котором только и возможно свободное и полное развитие его личности» (ст. 29). Эта статья устанавливает ограничения прав и свобод: «При осуществлении своих прав и свобод каждый человек должен подвергаться только таким ограничениям, какие установлены законом исключительно с целью обеспечения должного признания и уважения прав и свобод других и удовлетворения справедливых требований морали, общественного порядка и общего благосостояния в демократическом обществе». Здесь реализуется, в частности, общая идея либерализма, что пределами свободы одного человека является свобода другого. «Говорят, что стоит лишь осознать, что свободу следует ограничить, как рушится принцип свободы, и ответ на вопрос о том, какие ограничения необходимы, а какие произвольны, дает не разум, а авторитет», – пишет К. Поппер[288]. Это возражение, указывает Поппер, возникает благодаря путанице: смешивается основной вопрос о том, что человек хочет от государства, и некоторые, быть может, существенные технические трудности, препятствующие достижению его целей. Конечно, трудно строго определить степень свободы, которую можно оставить гражданам, не подвергая опасности ту свободу, которую призвано защищать государство. Вместе с тем опыт существования демократических государств показывает, что эту степень можно приблизительно определить. Главная задача демократического законодательства как раз и состоит в том, чтобы это сделать. Это трудно, но не настолько, чтобы пришлось из-за этого менять основные требования, и, в частности, отказываться от рассмотрения государства как инструмента защиты от преступлений. «Кроме того, – замечает Поппер, – на возражение о том, что трудно сказать, где кончается свобода и начинается преступление, в принципе отвечает известная история о хулигане, утверждавшем, что будучи свободным гражданином, он может двигать кулаком в любом направлении, на что судья мудро ответил: „Свобода движений вашего кулака ограничена положением носа вашего соседа“[289]. Права человека Международные стандарты прав и свобод человека включают гражданские права, политические права, экономические права, социальные права, права в области культуры, права ребенка и др. В число гражданских прав входят: право на жизнь; право на свободу, на личную неприкосновенность; свободу от жестокостей[290]; право на неприкосновенность личной и семейной жизни; право на свободное передвижение[291]; право на гражданство[292]; право на защиту со стороны закона. Политические права включают: право на свободу мысли, совести и религии[293]; право на свободу мирных собраний и ассоциаций; право на участие в управлении делами государства[294]. В числе экономических прав: право собственности; право на труд и отдых. Социальные права включают: право на семейную жизнь; право на достаточный жизненный уровень[295]. В культурные права входят: право на образование; право на участие в культурной жизни[296]. Существуют международные механизмы защиты прав человека: Комиссия ООН и Комитет по правам человека, Центр ООН по правам человека, Европейская комиссия и Европейский суд. Перечисленные права человека не исчерпывают всех его прав. Иногда вводится понятие основных, или фундаментальных, прав и свобод человека. Обычно под ними понимаются те права, которые закреплены в принятых международных нормах и в основном законе государства, в его конституции. Понятие прав и свобод человека складывалось на протяжении веков и утвердилось лишь в XX в., в современном развитом капиталистическом обществе. Достаточно полная и последовательная реализация этих прав и свобод возможна только в таком обществе. Хотя к международным документам, устанавливающим права и свободы, присоединилось подавляющее большинство существующих государств, во многих из них провозглашаемые права и свободы остаются чистой декларацией. Более того, попытка воплотить их в жизнь в государствах, явственно тяготеющих к коллективизму, неизбежно привела бы к серьезным осложнениям. Характерно, что когда коммунистическая Россия присоединялась к международным актам о правах человека, сами эти акты вообще не публиковались официально внутри страны. Борьба диссидентов за права человека, разворачивавшаяся в 1965—1985 гг., была борьбой только за те права, которые уже были приняты Советским Союзом и закреплены его законами. Эта борьба была открытой, не носила политического характера, не была организационно оформлена и отвергала любое насилие для достижения своих целей. И тем не менее диссиденты оказались прямыми врагами коммунистического режима. Их борьба за выполнение страной ее собственных законов являлась выступлением против коммунистического коллективизма, борьбой за открытое, свободное общество, в котором только и возможна свободная личность. «Люди рождаются свободными и равными» – эта формула выражает право человека, отнюдь не являющееся законом природы. Она подразумевает, что права человека принадлежат ему от рождения, что он не обязан ими никакой высшей власти, которую он должен был бы постоянно благодарить за этот дар. Права принадлежат человеку уже в силу того, что он человек. На этом основании их обычно называют естественными правами. Подразумевается, что они не только никем не предоставляются человеку, но и никем не могут быть у него отобраны: ни государством, ни любым демократичным голосованием. Как говорит Конституция России: «Основные права и свободы человека необсуждаемы и принадлежат каждому от рождения» (ст. 17). Обычно источник прав и свобод связывают с достоинством человека. Как говорил еще Ж.Ж. Руссо, отказаться от своей свободы – это значит отказаться от своего человеческого достоинства, от прав человека, даже от обязанностей; такой отказ был бы несовместим с человеческой природой. Достоинство – это нравственная самооценка человеком своей связи с обществом, своего значения, чувство ответственности и право на уважение со стороны других. Достоинство – это также признание обществом социальной ценности, неповторимости каждого конкретного человека, значимости его как частицы человеческого сообщества. Существуют два смысла понятия достоинства, один из них можно назвать моральным, другой – социальным[297]. Моральное достоинство может быть присуще одним людям и отсутствовать у других, у разных людей оно может наличествовать в разной мере. Социальное достоинство присуще каждому человеку просто потому, что он является человеком и занимает особое место в природе. Это достоинство имел в виду Кант, когда говорил, что о достоинстве человека свидетельствует то, что он сам устанавливает правила своего поведения, что он один не имеет цены и не может быть обменян на что-то другое. Это достоинство имеют в виду социологи, когда они защищаются от упрека, что, применяя статистические методы, они приравнивают человека к растениям или животным и пренебрегают его уникальностью. Когда речь идет о достоинстве человека как источнике его прав и свобод, имеется в виду социальное достоинство, присущее каждому человеку. Только о нем можно сказать: «Все люди рождаются свободными и равными в своем достоинстве и правах»[298]. Ссылка на достоинство, присущее каждому человеку, как на источник его неотчуждаемых прав, – только первое приближение к объяснению происхождения данных прав. В разных обществах люди, обладающие по своей природе одинаковым достоинством, могут иметь очень разные права. Кроме того, понятие достоинства, выражающее связь индивида с обществом, является разным в коллективистическом и индивидуалистическом обществе. Достоинство коллективистического человека диктует ему активное участие в борьбе за реализацию той глобальной цели, которая стоит перед его обществом. Из этого достоинства вытекает одно основное право, определяющее все другие права человека, – право быть активным строителем нового, совершенного общества. Своеобразие этого права в том, что оно является одновременно и обязанностью. Коллективистическое достоинство не предполагает ни свободы мысли, ни свободы слова, ни свободы совести, точно так же, как оно не подразумевает других свобод, провозглашаемых индивидуалистическим обществом. С точки зрения современного коллективизма все эти свободы являются «буржуазными», а потому совершенно неприемлемыми. Считается, что буржуазия постулирует их, вовсе не намереваясь последовательно проводить в жизнь; выдвигаемые на первый план права и свободы человека призваны замаскировать его принципиальную несвободу в капиталистическом обществе. «Тоталитаризм XX века перечеркнул достоинство во имя конечной цели, которой могла быть чистота расы или социальная утопия», – пишет Ж. Нива[299]. Это верно, если под перечеркнутым достоинством понимать достоинство человека индивидуалистического общества. «Человек, его права и свободы являются высшей ценностью» – это лозунг индивидуалистического, но не коллективистического общества. Индивидуальная свобода как данность – это основная предпосылка, равно как и задача лишь индивидуалистического общества. Такая свобода несовместима с основными ценностями коллективистического общества, в числе которых нет и не может быть автономии личности и связанных с нею индивидуальных прав и свобод. Разнообразные подходы к анализу сущности, или природы, человека можно разделить на два типа, противопоставляя друг другу социологическое истолкование человека и антропологическое его истолкование[300]. Суть первого подхода хорошо передает формула Маркса: человек есть совокупность общественных отношений[301]. При этом человек предстает как носитель определенных общественных функций и ролей и основной проблемой оказывается его приспособление к господствующим институтам, его социализация и адаптация к общественной среде, интеграция в ту или иную систему ценностей. «При таком подходе общество выступает как „инвариант“, а человек – как пластичная переменная, призванная меняться и приспосабливаться. С этим связаны амбиции тотальной общественной педагогики: общество должно воспитывать и перевоспитывать человека, а „новое общество“ – формировать „нового человека“ в угодном себе духе. Отсюда знаменитый афоризм: „Нельзя жить в обществе и быть свободным от него“[302]. Социологическое истолкование человека как сколка общества на определенном этапе его развития растворяет индивида в обществе и подчиняет его обязательной коллективной судьбе. Это истолкование противопоставляет антропологическому понятию природы человека социологическое понятие его сущности. Предполагается, что природа человека, понимаемая исключительно в естественно-научном смысле, сформировалась еще в период становления современного человека и перестала быть действующим фактором человеческой истории. Антропологическое истолкование, напротив, говорит о природе человека, зависящей от истории и изменяющейся в ее ходе, но не растворимой полностью в ней. Формирование этой природы никогда не может быть завершено, человек не только живет в обществе и зависит от системы социальных связей, но и во многом выбирает свое место в этой системе. Его индивидуальная жизнь, в существенной мере определяемая его собственными выбором и решениями, открыта будущему и не предопределена коллективной судьбой. Антропологическое понимание отстаивается персонализмом, экзистенциализмом, феноменологией, культурной антропологией. Они подчеркивают свободу личности, ее неопределенность и непредопределенность, многообразие людей, важность для каждого из них существования полноправного и полноценного другого. Социальное разнообразие, неоднородность, несовпадение интересов людей рассматриваются не как изъян современного общества, а как его несомненное преимущество. Человек формируется обстоятельствами, но вместе с тем всегда остается свободным, поскольку он сам определяет многие обстоятельства своей жизни. Только будучи свободным, человек является вменяемым и ответственным. Психолог В. Франкл, тяготеющий к экзистенциализму, связывает свободу выбора со смыслом жизни человека: человек свободен найти и реализовать смысл жизни, даже если его свобода заметно ограничена объективными обстоятельствами. Признавая очевидную детерминированность человеческого поведения, Франкл отрицает его пандетерминированность. «Необходимость и свобода локализованы не на одном уровне; свобода возвышается, надстроена над любой необходимостью»[303]. Франкл говорит о свободе человека по отношению к своим влечениям, к наследственности и к факторам и обстоятельствам внешней среды. Свобода по отношению к влечениям проявляется в возможности принять или отвергнуть их. Даже действуя под влиянием непосредственной потребности, человек позволяет ей определять свое поведение и сохраняет свободу не позволить этого. Когда речь идет о детерминации человеческого поведения ценностями или моральными нормами, человек позволяет или не позволяет себе быть ими детерминированным. Свобода по отношению к наследственности – это отношение к ней как к сырому материалу, возможность свободного духа строить из этого материала то, что ему необходимо. Организм – это инструмент или средство, которым пользуется личность для реализации своих целей. Сходные отношения существуют между личностью и характером, который также сам по себе не определяет поведения. Напротив, в зависимости от личности характер может претерпевать изменения или сохранять свою неизменность. Свобода человека по отношению к внешним обстоятельствам хотя и не беспредельна, но существует и выражается в возможности занять но отношению к ним ту или иную позицию. Тем самым само влияние обстоятельств на человека опосредуется позицией человека по отношению к ним. Человек свободен благодаря тому, что его поведение определяется прежде всего ценностями и смыслами, не испытывающими детерминирующих воздействий со стороны его влечений, наследственности и внешних обстоятельств[304]. Два момента важны в связи с противопоставлением социологического и антропологического истолкований человека. Во-первых, социологически понимаемый человек, не имеющий никакого твердого ядра и являющийся лишь отражением социальных отношений, не способен иметь естественных, или природных, неотчуждаемых прав: только общество наделяет человека правами; никаких прав, принадлежащих ему от рождения, уже в силу того, что он человек, у него не может быть. Естественные права могут быть свойственны только антропологически понимаемому человеку. Во-вторых, для коллективистического общества и его теоретиков характерен явный приоритет социологического человека над антропологическим; индивидуалистическое же общество отдает явное предпочтение антропологическому истолкованию человека. Соответственно, коллективистическое общество весьма неохотно говорит о правах человека, в то время как для индивидуалистического общества соблюдение этих прав является одной из основных его ценностей. Ранее уже отмечалось, что одним из необходимых условий подлинной свободы личности является частная собственность и тесно связанная с нею экономическая свобода. Существо последней – отсутствие препятствий и ограничений для экономической деятельности. Начиная с XVIII в. развитые капиталистические страны достаточно настойчиво и последовательно идут не только к расширению политической свободы, но и к обеспечению устойчивой экономической свободы. Она предполагает освобождение экономики от государственного регулирования, излишнего налогообложения, чрезмерных государственных расходов, протекционизма, лицензирования, всевозможных ограничений, а также обеспечение гарантий частной собственности, свободы международных контактов и др. Общая концепция экономической свободы, обеспечивающая измерение последней и исторические и межстрановые сопоставления, была разработана только в конце XX в. М. Фридменом, М. Уокером, Г. Беккером, Д. Нортом и др. Понятие экономической свободы включает соблюдение трех основных принципов: свободы индивидуального выбора, свободы частного обмена и гарантии частной собственности. Страна может считаться экономически свободной в той мере, в какой се государственным органам удается обеспечить выполнение данных принципов. Для измерения экономической свободы были избраны семнадцать показателей, объединенных в четыре подгруппы: деньги и инфляция (защита денег как средства обмена и сбережения), государственное регулирование и организация рынков (защита частного сектора от сверхрегулирования), государственные финансовые изъятия (защита от излишнего налогообложения различных видов), международные отношения (свобода контактов с зарубежными партнерами). Все эти показатели объединены в общий индекс, получивший название индекса экономической свободы. Он показывает, в какой степени экономическая политика государства вместе с национальными институтами обеспечивает твердость местной валюты, надежность и прозрачность рынков, гарантии против государственных изъятий, свободу международного обмена. Итоговая оценка индекса экономической свободы, начиная с 1975 г., выводится для более чем ста стран. Мера экономической свободы наглядно показывает, что свободная экономика несомненно является более производительной, чем несвободная. Измерения показали, что за последние два десятилетия страны с более высоким уровнем экономической свободы развивались гораздо быстрее, чем страны с низким ее уровнем[305]. Либерализм Человек всегда ориентирован на смысл. Стремление к поиску и реализации человеком смысла своей жизни некоторые психологи рассматривают как врожденную мотивационную тенденцию, присущую всем людям и являющуюся основным двигателем поведения и развития личности. Общество, как и человек, также нацелено на смысл. Оно стремится понять смысл своего существования и ощущает фрустрацию или вакуум, если это стремление остается нереализованным. Результатом поиска обществом смысла является создаваемая им идеология – система представлений о мире, о человеческом обществе, о человеке, его месте в обществе, его ценностях и вообще обо всех жизненно важных явлениях социального существования. В задачи идеологии входит не только понимание места общества и человека в мире, но и организация и стандартизация сознания людей, управление ими путем формирования определенного типа их сознания. Идеология имеет, таким образом, два аспекта: мировоззренческий (общее учение о мире, обществе и человеке) и практический (правила мышления и поведения). Всякое общество имеет идеологию, однако идеологии индивидуалистического и коллективистического обществ принципиально различны. Особенно наглядно это можно продемонстрировать на примере противопоставления двух современных идеологий – идеологии капиталистического общества и идеологии коммунистического общества[306]. Буржазная и коммунистическая идеологии различаются уже в следующих формальных аспектах: – Буржуазная идеология складывается стихийно, подобно естественному языку или морали, у этой идеологии есть история, но нет конкретных авторов. Коммунистическая идеология, напротив, сформулирована, во всяком случае в своем ядре, определенными людьми, которым она постоянно воздает хвалу. Эта идеология считается в основных своих чертах, заданных ее классиками, неизменной и как бы не имеющей собственной истории. – Буржуазная идеология не систематична, она расплывчата и аморфна, не является чем-то подобным связной доктрине или концепции и не имеет ясно очерченного обоснования. Коммунистическая идеология представляет собой определенную систему идей, претендующую не просто на то, чтобы быть теорией, но даже на то, чтобы считаться научной теорией. Ее основания четко очерчены, и ее теоретическим ядром является вполне определенная концепция – марксизм, включающий философскую и экономическую части, а также коммунистическое пророчество, которое эти части призваны обосновывать[307]. – Буржуазная идеология не является государственной идеологией, и государство не следит за тем, чтобы все члены общества имели о ней ясное представление и строго следовали ей. За отступления от этой идеологии не предусматривается специальных наказаний, самые резкие ее оппоненты (в том числе и ее коммунистические критики) не могут ущемляться в своих правах и свободах. Коммунистическая идеология – это государственная идеология, ее основные положения закрепляются в конституции и законах коммунистического государства и малейшее отступление от нее сурово преследуется. – Буржуазная идеология не обслуживается какой-то особой, направляемой из единого центра группой, или кастой, людей. Внедрение этой идеологии в умы и души людей не является чьей-то профессией. Коммунистическую идеологию обслуживают многочисленные профессиональные идеологи («работники идеологического фронта»), следящие за тем, чтобы она проникала во все, самые мельчайшие поры коммунистического общества. Распространением данной идеологии занимается специальный аппарат, направляемый из единого центра. Коротко говоря, буржуазная идеология незаметна почти как тот воздух, которым дышит человек буржуазного общества. Коммунистическая идеология жестка как те поручни на трапах корабля, за которые вынуждены держаться его пассажиры в неспокойную погоду. Чье-либо демонстративное отступление от коммунистической идеологии вызывает такую же бурную реакцию, как крик на палубе: «Человек за бортом!»[308] Систематичность и твердость коммунистической идеологии дают возможность легко оценивать малейшие отклонения от нее и доводить ее до уровня лозунгов, широко внедряемых в повседневный обиход («Наша цель – коммунизм!», «Народ и партия – едины!» и т. п.). Но эти же особенности данной идеологии, из здания которой нельзя вынуть ни одного камня, в периоды кризиса коммунистического общества оборачиваются ее недостатком: как только начинаются подвижки, она обрушивается едва ли не вся сразу. Если буржуазная идеология динамична и способна воспринимать критику, то коммунистическая идеология чрезвычайно статична, боится не только критики, но даже идущих сверху попыток приспособить ее к новым обстоятельствам социальной жизни. О коммунистической идеологии более подробно будет говориться далее. Сейчас же полезно остановиться на двух основных течениях западной мысли – либерализме и консерватизме, являющихся попытками понять природу капиталистического общества и уяснить те способы, с помощью которых можно было бы воздействовать на происходящие в нем процессы. Либерализм и консерватизм не являются элементами буржуазной идеологии и не лежат в ее основе[309]. Это определенные теории капиталистического общества или, скорее, определенные стили теоретического размышления о нем, имеющие свою историю, вносящие известный вклад в его идеологию и в свою очередь находящиеся под ее несомненным воздействием[310]. Либерализм и консерватизм расходятся по многим ключевым проблемам общественного развития, но противоположностью консерватизма является не либерализм, а «прогрессивная мысль», настаивающая на ускоренном развитии общества, возможно но определенному, фиксирующему «прогрессивные цели» плану. Существует необозримое множество теорий социального развития. На первый взгляд кажется, что в этом безбрежном море социального теоретизирования нет никаких ориентиров. На самом деле это не так. Можно наметить контуры общей классификации современных социальных теорий и составить своего рода «карту», или схему, современного социального теоретизирования. Такая схема покажет, в частности, место рассматриваемых далее либерализма и консерватизма в социальном теоретизировании и позволит уточнить их отношения с другими типами социальных теорий, выдвигавшихся начиная примерно с XVIII в. Пусть радикализм означает требование решительного, коренного преобразования общества, не особенно считающегося со старыми социальными институтами и индивидуальными свободами. В основе радикализма лежит обычно полная неудовлетворенность предшествующей историей, существующим обществом, ныне живущим человеком. Радикализм связан со стремлением разрушить до основания старое общество и создать новое, гораздо более совершенное общество, совершенного человека и, возможно, более совершенную природную среду, достойную нового общества и нового человека. Реформизм, являющийся противоположностью радикализма, будет означать, соответственно, постепенное, поэтапное преобразование общества, не ставящее перед собой глобальных целей и учитывающее ценность уже существующих социальных институтов и традиций, воплощающих прошлый опыт. Реформизм обычно скептически относится к идеям создания некоего идеального общества и совершенного человека, призывая ценить то, что уже есть, несмотря на все его несовершенство. В политике радикально настроенные люди или движения обычно называются «левыми» и противопоставляются «правым», или консервативно настроенным реформистам. Под коллективными ценностями будем понимать то, что считается позитивно ценным какими-то социальными коллективами или обществом в целом. К индивидуальным ценностям в этом случае будет относиться все, что предпочитается отдельными людьми, является объектом любого их желания или интереса. Социальные теории можно разделить на два класса, в зависимости от того, предполагаются ими радикальные или, напротив, постепенные способы социальных преобразований. С другой стороны, такие теории можно разделить на те, которые отдают приоритет коллективным ценностям над индивидуальными, и те, которые индивидуальные ценности ставят выше коллективных. Объединяя эти два деления, получаем четыре основных типа современных социальных теорий: социализм, анархизм, консерватизм и либерализм[311]. Когда говорится о типах социального теоретизирования, имеются в виду не столько теории в более или менее строгом смысле этого слова, сколько разные стили размышления о социальных проблемах, разные способы подхода к решению таких проблем. В рамках каждого из типов социальной мысли существует множество конкретных, с разной степенью отчетливости сформулированных теорий, отчасти конкурирующих, отчасти солидаризующихся друг с другом. В частности, нет какой-то единой концепции социализма, приемлемой для всех социалистов. Разные версии социализма иногда настолько далеко отстоят друг от друга, что выявление их глубинной общности превращается в самостоятельную проблему (например, социализм, предполагающий интернационализм и обобществление собственности, и социализм, основанный на идее превосходства одних наций над другими, сохраняющий собственников, но делающий их уполномоченными государства по управлению собственностью). Даже в западном марксистском социализме имеются многочисленные течения, ведущие полемику друг с другом[312]. Социализм, анархизм, консерватизм и либерализм – это, так сказать, чистые типы социальной мысли[313]. На их основе возникают разнообразные промежуточные разновидности теорий, получившие особое распространение в этом веке. Так, либеральный, или демократический, социализм, называемый иногда «социализмом с человеческим лицом», дополняет концепцию социализма определенными идеями либерализма; неолиберализм – результат усвоения классическим либерализмом определенных элементов консерватизма и т. д. Приведенная схема охватывает социальные концепции, выдвинутые примерно в последние три столетия. У каждой из указанных концепций можно найти отдаленных идейных предшественников. Но наличие такого, иногда очень отдаленного родства недавних и существовавших в далеком прошлом социальных теорий не может быть основанием для утверждений, будто социализм столь же стар, как и сама человеческая история, а основные элементы теории социализма были еще у Платона, или что отдельные фрагменты анархизма содержатся в философии Зенона и стоиков, и т. п. Подобные утверждения явно неисторичны. Основная ценность и цель либерализма – это реализация свободы личности. Другие ценности – демократия, правозаконность, нравственность и т. д. – представляют собой только средства для достижения этой свободы. Основной метод либерализма – это не столько творчество и создание нового, сколько устранение всего, что грозит индивидуальной свободе или мешает ее развитию. «…Убежденная в том, что она должна начать свой путь с самоочевидных истин, современная философия не смогла найти ничего более основательного и бесспорного, чем природа человеческой личности, – пишет Дж.Х. Сэбин, отождествляющий философию либерализма с современной социальной философией вообще. – Человеческое существо со всеми его интересами, предприимчивостью, стремлением к счастью и совершенствованию, наконец – с его разумом, который является условием успешной реализации всех его способностей, представляется основой для учреждения стабильного общества. Традиционные различия в общественном положении уже начали проявлять свою несостоятельность. Не человек как священник или солдат, как член какой-то гильдии или сословия, но человек как просто мыслящее существо, „неподвластный человек“, оказывается самодостаточной реальностью»[314]. Основной постулат либерализма о непреходящей ценности и равных правах каждой личности вместе с его методом, диктующим особую осторожность при решении социальных проблем, во многом объясняют ту трудность, с которой либерализм завоевывает себе сторонников. Как замечает В.В. Леонтович, либерализм «не привлекает людей, которых на современном языке метко называют активистами, но которые несомненно представляют собою психологический тип, появляющийся всегда и во все эпохи, хотя может быть не в таком количестве, как сейчас»[315]. Либерализм не предлагает никакой связной доктрины развития общества, реализация которой могла бы, скажем, привести к завершению «предыстории», недостойной человека, и началу «истории», отвечающей его высокому предназначению. Современный либерализм, иногда ошибочно оцениваемый как неотъемлемая составляющая идеологии современного капиталистического общества или даже как ее теоретическое ядро, на самом деле является лишь одной из теорий его развития, об общепринятости которой не может быть и речи. Этот либерализм по-прежнему весьма аморфен, его толкование меняется от десятилетия к десятилетию, у него,нет непререкаемых авторитетов, тех классиков, портреты которых, подобно портретам Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, висели бы в кабинетах государственных деятелей. «Сама природа принципов либерализма, – подчеркивает Ф. А. Хайек, – не позволяет превратить его в догматическую систему. Здесь нет однозначных, раз и навсегда установленных норм и правил»[316]. В XIX в. не раз предпринимались попытки систематизации концепции либерализма, изложения ее в форме немногих очевидных принципов, из которых вытекало бы все остальное его содержание. В 40-е гг. XX в. уязвимость такого подхода стала очевидной. «Наверное, ничто так не навредило либерализму, – пишет Хайек, – как настойчивость некоторых его приверженцев, твердолобо защищавших какие-нибудь эмпирические правила, прежде всего „laissez faire“[317]. В определенном смысле выдвижение на первый план принципа свободного предпринимательства было в свое время неизбежно. «В условиях, когда при столкновении множества заинтересованных, конкурирующих сторон каждый предприниматель готов был продемонстрировать эффективность тех или иных мер, в то время как негативные стороны этих мер были не всегда очевидны и зачастую проявлялись лишь косвенно, в таких условиях требовались именно четкие правила»[318]. Однако строгие формулы, которые использовались в XIX в. для изложения доктрины либерализма, были затем окончательно забыты. Не случайно либерализм постепенно приобрел славу «негативного учения», не способного предложить человеку индустриального общества никакой конкретной, рассчитанной на долгую перспективу программы. Либерализм – индивидуалистическая система, так как на первый план выдвигается отдельный человек, а ценность общественных групп или учреждений измеряется исключительно тем, в какой мере ими защищаются права и интересы индивида и способствуют ли они осуществлению целей отдельных субъектов. Либерализм считает своей целью благополучие и даже счастье человека, но достигаемые усилиями самого человека, ставящего перед собой собственные цели и пользующегося максимально возможной свободой. «В согласии с этим либерализм считает основой общественного порядка личную инициативу, предпринимательский дух отдельного человека. Поэтому… либерализму свойственно сводить к минимуму все организации и все регламенты, которые являются элементом объективного порядка и как таковые противостоят субъективной предпринимательской инициативе отдельного лица и тормозят его энергию»[319]. Предполагается, что весь круг обязанностей по поддержанию социального порядка покоится в конечном счете на индивиде. Иногда речь идет не просто об индивиде, а конкретно о его совести. Совесть – краеугольный камень старых форм либерализма: в первую очередь на нее опирается выбор людей между порядком и анархией, она приказывает человеку следовать велениям разума в большей степени, чем велениям переменчивых чувств. Совесть и сопряженное с нею чувство долга позволяют связать свободу личности с объективным порядком. Нужно отметить, однако, что постепенно эволюция либерализма заметно ослабила обращение к совести как тому началу, которое должно согласовать и примирить идею автономии воли и разума личности, с одной стороны, и идею социального порядка и поддерживающего его универсального закона, с другой. Процесс ослабления моральных аспектов в обосновании либерализма, все более последовательный отказ от прямых ссылок на такие понятия, как совесть, долг, справедливость и т. п., во многом был связан с ослаблением религиозной морали. Однако и теперь имеются исследователи, полагающие, что ясная и последовательная система либерализма должна иметь моральное и в конечном счете теологическое обоснование. О приоритете «духовного» в либерализме В.А. Димант, например, пишет, что истина либеральной идеи заключается в том, что человек не может ограничиваться только своими политическими связями. Он нечто большее, чем просто кирпичик в социальном здании. «Христианская революция в античности стала подтверждением этой истины, основывающейся на теории, видящей человека творением Божьим, а его жизнь – устремленной в вечный мир; таким образом, данная теория влияла на жизнь человека в этом мире»[320]. Современная либеральная мысль стремится сохранить эту истину, но без ее религиозных основ. Она подтверждает достоинство личности, но не ради чего-то большего, чем могли бы обеспечить ее социальные связи, а напротив – во имя менее весомых вещей. Либеральная мысль требует свободы для индивидуума, но не на том основании, что человек – это существо, отчасти пребывающее в вечности, а потому, что человек, являясь мельчайшей частичкой политики, имеет право на существование в самом себе. Вместо стремления к свободе ради поисков позитивных социальных целей, управляемых духовными связями человека, либеральная мысль поощряет требование свободы от того или иного посягательства на права личности. «Вследствие освобождения либерализма от религиозных толкований свободы, нацеленных на позитивные результаты, современный мир добился не светской свободы, но встал на путь социальной дезинтеграции, вынуждающей людей защищаться от деспотических объятий коллективизма. Наша задача, следовательно, состоит в том, чтобы в условиях современного мира возродить позитивную религиозную идею человеческого бытия, ибо лишь она одна способна спасти нас от последствий принятия доктрины, согласно которой государство – это первооснова сообщества людей, а не его атрибут… И именно из-за недостатка органичной связи между мирской и духовной жизнью человека естественные социальные функции промышленности, торговли, образования, семейной жизни и региональной политики утратили свои цели. Этот „приоритет духовного“ следует поддерживать, но не забвением мирских, житейских дел, а как условие правильного управления ими»[321]. Обоснование либерализма может быть, таким образом, очень разным. Один из упреков, предъявляемых обычно либерализму, заключается в том, что он представляет каждого человека как законченное совершенство. Но реальный человек, о максимальной свободе которого печется либерализм, тянется не только к добру, но и ко злу, нередко жаждет свободы, но иногда решительно бежит от нее. Как с горечью говорил еще Сократ, «люди знают, что справедливо, но часто поступают несправедливо». Можно ли обычному, далекому от совершенства человеку предоставлять чересчур большую свободу? Вполне вероятно, что он использует ее не для достижения счастья и благополучия, а во вред самому себе и другим. Этот упрек в переоценке реального человека во многом несправедлив. Либерализм вовсе не так благодушен в истолковании личности, как это представляют некоторые его противники. Он понимает, что от человека можно ожидать не только хорошего, но и плохого. Предполагая, что человек рассудителен, способен принимать взвешенные и справедливые решения, либерализм вместе с тем учитывает и возможность зла и несправедливости в действиях людей и предусматривает определенные механизмы, препятствующие использованию индивидуальной свободы во зло. «Либерализм – система индивидуалистическая, дающая человеческой личности и ее правам превосходство надо всем остальным, – пишет В.В. Леонтович. – Однако либеральный индивидуализм не абсолютен, а относителен. Либерализм отнюдь не считает, что человек всегда добродетелен и воля его всегда направлена на благие дела. Наоборот, либерализм хорошо знает, что человек, будучи наделен более или менее самостоятельным сознанием и относительно свободной волей, может стремиться ко злу так же, как и к добру»[322]. Переоценкой человека, его устремленности к позитивным идеалам страдает, скорее, не либерализм, а радикальный индивидуализм, или анархизм. Последний считает человека в полной мере совершенным и полагает, что предоставление ему неограниченной свободы сразу же решит все проблемы социального устройства, так что не нужно будет ни государства, ни какого-либо репрессивного аппарата. Свободный индивид станет единственной и вполне достаточной основой социального порядка. В трактовке человека либерализм, в особенности современный либерализм, избегает индивидуалистических крайностей анархизма, способных в короткий период разрушить общество. Главным оппонентом либерализма является, однако, не радикальный индивидуализм, а современный радикальный коллективизм, или социализм. Социалисты убеждены, что человек, достающийся новому социалистическому обществу от «старого мира», является настолько несовершенным, что его придется в конце концов заменить «новым человеком». Но до тех пор, пока совершенного человека нет, человека, доставшегося от старого общества, надо лишить его индивидуалистической и капризной свободы, поставить под неусыпный надзор коллектива и систематически, ничего не упуская из его мыслей, чувств и действий, перевоспитывать. Иногда социализм, особенно так называемый демократический социализм, прибегает к лозунгу свободы. Так было, в частности, в 20–30-е гг. XX в., когда социалисты начали все чаще использовать идею «новой свободы». На самом деле это было лишь обещание утилитарной свободы в деле строительства нового общества и старое обещание равного распределения богатства. «Обещание свободы стало, несомненно, одним из сильнейших орудий социалистической пропаганды, посеявшей в людях уверенность, что социализм принесет освобождение, – писал в начале 40-х гг. Ф.А. Хайек. – Тем более жестокой будет трагедия, если окажется, что обещанный нам Путь к Свободе есть в действительности Столбовая Дорога к Рабству»[323]. Хайек подчеркивает, что как раз обещание социалистической свободы не дает увидеть непримиримого противоречия между фундаментальными принципами социализма и либерализма. «Именно оно заставляет все большее число либералов переходить на стезю социализма и нередко позволяет социалистам присваивать себе само название старой партии свободы. В результате большая часть интеллигенции приняла социализм, так как увидела в нем продолжение либеральной традиции. Сама мысль о том, что социализм ведет к несвободе, кажется им поэтому абсурдной»[324]. Ставшие известными в последние десятилетия данные о тоталитарном терроре и особом истолковании свободы в странах «социалистического лагеря» хорошо показывают проницательность и правоту Хайека. Свобода в либеральном ее понимании и социалистическая свобода противоположны по своей сути. Первая с точки зрения второй является безудержным, разрушительным индивидуализмом; вторая с позиции первой действительно представляет собою дорогу в коллективистическое, тоталитарное рабство. Либерализм различает политическую и гражданскую свободу. Политическая свобода – это право гражданина участвовать в управлении государством; гражданская свобода – это те основные права, на признании которых строится гражданское общество. Политическая свобода рассматривается либерализмом как дополнение свободы гражданской: первая требуется только в качестве гарантии второй. Однако политическая свобода представляет собой необходимое дополнение к гражданской свободе и притом, можно сказать, единственно действенное ее дополнение. Гражданская свобода гораздо существеннее для индивидов, чем их политическая свобода. Но без политической свободы гражданская свобода хрупка и ненадежна. Две основные гарантии индивидуальной свободы – как гражданской, так и политической – либерализм видит в частной собственности и правовом государстве. Либерализм, говорит В.В. Леонтович, настаивает на незыблемости частной собственности перед лицом государственной власти, поскольку в ненарушаемом обладании благами, принадлежащими отдельным лицам, он видит самую действенную гарантию возможности для отдельного человека спокойно преследовать свои цели и развивать свои способности. Согласно либерализму, человек, в какой-то мере огражденный от давления материальной нужды, имеет возможность посвятить себя созданию своего собственного счастья. Лозунг либерализма – «Блаженны имущие (обладающие имуществом)». Поскольку обладание имуществом расценивается как нечто положительное, либерализм берет под свою опеку свободу тех видов деятельности, которые направлены на добывание и рост частной собственности. Либерализм добивается устранения всех ограничений частной инициативы и частного предпринимательства, ведущих к приобретению имущества[325]. Леонтович упрощает определенные проблемы, причем делает это, в общем-то, в духе старого либерализма. Индивидуалистический социальный порядок действительно зиждется прежде всего на предприимчивости отдельных лиц и их свободной воле. Из этого, однако, не вытекает, что этот порядок является оправданным как раз в той мере, в какой он защищает субъективные права личности. В интересах общественного целого возможны и фактически всегда имеют место ограничения индивидуальной предприимчивости и воли. Леонтович оставляет эту важную сторону дела без внимания. Кроме того, он чересчур тесно сближает незыблемость частной собственности и возможность отдельных людей преследовать свои цели и развивать свои способности[326]. Известно, что коммунистическая теория утверждала как раз обратное: только полное устранение частной собственности позволит человеку избавиться от внешних ограничений (в частности, от ограничений, связанных с сохранением и приумножением этой собственности) и посвятить себя целиком совершенствованию своих способностей и талантов. Считалось, что человек, озабоченный материальной стороной своей жизни, является «односторонним»; только избавившись от этой озабоченности он превратится во «всестороннего человека», широко и свободно подходящего как к жизни в целом, так и к самому себе. Обе эти позиции, излишне прямолинейно связывающие совершенствование человека с обладанием им частной собственностью или, напротив, с радикальным его отказом от нее, являются крайними. Тем более рискованно выдвигать обладание собственностью в качестве необходимого условия индивидуального счастья. Трудно сказать, где было больше счастливых людей: в древних Афинах, где свободные граждане вели достаточно скудную по современным меркам жизнь (известно, например, что Сократ был вынужден отправиться в военный поход необутым), или в современных Соединенных Штатах, где один человек из тысячи является миллионером. Если отвлечься от репрессий в СССР в 30-е гг., то опять-таки сложно решить, где больше было счастливых людей в этот период: в Советском Союзе, успешно, с энтузиазмом и с опережением всех сроков строившем коммунизм, или же в пораженных тяжелейшей экономической депрессией Соединенных Штатах. И наконец, Леонтович чересчур тесно связывает основной пафос либерализма с отстаиванием неограниченной индивидуальной инициативы, частного предпринимательства и приобретения имущества. Либерализм давно уже отошел от мысли, что ничем не ограниченное свободное предпринимательство, дающее возможность становиться богаче, является наиболее важной социальной ценностью. Одной из основных проблем либерализма являются отношения между человеком и властью, совмещение идеи равенства и автономии личности с необходимостью политической власти. Если индивид свободен и не обязан подчиняться никакой личной деспотической власти, то какой власти вообще он подчиняется? Либерализм отвечает на это, что индивид должен подчиняться только закону, установленному в надлежащем порядке и призванному управлять людьми и сдерживать их побуждения. Как афористично выразился Вольтер, «свобода состоит в том, чтобы быть независимым от всего, кроме закона». «Либерализм требует создания объективного правового государственного порядка, противостоящего воле отдельных людей и связывающего ее, – пишет Леонтович. – Поэтому он одобряет учреждения или общественные формы, в которых отдельный человек подчиняется определенному порядку и дисциплине»[327]. Либерализм колеблется, однако, между двумя самостоятельными, логически не связанными представлениями о законе. С одной стороны, закон является воплощением и закреплением устоявшихся социальных ценностей, проверенных и одобренных разумом. Но с другой стороны, закон – это продукт волевого решения и нередко выражение групповых, субъективных интересов. В первом случае подчинение закону опирается на убеждение в его справедливости и его полезности для социальной жизни. При втором истолковании подчинение закону носит формальный характер и объясняется тем, что он вводится властями и обладает принудительной силой. Расхождение между двумя возможными представлениями о законе явилось одной из причин кризиса либерализма в начале этого века, когда под воздействием позитивизма и социализма стало доминировать второе истолкование закона. По поводу этого старого спора о природе законов, устанавливаемых государством, нужно заметить, что старый либерализм, пытавшийся соединить в одну концепцию истинностное и ценностное измерение закона, был проницательнее, чем его оппоненты, концентрировавшие свое внимание исключительно на ценностном его измерении. Закон имеет смешанный, описательно-оценочный характер. С одной стороны, он является итогом анализа предшествующих попыток регулирования определенной области деятельности и в этом смысле дает описание сложившейся или складывающейся практики такого регулирования. Но, с другой стороны, закон не только описывает прошлое поведение, но и предписывает образцы будущего поведения. Особенно характерны в этом плане законы морали, у которых истинностный и ценностный аспекты почти равновесны. Эти законы подобны двуликому существу, обращенному к действительности своим оценочным лицом, а к ценностям – своим описательным, отражающим прошлый опыт лицом. Что касается либерализма, то он так и не сумел понять эту двойственную, дескриптивно-прескриптивную природу законов[328]. Либерализм убежден, что устранение помех личной свободе не должно принимать форму насильственного переворота или разрушения. «Согласно либеральному мировоззрению, – пишет Леонтович, – исторические долиберальные государственные формы нельзя разрушать революционным переворотом, а надо их преобразовывать… Антиреволюционные позиции либерализма в основном вытекают из следующего соображения: если государство, не основанное на либеральных принципах, но не определенно и открыто тираническое и деспотическое, существует уже долгое время, то это долгое существование ведет к образованию умеренных и сдерживающих тенденций в государственной практике, так что и в рамках подобного государства развиваются и укрепляются многочисленные положительные стороны государственной системы, государства как такового. Наблюдение это в свою очередь зиждется на консервативной теории о прогрессе, глубоко связанной с самой сутью либерализма…»[329]. Согласно этой теории, прогрессивной силой являются в первую очередь укрепление и утверждение, а не разрушение. Устранять необходимо прежде всего неограниченное расширение полномочий государственной власти, благодаря которым она может встать над правом и произвольно менять законы; далее нужно препятствовать обязательному планированию и разрастанию административных учреждений и их продукции. Но и в этих случаях действовать следует с особой осторожностью, а ни в коем случае не неожиданно и безжалостно. Решительный отказ либерализма от революционного пути преобразования общества перекликается с идеей социальной инженерии К. Поппера. Социальная инженерия – это постепенное, последовательное или поэтапное преобразование общества, с особой осторожностью относящееся к возможным социальным последствиям проводимых перемен. Этот метод преобразования общества Поппер противопоставляет утопической инженерии, к которой явно тяготели Платон и Маркс и суть которой в радикальном и широкомасштабном преобразовании общества но единому, заранее разработанному плану, рассчитанному на создание совершенного общества. «Сторонник постепенной или поэтапной инженерии, – пишет Поппер, – защищая свой метод, может сказать, что большинство людей поддержат и согласятся скорее на систематическое преодоление страданий, несправедливости и войн, чем на борьбу за воплощение какого-то идеала»[330]. Проекты, которые способна реализовать поэтапная инженерия, относительно просты. Они затрагивают, как правило, какое-либо одно социальное учреждение – например, здравоохранение, обеспечение занятости, арбитражный суд, построение государственного бюджета в условиях экономического спада или систему образования. Если эти проекты не дают эффекта, ущерб от них не особенно велик, и исправить их не так сложно. Такие проекты содержат меньший риск и потому вызывают меньше споров. Поэтому прийти к разумному соглашению относительно существующих зол и средств борьбы с ними легче, чем определить бесспорное идеальное благо и приемлемые для всех пути его достижения. Можно поэтому надеяться, что, используя метод частных социальных решений, удастся преодолеть самую большую практическую сложность, касающуюся политических реформ: использовать для реализации принятой программы разум, а не страсти и насилие. «При этом появится возможность достигнуть разумного компромисса и, следовательно, улучшить существующую ситуацию с помощью демократических методов»[331]. Попиер полагает, что предлагаемая им постепенная социальная инженерия является универсальной: она применима как в случае поэтапного преобразования отдельных сторон общества, идущего без какого-либо глобального плана, так и в случае радикального преобразования, призванного воплотить некий общий социальный идеал. Применяющий социальную инженерию политик «может как иметь, так и не иметь перед своим мысленным взором план общества, он может надеяться, а может и нет, что человечество однажды воплотит в жизнь идеальное общество и достигнет на земле счастья и совершенства»[332]. Поппер оговаривает, однако, что если у политика есть идея идеального общества, он должен будет признать, что воплотить ее станет возможным только в весьма отдаленном будущем: «… Он будет сознавать, что если человечество и способно достичь совершенства, то это произойдет еще очень не скоро, и что каждое поколение людей, а значит, поколение наших современников стремится не столько к тому, чтобы его осчастливили – ведь не существует институциональных средств, позволяющих сделать человека счастливым, – сколько к тому, чтобы его избавили от несчастий, которые человечество способно предотвратить… Поэтому приверженец поэтапной инженерии будет разрабатывать методы для поиска наиболее тяжелых, нестерпимых социальных бед, чтобы бороться с ними, а не искать величайшее конечное благо, стремясь воплотить его в жизнь»[333]. Позиция Поппера в этом моменте явно непоследовательна. Для воплощения идеального общества социальная инженерия явно непригодна. Более того, всем, кто настаивает на глобальном переустройстве общества, постепенность в его преобразованиях будет представляться просто вредной. Если нужно вырвать больной зуб, то откусывать от него по кусочку, пусть и самому негодному, значит причинять пациенту ненужную боль. Поппер словно забывает, что почти все те, кто верил в построение идеального общества, были убеждены, что его утверждение должно произойти в ближайшем будущем, и требовали начинать не с частичных реформ, а с глубокой социальной революции. Можно вспомнить также, что самому методу поэтапной социальной инженерии в западноевропейских странах путь открыли как раз буржуазные революции в этих странах. Эволюция либерализма Либерализм является не только теорией, но и определенной социальной практикой. Истоки либерализма восходят к эпохе буржуазных революций XVII–XVIII вв.[334] Экономический либерализм выступил с критикой феодальной регламентации экономических отношений. Физиократы, а за ними А. Смит активно поддержали лозунг «laissez faire». «Система естественной свободы» Смита требовала предоставления полного простора частной инициативе, обеспечения условий для свободного предпринимательства и торговли, освобождения экономической деятельности от государственной опеки. Дж. Локк и др. внесли важный вклад в утверждение идей парламентской демократии, конституционного правления, основанного на разделении власти между исполнительными и законодательными органами, обеспечении основных прав граждан, включая свободу слова, печати, вероисповедания и т. д. «Либерализм, – отмечает В.В. Леонтович, – творение западноевропейской культуры и, в основном, плод уже греко-римского мира средиземноморской области. Корни либерализма уходят в античность и к этой первозданной его основе принадлежат такие вполне четко выраженные понятия, как правовая личность и субъективное право (в первую очередь право на частную собственность), а также некоторые учреждения, в рамках которых граждане участвовали в управлении государством и особенно в законодательной деятельности. Эта основа либерализма была вновь открыта западноевропейскими нациями и дополнена многочисленными новыми вкладами»[335]. Леонтович указывает два отдаленных источника либерализма: феодальную систему и независимость духовных властей от светских в средние века. «С исторической точки зрения, свободы в западноевропейских государствах зиждутся на равновесии, образовавшемся между королевской властью и феодальными властителями… независимость папы от носителей светской власти также являлась важным источником свободы на Западе, ибо на ней основывалась автономия духовных лиц от государства и внутри государства возникла некая автономная от него сфера»[336]. Леонтович отмечает, что в России эти корни западноевропейского либерализма отсутствовали: «За представителями церковной власти никогда не признавалось положение суверенных властителей, а феодализма в России не было»[337]. В XIX в. либерализм отстаивал общественное устройство, при котором регулирование социально-экономических отношений осуществляется спонтанно, через механизм «свободного рынка». На основе философии утилитаризма И. Бентама Дж.С. Миллем, Г. Спенсером и др. было развито утилитаристское обоснование либерализма, основу которого составляет стремление к достижению «наибольшей суммы общего счастья». Следует отметить, впрочем, что отношение к либерализму самого Бентама было скептическим. Его идеалом, как и идеалом Эпикура, была безопасность человека, а не его свобода. Убежденность Бентама в том, что жить надо в безопасности и спокойствии, заставляла его восхищаться благожелательными самодержцами, предшествовавшими французской революции: Екатериной Великой и королем Франции. Бентам глубоко презирал связанное с идеей свободы учение о правах человека. Права человека, говорил он, это явная чепуха, неотъемлемые права человека – чепуха на ходулях. Декларацию прав человека, разработанную французскими революционерами, он называл «метафизическим произведением». Ее положения, говорил он, можно разделить на три класса: невразумительные, ложные и как невразумительные, так и ложные. «О войнах и штормах лучше всего читать, жить лучше в мире и спокойствии» – эта идея Бентама ставит безопасность выше свободы, за которую необходимо постоянно вести борьбу[338]. Критика Бентамом либерализма не потеряла своей актуальности и теперь. В чем-то она созвучна коллективистической критике либерализма. В последней трети XIX в. экспансии либеральных идей был положен конец. На длительный период они были вытеснены социалистическими идеями, основное содержание которых составляли «организация», «обобществление» и «планирование». Парадоксальным образом это произошло под флагом требования «новой свободы». Уже завоеванные свободы объявлялись «ничего не стоящими» без той «экономической свободы», которую должен якобы принести социализм. Если для либерализма свобода означала освобождение индивида от пут, не оставлявших ему выбора и заставлявших повиноваться власть имущим, то для социализма, истолкованного как скачок из царства необходимости в царство свободы, она сводилась к устранению оков капиталистической экономической системы и в конечном счете к требованию равного распределения богатства. В упадке либерализма определенную роль сыграло также проникновение в него позитивистских идей. Позитивисты-либералы отбросили метафизическое понятие справедливости как эмпирически ничего не значащее. Функция разума, не способного открывать принципы справедливости, была сведена к анализу законодательства, опирающемуся на веру в то, что имеющийся закон – это и есть единственно истинное право. «Концепция неотъемлемых прав человека, – пишет Д.Х. Хэллоуэлл, – прожила под придирчивым взором позитивизма не дольше, чем концепция справедливости. Права человека, рассматриваемые в зеркале позитивизма, более не трактуются как естественные, т. е. принадлежащие индивидууму в силу его человеческой природы, но просто как законные права, которыми он обладает на основании своих взаимоотношений с государством. Строго говоря, человек с позитивистской точки зрения вообще не имеет никаких прав, и то, что либералы традиционно именуют „правами“, на самом деле – уступки, дарованные государством. Какими бы правами ни обладал индивидуум, все они гарантированы существующим законом, а поскольку это так, речь может идти не о правах, а лишь об уступках притязаниям людей со стороны государства. И, будучи уступками, такие права могут быть отменены либо ограничены в той мере, в какой государство сочтет это необходимым»[339]. Либерализм восстановил свои потенции только в 30-е гг. XX в., когда опыт коммунистической России показал, что обещанный социалистами путь к свободе есть в действительности прямая дорога к рабству. Постепенно классический либерализм подвергся существенной перестройке, прежде всего в вопросе о социально-экономической роли государства. Возникли концепции «нового либерализма», или неолиберализма. «Ранний либерализм, – пишет Б. Рассел, – был оптимистичным, энергичным и философским потому, что он был представителем растущих сил, которые появились как бы для того, чтобы без больших трудностей одерживать победы и принести своей победой великие блага человечеству»[340]. По мере стабилизации капитализма либерализм постепенно утрачивал легкость и юношеский оптимизм и все более ориентировался не только на индивидуальную предприимчивость и «невидимую руку» рынка, но и на устоявшиеся традиции и элементы государственного регулирования экономики с целью поддержания благоприятных условий для конкуренции. Существенное влияние на эволюцию либерализма оказала консервативная его критика, сложились даже определенные либерально-консервативные концепции, в которых своеобразно переплетаются идеи либерализма и консерватизма. О качественных и, как кажется, необратимых изменениях внутри либеральной мысли Ю.А. Замошкин пишет, что начиная с «нового курса» Рузвельта и распространения учения Кейнса в либерализме приобретают фундаментальную значимость принципиально новые идеи, идеалы и принципы. «Возникло новое понимание социальной и экономической роли государства. От него стали ожидать активных мер по защите свободы предпринимательства, рынка, конкуренции от возрастающей угрозы монополизма в любых его формах… Государству стали вменять в обязанность разработку общей стратегии экономического развития и осуществление регулятивной деятельности, направленной на воплощение данной стратегии в жизнь, предотвращение кризисов и стабилизацию финансового положения в своей стране, а затем и на мировом рынке, стимуляцию „большой“ науки и высокой технологии. Государство и местные органы власти рассматривались как владельцы собственности, все более значительной по своим масштабам. Оформилась идея плюрализма форм собственности»[341]. Была признана важность не только политических, но также социальных и экономических прав индивидов, особая значимость выравнивания возможностей и шансов людей, особенно являющихся членами социальных групп, фактически оказавшихся в наиболее трудном положении. Либерализм начал учитывать гуманистические идеалы, стоящие выше механизмов рынка и конкуренции, и подчеркивать значение коллективных действий, ограничивающих сферу применения этих механизмов, но обязательно в рамках демократически принятых законов и в тех пределах, в которых не ставится под угрозу динамизм развития общества. Этими соображениями объясняются, в частности, прогрессивные налоги на доходы граждан и прибыли предприятий ради перераспределения части национального богатства в пользу людей, которые по объективным причинам не смогли стать полноправными субъектами свободного предпринимательства, рынка, свободной конкуренции. Другим примером может служить частичное ограничение свободы рынка и конкуренции ради уменьшения остроты экологических проблем и проблем физического и нравственного здоровья людей[342]. Иногда утверждается, что идеи либерализма всегда были чужды для России и никогда не найдут в ней подходящей почвы. При этом ссылаются на пресловутую «соборность», будто бы изначально присущую русской душе, на коллективистический характер русского человека, на «евразийское начало» и другие подобные им неясные, вырванные из исторического контекста аргументы. Действительно, идеи либерализма плохо уживались с традиционным укладом российской жизни. Вместе с тем традиция либерализма, пусть не особенно глубокая и сильная, а временами даже прерывающаяся в России существует давно, по меньшей мере с XVIII в. Ясный и подробный анализ этой традиции дан еще в конце 50-х гг. В.В. Леонтовичем. Он отмечает, в частности, что «суть либерализма в России была совершенно тождественна с сутью западного либерализма»[343]. В предисловии к русскому изданию книги Леонтовича А.И. Солженицын замечает о понятии «либерализм»: «Мы убеждаемся, что понятие это употреблялось в России сотню лет (и употребляется нами сегодня) далеко не в своем истинном значении. Особенно поучительно для нас методически проводимое автором различение между либерализмом и радикализмом: слишком долго в русских XIX–XX веках второй называл себя первым, и мы принимали его таким – и радикализм торжествовал над либерализмом на погибель русскому развитию[344]. Однако русский образец полицейского государства, воплощенный в крепостничестве, еще более резко противоречил принципам либерализма, чем западноевропейское абсолютистское полицейское государство XVII–XVIII в.[345] Идеи либерализма стали приобретать значение в России в период царствования Екатерины II, наметившей первую программу либеральных реформ. Императрица была убеждена, что здоровое экономическое развитие должно носить естественный и стихийный характер. Она решительно одобряла либеральный принцип частной собственности и в связи с этим – преимущество гражданского права над государственным. «Меры, принятые Екатериной против Радищева, на первый взгляд, кажутся непонятными, как будто именно здесь и проявился ее отход от первоначальных идей, так как сначала по очень многим вопросам она придерживалась абсолютно одинакового с Радищевым мнения… Тем не менее есть очень значительное различие в отношении Екатерины и Радищева к существующему правопорядку»[346]. Радищев развивал то, говорит Леонтович, что можно назвать радикальной системой, хотя и изложенной в литературной форме. При Александре I хотя проблема конституции и не была решена, были набросаны многочисленные конституционные проекты. Декабристов Леонтович характеризует как радикалов и считает, что их выступление было во многом роковым для либерального развития в России. «Эпоха Александра II справедливо называется эпохой великих реформ, Александр II с самого начала считал освобождение крестьян первой и самой срочной задачей»[347]. Он старался продвигать реформу об освобождении так быстро, как только возможно. Однако состоявшаяся реформа не принесла ни успокоения, ни оптимистических надежд на будущее. Напротив, она вызвала разочарование и напряженность, связанные в первую очередь с общей духовной атмосферой, являвшейся прямым следствием распространения революционного образа мышления. Многие люди, и в первую очередь революционеры, ждали иной свободы: «Эта свобода должна была стать как бы подготовкой к пресловутому прыжку из царства необходимости в царство свободы. В ожидании такой свободы было нечто мистическое, во всяком случае некий политический мистицизм»[348]. Ссылка на мистику звучит здесь не особенно убедительно. Проблема состояла в том, что в России, стране по преимуществу крестьянской, старые формы крестьянского коллективизма, родственные социалистическому коллективистическому идеалу, явно доминировали, и значительная часть общества ожидала не либеральных прав и свобод, а какой-то версии коллективистической утилитарной свободы. На эту сторону дела указывает Г.П. Федотов. «60-е годы, сделавшие так много для раскрепощения России, – пишет он, – нанесли политическому освободительному движению тяжелый удар. Они направили значительную и самую энергичную часть его – все революционное движение по антилиберальному руслу. Разночинцы, которые начинают вливаться широкой волной в дворянскую интеллигенцию, не находят политическую свободу достаточно привлекательным идеалом. Они желают революции, которая немедленно осуществила бы в России всеобщее равенство – хотя бы ценой уничтожения привилегированных классов (знаменитые 3 миллиона голов)»[349]. Революционно настроенные слои общества начинают ожесточенную борьбу не только против дворянского либерализма, но даже против «реального социализма» Герцена. Раннее народничество 60–70-х гг. считает вредным даже принятие конституции, поскольку она способна укрепить позицию буржуазных классов. «Многое можно привести в объяснение этой поразительной аберрации: погоню за последним криком западной политической моды, чрезвычайный примитивизм мысли, оторванной от действительности, максимализм, свойственный русской мечтательности. Но есть один, более серьезный и роковой мотив, уже знакомый нам. Разночинцы стояли ближе к народу, чем либералы. Они знали, что народу свобода не говорит ничего; что его легче поднять против бар, чем против царя. Впрочем, их собственное сердце билось в такт с народом; равенство говорило им больше свободы»[350]. Столыпинская аграрная реформа предусматривала реализацию исключительно широкой программы. «В основе реформы лежало намерение дать крестьянскому вопросу либеральное решение»[351]. В либеральном духе был написан и Манифест 17 октября 1905 г., обещавший конституцию. Однако успехи революционного движения оставили все это на заднем плане. Как писал один из государственных деятелей той эпохи, «у революции была совершенно другая программа, и на первом плане в программе минимум низвержение не Самодержавия, а Монархии, установление полного народовластия и строительство социализма как конечная цель… Революционным партиям, которые европейский либерализм считали отсталым явлением, казалось, что в России можно установить то, чего не было и в Европе, т. е. новый социальный порядок. В одном они и не ошиблись. Нигде демагогия не могла встретить так мало сопротивления, как именно в нашей некультурной стране»[352]. Либеральная в целом Конституция 23 апреля 1906 г. была тут же прозвана «лже-конституцией». Неудачи либерализма в России начала XX в. Леонтович объясняет тем, что «конституционный строй в России не был основан на развитом гражданском строе, который вообще всегда является необходимой основой для всякой либеральной конституции… На самом деле… как раз неразвитость гражданского строя, гражданской свободы и повела к исчезновению политической свободы, к крушению конституционного строя в России»[353]. Неудачи либерализма в России Г.П. Федотов видит в том, что носителем политического либерализма здесь долгое время, едва ли не до самого 1905 г. было дворянство. «Вопреки марксистской схеме не буржуазия была застрельщицей освобождения: оставшись культурно в допетровской Руси, она была главной опорой реакции; вплоть до появления в конце XIX века нового типа, европейски образованного фабриканта и банковского деятеля. Но дворянство, если не в массе своей, косной и малокультурной, то в европейски образованных верхушках долгое время одно представляло в России свободомыслие»[354]. Узость и внутренняя противоречивость социальной базы либерализма привела в конечном счете к его поражению. Судьба политической свободы оказалась печальной. «Она виделась столь близкой и осуществимой в XVIII веке, особенно в начале XIX века. Потом она стала отдаляться и казалась уже химерой, „бессмысленными мечтаниями“ при Александре III и даже Николае II. Она пришла слишком поздно, когда авторитет монархии был подорван во всех классах нации, а еще углубившаяся классовая рознь делала необычайно трудной перестройку государства на демократических началах»[355]. История либерализма в России была на длительный период оборвана Октябрьской революцией 1917 г. В коммунистическом обществе слова «либерализм» и «либерал» приобрели явный негативный оттенок, а свобода, о которой говорил либерализм, обязательно заключалась в кавычки. Критика либерализма велась главным образом с двух позиций. Во-первых, это была консервативная критика, остающаяся в целом в рамках принятия капитализма и одобрения основных либеральных ценностей; во-вторых, это была коллективистическая критика и прежде всего критика со стороны социализма как наиболее радикальной формы современного коллективизма. Кроме того, либерализм, в отличие от многих других концепций социального развития (в частности, в отличие от марксизма и тем более от марксизма-ленинизма), всегда являлся в достаточной мере самокритичным и чувствительным к изменениям социальной жизни. Во многом его эволюция была связана не с критикой извне, со стороны иных теорий, а с критикой изнутри и с существенными изменениями самого капиталистического общества. Вкратце критику либерализма, относящуюся в первую очередь к классическому либерализму, можно свести к следующему. Либерализм трактует общество как организм, состоящий из своего рода «атомов» – свободных, самоуправляющихся индивидов, желания и интересы которых мало зависят от среды, в которой они живут и действуют. Отсюда переоценка моральной и ценностной автономии личности, ее способности и желания действовать исключительно по собственному плану и пользоваться своей системой ценностей. Кроме того, либерализм предполагает, что люди руководствуются в своей жизни и в своих отношениях с другими людьми прежде всего разумом, а не чувствами, верой, традицией и т. п., и выдвигает рационализм как едва ли не единственный метод решения всех социальных проблем. Вера либерализма в абсолютную моральную ценность личности, в духовное равенство людей и в присущую человеку мудрость чересчур оптимистична и плохо учитывает историческую конкретность и изменчивость человеческого существования. Естественная якобы потребность людей творить добро была поставлена под серьезное сомнение событиями, произошедшими в XX в. и в первую очередь тоталитаризмом. Либерализм грешит не только атомизмом и механицизмом, конструированием составных целостностей (государство, право и т. д.) из изолированных индивидов или факторов. Для либерализма характерно также упрощенное и, можно сказать, идеализированное понимание человека как атома социальной жизни. Что касается либерализма как своеобразного способа мышления об обществе, то ему можно поставить в упрек преувеличение роли выведения конкретных случаев из одного общего принципа или из немногих таких принципов. Кроме того, либеральное мышление нередко игнорирует историю и является в своей основе статическим, поскольку считает, что правильное понимание социальной жизни есть самодостаточная, автономная сфера, мало или вообще не зависящая от влияния истории. В частности, неисторично истолковываются неотъемлемые права человека (жизнь, свобода, собственность, право сопротивляться тирании и т. д.). Либерализм как бы не замечает, что помимо капитализма существовали и существуют другие, иногда принципиально иные способы общественного устройства, которые столь же естественны, как сам капитализм, а не являются какой-то «болезнью общества» или «вывихом истории». Либерализм плохо видит также преходящий характер самого капиталистического устройства, которое тоже исторично и в одно прекрасное время сойдет, как можно предполагать, с исторической арены. С этими общими особенностями либерального мышления тесно связано решение либерализмом многих конкретных проблем. В частности, либерализм (как и «социальная инженерия» Поппера) чересчур абстрактно противопоставляет путь постепенных, шаг за шагом идущих реформ более радикальному пути социальной революции. Более того, либерализм даже утверждает, что революции вообще не нужны и даже неразумны, во всяком случае в современном индустриальном обществе. Это как раз полная противоположность подходу, объявляющему революции основными двигателями человеческой истории. Не обсуждая эту сложную тему, можно лишь отметить, что либеральный реформизм и революционный радикализм нет смысла противопоставлять вне конкретной, исторически обусловленной ситуации. Если с какими-то социальными проблемами можно справиться с помощью последовательных, поэтапных реформ, то действительно лучше обойтись без революции, всегда сопряженной с насилием и перерывом постепенности в развитии общества. Но вопрос, на который либерализм не дает ответа, состоит в другом: всегда ли можно обойтись без революции, заместив ее подходящими к случаю реформами? Ответ на этот вопрос должен быть, скорее всего, отрицательным. Во всяком случае каждый переход от коллективистического устройства общества к индивидуалистическому его устройству, и наоборот, представляет собой глубокую социальную революцию. Если история рассматривается как колебания обществ между полюсами коллективизма и индивидуализма, революции становятся неотъемлемыми ее элементами. Путь постепенного реформирования можно уподобить терапевтическому лечению больного человека, революция – это болезненное хирургическое вмешательство. Большинство больных предпочли бы обойтись без хирургии. Точно так же большинство граждан более склонны реформировать существующее общество, а не разрушать какие-то важные его части (в первую очередь государство) революционным путем с намерением создать что-то принципиально новое. Но известно, что без хирургии в некоторых случаях не обойтись, особенно в случаях хронических, запущенных болезней. Аналогичным образом некоторым обществам невозможно обойтись без революции, какой бы болезненной она ни была. Марксизм переоценивал роль социальных революций в истории, либерализм, напротив, переоценивает возможности частичных, идущих шаг за шагом реформ. Возвращаясь к центральному понятию либерализма – понятию свободы, следует еще раз подчеркнуть ускользающую от внимания его сторонников многозначность этого понятия. Наряду с индивидуалистическим истолкованием свободы существует коллективистическое ее понимание. Как раз последнее дает социализму возможность выступать под флагом «новой свободы», вводя в заблуждение тех сторонников либерализма, которые под свободой имеют в виду только индивидуалистическую свободу. Либерализм не видит разных возможных истолкований свободы и явно переоценивает роль индивидуальной свободы в сложной системе социальных отношений. Во-первых, даже в развитом индивидуалистическом обществе далеко не все его члены горячо стремятся к свободе. Во-вторых, в коллективистическом обществе подавляющее большинство людей вовсе не чувствуют себя несвободными. Хороший анализ склонности человека индивидуалистического общества уклоняться от свободы дает Э. Фромм. Он напоминает, что Первую мировую войну многие считали последней войной, а ее завершение – окончательной победой свободы. Но не прошло и нескольких лет, как появились новые социальные системы, перечеркнувшие все, что было завоевано веками борьбы. Сущность этих новых систем состояла в подчинении всех неограниченной власти небольшой кучки людей, в полном контроле всех сторон как общественной, так и личной жизни человека. Фромм скептически относится к оценке данных обществ как неких отступлений от магистрального пути истории: «На первых порах многие успокаивали себя мыслью, что победы авторитарных систем обусловлены сумасшествием нескольких личностей и что как раз это сумасшествие и приведет со временем к падению их режимов. Другие самодовольно полагали, что итальянский и германский народы прожили в демократических условиях слишком недолгий срок и потому надо просто подождать, пока они достигнут политической зрелости. Еще одна общепринятая иллюзия – быть может, самая опасная из всех – состояла в убеждении, что люди вроде Гитлера якобы захватили власть над государственным аппаратом лишь при помощи вероломства и мошенничества, что они и их подручные правят, опираясь на одно лишь грубое насилие, а весь народ является беспомощной жертвой предательства и террора»[356]. Фромм полагает, что годы, прошедшие после поражения фашистских режимов, со всей очевидностью показали ошибочность этих точек зрения. «Нам пришлось признать, – пишет он, – что в Германии миллионы людей отказались от своей свободы с таким же пылом, с каким их отцы боролись за нее; что они не стремились к свободе, а искали способ от нее избавиться; что другие миллионы были при этом безразличны и не считали, что за свободу стоит бороться и умирать. Вместе с тем мы поняли, что кризис демократии не является сугубо итальянской или германской проблемой, что он угрожает каждому современному государству»[357]. В развитии демократического общества бывают такие кризисные периоды, когда большинство его членов оказываются готовыми отказаться от свободы во имя ценностей, представляющихся им более значимыми. В спокойные, относительно благополучные периоды многие индивиды этого общества тоже не в восторге от своей свободы. Свобода – это также ответственность за принимаемые решения и борьба за их реализацию. Многим не хотелось бы постоянно бороться за свое место под солнцем. Каждодневной и временами жестокой борьбе за существование они предпочли бы пусть не особенно комфортную, но спокойную и лишенную элементов борьбы и риска жизнь. Тот, кто хочет многого, считают они, пусть испытывает свою судьбу. Но те, кто готов довольствоваться тем немногим, что не унижает их достоинства и не выводит их в разряд парий, имеют право жить спокойно и не занимать себя постоянными размышлениями о том, что будет завтра, как сложатся мало зависящие от них обстоятельства и к каким результатам приведут только что принятые на собственный страх и риск (свободные) решения. Многие люди склонны ставить безопасность и устойчивость своего положения выше индивидуальной свободы, всегда связанной с ответственностью и риском. Не случайно один из основных аргументов индивидов коммунистического общества в пользу своего положения сводился к ссылке на превратности жизни человека в капиталистическом обществе: сегодня он благоденствует и живет намного лучше нас, но завтра может обанкротиться или оказаться безработным, и посмотрим, кто кому будет завидовать. Там же. Ранее уже говорилось, что свобода и счастье человека связаны между собой вовсе не так тесно, как это представлял себе старый либерализм. Человек, предоставленный самому себе и наделенный максимально возможной свободой, опирающийся на собственные волю и разум, не обязательно обретает благополучие и тем более счастье. Счастье – вещь чересчур тонкая и субъективная, чтобы на него можно было опираться, рассуждая о свободе. Есть, как кажется, две главные разновидности счастья: счастье как кратковременное, едва ли не мгновенное высочайшее удовлетворение и пик индивидуальной жизни и карьеры, и счастье как устойчивое блаженство и довольство жизнью во всех или почти всех ее проявлениях. О счастье первого рода писатель И. Бунин как-то заметил, что семь минут такого счастья на одну человеческую жизнь – это чересчур много. Приближает ли индивидуальная свобода человека к счастью? Быть может да, если под счастьем понимается момент высшего ликования, но сомнительно, что это так в отношении устойчивого состояния счастья. Свобода делает возможным выбор и риск и, соответственно, дает шанс неожиданной крупной победы и связанного обычно с нею мгновенного ощущения счастья, счастья как события. Что касается счастья как состояния, вряд ли оно существенно зависит от степени индивидуальной свободы, если, конечно, последняя не ограничена далее известного предела. Уже эти беглые и простые рассуждения о свободе показывают, что стороннику широкой индивидуальной свободы вряд ли удастся переубедить того, кто предпочитает коллективистическую утилитарную свободу, как и наоборот. Представителю либерализма, толкующему свободу в индивидуалистическом духе, не удастся заставить изменить свою позицию радикального социалиста, понимающего свободу совершенно иначе. Точно так же такой социалист едва ли будет способен привить либералу свое представление о свободе. Свобода – один из многих аспектов социальной жизни. Ставя вопрос более широко, можно сказать, что в общем случае стороннику индивидуалистического общества очень трудно, если вообще возможно, переубедить того, кто предпочитает коллективистическое устройство общества, и наоборот. Спор между ними во многом напоминает спор верующего с еретиком[358]. Такой спор не имеет отношения к истине, а является спором о ценностях, т. е. спором за победу и утверждение своей собственной точки зрения. Иными словами, этот спор не является ни дискуссией (спором об истине, использующим только корректные приемы), ни эклектикой (спором относительно истины, использующим и некорректные приемы). Спор между сторонником коллективизма и представителем индивидуализма чаще всего не является даже полемикой – спором о ценностях, использующим лишь корректные приемы. Этот спор почти всегда оказывается софистикой – спором о ценностях, об утверждении собственной точки зрения с помощью любых, в том числе и заведомо некорректных средств[359]. Не случайно советский коммунизм всегда говорил о столкновении коммунистической и буржуазной идеологий в военных терминах. Это столкновение представлялось как особый «идеологический фронт», борьба на котором не затихает и не становится менее ожесточенной даже тогда, когда на других «фронтах» общего сражения коммунизма с капитализмом наступает известное затишье, или «разрядка». Консерватизм Подобно либерализму, консерватизм является не столько единой, связной теорией, сколько стилем, или способом, мышления об отдельных социальных явлениях и об обществе в целом. К. Манхейм сравнивает либерализм и консерватизм как особые стили мышления со стилями в искусстве (барокко, романтизм, классицизм и др.). В истории искусства понятие стиля играет особую роль, позволяя классифицировать сходства и различия, встречающиеся в разных формах искусства. Искусство развивается благодаря стилям, и эти стили появляются в определенное время и в определенном месте, выявляя свои формальные тенденции по мере развития. «Человеческая мысль, – пишет Манхейм, – также развивается „стилями“[360] и разные школы мышления можно различать благодаря разным способам использования отдельных образцов и категорий мышления. Стиль мышления касается более чем одной области человеческого самовыражения: он охватывает не одну политику, но и искусство, литературу, философию, историю и т. д. «Различные стили мышления развивались в соответствии с партийными направлениями, так что можно говорить о мысли „либеральной“ или „консервативной“, а позднее также о „социалистической“[361]. Консерватизм зародился в Англии как непосредственная реакция на Французскую революцию. Основоположником его был Э. Берк. Существенный вклад в развитие консерватизма внесли в XIX в. С. Колридж, У. Вордсворт, Ф. Новалис, А. Мюллер, Ж. де Местр, А. Токвиль, Ф. Ламенне, Л. Бональд и др.[362] «Примечательность Берка заключается в том, – пишет Манхейм, – что он явился первым автором, кто критиковал французскую революцию. Он был инициатором антиреволюционного консерватизма. Все позднейшие консервативные критики французской революции оставались под большим или меньшим его влиянием. Именно Берк больше, чем кто-либо, давал антиреволюционному лагерю идеи и лозунги. Его „Размышления о революции во Франции“ явились памфлетом, направленным против прореволюционных обществ и клубов, возникавших в Англии… Англия предлагала особо выгодную перспективу для правильного политического понимания революции, поэтому каждое конкретное замечание превращалось в принципиальный тезис, становилось „философским“ – даже для ума принципиально нефилософского, каким и был наделен Берк»[363]. В дальнейшем идейный центр консерватизма переместился в Германию, в которой противоречие между либеральной и консервативной мыслью в первой половине XIX в. выступало в наиболее острой и отточенной форме. Консерватизм всегда вел борьбу, с одной стороны, с либерализмом, с которым он разделял, однако, многие важные общие ценности, а с другой – с социализмом. В конце XIX в. социализм решительно потеснил не только либерализм, но и консерватизм. В 30-е гг. XX в., когда стала ясной гибельность радикального социализма, па первый план вышел либерализм, настаивавший на государственном регулировании экономики и передаче государству ряда социальных функций. Консерваторы продолжали выступать за свободу рыночных отношений. В 70-х гг. появился и приобрел влияние так называемый неоконсерватизм, признающий в принципе необходимость государственного вмешательства в экономику, но отводящий все-таки главную роль рыночным механизмам регулирования. 80-е гг. стали периодом побед политических партий консервативной ориентации во многих развитых капиталистических странах. Консерватизм можно охарактеризовать как теоретическое осмысление традиционализма – более или менее универсальной тенденции к сохранению старых образцов, устоявшихся и оправдавших себя способов жизни. «…Развитие и распространение консерватизма как явления, отличного от обычного традиционализма, – пишет Манхейм, – зависят в конечном счете от динамического характера современного мира (основой этой динамики является социальная дифференциация)… Традиционализм может стать консерватизмом только в таком обществе, где происходит изменение через классовый конфликт, т. е. в классовом обществе»[364]. Традиционализм – это, так сказать, «естественный консерватизм», а консерватизм – это «теоретизирующий традиционализм». Консерватизм предполагает уважение к мудрости предков, сохранение старых моральных традиций, подозрительное отношение к радикальному преобразованию социальных институтов и ценностей. Консерватор понимает общество как особую реальность, имеющую свою внутреннюю жизнь и очень хрупкую структуру. Он убежден, что общество – это живой и сложный организм, и его нельзя перестраивать как машину. «Одной из центральных идей консерватизма, из которой собственно вытекают и многие другие, – пишет A.M. Мигранян, – является представление о том, что человеческий разум ограничен в своих возможностях восприятия общества в его тотальности, осознания смысла и цели социального процесса и определения места человека в этом процессе»[365]. Философскими предшественниками консерватизма были английские «моральные философы» Д. Юм, А. Смит и др., считавшие, что социальные институты представляют собой не реализацию каких-то планов или проектов, а являются, скорее, продуктами стихийной, идущей без предварительного плана деятельности людей и результатами постепенного отбора наиболее эффективных форм[366]. Консерватизм отвергает «инженерный» взгляд на общество, согласно которому общество способно сознательно, по заранее составленному рациональному плану контролировать и направлять свою будущую эволюцию. Консерваторы подчеркивают, что основные социальные институты, моральные традиции и практика капиталистического общества – суверенитет и автономия индивида, частная собственность и частное предпринимательство, политическая и интеллектуальная свобода, демократия и правление права – спонтанно выработаны в ходе культурной эволюции, без какого-либо предварительного плана. Социальный процесс представляет собой путь проб и ошибок. Опыт, накапливаемый и передаваемый из поколения в поколение, воплощается в социальных институтах и ценностях, которые не конструируются человеком сознательно и не управляются им по рационально обоснованному плану. Как писал Берк, «разум у отдельного человека ограничен, и индивиду лучше воспользоваться накопленными в течение веков общим банком и капиталом народов»[367]. Консерватизм не поддерживает концепцию полного laissez faire и не принимает идеи «естественных прав и свобод», «естественной доброты человека», «естественной гармонии интересов». Берк, в частности, отмечал, что своими правами и свободами англичане обязаны не каким-то рационально сформулированным абстрактным и универсальным принципам, а процессу развития английского общества от Великой Хартии вольностей до Билля о правах; в течение многих столетий эти права расширялись и передавались из поколения в поколение[368]. Консерватизм как, способ мышления тяготеет к конкретному мышлению. Особенно наглядно это проявляется при сопоставлении консерватизма с концепциями, предлагающими решительную переделку общества по единому, обеспечивающему эффективный прогресс плану. «Консервативный реформизм, – отмечает Манхейм, – основывается на замене одних единичных факторов другими единичными факторами („улучшении“). Прогрессистский реформизм стремится к устранению неудобного факта путем реформы всего окружающего мира, который делает возможным существование этого факта. Таким образом, прогрессистский реформизм стремится к изменению системы как целого, в то время как консервативный реформизм занимается отдельными деталями»[369]. Прогрессист связывает появление современного общества с принесением в жертву целых классов ради дезинтеграции имеющейся общественной структуры. Его мышление неизбежно должно быть абстрактным, поскольку оно опирается на формируемые им самим потенциальные возможности. Консервативное мышление, стремящееся сохранить существующее положение вещей и ослабить прогресс, является конкретным, ибо оно не вырывается за рамки наличной общественной структуры. Другим ключевым признаком, отличающим консервативное мышление от иных стилей мышления, является трактовка им свободы. Либерализм понимает свободу как право личности поступать по собственной воле и в первую очередь как возможность пользоваться неотъемлемыми правами человека. Свобода индивида ограничивается лишь аналогичной свободой других людей. Логическим дополнением этого истолкования свободы является политическое равенство всех людей, без которого свобода не имеет смысла. Хотя либерализм практически никогда не требовал полного равенства, консервативная мысль приписала ему утверждение, что люди фактически и со всех точек зрения равны. В противовес этому положению было выдвинуто новое истолкование свободы, которое Манхейм называет «качественной идеей свободы». Консерватизм не нападает на саму идею свободы, а подвергает сомнению лежащую глубже идею равенства. Утверждается, что люди принципиально неравны, неравны талантом и способностями, неравны в самом своем существе. «Свобода может, таким образом, основываться исключительно на способности каждого индивида к развитию без препятствий со стороны других согласно праву и обязанностям собственной личности»[370]. Как писал Ф. Шталь, «свобода состоит не в способности действовать так или иначе согласно арбитральным решениям, свобода состоит в способности сохранить себя и жить в соответствии с глубочайшим существом собственной личности. Глубочайшее существо индивидуума – это индивидуальность, которая не признает никаких внешних законов и предписаний. Тем не менее те права индивидуума, которые защищают независимую частную сферу, а также признают за индивидуумом право участвовать в политике государства, составляют существенный элемент политической свободы. Но наиболее глубокая сущность человеческой личности, – это не только индивидуальность, но и мораль… Цель политики – обеспечить материальную, а не только формальную свободу. Она не должна отделять индивидуума от физической власти или морального авторитета и исторической традиции государства, чтобы не основывать государства на обычной индивидуальной воле»[371]. Еще одним моментом, разделяющим сторонников ускоренного прогресса и консерваторов, является то, что прогрессистская мысль характеризует действительность не только в категориях возможности, но также в категориях нормы. Консервативная мысль, напротив, пытается понять действительность как результат влияния реальных факторов и осмыслить норму в категориях действительности. Как отмечает Манхейм, это два разных способа переживания мира, из которых вырастают два разных стиля мышления. Один смотрит на людей, и на социальные институты с требованием «так должно быть», вместо того чтобы подходить к миру как к комплексу законченных продуктов длительного процесса действия. Другой подход склоняет к некритическому принятию действительности со всеми ее недостатками. Консерватор со своей сильной привязанностью к принципу «не менять сложившееся положение» трактует действительность как нечто, что попросту существует, и это порой приводит к нотке фатализма. В практическом применении идеи консерватизма, как отмечает Э. Геллнер, иногда доводятся до абсурда, что подрывает доверие к самому консервативному мышлению. Консерваторы от политики хорошо понимают, что в самой природе общества существуют определенные ограничения, и их нельзя не принимать во внимание. О некоторых факторах общественной жизни нам ничего не известно. Некоторые консерваторы-практики на этом и останавливаются, объявляя неправомерным всякое вмешательство, всякие рациональные реформы, заведомо осуждая любые попытки преобразования общественной жизни на основе абстрактных принципов. Такие консерваторы готовы благословить любые политические и интеллектуальные злоупотребления, существующие в обществе сколько-нибудь длительное время, на том основании, что последние являются или окажутся в будущем социально функциональными, хотя и выглядят вне контекста отвратительными и абсурдными. «Такие неразборчивые консерваторы-функционалисты встречаются и сегодня. Начиная с совершенно правильной посылки, что та или иная бессмыслица или несправедливость является социально функциональной, они затем напрочь игнорируют тот факт, что некоторые формы глупости и насилия во сто крат менее функциональны, чем все остальные»[372]. Консерватизм не отрицает возможности и даже необходимости планомерного преобразования общества, он лишь подчеркивает, что такое преобразование должно опираться на прошлый опыт и сложившиеся традиции и быть чрезвычайно осторожным. «Особый характер консервативного переживания явлений в более широком контексте основан на подходе сзади, со стороны их прошлого, – пишет Манхейм. – Для прогрессивной мысли все в конечной инстанции обретает свое значение из-за чего-то вне или над собой, из утопии будущего либо от соотнесения с трансцендентной формой. В свою очередь консерватор видит всякое значение явления в том, что за ним стоит, или в прошлом как в зародыше эволюции. Там, где сторонник прогресса будет мыслить в категориях норм, консерватор – в категориях зародышей»[373]. Прогрессистское и консервативное переживания опыта различаются, таким образом, способом переживания времени: «… прогрессист переживает настоящее как начало будущего, консерватор же считает его последним пунктом, которого достигло прошлое… Консерватор переживает прошлое как нечто равное настоящему, поэтому его концепция истории скорее пространственная, чем временная, поскольку выдвигает на первый план сосуществование, а не последовательность»[374]. Консервативная мысль в этом плане отличается, полагает Манхейм, как от буржуазной, так и от пролетарской мысли. Консерватизм сосредоточивается на прошлом в той мере, в какой прошлое живет в современности. Буржуазная мысль, принципиально сосредоточенная на современности, живет тем, что является в данный момент новым. Пролетарская мысль, пытающаяся уловить элементы будущего, существующие уже в настоящем, сосредоточивается на тех имеющихся теперь факторах, в которых можно увидеть зародыши будущего общества[375]. Манхейм таким образом подытоживает характерные черты консервативной формы переживаний и мышления: подчеркивание качественной природы социальных явлений; акцент на конкретность как оппозицию абстрактности; понятие длящейся действительности в противоположность прогрессистской жажде изменений; противопоставление иллюзорной одновременности, усматриваемой в исторических событиях, либеральной концепции линейности исторического развития; стремление заменить индивида имением (собственностью) в качестве основы истории; предпочтение органических социальных целостностей составным общностям, подобным классам. Все это связано, считает Манхейм, со старыми формами переживания мира: «Чтобы действительно видеть мир глазами консерватора, нужно переживать события в категориях подходов, порожденных укорененными в прошлом общественными обстоятельствами и ситуациями …»[376] Именно с этой точки зрения консерваторы подвергли критике содержание концепций, основанных на доктрине естественного права, поставили под вопрос идею естественного состояния, общественного договора и принципы суверенности народа и прав человека. Методологическая консервативная критика мышления, основанного на идее естественного права, включала, по Манхейму, несколько основных моментов. Консерваторы заменили разум, на который постоянно ссылались их оппоненты, такими понятиями, как история, жизнь, нация. Дедуктивным наклонностям оппонентов консерваторы противопоставили идею иррационального характера действительности. В ответ на либеральный постулат сущностного сходства индивидов консерваторы выдвинули проблему их радикального различия. Либерально-буржуазному убеждению, что все политические и социальные инновации имеют универсальное применение, консерваторы противопоставили понятие общественного организма. Конструированию коллективного целого из изолированных индивидов и факторов был противопоставлен тип мышления, исходящий из понятия целого, не являющегося простой суммой его частей. «Государство и нация не должны пониматься как сумма их индивидуальных членов, напротив, индивидуум должен пониматься только как часть более широкого целого… Консерватор мыслит категорией „Мы“, в то время как либерал – категорией „Я“. Либерал анализирует и изолирует различные культурные области: Закон, Правительство, Экономику; консерватор стремится к обобщающему и синтетическому взгляду»[377]. В частности, Э. Берк в ответ на идею классического либерализма, что люди способны построить гражданское общество «заново» и «из ничего», писал: «Я не могу постичь, как тот или иной человек способен дойти до такой степени самонадеянности, чтобы считать свою страну не чем иным, как „чистым бланком“, на котором он волен намалевать все, что ему заблагорассудится. Человек… может желать, чтобы общество, которое он застал, придя в него, было устроено как-то иначе, но истинный патриот и подлинный политик всегда думает, как он мог бы сотворить нечто лучшее из того, что предоставила ему его страна. Склонность сохранять и способность улучшать, объединенные в одном человеке, – вот мой идеал государственного деятеля»[378]. Берк отмечал, что между «абсолютным разрушением» и «необустроенным бытием» имеется некая промежуточная зона, и определял задачу государственного деятеля как отыскание такой зоны. Статической теории разума была противопоставлена динамическая его концепция. Вместо того чтобы рассматривать мир как вечно меняющийся в отличие от остающегося неизменным разума, консерватизм представил сам разум и его нормы как меняющиеся и находящиеся в движении. Современный консерватизм пытается соединить две тенденции: характерное для классического либерализма уважение к свободе отдельного индивида и традиционную для консерватизма защиту таких ценностей, как мораль, семья, религия, закон и порядок и т. д. «Хотя на начальном этапе становления капиталистических обществ на Западе эти принципы, относящиеся к разным традициям мысли, казались взаимоисключающими, – пишет A.M. Мигранян, – но в процессе социального развития западного мира вместе с изменениями реальной жизни модифицировались и теоретические установки двух основных течений западной мысли – консерватизма и либерализма – вплоть до практического оформления, в оппозиции к марксизму и социал-демократии на Западе, либерально-консервативного консенсуса… Сегодня на Западе практически нет самостоятельной чистой консервативной или либеральной традиции. Основное направление западной мысли, называемое в широком смысле либеральным, органически впитало в себя главные элементы консерватизма, восходящие к Берку, Токвилю и другим»[379]. Противостояние социализму, выдвигающему план радикального коллективистического (и в частности, коммунистического) переустройства общества привело в конечном счете к сближению и даже слиянию либерализма и консерватизма, всегда остававшихся на позициях защиты основных ценностей современного индивидуалистического (капиталистического) общества. Критика капиталистического общества Еще в начале нынешнего века капитализм представлялся общественным устройством, установившимся на века, если не навсегда. Во всяком случае М. Вебер, В. Зомбарт и др. писали о капитализме так, как если бы ему предстояло существовать неограниченно долго. Однако уже в конце Первой мировой войны, неожиданно обнажившей многие скрытые пороки капиталистического общества, капитализм обнаружил свою историчность и даже известную хрупкость. Стало ясно, что капиталистическое устройство общества так же преходяще, как и всякое иное его устройство. Меняются материальная и духовная жизнь общества, изменяется сам человек, тысячами нитей связанный с современным ему обществом, и, соответственно, меняются формы общественной жизни. Идея, согласно которой в истории человечества есть некий ключевой момент (подобный рождению Христа, буржуазной или социалистической революции), после которого история замрет или перейдет в иное временное измерение, где речь будет идти уже не о веках, а о тысячелетиях, представляется явно ошибочной. Во всяком случае ясно, что капитализм – не тот общественный строй, который способен существовать века и века. Первая и вторая промышленные революции явно ускорили ход человеческой истории. Вместе с тем в настоящее время трудно, если вообще возможно, конкретизировать общие соображения об историчности капитализма, попытаться указать, какой именно решительной трансформации он подвергнется в будущем и какое новое общественное устройство придет ему на смену. Современный капитализм устойчив и динамичен, и нужны неожиданные и достаточно глубокие потрясения, чтобы выявить его глубинные пороки. Но уже сейчас можно попытаться показать, что капитализм – при всех его благах и свободах в развитых странах – вовсе не лишен серьезных недостатков и что жизнь даже в самых благополучных и свободных капиталистических странах – это отнюдь не тот идеал, достигнув которого, человек захотел бы остановиться. Хотя прогноз сколько-нибудь отдаленного будущего капиталистического общества нереален, критический анализ капитализма способен показать если не направление его сущностной трансформации, то хотя бы основные линии его будущих локальных изменений. Нужно, однако, учитывать, что дефекты какого-то общественного устройства, обнаруживаемые в период стабильной, некризисной его эволюции, как правило, оказываются очень отличными от тех скрытых его недостатков, которые выходят на поверхность в момент его кризиса и которые приводят его в конечном счете к катастрофе, т. е. к замене иным общественным устройством. Всякая критика формулирует оценки – утверждения о том, что является хорошим, а что плохим, что должно иметь место, а чему следует отказать в существовании. Одна из особенностей оценок в сравнении с описательными утверждениями состоит в том, что оценки имеют основание. За каждой оценкой стоит утверждение или система утверждений, с точки зрения которых рассматриваемый объект и оказывается хорошим, безразличным или плохим. Основания оценок только в редких случаях формулируются явно, обычно они подразумеваются и далеко не всегда их удается надежно эксплицировать[380]. Критика некоторого общества, в частности капитализма, также преследует цель сформулировать определенные оценки. Однако обычно эти оценки не высказываются явно, а предстают в форме описательных утверждений. Если даже какие-то оценки все же формулируются, их основания остаются, как правило, непроясненными. К примеру, приводимая далее критика капитализма Г. Маркузе звучит так, как если бы она не содержала никаких оценок, а являлась чистым описанием особенностей капитализма и происходящих в капиталистическом обществе процессов. Есть три способа общественного устройства: индивидуалистическое общество, коллективистическое общество и промежуточное между ними общество. Соответственно, имеются три основных варианта критики современного индивидуалистического общества, или капитализма. Эти варианты различаются основаниями, на которые опираются даваемые в их рамках оценки. Во-первых, это критика капитализма, остающаяся в основном на позициях капитализма и предполагающая его совершенствование, а не замену иным общественным строем. Во-вторых, коллективистическая критика капитализма, исходящая из убеждения в том, что капитализм должен – возможно уже в ближайшем будущем – уступить свое место на исторической сцене другому общественному строю; предполагается, что этим более совершенным строем является современная форма коллективизма, т. е. социализм в той или иной его разновидности (социализм, постепенно переходящий в коммунизм; социализм, замешанный на национализме; социализм, опирающийся на определенную религию, и т. д.). И наконец, в-третьих, критика капитализма может вестись с позиции общества, стоящего между коллективизмом и индивидуализмом и возможно дрейфующего к какому-то из этих двух полюсов. Три разновидности критики капитализма нелегко разграничить, поскольку основание критики обычно не формулируется явно и о нем можно только догадываться. Косвенным признаком, говорящим о позиции, с которой ведется критика, может служить ее острота и радикальность. Критика первого рода является более или менее сдержанной, критика третьего рода заметно резче, и, наконец, критика второго рода (коллективистическая критика) является предельно резкой и даже уничтожительной[381]. На этот косвенный признак и приходится в основном ориентироваться. Еще в конце XIX в. Э. Дюркгейм указал один из основных источников слабости современного ему капитализма: чрезмерный индивидуализм, слабость коллективного сознания и общих верований. Индивидуалистическое общество всегда чревато опасностью разъединения и аномалии. Чем больше капиталистическое общество содействует индивидам в их праве на самореализацию и удовлетворение желаний, тем больше опасность того, что индивиды забудут о требованиях дисциплины, об ограничении запросов и в конце концов постоянно будут чувствовать себя неудовлетворенными. «Чтобы господствовал порядок, – пишет Дюркгейм, – большинство людей должны быть довольны своей судьбой. Но для того, чтобы они были ею довольны, им нужно убеждение в том, что у них нет права иметь больше, а не наличие большего или меньшего. А для этого крайне необходим авторитет, превосходство которого они признают и через который как бы говорит право. Ибо никогда индивид, уступивший давлению своих потребностей, не признает, что он достиг предела своих прав»[382]. Дифференциация индивидов – отличительная черта капиталистического общества, служащая созидательным условием личной свободы. В этом обществе коллективное сознание частично утрачивает свою непреклонность, и индивид обладает значительной самостоятельностью суждений и действий. Возникает, однако, сложная проблема поддержания минимума коллективного сознания, при отсутствии которого неизбежна общественная дезинтеграция. Даже в обществе, в котором каждый индивид может и хочет быть самым незаменимым существом, необходима определенная коллективность, предписывающая каждому личную ответственность. Капиталистическое общество тоже предполагает известные императивы и запреты, коллективные ценности и объекты поклонения, привязывающие личность к социальному целому. Если высшим законом является индивидуализм, важно придать коллективному сознанию достаточный авторитет и достаточно широкое содержание. Учитывая те опасности дезинтеграции, которые таит в себе капиталистическое общество, Дюркгейм считает нужным дополнить его некоторыми принципами социализма. Сущность социалистического проекта он усматривает не в обобществлении собственности и даже не в планировании Социализм, по Дюркгейму, это лучшая, т. е. более осознанная организация коллективной жизни с тем, чтобы интегрировать индивидов в социальных общностях, наделенных моральным авторитетом и потому способных выполнять воспитательную функцию. Социальная проблема для Дюркгейма не столько экономическая, сколько моральная. Он не считает верным марксистское учение о классовой борьбе как движущей силе исторического процесса. Конфликты между рабочими и предпринимателями являются, по Дюркгейму, доказательством плохой организации или частичной аномалии современного общества и не предвещают скорого перехода к совершенно иному общественному или экономическому строю. Конкретный проект «капитализма с элементами социализма», предлагавшийся Дюркгеймом, был далек, как показали следующие события, от реальной жизни. Проблемы, вставшие в тот период перед капитализмом, оказались не столько моральными и воспитательными, сколько организационными и экономическими. Вместе с тем Дюркгейм правильно предсказал общее направление последующей трансформации капитализма – постепенное и умеренное внедрение в жизнь капиталистического общества тех элементов организации социальной и экономической жизни, которые характерны как раз для коллективистического общества. Речь идет в первую очередь об усилении социальной защищенности индивидов, обеспечении известного равенства их стартовых возможностей, последовательном вмешательстве государства в экономику и т. д. Резкой критике подвергает современный капитализм представитель так называемой критической теории Г. Маркузе. Он подчеркивает, что капитализм является не просто обществом потребления, а обществом доведенного до совершенства расточительного потребления. Жизнь в этом обществе «превращается в существование, так сказать, на грани, в состояние постоянной готовности принять вызов»[383]. Главным обещанием капитализма «является еще более комфортабельная жизнь для все большего числа людей»[384]. Сами эти люди «не способны вообразить себе иной универсум дискурса и поступка, поскольку сдерживание и манипулирование подрывными усилиями и элементами воображения стало составной частью данного общества»[385]. Методически расточительное потребление природных и людских ресурсов, требуемое постоянным повышением уровня жизни, не может продолжаться долго. Вместе с тем в самом капиталистическом обществе не видно сил, способных положить конец порочному кругу неуклонного роста потребностей и связанной с ней непрерывной интенсификации жизни и в первую очередь материального производства. «В условиях повышающегося уровня жизни неподчинение системе кажется социально бессмысленным, и уж тем более в том случае, когда это сулит ощутимые экономические и политические невыгоды и угрожает бесперебойной деятельности целого»[386]. Сравнение общества «тотальной мобилизации», каким является современный капитализм, с его предшественниками не оставляет сомнений в том, что это «новое общество». «Традиционные очаги беспокойства здесь стерилизованы или изолированы, а подрывные элементы взяты под контроль. Основные тенденции такого общества уже известны: концентрация национальной экономики вокруг потребностей крупных корпораций при роли правительства как стимулирующей, поддерживающей, а иногда даже контролирующей силы; включение этой экономики в мировую систему военных альянсов, денежных соглашений, технической взаимопомощи и проектов развития; постепенное уподобление синих и белых воротничков, разновидностей лидерства в сферах бизнеса и труда, видов досуга и устремлений различных социальных классов; формирование предустановленной гармонии между образованием и национальной целью; вторжение общественного мнения в частное домашнее хозяйство; открытие дверей спальни перед средствами массовой коммуникации»[387]. Маркузе обвиняет капиталистическое общество в стремлении уменьшить и даже поглотить оппозицию не только в сфере политики и высокой культуры, но даже в сфере инстинктов. Результатом является атрофия способности мышления схватывать противоречия и отыскивать альтернативы. «…В единственном остающемся измерении технологической рациональности неуклонно возрастает объем Счастливого Сознания. Это отражает прежде всего убеждение в том, что действительное разумно и что существующая система, несмотря ни на что, продолжает производить блага»[388]. Мысль человека направляется так, чтобы он видел в аппарате производства эффективную движущую силу мышления и действия, к которым должны присоединиться его собственные мышление и поступки. В этом переносе аппарат присваивает себе также роль морального фактора. В итоге совесть человека становится ненужным балластом. В капиталистическом мире овеществления и всеобщей необходимости – необходимости одномерного общества, не знающего альтернатив, нет места также чувству вины. «Уничтожение сотен и тысяч людей зависит от сигнала одного человека, который затем может заявить о своей невиновности и продолжать жить счастливо, не терзаемый совестью»[389]. Маркузе полагает, что современный капитализм делает технологическую рациональность универсальной и распространяет ее также на область социального поведения. Это порождает новый, невиданный ранее конформизм индивидов капиталистического общества и его отражение – счастливое сознание, убежденное в том, что система действует нормально и продолжает производить блага. «Власть над человеком, достигнутая обществом, ежедневно оправдывается его эффективностью и производительностью. И если оно уподобляет себе все, к чему прикасается, если оно поглощает оппозицию и заигрывает с противоречиями, то тем самым оно как бы доказывает свое культурное превосходство. Следуя этой логике, истощение ресурсов и рост количества отходов можно считать доказательством его благосостояния и „высокого уровня жизни“: „Сообщество слишком богато, чтобы проявлять беспокойство!“[390]. Капитализм как «общество изобилия» успешно скрывает свои недостатки, выставляя на первый план свои, кажущиеся несомненными, преимущества. «Здесь управление обществом, – пишет Маркузе, – вызывает неутолимую потребность в производстве и потреблении отходов, потребность в отупляющей работе там, где в ней нет больше реальной необходимости, потребность в релаксации, смягчающей и продлевающей это отупление, потребность в поддержании таких обманчивых прав и свобод, как свободная конкуренция при регулируемых ценах, свободный выбор между равноценными торговыми марками и ничтожной товарной мелочью при фундаментальном наступлении на потребителя»[391]. Маркузе правильно указывает, что «для определения степени человеческой свободы решающим фактором является не богатство выбора, предоставленного индивиду, но то, что может быть выбрано и что действительно им выбирается»[392]. Человеческие потребности, подчеркивает Маркузе, историчны. Интенсивность, способ удовлетворения и даже характер небиологических человеческих потребностей являются результатами предварительной обработки человека, или преформирования. Возможность что-то делать или не делать, наслаждаться или разрушать, иметь или не иметь оказывается или не оказывается потребностью во многом в зависимости от того, является или не является она желательной и необходимой для господствующих институтов и интересов. Капиталистическое общество навязывает человеку многие ложные и, хуже того, репрессивные потребности, сковывающие его способность распознавать недостатки современного ему общества. «В результате – эйфория в условиях несчастья. Большинство преобладающих потребностей (расслабляться, развлекаться, потреблять и вести себя в соответствии с рекламными образцами, любить и ненавидеть то, что любят и ненавидят другие) принадлежат к этой категории ложных потребностей»[393]. Технический прогресс, облегчение нищеты в развитом индустриальном обществе, завоевание природы и постепенное преодоление материальной нужды имеют, по Маркузе, своим отрицательным следствием бездумное, некритическое приятие этого общества, отвержение отказа, питающего и литературу, и всю высокую культуру. «Дон Жуан, Ромео, Гамлет, Фауст, как и Эдип, стали пациентами психиатра. Правители, решающие судьбы мира, теряют свои метафизические черты. Непрерывно фигурирующая по телевидению, на пресс-конференциях, в парламенте и на публичных мероприятиях их внешность теперь вряд ли пригодна для драмы, кроме драматического действия в рекламном ролике, в то время как последствия их действий далеко превосходят масштаб драмы»[394]. Эта дедраматизация жизни, лишающая человеческую жизнь высокого внутреннего напряжения, энтузиазма и самопожертвования, не коснулась пока только так называемых слаборазвитых стран, где еще сохранился легендарный революционный герой, способный устоять перед телевидением и прессой. Маркузе упрекает современное капиталистическое общество и в деэротизации жизни человека. «Механизация… „экономит“ либидо, энергию Инстинктов Жизни, т. е. преграждает ей путь к реализации в других формах»[395]. Как раз на это указывает романтическое противопоставление современного туриста и бродячего поэта или художника, сборочной линии и ремесла, фабричной буханки и домашнего каравая, парусника и моторной лодки и т. п. В старом мире действительно жили нужда, тяжелый труд и грязь, служившие фоном всевозможных утех и наслаждений. Но в нем существовал также «пейзаж», среда либидозного опыта, которого нет в нашем мире. «Окружающая среда, которая доставляла индивиду удовольствие – с которой он мог обращаться почти как с продолжением собственного тела, – подверглась жестокому сокращению, а следовательно, сокращение претерпел и целый либидозно наполняемый „универсум“. Следствием этого стали локализация и сужение либидо, а также низведение эротического опыта и удовлетворения до сексуального»[396]. Маркузе сравнивает занятие любовью на лугу и в автомобиле, во время прогулки любовников за городом и по Манхэттену и замечает, что в первых примерах окружающая среда становится участником, стимулирует либидозное наполнение и приближается к эротическому восприятию. «Либидо трансцендирует непосредственно эрогенные зоны, т. е. происходит процесс неренрессивной сублимации. В противоположность этому механизированная окружающая среда, по-видимому, преграждает путь такому самотрансцендированию либидо. Сдерживаемое в своем стремлении расширить поле эротического удовлетворения, либидо становится менее „полиморфным“ и менее способным к эротичности за пределами локализованной сексуальности, что приводит к усилению последней»[397]. Таким образом, внешняя среда, создаваемая капитализмом, уменьшает эротическую энергию и одновременно увеличивает сексуальную энергию. Капитализм предоставляет большую степень сексуальной свободы: последняя получает рыночную стоимость и становится фактором развития общественных нравов. Человеческое тело, являясь инструментом труда, вместе с тем получает возможность проявлять свои сексуальные качества в мире каждодневного труда и в трудовых отношениях. Это – одно из уникальных достижений индустриального общества, сделавшееся возможным благодаря сокращению грязного и тяжелого физического труда, наличию дешевой элегантной одежды, культуре красоты и физической гигиены, требованиям рекламной индустрии и т. д. «Сексуальные секретарши и продавщицы, красивые и мужественные молодые исполнители и администраторы стали товаром с высокой рыночной стоимостью; даже правильно выбранная любовница – что раньше было привилегией королей, принцев и лордов – получает значение фактора карьеры и не в столь высоких слоях делового общества»[398]. Маркузе обращает, в частности, внимание на контраст между изображением сексуальности в классической и романтической литературе, с одной стороны, и в современной литературе, с другой. Такие произведения, как «Федра» Расина, «Странствия» Гете, «Цветы Зла» Бодлера, «Анна Каренина» Толстого, определяются по своему содержанию и внутренней форме эротической тематикой. Вместе с тем сексуальность, хотя она абсолютна, бескомпромиссна и безусловна, входит в них в высшей степени утонченной и «опосредованной» форме. Полной противоположностью являются алкоголики О'Нила и дикари Фолкнера, «Трамвай Желание» и «Кошка на раскаленной крыше» Уильямса, «Лолита» Набокова и т. п. Здесь гораздо меньше ограничений и больше реалистичности и дерзости. «Ни об одной из сексуально привлекательных женщин современной литературы нельзя сказать того, что Бальзак говорит о проститутке Эстер: что ее нежность расцветает в бесконечности. Все, к чему прикасается это общество, оно обращает в потенциальный источник прогресса и эксплуатации, рабского труда и удовлетворения, свободы и угнетения. Сексуальность – не исключение в этом ряду»[399]. Маркузе – один из самых глубоких и последовательных критиков капитализма. Во многом это объясняется ясностью его исходной позиции, однозначностью оснований даваемых им оценок. Он рассматривает капитализм прежде всего как политический универсум, последнюю стадию реализации специфического исторического проекта – а именно, переживания, преобразования и организации природы как материала для господства[400]. На смену капитализму должно прийти, полагает Маркузе, коллективистическое общество, близкое к тому коммунистическому проекту, который обрисовал когда-то Маркс[401]. Критика Маркузе отправляется от реальных недостатков капиталистического общества. Оно и в самом деле является обществом расточительного потребления. Если бы хотя бы половина человечества вышла в сфере потребления на уровень развитых капиталистических стран, имеющиеся довольно ограниченные природные ресурсы (нефть, уголь, газ и т. д.) оказались бы исчерпанными в считанные десятилетия, а сама жизнь на Земле, как показывают расчеты экологов, сделалась бы невозможной. Бытие человека в капиталистическом обществе действительно представляет собой состояние постоянного напряжения и постоянной готовности ко все новым и новым вызовам. Многие индивиды этого общества почти неспособны представить себе иной, не основанный на растущем потреблении способ существования. Сами капиталистические государства являются, по словам Ф. Фукуямы, «вялыми, пресыщенными, самодовольными, интересующимися только собою, слабовольными»[402]. Маркузе, скорее всего, прав, что свобода дается индивидам капиталистического общества слишком большой ценою – ценой постоянного напряжения и непрерывной мобилизованности. Индивидуальная свобода, сопряженная с риском и постоянной ответственностью за каждый сделанный шаг, явно превалирует над ценностями спокойной, надежно защищенной от превратностей жизнью. Общественное мнение, каждодневно и упорно навязываемое прессой и телевидением, заглушает ответственность человека за собственные, только ему принадлежащие мысль и чувство. Такое мнение нередко затрагивает и частную жизнь людей, мешая отграничению ее от публичной жизни. Оно во многом искажает потребности человека, вовлекая его в нескончаемый поток все более изощренного потребления. Человек ставится своими неутолимыми потребностями в зависимость от своего окружения и общества в целом, причем под влиянием общественного мнения он воспринимает эти потребности как свои собственные, а не как навязанные ему со стороны. Маркузе правильно указывает на глубину и эффективность тех форм контроля за сознанием индивидов, который осуществляется с помощью внушающей силы «медиа»[403]. Используя все имеющиеся в его распоряжении средства, капиталистическое общество превращает неумеренное потребление в потребность своих индивидов и заставляет их видеть в потребляемых ими вещах самих себя: «Люди узнают себя в окружающих их предметах потребления, находят свою душу в своем автомобиле, стереосистеме, квартире с разными уровнями, кухонном оборудовании. Сам механизм, привязывающий индивида к обществу, изменился, и общественный контроль теперь коренится в новых потребностях, производимых обществом»[404]. В коллективистическом обществе человек имеет немногое, он не так привязан к вещам, делающим жизнь удобной, и это дает ему больше возможностей наполнить свою жизнь не вещами, а отношениями между людьми. Другое дело, что последние отношения коллективизм делает весьма своеобразными. Говоря о репрессивной функции общества изобилия, Маркузе справедливо подчеркивает, что свободный выбор среди широкого разнообразия товаров и услуг не означает свободы, если этот выбор целиком внушен человеку средствами массовой коммуникации и его окружением. Единство обществу потребления во многом придает то, что буржуазная в своей основе идея потребления как особого, предпочитаемого всем другим способа жизни проникает в среду мелкой буржуазии и далее во все другие слои капиталистического общества. «…Распространяя свои представления посредством целого набора коллективных образов, предназначенных для мелкобуржуазного пользования, – пишет Р. Барт, – буржуазия освящает мнимое отсутствие дифференциации общественных классов: в тот самый момент, когда машинистка, зарабатывающая 25 тысяч франков в месяц, узнает себя в участнице пышной церемонии буржуазного бракосочетания, отречение буржуазии от своего имени полностью достигает своей цели»[405]. Идею, что проникновение буржуазных идеалов в разные слои общества сглаживает классовые различия, высказывает и Г. Маркузе: «Если рабочий и его босс наслаждаются одной и той же телепрограммой и посещают одни и те же курорты, если машинистка загримирована не менее эффектно, чем дочь ее начальника, если негр владеет „Кадиллаком“ и все они читают одни и те же газеты, то это уподобление указывает не на исчезновение классов, но на то, насколько основное население усваивает потребности и способы их удовлетворения, служащие сохранению Истэблишмента»[406]. Маркузе пишет о растущем объеме «Счастливого Сознания». Скорее здесь следовало бы говорить не о счастье, а об иллюзии удовлетворенности, навязываемой капиталистическим обществом своим индивидам и достаточно бездумно принимаемой ими за основную характеристику своей жизни. Маркузе явно сгущает краски, отказывая человеку индустриального общества в должном учете морального фактора и даже в утрате совести и чувства вины. Тем не менее нужно признать, что универсализация технологической рациональности, резкое усложнение человеческих связей в данном обществе, нередкая отстраненность исполнителей от морально предосудительных результатов их деятельности, корпоративные интересы и т. д. не способствуют формированию здорового морального чувства и, в частности, притупляют совесть и чувство вины. Товары и услуги, говорит Маркузе, сами по себе навязывают капитализм со всеми его недостатками. Определенно, это не так. Дело не в самих по себе товарах и услугах, какими бы обильными и изощренными они ни являлись. Дело в том, что буржуазная идеология в стабильном капиталистическом обществе оказывается способной выдавать себя за национальную идеологию и представлять себя в качестве единственно оправданного способа видения мира и человека. Буржуазная в своей основе идея потребления как особого способа жизни, превосходящего все иные возможные способы, становится идеей всего или почти всего капиталистического общества, что влечет за собой многие отрицательные последствия. Особенно наглядно такие последствия проявляются в сознании и поведении среднего класса, призванного быть гарантом стабильности капиталистического общества и во многом имитирующего в своем отношении к жизни буржуазию. «Анонимность буржуазии еще более усугубляется, – пишет Р. Барт, – когда мы переходим от собственно буржуазной культуры к ее производным, вульгаризированным формам, используемым в своего рода публичной философии, которая питает обыденную мораль, церемониалы, светские ритуалы, одним словом, неписаные нормы общежития в буржуазном обществе. Невозможно свести господствующую культуру к ее творческому ядру; существует буржуазная культура, которая заключается в чистом потребительстве»[407]. Вся Франция погружена, отмечает Барт, в эту анонимную идеологию. Пресса, кино, театр, бульварная литература, церемониалы, правосудие, дипломатия, светские разговоры, погода, уголовные дела, волнующие перспективы жениться, кухня, о которой кто-то мечтает, одежда, которую он носит, – все в обыденной жизни связано с тем представлением об отношениях между человеком и миром, которое буржуазия вырабатывает для себя и для общества в целом. Эти «нормализованные» формы поведения и мышления почти не привлекают внимания из-за своей распространенности, затушевывающей их происхождение. Они занимают промежуточное положение, не будучи ни явно политическими, ни явно идеологическими, и вливаются в необозримую совокупность недифференцированных, незначащих фактов, составляющих ту среду, в которой обитает человек. «…Именно буржуазная этика пронизывает все французское общество, – констатирует Барт, – буржуазные нормы, применяемые в национальном масштабе, воспринимаются как само собой разумеющиеся законы естественного порядка; чем шире распространяет буржуазия свои репрезентации, тем более они натурализуются. Факт существования буржуазии поглощается неким аморфным миром, единственным обитателем которого является Вечный Человек – ни пролетарий, ни буржуа»[408]. Барт говорит все это о французском обществе, но очевидно, что таким же является всякое развитое капиталистическое общество. Упрек Маркузе в деэротизапии жизни человека в капиталистическом обществе и в переплавке энергии его инстинктов преимущественно в сексуальную энергию, по-видимому, справедлив. Но таким является не только капиталистическое, по и всякое индустриальное общество, отдаляющее человека от природы и погружающее его в искусственную, созданную им самим окружающую среду. Средневековый человек был отделен от природы своей верой в более высокий и совершенный мир. Природа представляла для этого человека интерес только как символ иного, внеприродного мира и как объект практической предметной деятельности. Открытие человеком самого себя как уникального творения природы, а не только существа, созданного по образу и подобию бога, произошло в эпоху Возрождения. Открытие природы относится к XVII–XVIII вв., т. е. ко времени становления капитализма и индустриального общества[409]. Именно в это время возникают пейзаж и натюрморт как особые жанры живописи, начинается систематическое научное исследование природы, описания природы становятся неотъемлемой частью как художественной прозы, так и поэзии. Человек учится видеть природу и любоваться ею, существующей сама по себе, безотносительно к богу, возможно создавшему ее, и безотносительно к тем практическим задачам по ее преобразованию, которые стоят перед обществом. Но уже в XX в. природа как окружающая среда, являющаяся почти что продолжением тела человека, как «пейзаж» в смысле Маркузе, постепенно уходит в тень. Индустриализация собирает людей во все укрупняющиеся города и создает искусственную, механизированную среду, во многом инородную для человека как живого существа. В постмодернистской живописи постепенно исчезает пейзаж. Натюрморт, если он и сохраняется, становится все более жестким, схематичным и механистичным. В тоталитарном искусстве, сохраняющем реалистические (иллюзионистические) тенденции предыдущих веков, пейзаж и натюрморт вытесняются на обочину официальной живописи благодаря также подчеркнуто утилитарному характеру этого искусства. Описания природы во многом уходят и из литературы индустриального общества. Это общество, создающее все более искусственную окружающую среду, постепенно теряет непосредственный контакт с природой. Оно видит ее по преимуществу глазами туриста или глазами горожанина, выехавшего на недолгий пикник. «Пейзаж» как среда либидозного опыта становится все уже. Одновременно расширяется сфера сексуального, постепенно лишающегося таинственности и романтического ореола и становящегося все более открытым и прямолинейным. Будущее капитализма Из своей критики капиталистического общества Маркузе делает вывод, что капитализм как особый исторический проект исчерпал себя и настало время не только выдвинуть, но и реализовать новый, принципиально иной проект. Однако то, что говорит Маркузе о сути последнего, сразу же показывает, что предлагаемый им проект не просто преждевремен, но по сути своей утопичен. Попытка реализовать его привела бы не к некоему более совершенному обществу, а к одной из версий уже известного из истории тоталитарного общественного устройства. Это в общем-то характерно для утопий: они обещают одно, а получается нечто неожиданное и едва ли не прямо противоположное. Пока новый проект излагается в общих терминах, он кажется в известном смысле привлекательным. Но как только речь доходит до тех важных деталей, без которых невозможно обойтись при переустройстве общества, оказывается, что проект Маркузе – это только новый вариант коллективистического общества, избегающего, как кажется автору, недостатков и капитализма, и коммунизма. Однако все усовершенствования капитализма, предлагаемые Маркузе, способны привести в конечном счете только к современному (индустриальному) коллективизму. У Маркузе нет никаких доказательств того, что предлагаемый им коллективизм не окажется обычным тоталитаризмом, родственным коммунистическому варианту последнего. «В настоящий период, – пишет Маркузе, – все исторические проекты имеют тенденцию поляризоваться на два конфликтующих целых – капитализм и коммунизм, и результат, по-видимому, зависит от двух антагонистических рядов факторов: (1) большей силы разрушения; (2) более высокой производительности, не связанной с разрушительными последствиями. Иными словами, исторически ближе истине та система, которая предложит большую вероятность умиротворения»[410]. В чем же заключается это «умиротворение», мыслимое как третий путь между двумя крайними и явно неприемлемыми вариантами – капитализмом и коммунизмом? Умиротворенное существование включает, по Маркузе, отказ от всякой жестокости, клановости, равнодушие к мнению большинства, исповедание страха и слабости, чувствительную интеллигентность и т. п. Но прежде всего умиротворение – это количественное изменение в капиталистическом уровне жизни, т. е. сокращение чрезмерного развития. «Уровень жизни, достигнутый в наиболее развитых странах, – пишет Маркузе, – вряд ли может служить подходящей моделью развития, если целью является умиротворение. Принимая во внимание то, что этот уровень сделал с Человеком и Природой, необходимо снова поставить вопрос, стоит ли он принесенных во имя него жертв. Этот вопрос уже не звучит несерьезно с тех пор, как „общество изобилия“ стало обществом всеобщей мобилизации против риска уничтожения, и с тех пор, как спутниками продаваемых им благ стали оболванивание, увековечение тяжелого труда и рост неудовлетворенности»[411]. Освобождение от общества изобилия, отказ от прибыльной расточительности не означает, полагает Маркузе, возврата к здоровой и простой бедности, моральной чистоте и простоте. Напротив, общественное богатство, предназначенное для распределения, должно даже увеличиться. Общество изобилия нуждается во всевозрастающем количестве клиентов и сторонников. Когда же вопрос касается ограничения производства новой жизни, оно демонстрирует моральные и религиозные колебания. «Новый жизненный стандарт, приспособленный к умиротворению существования, в будущем предполагает также сокращение населения»[412]. В проекте Маркузе меры по совершенствованию капитализма сочетаются с мерами по радикальному его преобразованию и утверждению вместо него коллективистического общества. К последним относятся централизованное планирование, исключающее стихию рынка; удовлетворение прежде всего (а возможно, и исключительно) первостепенных жизненных потребностей (или «истинных» потребностей, противопоставляемых «ложным» потребностям); придание нового смысла свободе, превращающего ее из «свободы для» в «свободу от» (свободу от экономики, от политики и т. д.); отказ от демократии масс и т. п. Все это – типично коллективистические меры, осуществление которых способно не оставить от капитализма и камня на камне. Странным является, однако, то, что Маркузе совершенно не затрагивает вопрос о ликвидации частной собственности, ее огосударствлении, подчинении ее центральному планирующему органу и т. п.[413] Нет у Маркузе и проблемы создания особого объединения людей, которое являлось бы «умом, честью и совестью» нового общества и осуществляло бы управление им. Если нет политической свободы и пришлось отказаться от демократии, откуда возьмутся те, кто управляет обществом? Их может предоставить и поддержать только «партия нового типа», сама подчиненная железной дисциплине и руководимая мудрым вождем. Хотя Маркузе и обходит многие острые вопросы (частная собственность, антикапиталистическая революция, характер централизованного планирования, элита нового общества, идущего на смену капитализму, и др.), его проект перестройки капитализма радикален. Правильно замечая больные места капиталистического общества, он вместо последовательного процесса его лечения предлагает хирургическую операцию, в результате которой с операционного стола встанет уже не современный индивидуализм, а какая-то форма современного коллективизма. Капитализм, однако, не настолько болен, чтобы его оперировать. Да и кто будет хирургом? Нельзя же принимать всерьез узников тюрем, заведений для умалишенных и т. п., положение которых при капитализме кажется Маркузе нестерпимым. С другой стороны, Маркузе как бы не замечает того, что современный коллективизм приносит подавляющему большинству общества гораздо большие бедствия и страдания, чем зазнавшееся и не видящее других альтернатив общество растущего потребления. Решительных и проницательных критиков современного капитализма достаточно. Еще в конце XIX в. Э. Дюркгейм указал целый ряд тех черт капиталистического общества, которые не делают жизнь человека в нем легкой и приятной[414]. С тех пор эти черты в чем-то стали даже более резкими. Жизнь этого общества не регламентируется обычаем и не является ровной и установившейся. Индивиды постоянно соперничают друг с другом. Они многого ждут от жизни, их запросы велики, диспропорция между чаяниями и их удовлетворением порождает недовольство жизнью и страдания. Всему этому сопутствует атмосфера тревоги за индивидуальное будущее. Отсутствует автоматическое слияние индивида с коллективом, индивид не столько подражает коллективному правилу, сколько подчиняется ему. Сознание индивида не сливается с коллективным сознанием, что требует от него постоянного размышления и принятия собственных решений[415]. Индивидуалистический принцип справедливости, требующий воздаяния каждому прежде всего по его личным достоинствам, а не по традиции или решению коллектива, предполагает необходимость постоянно подтверждать эти достоинства. Индивиды интенсивно борются за жизнь, их чувствительность утончена, а потому уязвима. Интенсифицирован процесс коммуникации, растет рационализм общественной жизни. Ослабляются общие верования и коллективные чувства. Резкой критике подвергал капиталистическое общество Н.А. Бердяев, стоявший на коллективистических позициях, впрочем, довольно неясных. Новая история, писал Бердяев, создала общество, основывающееся на индивидуализме и атомизме. Для этого общества характерны противоположные интересы разных индивидов, постоянная конкуренция, отсутствие общей для всех цели, единого центра и единой верховной воли, постоянный рост потребностей и безудержная похоть жизни, упадок веры и ослабление духовной жизни. Человек этого общества глубоко одинок. Он свободен, но непонятно, для каких больших целей нужна его свобода. Человеку не к чему восходить, так что его свобода оказывается чисто формальной. Индивидуализм, заключал Бердяев, изживает себя, и человек восходит к общности с другими людьми. Бердяев предсказывал возврат к средневековью, но на новом, более высоком уровне. Центральными идеями нового общества должны стать бог и коллективизм[416]. Религиозный коллективизм Бердяева является в условиях современного индустриального общества несомненным анахронизмом. Многие из критиков современного капитализма находятся, подобно Г. Маркузе, под несомненным влиянием Маркса. Особенно отчетливо это чувствуется в тех характеристиках, которые они дают человеку, сформированному капиталистическим обществом. Э. Фромм, пытавшийся соединить марксизм с психоанализом, пишет, в частности, о таком человеке: «Современный капитализм нуждается в людях… которые стремятся потреблять все больше и больше, в людях, чьи вкусы невелированы, легко поддаются влияниям и легко изменяются. Он нуждается в людях, которые считают себя свободными и независимыми, не подчиненными какой бы то ни было власти или принципам совести, но при этом хотят получать распоряжения и делать то, что от них ждут; в людях, хорошо прилаженных к социальной машине, которыми можно управлять без принуждения, которых можно вести без вождя, побуждать к действию без всякой цели, кроме одной: что-нибудь производить, быть в движении, функционировать, куда-то идти»[417]. Следствием является то, что человеческие отношения становятся похожими на отношения автоматов, отчужденных друг от друга, каждый из которых стремится не выделяться из толпы, не отличаться от других мыслями, чувствами, действиями. «Стараясь как можно меньше отделяться от окружающих, каждый остается бесконечно одиноким; он преисполнен чувства неуверенности, тревоги и вины, которое появляется всегда, когда человек не может преодолеть свое одиночество»[418]. Фромм отмечает, что, в сущности, облик современного человека близок к тому, который изобразил О. Хаксли в своей знаменитой книге «Прекрасный новый мир». Это человек сытый, хорошо одетый, сексуально удовлетворенный, но лишенный своего Я, лишенный сколько-нибудь глубоких контактов со своими ближними, руководствующийся лозунгами, которые Хаксли формулирует сжато и выразительно: «Если ты чувствовать будешь – общество этим погубишь», или: «Не откладывай на завтра удовольствие, которое можно получить сегодня», или: «В наше время все счастливы». «В наши дни счастье человека состоит в получении удовольствия, – констатирует Фромм. – Удовольствие заключается в удовлетворении от потребления и „поглощения“ товаров, зрительных впечатлений, пищи, напитков, сигарет, людей, лекций, книг, кинокартин – все это потребляется, поглощается»[419]. Фромм не раз возвращается к одной из характерных черт человека капиталистического общества – его одиночеству и отчужденности. Как станет ясно из дальнейшего, эта черта напрочь отсутствует у людей современного коллективистического общества. Они, если и страдают, то как раз от прямо противоположного – от чрезмерной вовлеченности в разнообразные коллективы с их неугомонной, ни на минуту не затихающей деятельностью, от невозможности укрыть от зоркого взгляда коллектива даже самые интимные стороны своей жизни. Пиком же страданий коллективистического человека является устранение его из коллективной жизни, отторжение его коллективом и, как следствие, те одиночество и отчужденность, которые представляют собой обычное состояние человека капиталистического общества[420]. «Современный человек, более одинокий и изолированный, чем его дед, – пишет Фромм, – находит решение жизненных проблем в психоанализе… При этом он получает удовлетворение от того, что нашелся кто-то, слушающий его с сочувствием и без осуждения. Это обстоятельство особенно важно в обществе, где вряд ли кто-нибудь кого-нибудь слушает»[421]. Фромм отмечает, что к психоаналитикам – своего рода священнослужителям индустриального общества – приходит все большее число людей, не имеющих «симптомов» в традиционном смысле. Они чувствуют себя несчастными, они не удовлетворены своей работой, им не хватает счастья в браке и т. д. Их состояние можно охарактеризовать библейским выражением: «Они безрадостны посреди изобилия». Этот новый тип пациента испытывает облегчение уже от того, что ему есть с кем поговорить, что в каком-то смысле он присоединяется к некоторому культу и располагает каким-то, общим для многих, мировоззрением. Даже в распространенном в буржуазном обществе представлении о любви и браке, отмечает Фромм, идеал представляется в виде хорошо сыгравшейся команды, а главный упор делается на то, чтобы спастись от чувства одиночества, которое иначе было бы невыносимым. «В „любви“ человек находит наконец убежище от одиночества. Он вступает в союз двоих против всего мира, и этот эгоизм вдвоем ошибочно принимается за любовь и близость»[422]. Фромм считает, что такое истолкование любви свидетельствует о се несомненном упадке: «Любовь как взаимное половое удовлетворение и любовь как „работа в составе команды“ и убежище от одиночества – вот две „нормальные“ формы любви в современном западном обществе, патология любви, следующая социально обусловленным образцам»[423]. О любви в коллективистическом обществе подробно говорится далее, сейчас же можно отметить, что эта любовь еще более стеснена и искажена социальными отношениями, чем любовь в буржуазном обществе. Пока что в истории человечества не было общества, в котором любовь могла бы развернуться со всей присущей ей чистотой и внутренней силой. Особую роль в современном капиталистическом обществе играет средний класс, численность и влияние которого особенно возросли после второй промышленной революции. Многое говорилось о его стабилизирующей роли в жизни буржуазного общества. С этой ролью связаны, однако, и определенные негативные последствия как для самого среднего класса, так и для буржуазного общества в целом. Ранее уже отмечалось, что средний класс является той средой, в которой буржуазная идея потребления предстает как общенациональная. Это становится возможным благодаря определенным особенностям строя мышления и чувств представителей среднего класса. В дальнейшем при рассмотрении стиля мышления коллективистического общества подчеркивается догматизм этого мышления. Мышление среднего класса также является во многом догматичным. Как и коллективистическое мышление, в общих рассуждениях оно идет преимущественно от идей к фактам и ни в коем случае не в обратном направлении. Оно не останавливается перед тем, чтобы переосмыслить факты так, чтобы они казались соответствующими общим идеям. Представителям среднего класса свойственны такие характерные черты, отличающие догматиков, как неприязнь к членам других групп, стремление к четкой иерархии власти и влияния, потребность в конформизме и подчинении авторитетам, нежелание анализировать себя, склонность приписывать вину не себе, а другим, готовность к суровому наказанию провинившихся, видение мира по преимуществу в черно-белых красках и т. п. Догматизм – черта парадигмального мышления, т. е. мышления, некритически принявшего какую-то общую доктрину и озабоченного лишь тем, чтобы осмыслить окружающий мир в ее терминах. Средний класс догматичен, поскольку он некритически воспринимает капиталистическое общественное устройство и более убежден в его правомерности и справедливости, чем любой иной слой капиталистического общества. Психологию мелкого буржуа, являющегося типичным представителем среднего класса, хорошо описывает Р. Барт. «Мелкий буржуа – это такой человек, который не в состоянии вообразить себе Другого. Если перед ним возникает другой, буржуа словно слепнет, не замечает или отрицает его или же уподобляет его себе»[424]. В мелкобуржуазном мышлении все другое объявляется тем же самым, поскольку другой – это скандал, угрожающий устоявшимся и жестким представлениям о мире. «В сознании любого мелкого буржуа есть миниатюрные копии хулигана, отцеубийцы, гомосексуалиста и т. д.; судьи периодически извлекают их из своей головы, сажают на скамью подсудимых, делают им внушение и осуждают. Судят всегда только себе подобных, но сбившихся с пути; весь вопрос заключается в том, какой путь человек выбирает, а не в том, какова его природа, ибо так уж устроен человек»[425]. Когда другого не удается подвести ни под какую аналогию, на помощь приходит ссылка на экзотичность. Другой становится при этом всего лишь вещью, зрелищем, его отодвигают на периферию человечества, чтобы он не мешал. «…Мелкий буржуа не в состоянии вжиться в Другого, но может по крайней мере отвести ему какое-то место в этом мире. Это и называется либерализмом, который есть не что иное, как своеобразное интеллектуальное хозяйство, где каждой вещи отведено свое место. Мелкая буржуазия не либеральна… она лишь с опозданием следует по тому пути, по которому идет крупная буржуазия»[426]. Похвалы в адрес среднего класса как гаранта социальной стабильности обычно обходят стороной все те негативные последствия, которые имеет для развития капиталистического общества возникновение и укрепление этого своеобразного его слоя. Недостатки капитализма лучше видятся со стороны, а именно, со стороны коллективистического общества и со стороны теорий, отстаивающих такое общество. Человеку капиталистического общества эти недостатки представляются естественным продолжением достоинств своего общества и прежде всего предоставляемой и гарантируемой им индивидуальной свободы. Он не согласен променять ее – во всяком случае в нынешних условиях – на защищенность и безопасность своего существования, на коллективистическую открытость, простоту и теплоту человеческих отношений. Если этот человек и возражает против устоявшихся норм и традиций буржуазного общества, то критика идет, как правило, с позиции ценностей самого этого общества, а не с точки зрения иных, коллективистических ценностей. Зачастую критика капитализма изнутри является по своей сути попыткой еще более решительно утвердиться в его основных ценностях[427]. Один пример на этот счет. В 1996 г. на американских экранах – ко Дню независимости, главному празднику США – появился фильм «День независимости». Этот фильм побил многие рекорды, собрав за пять месяцев почти семьсот миллионов долларов, стал третьим но сборам фильмом за всю историю кинематографа. В фильме идет речь о вооруженном нападении инопланетян на Соединенные Штаты. Как замечает один из рецензентов фильма, картина разрушения Белого дома и Капитолия не может не радовать любого нормального человека; окончательная же победа над пришельцами двух простых американских парней – негра и еврея – вселяет уверенность в скорой победе истинных идеалов свободы и интернационализма. Успех фильма можно истолковать как неверие ради веры, сомнение в идеалах капиталистического общества с намерением еще раз удостовериться, что эти идеалы тверды и нерушимы. Критика капитализма, ведущаяся с позиции коллективистического (в первую очередь коммунистического) общества, обычно концентрируется на следующих моментах: – вопиющее, унижающее человеческое достоинство неравенство людей в капиталистическом обществе, и прежде всего их имущественное неравенство: одни владеют собственностью, и в частности, средствами производства, другие нет; одни предоставляют работу и эксплуатируют своих работников, другие продают свою рабочую силу и подвергаются эксплуатации; – неравенство стартовых возможностей людей из разных слоев общества: богатым открыты все пути для образования и процветания, у бедных же нет никаких перспектив, кроме тяжелого труда; – буржуазные свободы формальны, поскольку они не направлены ни на какие социально значимые цели; нельзя сделать человека свободным ради самой его свободы; имущественное неравенство делает одни и те же свободы разными для разных слоев общества, и почти что пустыми для тех, кто не владеет никакой собственностью; – отсутствует должная социальная защищенность, в особенности для людей промышленного труда, в первую очередь страдающих от кризисов и безработицы; – общество, основанное на имущественном неравенстве и эксплуатации подавляющего большинства ничтожным меньшинством, несправедливо. Двумя главными, тесно связанными друг с другом линиями оппозиции коммунистической и буржуазной идеологий являются: равенство против свободы и защищенность против неустойчивости ириска. Эти линии представляют собой одновременно два основных направления противостояния коллективистической и индивидуалистической идеологий вообще. Коллективизм обещает своим индивидам в первую очередь равенство и социальную защищенность. В отношении индивидуальной свободы он ограничивается туманными заверениями насчет «новой свободы», которая якобы едва ли не автоматически последует за проведенным последовательно и до конца равенством. Свобода не является приоритетной ценностью коллективизма. Он добивается не свободы, а освобождения, и в первую очередь освобождения от эксплуатации, связанной с имущественным неравенством. Что касается нестабильности положения индивидов и риска, дающего каждому из них возможность испытать свою судьбу, то коллективизм явно предпочитает неустойчивости и риску минимальную, но твердо гарантированную защищенность. Защищенность, обещаемая современным коллективизмом, и, в частности, коммунизмом, и защищенность, обеспечиваемая современным капитализмом, исходят из разных принципов. Ф.А. Хайек пишет об этом: «…Надо с самого начала различать два рода защищенности: ограниченную, которая достижима для всех и потому является не привилегией, а законным требованием каждого члена общества, и абсолютную защищенность, которая в свободном обществе не может быть предоставлена всем и должна выступать в качестве привилегии… Таким образом, речь идет, во-первых, о защищенности от тяжелых физических лишений, о гарантированном минимуме для всех, и, во-вторых, о защищенности, определяемой неким стандартом, уровнем жизни, о гарантированном относительном благополучии какого-то лица или категории лиц. Иными словами, есть всеобщий минимальный уровень дохода и есть уровень дохода, который считается „заслуженным“ или „положенным“ для определенного человека или группы… В обществе, которое достигло такого уровня благополучия, как наше, ничто не мешает гарантировать всем защищенность первого рода, не ставя под угрозу свободу»[428]. Защищенность второго рода требует централизованного планирования и является опасной для свободы[429]. Даже поверхностное сопоставление жизни в коммунистическом и капиталистическом обществах позволяет индивидам коммунистического общества составить себе в целом отрицательное представление о жизни при капитализме. Им кажется, что эта жизнь, помимо того чрезвычайно важного обстоятельства, что она не посвящена служению высоким целям, имеет очень существенные изъяны. В их число входят по меньшей мере следующие: – в жизни капиталистического общества слишком мало яркости и остроты, мало энтузиазма, причем не энтузиазма одиночек, а массового энтузиазма, объединяющего и сплачивающего людей; – излишне много рассудочности и мало непосредственного чувства, особенно в сфере труда – основной области человеческой жизни; – нет той легкости, открытости и простоты человеческих отношений, какие возможны только между равными людьми, работающими во имя единой большой цели; – хваленая индивидуальная свобода имеет и обратную сторону – ту ответственность за принимаемые на свой страх и риск решения, которую далеко не каждому хочется взваливать на свои плечи; – чрезмерно узкой является сфера общественной жизни и слишком широка сфера частной жизни; досуг радикально отделяется от труда и становится областью, живущей по своим собственным, весьма своеобразным законам; – люди чрезмерно изолированы друг от друга, в их жизни не хватает коллективизма, поэтому их коллективистические устремления нередко принимают извращенные формы: люди объединяются в тоталитарные секты, в отряды, построенные по армейскому образцу, и т. п., чтобы затем изо всех сил противостоять усилиям общества превратить их в обычных граждан; – почти не уделяется внимания человеку труда, в центре общественного интереса оказываются не скромные, самоотверженные труженики, а те, что рисковал и случайно добился успеха; – нет единой и простой системы ценностей, из-за чего всякий конкретный случай нужно рассматривать в его собственных координатах; каждому индивиду приходится заново решать применительно к себе вопросы о смысле жизни, предназначении человека, целях общества и перспективах его развития и т. д.; – люди являются очень разными, часто они непредсказуемы, что резко контрастирует с однообразием и предсказуемостью людей коммунистического общества; – постоянно возникает необходимость выбора, и значит, размышления и решения, недостает формализма и определения жизни и деятельности человека простыми и универсальными правилами; – у обычного человека явно недостает идеализма, т. е. уверенности в том, что он, как правило, принимает лучшие из возможных решения; – отсутствует твердая уверенность в завтрашнем дне, обеспечивающая ровное и размеренное течение жизни; – нет защищенности и теплоты, обеспечиваемых каждому трудящемуся его коллективом; – жизнь чрезмерно серьезна, в ней мало элементов игры и театральности, всегда присутствующих в жизни коллективистического общества, где нет рампы и каждый является одновременно и актером, и зрителем, и где достаточно усердных суфлеров, готовых в любой момент поправить ошибающегося актера-зрителя. Перечисление тех недостатков, которые видит человек коммунистического общества, в жизни людей капиталистического общества, можно продолжать долго. Но уже приведенный перечень показывает, что коммунистический человек относится к обычному человеку, живущему при капитализме, с явным сочувствием, хотя и считает его трудности временными – за капитализмом идет социализм. Подводя итог критике капиталистического общества, можно попробовать охарактеризовать в общих терминах основные линии развития капитализма в XX в. и попытаться продолжить эти линии в будущее. Разумеется, при разговоре о будущем капитализма имеется в виду его развитие под воздействием прежде всего внутренних его стимулов, не омрачаемое внешними неблагоприятными условиями и тем более неожиданными катастрофами. Главное направление тех внутренних трансформаций, которые претерпел капитализм в уходящем веке, – это внедрение в его жизнь таких начал, которые с наибольшей резкостью и выразительностью проявляются в жизни коллективистического общества и иногда доводятся им до крайности. Постепенное преобразование капитализма можно назвать его умеренной коллективизацией, а ее будущий результат – индустриальным умеренно индивидуалистическим обществом[430]. Общество слагается не из автономных и суверенных индивидов, как полагал классический либерализм, и не из первичных, элементарных коллективов, как считает коммунизм. Оно состоит из индивидов, связанных между собою в определенные коллективы. Проблема устойчивости всякого общества и его динамичного развития – это во многом проблема сочетания индивидуальных и коллективных начал в социальной жизни. Коллективизация, т. е. усиление в жизни общества коллективных начал, и индивидуализация – усиление в социальной жизни индивидуальных начал никогда не бывают абсолютными. Даже в тоталитарном обществе индивид не закрепощен безраздельно теми коллективами, к которым он принадлежит, и пользуется известной личной свободой (выбор профессии и места работы, отчасти местожительства и т. д.). В современном индивидуалистическом обществе индивидуальная свобода не является беспредельной, она ограничена не только аналогичной свободой других индивидов, но и правами государства и других многообразных коллективов. Решительное преобладание в некоем обществе коллективных начал над индивидуальными позволяет охарактеризовать это общество как тяготеющее к коллективистическому полюсу в своей организации[431]. Явный приоритет в обществе индивидуальных начал означает, что оно тяготеет к индивидуалистическому полюсу. Ранее выделялись крайний и умеренный коллективизм. Тоталитарные общества иллюстрируют крайний коллективизм, средневековое европейское общество – умеренный коллективизм. Аналогичное различие может быть проведено также между крайним и умеренным индивидуализмом. Дикий, мало чем ограниченный капитализм XVII–XVIII вв. представляет собой пример крайнего индивидуализма. Современный развитый капитализм, или посткапитализм, находится, можно полагать, на пути к умеренному индивидуализму. Процессы, происходящие в посткапиталистическом обществе и ведущие от крайнего индивидуализма к умеренному, включают, в частности: усиление роли государства в регулировании экономической жизни; постепенное, хотя и весьма умеренное ограничение права собственности; последовательное и жесткое ограничение монополий; появление элементов плюрализма форм собственности; введение мер по социальной защищенности тех, кто нуждается в ней; усиление внимания к здоровью населения, к проблемам страхования, к жилищным условиям; растущая забота о сохранении окружающей среды; повышение уровня социальной защищенности наименее обеспеченных слоев населения; удержание в определенных пределах разницы между доходами наиболее обеспеченных и наименее обеспеченных слоев; выравнивание стартовых возможностей представителей разных групп населения; активизация взаимосвязей государства и гражданского общества; постепенное ослабление роли политических партий с одновременным ростом влияния бюрократии; появление государственных средств массовой информации, прежде всего государственных каналов телевидения; растущее сближение развитых капиталистических государств, образование своеобразного «капиталистического интернационала» и др.[432] Капитализм является очень разным в разных странах. Существенные различия между капиталистическими странами во многом определяются той почвой, на которой зародился и начал свой рост капитализм. В западноевропейских странах бурному развитию капитализма предшествовали эпоха Возрождения и Реформация, подготовившие коллективистического средневекового человека к продуктивной деятельности в рамках индивидуалистического капиталистического общества. В России же XIX и начала XX в. капитализм с большим трудом пробивался через заторы господствовавших в обществе коллективистической идеологии и коллективистической психологии. В Японии формирование капиталистического общества было удачно дополнено элементами старого коллективизма, оказавшимися особенно плодотворными в период второй промышленной революции. Различия между капиталистическими странами определяются не только их прошлым, но и их настоящим, а именно тем, насколько успешно идет в них тот процесс коллективизации, или «умерёния», капитализма, который стал заметным с 30-х гг. XX в. Многообразие капиталистических стран можно попытаться представить, учитывая две оппозиции: «невмешательство государства в руководство экономикой и другими сферами социальной жизни – всестороннее государственное руководство экономикой и социальной жизнью» и «полная индивидуальная свобода – полная несвобода индивида из-за вовлеченности его в разнообразные формы традиционной коллективной жизни». Схема, или «карта», капитализма в этих координатах такова: Можно предполагать, что различия между капиталистическими странами, отраженные на этой схеме, будут постепенно сглаживаться. Происходить это будет в первую очередь благодаря процессу постепенной и достаточно сдержанной коллективизации капитализма в разных странах, ведущему в конечном счете к умеренному капитализму. «Умерёние» капитализма означает снижение остроты борьбы за существование в капиталистическом обществе, уменьшение доли тяжелого и монотонного труда, постепенное сближение сферы труда и сферы досуга, живущих пока что по разным законам, определенное потускнение идеалов общества потребления, большую свободу от нужды, большее внимание к проблемам экологии и здоровья населения, заметный рост общих, коллективных верований и ценностей и т. д.[433] «Умерение» капитализма кое в чем напоминает то умиротворение капитализма, о котором говорит Г. Маркузе. Вместе с тем между этими двумя идеями есть принципиальная разница. «Умерение» не меняет основ капиталистического устройства общества и представляет собой процесс постепенного его совершенствования. Умиротворение же требует решительного преобразования капитализма, замещения его некоторым вариантом современного коллективистического общества, предполагает социальную революцию. Ж. Бодрийар подчеркивает глубину тех перемен, которые претерпел капитализм в последние десятилетия, и с тревогой описывает его нынешнее состояние как глобальное отчуждение: «Если попытаться дать определение существующему положению вещей, то я бы назвал его состоянием после оргии. Оргия – это любой взрывной элемент современности, момент освобождения во всех областях. Политическое освобождение, сексуальное освобождение, освобождение производительных сил, освобождение разрушительных сил, освобождение женщины, ребенка, бессознательных импульсов, освобождение искусства. Вознесение всех моделей репрезентации и всех моделей антирепрезентаций. Это была всеобщая оргия – реального, рационального, сексуального, критики и аитикритики, экономического роста и его кризиса. Мы пошли по пути виртуального производства и сверхпроизводства объектов, знаков, содержаний, идеологий, удовольствий. Сегодня все – свободно, ставки уже сделаны, и мы все вместе оказались перед роковым вопросом: что делать после оргии?»[434]. Интересен ответ, даваемый Бодрийаром на этот вопрос. Существующее капиталистическое общество далеко от идеального, его индивиды, прошедшие оргию всестороннего освобождения, чувствуют себя на перепутье. Бессмысленно, однако, бороться против тотального отчуждения, в котором пребывает человек нашего времени. Все, что ему остается – это осознать свое несоответствие новому, неожиданному для него состоянию общества и попытаться стать другим. Бодрийар советует, таким образом, обращаться не к действию, направленному на преобразование такого общества, которое не отвечает более «человеческой природе», а к рефлексии над этой «природой», чтобы привести последнюю в приемлемое соответствие с новым состоянием общества. Такого рода совет показывает, что современный капитализм – при всей радикальности и резкости происходящих в нем перемен – далек от внутреннего кризиса, способного привести – по мере его углубления – к некоей «революционной ситуации». Сто лет назад обстановка в ведущих европейских странах была совершенно иной. В частности, сторонникам разных форм социализма казалось, что только один путь разрешения противоречий капитализма – замена его социализмом как более совершенным социальным строем. Процесс коллективизации современного капитализма можно проиллюстрировать на примерах трансформации национализма, собственности и семьи. А. Тойнби отмечает, что индустриализм и национализм – более, чем индустриализм и демократия – были в прошлом веке (приблизительно до 1875 г.) теми двумя силами, которые фактически господствовали в западном обществе. «Промышленная революция и нынешняя форма национализма действовали тогда сообща, создавая „великие империи“, каждая из которых претендовала на универсальный охват, становясь как бы космосом сама в себе»[435]. До сих пор некоторые историки, очарованные этим временем, придерживаются националистической точки зрения и описывают человеческую историю преимущественно как борьбу национальных государств за утверждение своего могущества. Рецидивами национализма и имперских тенденций явились Первая мировая война и германский нацизм. После Второй мировой войны пробивает себе дорогу новая тенденция в отношениях между развитыми капиталистическими странами – международная солидарность, или интернационализм. Создаются многообразные региональные объединения капиталистических стран, имеющие преимущественно не военную, а экономическую и гуманитарную направленность. Особенно активно идет процесс консолидации в Западной Европе, обещающей в недалеком будущем стать таким тесным объединением большого числа государств, какого раньше не знала история. Международная солидарность всегда была характерна для коллективистических обществ. Совпадение той глобальной цели, которую каждое из них ставило перед собой, сходство их идеологии, стиля мышления и способа жизни не просто облегчали их сближение, но даже делали его необходимым. В средние века настойчиво пробивала себе дорогу солидарность христианских стран. В индустриальную эпоху это была уже солидарность социалистических стран, охватывавшая вместе с «лагерем социализма» и «странами социалистической ориентации» треть человечества. В современном мире растет солидарность развитых капиталистических стран. Другой процесс, говорящий об «умерении» капитализма, – это постепенное и последовательное ограничение частной собственности, постановка ее в максимально возможной мере на службу обществу в целом. Вопрос об отмене собственности, ее обобществлении или огосударствлении, о централизованном управлении ею и т. п. при этом не стоит. Частная собственность никогда не являлась абсолютной, ее использование всегда ограничивалось если не законом, то традицией. Диктатура частной собственности, как всякая диктатура, опасна для человека и общества. По праву собственности, ничем не ограниченному, античный садист мог купить человека и в утеху своим низменным страстям скормить его рыбам-пираньям. Диктатура закона собственности в Древнем Риме была ограничена. Когда в Англии начал утверждаться капитализм, владельцы земли стали сгонять крестьян-арендаторов со «своих земель», чтобы разводить на освободившихся участках овец. Процесс получил название «огораживание», а о разорении масс крестьян стали говорить, что «овцы съели людей». Все делалось в строгом соответствии с существовавшими тогда законами. Но вмешался парламент и существенно изменил земельное законодательство. Сейчас в развитых капиталистических странах право собственности на землю ограничено в интересах общества многими условиями, вплоть до права государственных органов выкупать определенные, нужные для общих нужд участки земли. О том, что власть частной собственности не является в современном капиталистическом обществе неограниченной, хорошо говорят, в частности, антимонопольные законы, антидемпинговые меры и т. п. Можно предвидеть, что ограничения частной собственности будут продолжены без того, однако, чтобы выхолостить саму идею такой собственности. Можно отметить, что коллективистическое общество далеко не всегда прибегает к национализации частной собственности и передаче ее в полное распоряжение государства, т. е. государственных чиновников, распоряжающихся ею обычно хуже, чем частный владелец. Средневековое общество вообще не покушалось на частную собственность, хотя осуждало ее и ограничивало во многих деталях ее использование. В нацистской Германии собственность не была – за редкими исключениями – национализирована, а оставалась в руках ее владельцев, управлявших ею от лица государства и нередко руководствовавшихся при этом государственным планом. Капиталистическое общество не способно перейти к государственной (общенародной) собственности, но оно может довольно существенно ограничить право собственности в разных областях деятельности, исходя из интересов общества в целом. Между почти не ограниченной частной собственностью и общегосударственной собственностью имеется широкий диапазон промежуточных форм. Умеренное движение в этом диапазоне к коллективизму является одним из свидетельств придания индивидуалистическому капиталистическому обществу умеренного характера. В истолковании семьи есть два крайних полюса. Для коллективизма семья – это ячейка государства, для индивидуализма семья – это крепость, опираясь на которую индивид противостоит окружающему миру. Между этими крайностями есть широкое поле промежуточных форм, которые используются современным капиталистическим обществом в ходе постепенного изменения функций семьи. Общее направление этих изменений – большая открытость семьи обществу, не доходящая, однако, до идеи сделать семью одним из элементов государственной машины. В прошлом веке некоторые романтики называли средние века лучшим периодом в истории человечества. Действительно, это было время высокой веры и большого душевного подъема, постоянного возбуждения и большой внешней активности. Если проводить популярную когда-то аналогию с жизнью человека, можно сказать, что это было время, очень похожее на детство человека. И если бы кому-то удалось доказать, что детство – лучшая пора в жизни человека, можно было бы согласиться с идеей, что средние века – время умеренного коллективизма – это действительно самый счастливый период истории. «Детскими» чертами отличаются и все другие коллективистические культуры. Но крайний коллективизм, или тоталитаризм, явно выпадает из-под оценки коллективистической культуры как счастливого времени. Тоталитаризм тоже по-детски возбужден и непосредствен. Но это – злой, жестокий ребенок, всегда готовый подвергнуть мучениям не только своих сверстников, но и самих своих родителей. Столь же жестоким был, впрочем, и древний коллективизм. Крайний коллективизм – это жестокое испытание для тех, кому выпало жить в таком обществе. Проводя аналогию между периодами в жизни человека и культурами дальше, можно сказать, что жизнь в индивидуалистическом обществе напоминает жизнь взрослого человека, постоянно вынужденного принимать самостоятельные решения и думать о завтрашнем дне. Конечно, аналогия, уподобляющая коллективистическое общество детству человека, а индивидуалистическое общество жизни взрослого человека, поверхностна. Кроме того, рассуждения о счастье всегда крайне зыбки, особенно если речь идет о более счастливых и менее счастливых культурах. Движение капитализма от крайнего индивидуализма к умеренному должно со временем придать жизни человека в капиталистическом обществе более непосредственный и открытый характер, сделать менее острой и напряженной борьбу индивида за существование, обеспечить большее взаимопонимание и взаимодействие разных слоев общества, внести большую духовность в повседневное существование и т. д. |
|
||
Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке |
||||
|