• 7.1 Прагматический анализ
  • 7.1.1 Неопрагматизм У.Куайна
  • 7.1.2 Неопрагматизм Н.Гудмена
  • 7.2 Концепция онтологической относительности и холистический тезис Куайна
  • 7.3 Холистичность теории интерпретации Д.Дэвидсона
  • 7.4 Молекуляризм М.Даммита
  • 7. Неопрагматистская критика эмпиризма и холистический тезис

    7.1 Прагматический анализ

    Здесь мы рассмотрим взгляды тех философов, которые, в соответствии с традицией, в основном придерживаются эмпиристской ориентации и интересуются прежде всего философской интерпретацией научного исследования. Однако, в отличие от рассматривавшихся ранее их единомышленников-аналитиков, они отвергают резкую дихотомию аналитических и синтетических высказываний и утверждают, что между предельными случаями аналитического и синтетического лежит континуум высказываний, имеющих прагматическую направленность. Никто из них не разделяет взглядов ни физикализма, ни феноменализма, и каждый стремится выбирать свою языковую базу в соответствии с характером исследуемой проблемы и рассматривать научное знание не как буквальное описание, а как практическое руководство. Рассматриваемые ниже взгляды У.В.О.Куайна, Н.Гудмена и других в большинстве основных вопросов такого рода по существу совпадают.

    Под влиянием работ прагматических аналитиков, несмотря на относительно ограниченную сферу их приложения, началась значительная перестройка современной эпистемологической мысли; это явилось следствием критики прагматическими аналитиками прочно утвердившихся эмпиристских доктрин, равно как и результатом их собственных конструктивных идей. К таким результатам привело наличие трех основных моментов в их работах:

    попытка исключить абстрактные объекты,

    отрицание дихотомии аналитического и синтетического

    и прагматический подход к подтверждению предполагаемых знаний.

    Хотя другие философы и пытались избавиться от абстрактных объектов, никто не делал этого с такой доскональностью и логической проницательностью, как некоторые из прагматиков-аналитиков, особенно Куайн. Основания, побудившие прагматиков-аналитиков предпринять эту попытку, которую мы рассмотрим в ее общей форме как попытку избавиться от универсалий, заключаются – помимо того, что Гудмен так странно для многих называл «философской совестью» – в следующем. Принятие значений как универсалий опирается на ложное допущение, что каждое слово служит названием некоторого значения и что понять термин – значит постичь его значение. Термин «существовать», с такой точки зрения, имеет только один смысл, который исключает существование универсалий, а утверждение о сущестовании универсалий, приводит ко всевозможным затруднениям, связанным с вопросами об их размерах, формах, положении и т.п.. Все, что выражается предложениями, использующими универсальные термины в качестве своих субъектов, можно лучше выразить предложениями, в которых такие термины являются предикатами. На самом же деле желательно, чтобы из рассуждений, подвергающихся очищению, были устранены не только универсальные термины, но и все единичные термины. Такова, в двух словах, суть «конструктивистского номинализма» Куайна – Гудмена.

    Многое из вышесказанного еще недостаточно осознается другими философами. Относительно многих терминов, с которыми обычно связываются понятия универсалий, например относительно прилагательных или глаголов, даже не предполагается, что они что-то называют, и утверждение, что они имеют денотаты, может ввести в заблуждение. Если соответствующие им существительные, напр. «храбрость» или «высота», называют нечто, то характер такого называния, конечно, сильно отличается от называния индивидов собственными именами. Говорить, что понимание предложения требует интуитивного постижения универсалии как его значения, значит уходить далеко в сторону от того, что обычно требуется для понимания предложения – причем, возможно, в неверном направлении. Конечно, говорить, что универсалии существуют наряду с другими предметами или что они влияют на определение направлений событий – значит допускать совершенно очевидную категориальную ошибку. Кроме того, для предложений, имеющих универсалии своими субъектами, часто можно найти приближенные эквиваленты, в которых то, что было выражено в субъекте, содержится в предикате. Например, «этот дом красный» приближенно выражает значение «красное является цветом этого дома».

    Тем не менее продолжают заслуживать внимания некоторые соображения в пользу того, что полное исключение универсалий нецелесообразно и, может быть, даже невозможно. Некоторые из них таковы. Прежде всего, мы продолжаем использовать множество абстрактных терминов в форме имен существительных и непосредственно на местах субъектов в предложениях; и, конечно, наши язык и мышление были бы серьезно обеднены, если бы этот обычай был запрещен. Даже если бы мы могли перефразировать все предложения, где это имеет место, таким образом, чтобы универсальные термины встречались только в предикатах, то все рано оставался бы вопрос: почему мы все же имеем обыкновение пользоваться этой будто бы неправильной формой выражения. Кроме того, на самом деле в перефразированных предложениях редко удается (если вообще удается) выразить в точности то, что выражено в первоначальных предложениях, использующих в качестве своих субъектов универсалии. Даже когда сделаны более или менее успешные переводы, остаются вопросы относительно предикатов, предполагающих универсалии. Но вдобавок к тому, что мы упорно продолжаем говорить на языке универсалий, этот язык, по-видимому, нужен нам для других, и довольно различных важных целей.

    Во-первых, нам нужно говорить о свойствах, которыми предметы обладают или которые мы им приписываем, когда что-то о них говорим, и большинству людей показалось бы абсурдным отрицать существование таких свойств.

    Во-вторых, нам нужно говорить об отношении свойств друг к другу – например, когда мы говорим, что красное есть цвет или что храбрость есть достоинство.

    Поэтому можно предположить, что здесь требуется некоторого рода компромисс. Действительно, можно допускать большинство возражений прагматиков-аналитиков против традиционной трактовки универсалий и даже настаивать на них, при этом не отрицая универсалий радикально. Это говорит о разумности процедуры, применяемой в этой связи некоторыми сторонниками анализа обыденного языка, которые, не отрицая языка универсалий, стремятся выяснить, как этот язык в действительности используется, и, отказываясь от ненужных сущностей, тем не менее приписывают универсалиям именно тот вид существования и именно те функции, которые им приписывает наш обычный образ мыслей. Это, вероятно, должно означать, что следует отрицать наличие предметов, каузальных сил или поддающихся наименованию объектов, называемых универсалиями. Но это также должно означать, что

    предметы обладают свойствами,

    что эти свойства находятся в определенных отношениях друг к другу и могут быть нами познаны,

    что имеется множество возможностей, связанных друг с другом самыми различными способами и иногда реализующихся, а иногда нет,

    и что многие из этих возможностей – даже те, которые никогда не будут реализованы, – могут быть нами познаны.

    Такая трактовка универсалий не дает ответа на два возражения, выдвинутых прагматиками-аналитиками, а именно:

    что единственный смысл слова «существовать» исключает существование универсалий

    и что все единичные термины, включающие абстрактные, лучше всего устранить.

    Но настаивать на единственном смысле слова «существовать», с представляемой точки зрения, неверно с самого начала. Смысл слова «существовать», в котором существует нация, не тот же самый, в котором существуют ее граждане; а смысл, в котором существует радуга, не тот, в котором существуют образующие ее капли воды. Вещи и решения математических проблем существуют не в одном и том же смысле; это же относится к вещам и универсалиям. Но неспособность существовать так, как существуют материальные индивиды, не дает оснований для полного отрицания существования наций радуг, математических решений или универсалий. По-видимому, единственное отношение, в котором прагматисты-аналитики настаивают на единственном смысле слова «существовать», если не считать связи этого вопроса с проблемой универсалий, заключается в том, что множественность смыслов этого термина несовместима с успешным функционированием стандартной системы символической логики, в которой квантор существования играет кардинальную роль. Но при всей силе этого аргумента для логиков он не очень убедителен для простых людей или для большинства философов. И естественно предполагать, что формальные системы должны приспосабливаться к тому, что мы думаем и говорим, а не наоборот. Это, казалось бы, тривиальное замечание послужило причиной многих прискорбных недоразумений и даже трагических столкновений в истории философии.

    С этой позицией связан важнейший этап в развитии АФ и эпистемологии в целом – выступление прагматиков-аналитиков против дихотомии аналитического и синтетического. Их аргументы в основном заключаются в следующем. Понятие аналитичности включает подстановку синонимов в логические истины и не может быть экстенсионально определено без ссылки на понятие синонимии (прямой или косвенной, через такие понятия, как внутренняя противоречивость и определение), а понятие синонимии экстенсионально не определимо. Такие интенсиональные понятия, как значение и возможность, слишком неясны, чтобы чем-нибудь помочь. Ссылка на фактическое употребление оставляет под сомнением необходимость, а понятие необходимости само зависит от аналитичности.

    Не приходится сомневаться в том, что упорство прагматиков-аналитиков в подобных сомнениях оказало значительную услугу современной философии, требуя перепроверки всей концепции дихотомии аналитического и синтетического. Эта дихотомия в свое время была принята в новейшей философии (особенно в Венском кружке) с такой готовностью и легкостью, что как теоретические трудности, связанные с ее принятием, так и практические проблемы, вытекающие из очевидной невозможности ее последовательного проведения, было очень легко проглядеть. Однако аналитики-прагматисты утверждают, что нельзя провести резкой границы между аналитическими и синтетическими предложениями, и приводят убедительную аргументацию в поддержку этой точки зраения – ведущую в итоге к холизму. Вполне возможно, что огромное большинство составляют те предложения, которые нельзя определить в терминах такой дихотомии, а может быть, вообще нет предложений, полностью определимых в этих терминах. Даже если речь идет о высказываниях, а не о предложениях, то все равно возможно, что многие из них не укладываются в рамки такой дистинкции.

    Итак, даже если подходить с экстенсиональной точки зрения и говорить в терминах логических истин и замены одних синонимов другими, возможность обнаружить признаки синонимии, являющиеся если и не определяющими, то хотя бы иллюстрирующими идентичность едва ли полностью исследована (преимущественно на этом обычно основывается критика холизма – например, данная Фодором и ЛеПором355).

    Однако не следует ограничиваться экстенсиональным определением аналитичности как замены в логических истинах одних синонимов другими. Можно, например, описывать аналитичность, обращаясь к языковому поведению, то есть принятию и отказу от определенных типов предложений, не использующему понятие синонимии вообще. Такой подход не обязательно связан со ссылками на наблюдения неязыковых фактов. С учетом физических, социальных, поведенческих и лингвистических контекстов его шансы на успех существенно возрастают, так как хорошо известно, то сами по себе предложения склонны менять свои значения при употреблении в различных ситуациях. По-видимому, многого могли бы достичь те философы, которые стремятся выяснить, в каких контекстах различные виды выражений следует рассматривать как истинные или ложные безотносительно к подтверждающим или опровергающим наблюдениям. Такое исследование не обязательно должно отличаться той неопределенностью («неопределенностью перевода» Куайна или «неопределенностью интерпретации» Дэвидсона), которую прагматики-аналитики склонны приписывать исследованиям этого рода.

    Но обсуждение аналитичности не обязано ограничиваться уровнями экстенсиональной замены синонимов и языкового поведения. Различие между аналитическим и синтетическим уже было проведено с некоторым успехом в интенсиональных терминах, и понятие значения, которое так сильно критиковали Куайн, Гудмен и Мортон Уайт, обещает гораздо больше, чем они считали. В рамках интенсионалистского направления (К.И.Льюис и другие) разработаны такие интерпретации аналитичности в терминах включений и исключений критериев значения, которые, несмотря на то, что они не укладываются в принятые экстенсиональные схемы, все же далеки от тавтологий и неоднозначностей. Фактически главной функцией экстенсиональной трактовки аналитичности является, по-видимому, объяснение, а не устранение интенсиональной трактовки, а если это так, то разъяснение экспликанда может способствовать, а не мешать разъяснению экспликата. Более того, даже если при том подходе приходится прибегать к мысленным экспериментам, это не должно быть причиной для осуждения первоначального интенсионального подхода к предмету. Частный опыт в конечном счете оказывается, во всяком случае, включенным в наблюдения, а распознавание – в эмпирические верификации. И то, и другое вполне может оказаться включенным также и в основания логических истин, с которых прагматики-аналитики начинают свое обсуждение аналитичности. Возможно даже, что сами логические истины являются лишь частными случаями более широкой области аналитических истин, которые существенно зависят от отношений значений.

    Наконец, аналитико-неопрагматистская точка зрения на верификацию заключается в том, что как логические, так и эмпирические предложения должны проверяться не по одному и не на основе фиксированных теоретических соображений, а как части системы в целом (холизм) и в зависимости от целей, для которых системы строятся и используются (неопрагматистский конструктивизм). Такой прагматизм обладает большинством достоинств старого прагматизма, но имеет, кроме того, и свои собственные. Вместе со старым прагматизмом он признает практическую ориентацию познания. Однако, он более последователен, чем старый прагматизм, поскольку берет на себя ответственность за применение прагматических критериев ко всем аспектам познания и сознательно отказывается от оговорок, встречающихся в некоторых других прагматических системах. Он постоянно настаивает на том, что все предложения должны оставаться открытыми для пересмотра. Его ориентация – в отличие, например, от инструментализма Дьюи, – является более философской и менее ситуационной; это проявляется в том, что он больше занимается выяснением концептуальных схем, чем прагматическим решением частных практических проблем. Его методы более строги и аналитичны, чем методы любой из прежних прагматических концепций. Глубже, чем при любом серьезном неидеалистическом подходе к проблемам верификации, в нем осознается характер внутренних связей значения любого конкретного предложения с системой значений в целом: его холизм боле принципиален и последователен. Он ближе к реальным процедурам научного подтверждения, чем старый прагматизм, и точнее отражает явно выраженную тенденцию ученых проверять свои концептуальные схемы в целом. Действительно, утверждение прагматиков-аналитиков, что каждое предложение принадлежит системе, к которой в целом должны быть применены прагматические критерии, в общем едва ли подлежит сомнению, а в целом ряде его конкретных применений это утверждение максимально (либо единственно) продуктивно.

    7.1.1 Неопрагматизм У.Куайна

    Хотя Уиллард ван Орман Куайн (1908-2000), профессор Гарвардского университета, на протяжении своей философской деятельности много занимался проблемами аппарата формальной логики, он всегда был внимателен также и к эпистемологическим и онтологическим аспектам логических исследований. Именно это и привело его к проблеме языкового значения и к переносу акцента с формальных языков на естественные. Что касается его работ по логике как таковой, основными целями Куайна является строгость в логических доказательствах и проверках, унификация и упрощение логических обозначений и устранение ненужных понятий и допущений. Куайн неустанно искал алгоритмические разрешающие процедуры для тех областей логики, которые допускают такие процедуры. Он озабочен отсутствием алгоритмических проверяющих процедур для всех разделов теории квантификации и еще более невозможностью даже полуалгоритмических процедур доказательства для элементарной теории чисел, доказанной Геделем. Однако это до некоторой степени компенсируется тем фактом, что отдельные области математики допускают разрешающие процедуры и что существуют методы, устанавливающие возможность или невозможность доказательств. Поиски Куайном единообразия в логической символике проявились в утверждении, что квантор существования всегда следует интерпретировать одинаково, в его попытках найти разумные способы переформулировки в квантифицируемых терминах модальных высказываний и высказываний, выражающих позицию говорящего, например стремление или уверенность; и еще более существенно в попытке преодолеть сложность символики теории типов Рассела, которую он впервые предпринял в своих «Новых основаниях математической логики», а затем уточнил в «Математической логике». Куайн предложил способы замены свойств, используемых даже в «Рrincipia mathematica» и в работах Карнапа, концептуальными классами. В действительности он предпочел бы пойти еще дальше и построить логику на номиналистской основе, если бы это можно было сделать в достаточно удобной форме. Однако он признает, что чисто номиналистская логика, если она возможна, была бы крайне неудобна и что в важных областях математики нельзя совсем обойтись без понятия класса.

    Куайн вполне уверен в способности современных логических методов пролить свет на философские проблемы, причем не только на семантические и логические, но и на традиционные онтологические. Обычный язык, конечно, остается фундаментальным средством окончательного разъяснения, но для целей «творческого аспекта» философского анализа обычному языку недостает той точности и свободы от вводящих в заблуждение предположений, которой можно достигнуть на пути современных методов квантификации. Среди этих философских проблем, которые Куайн рассматривает со своей логической точки зрения, проблемы аналитичности, онтологии и истины.

    Проблема аналитичности.Хотя различие между аналитическими и синтетическими высказываниями до недавних пор (а отчасти и по сей день) многими философами-эмпиристами было принято как эпистемологически основное, а на момент его критики Куайном фактически считалось аксиомой, при ближайшем рассмотрении оно оказывается, по мнению Куайна, очень мало обоснованным. Верно, конечно, что такие примеры подстановок в логические законы, как «ни один неженатый человек не женат», можно принять, не обращаясь к конкретным фактам, однако то, что содержится в этом высказывании – скорее логическая истина, чем аналитичность. Главный вопрос связан с теми считающимися аналитическими высказываниями, которые хотя и не являются логическими истинами, но могут быть превращены в них путем замены одних синонимов другими – например, замены «холостяк» на «неженатый человек» в утверждении «Ни один холостяк не женат». Основная трудность заключается в понятии синонимии, которое нуждается в разъяснении не меньше, чем само понятие аналитичности. Для выяснения понятий синонимии и аналитичности бесполезно обращаться к процедуре определения, так как определение само зависит от синонимии. От взаимозаменяемости salva veritate также мало пользы, так как в высказывании «"Холостяк" содержит меньше десяти букв», конечно, нельзя заменить «холостяк» словами «неженатый человек», не изменяя истинностного значения. Возможно, требуемые подстановки можно сделать в случае высказывания «все холостяки и только они необходимо являются неженатыми людьми», но здесь предполагаются понятия познавательной синонимии и аналитичности. Во всяком случае, в экстенсиональном языке, в котором любые два предиката, истинные для одних и тех же объектов, взаимозаменяемы salva veritate, такая взаимозаменяемость не является гарантией познавательной синонимии. Нет также никакой гарантии того, что экстенсиональное совпадение терминов «холостяк» и «неженатый человек» основано на значении этих выражений, а не на случайном факте, как это имеет место для экстенсионального совпадения понятий «существо, имеющее сердце» и «существо, имеющее почки». Иногда делаются попытки спасти синонимию и аналитичность, обращаясь к семантическим правилам искусственных языков, но такое обращение рассматривает эти понятия как нередуцируемые и имеет мало ценности с точки зрения действительного языкового поведения.

    Часто делались попытки определить аналитическое высказывание в терминах верификационной теории значения как высказывание, которое «подтверждается чем угодно». И эта точка зрения выглядит правдоподобно, поскольку истинность высказываний зависит, по-видимому, от различимых языковых и неязыковых компонентов. Но известно, что полное подтверждение любого индивидуального высказывания невозможно, и «бессмысленно и является корнем многих бессмыслиц говорить о языковом и фактическом компонентах истинности какого-либо индивидуального высказывания».

    Проблема онтологии.По мнению Куайна, предварительным условием плодотворного обсуждения вопроса о том, что существует, или даже о том, как установить, что существует, является выяснение того, каким образом люди приходят к утверждению существования чего-либо. Философы часто предполагают, что употребление единичных терминов уже равносильно утверждению о существовании того, что названо этими терминами. Так, например, когда кто-то говорит о Джоне или льве, или же о Пегасе, считается, что он предполагает существование того, о чем говорит. Таким образом, можно утверждать, что в высказываниях типа «Пегас не существует» скрыта по меньшей мере идея Пегаса как имеющего если не реальное существование (ехistenсе), то хотя бы идеальное существование (essenсе). Но дело в том, что речь идет не о существовании, а о принятии идеальных сущностей (essenсе), которое ведет к различного рода затруднительным вопросам об их размерах, положении, сходстве и т. д. Можно, конечно, все же утверждать, что Пегас существует по меньшей мере в значении, но, хотя и приходится иногда говорить о значимости (осмысленности) или о сходстве значений, из этого ничего не следует относительно «промежуточных сущностей, именуемых значениями». Путаницы, возникающей при употреблении единичных терминов, для которых нельзя обнаружить соответствующей реальности, можно по большей части избежать с помощью Расселовой теории дескрипций, которая сначала переводит предложения, содержащие собственные имена, в предложения, содержащие определенные дескрипции, а уже эти предложения, в свою очередь, в квантифицированные предложения, не содержащие ни имен, ни определенных дескрипций. А путем расширения этой процедуры (которую, к сожалению, сам Рассел не склонен допускать) можно избавиться от всех единичных терминов и, таким образом, доказать, что употребление таких терминов вовсе не связано с какими-либо онтологическими допущениями. Если путаница, содержащаяся в единичных терминах, устранена, то употребление квантифицированных переменных недвусмысленно и вполне беспристрастно свидетельствует о принятой онтологии. А именно, как постоянно утверждает Куайн, любая теория по существу признает те и только те объекты, к которым должны иметь возможность относиться связанные переменные, чтобы утверждения теории были истинными. (Фактически это ход, изоморфный назначению пропозициям истинностного значения).

    Некоторые философы, в том числе Карнап, считают, что квантификация не связана ни с какими онтологическими допущениями. Но даже если действительно можно разом, волюнтаристски отделаться от онтологических допущений, содержащихся в употреблении имен, путем простой перефразировки согласно требованиям теории дескрипций, то все равно нет никакого метода сравнения, позволяющего избежать выбора онтологии, который поневоле происходит, когда что-либо берется в качестве значения связанной переменной в истинном высказывании, и едва ли можно избежать ответственности за допущение существования «некоторых видов», если говорить, например, что «некоторые зоологические виды скрещиваются».

    Гораздо более важным, чем вопрос о том, как происходит выбор онтологии, является, конечно, совершенно другой вопрос о том, как его обосновать. По этому поводу Карнап и другие логические эмпиристы утверждают, что здесь имеются две различные группы вопросов. Одна состоит из внешних вопросов, или вопросов, касающихся концептуальной схемы вторая состоит из внутренних вопросов, или вопросов о том, каковы факты в этой концептуальной схеме. Ответ на первую группу вопросов прагматический, в терминах языковых решений; ответ на вторую группу научный, в терминах исследования наблюдений. В действительности, однако, ввиду трудности установления сколько-нибудь удовлетворительного различия между аналитическим и синтетическим никакой дихотомии внешних и внутренних вопросов провести нельзя. Карнаповский проект проведения этой дихотомии путем использования различных видов символов – это не более чем техническая процедура, не имеющая адекватного логического или фактического обоснования; а так называемые внешние вопросы относятся к тому же «континууму», в который входят внутренние вопросы. Если бы марсиане должны были беседовать с нами на языке науки, предназначенном выразить все факты науки, но не использующем метафизические термины, содержащиеся в нашей науке, мы были бы вправе требовать, чтобы такой язык включал в себя высказывания о всех истинах, сформулированных в нашем научном языке, но не имели бы права требовать, чтобы их язык определял границы между концептуальной схемой и фактом или между аналитическим и синтетическим, как это делает наш язык.

    Как же тогда должны обосновываться онтологические и все остальные высказывания? Ответ Куайна включает в себя три основных утверждения:

    во-первых, что все виды высказываний следует обосновывать в основном одним и тем же образом;

    во-вторых, что в действительности следует обосновывать не отдельные высказывания, а целые системы высказываний;

    в-третьих, что обоснование в своей основе всегда является прагматическим.

    Что касается первого из этих утверждений, то идеи, на которых оно основано, уже были достаточно охарактеризованы. Нельзя провести четкого различия между аналитическими и синтетическими, внешними и внутренними или языковыми и неязыковыми высказываниями; и нельзя провести никакого принципиального различия между критериями, которым следует подвергать различные высказывания.

    Что же касается второго утверждения, то говорить вообще об «эмпирическом содержании отдельного высказывания» – это в лучшем случае заблуждение, поскольку наши высказывания о внешнем мире предстают перед судом чувственного опыта не в отдельности, а как единое целое. В самом деле, совокупность наших утверждений является хотя и не самой прямой, но удобной системой для связывания данных опыта между собой. Эта система содержит много пробелов и сталкивается с опытом лишь на периферии. В случае возникновения противоречий у нас остается широкая возможность выбрать, какие высказывания системы сохранить, а какие пересмотреть. Естественно, мы предпочитаем пересматривать то, что меньше всего нарушает систему, и поэтому стремимся отдать предпочтение, с одной стороны, тем высказываниям, которые наиболее близки к опыту, а с другой стороны тем общим логическим и математическим принципам, которые в этой системе наиболее фундаментальны.

    Критерий, в терминах которого должна обосновываться сама система, является прагматическим. Некоторые философы, в том числе Льюис в «Разуме и мировом порядке» и Карнап в «Эмпиризме, семантике и онтологии», применяют прагматические критерии к концептуальной схеме, а не к ее содержанию; но в действительности все наши понятия основаны на прагматических соображениях. Физические объекты концептуально вносятся в ситуацию как удобные промежуточные понятия, сравнимые эпистемологически с вымышленными объектами – например, литературными героями; с точки зрения эпистемологической обоснованности физические объекты и боги или литературные персонажи отличаются только по степени, а не по существу. Аналогична ситуация для атомных и субатомных объектов или материи и энергии; и математические классы, и классы классов также эпистемологически могут быть расценены как мифы на равном основании с физическими объектами, богами, литературными персонажами и т.п. Куайн не указывает, каков должен быть в деталях предлагаемый прагматический критерий, но, по-видимому, он имеет в виду осуществление целей науки, то есть успешное продвижение исследования в каждом случае от одной совокупности опытных данных к другой.

    Проблема истины.Если обоснование по существу прагматично, то какие виды сущностей в действительности обосновываются? Если начать с негативной стороны, Куайн питает антипатию к так называемым значениям. Верно, что выражения значимы (осмысленны) и что они означают нечто, но идти дальше и говорить, что, следовательно, выражения имеют значения, представляет собой попросту введение лишних сущностей без необходимости. Ощущаемая нами потребность в обозначаемых сущностях в значительной степени вызвана неумением провести различие между значением и референцией, выражающееся, например, в том, что хотя «вечерняя звезда» и «утренняя звезда» вовсе не сходны по значению, они указывают на одну и ту же звезду. Действительно, большая часть того, что существенно отличает значение от отнесения, связана с контекстом «сходны по значению», а большая часть остального содержится в таких терминах, как «значимый» и «осмысленный». Таким образом, нет необходимости в подставных «промежуточных сущностях», называемых «значениями», и предполагаемая объяснительная сила таких сущностей совершенно иллюзорна. Значения как идеи, с точки зрения Куайна, бесполезны для науки о языке, и говорить, что значения имеют идеальное, а не реальное существование, значит вносить чрезвычайную сложность и путаницу в логические обозначения и онтологические рассуждения.

    Если говорить о позитивной стороне, то прагматически обоснованными оказываются такие сущности, как обычные физические объекты, которые, хотя отчасти и похожи на литературных персонажей, обладают гораздо большей объяснительной силой. Сюда же следует отнести объекты науки на атомном и субатомном уровнях, которые вводятся для того, чтобы сделать законы макроскопических объектов и в конечном счете законы опыта более простыми и удобными в обращении. В том же духе можно вводить математические объекты, стремясь при этом сводить к минимуму допускаемые абстрактные сущности. Физические объекты не обязательно непрерывны во времени или в пространстве, но состоят из совокупностей движений частиц. Сам опыт – это то, с чем должна согласовываться концептуальная схема в целом, а язык – необходимое орудие опыта.

    В том, что было сказано по поводу взглядов Куайна на аналитичность и онтологию, подразумевается интерпретация истины, которая, признавая наличие в истине весьма значительного условного элемента, отвергает попытки Карнапа и других сделать очень большой класс истин чисто условным, конвенциональным.

    В широком смысле истина должна определяться в соответствии со здравым смыслом как некоторого рода соответствие действительности или отражение мира, такое, что высказывание «Джеймс курит» следует считать истинным в точности при тех обстоятельствах, при которых Джеймса следует считать курящим. К сожалению, однако, высказывания о физических объектах нельзя подтвердить или опровергнуть путем прямого сравнения с опытом, а высказывания, которым мы приписываем истинность или ложность, очень часто сложным образом переплетены с детально разработанными концептуальными схемами, вместе с которыми они обосновываются или отвергаются. Для того чтобы некоторые решающие части концептуальной схемы хотя бы временно считать бесспорными и облегчить переход от одной части системы к другой, часто бывает удобно формализовать эти решающие части в виде постулатов и определений, и такая формализация действительно часто облегчала прогресс науки. При этом большинство математических истин можно рассматривать как введенные по определению сокращения логических истин, а те, которые не поддаются такой трактовке, легко ввести в систему с помощью нескольких дополнительных постулатов. Значительную часть физики можно аналогично рассматривать как формальную систему, и современная философия все больше стремится делать упор на условный элемент за счет интерпретационного в самых различных науках356.

    Однако существуют пределы полезности формализации. Любая концептуальная схема, чтобы быть пригодной для использования, должна ориентироваться на наблюдения. Во всяком случае, физические соглашения должны выбиваться в соответствии с опытом наблюдений и подлежат изменению, если оказывается, что этого требует опыт. Даже элементарную логику едва ли можно свести к чистому соглашению, так как если логика даже косвенным образом происходит из конвенций, то для ее вывода из этих конвенций уже нужна логика. По мнению Куайна, в принципе невозможно получить даже наиболее элементарную часть логики исключительно с помощью явных применений заранее установленных конвенций; так как логические истины, число которых бесконечно, должны быть заданы общими конвенциями, а не по отдельности, и логика нужна хотя бы для того, чтобы применить общие конвенции к отдельным случаям. Из того, что результаты законодательного постулирования являются – пусть даже всегда являются – результатами произвольного постулирования, еще не следует, что они тем самым истинны произвольно, и если постулаты однажды были заданы, пусть даже произвольно, дальнейшее использование их происходит в терминах дискурсивного постулирования, которое фиксирует не истину, но лишь некоторое упорядочение истин. Ни одна из истин, известных нам, не является чистым соглашением или чистым фактом. Вместе они образуют, по знаменитой, достойной Шекспира, метафоре Куайна, бледно-серую ткань, в которой черное идет от факта, а белое от конвенции, но не видно ни одной полностью белой или черной нити.

    7.1.2 Неопрагматизм Н.Гудмена

    Несколько менее явно прагматичной и более систематической, чем теория познания Куайна, является теория познания, развитая в работах Нелсона Гудмена (1906-1998). Подобно большинству философов-аналитиков, Гудмен не пытается создать ни систематической теории познания, ни описания независимо существующего мирового порядка,. Прежде чем попытаться описать процесс приобретения знания или «генезис идей», Гудмен стремится, как и Карнап в «Логическом построении мира», провести «рациональную реконструкцию» процесса приобретения знания. В основном его интересует не то, что первично в познавательном процессе, а то, что может служить базисом для экономичной, ясной и единой системы. Хотя искомая рациональная реконструкция допускает значительную свободу, ее цель, выбор ее основных элементов и метод построения в целом не должны слишком удаляться от цели и методов обычного рассуждения, так как ее конечная функция – объяснение.

    Рассмотрим эпистемологический фон построений Гудмена. Характерная для классической эпистемологии парадигма подразумевает действительность не задаваемой, а данной. Здесь объект познания – нечто предзаданное, нечто налично существующее; все знание, с такой точки зрения, может быть выстроено на основе некоторых перцептуальных образований, предшествующих любой концептуализации. В аналитической традиции – начиная, например, с того же «Логического построения мира» – существует иной подход, отклоняющий эпистемологически «данное» в опыте наряду с любым требованием эпистемологического приоритета внелогических оснований знания. Гудмен весьма последовательно реализует такой подход: согласно его точке зрения, разум активен в восприятии на всех уровнях; не существует вообще такой вещи как неструктурированные, абсолютно непосредственные сенсорные данные, свободные от классификации. Все восприятие определено выбором и классификацией, в свою очередь сформированными совокупностью унаследованных и приобретенных различными путями ограничений и преференций. Даже феноменальные утверждения, подразумевающие описание наименее опосредованных ощущений, не свободны от таких формообразующих влияний. Согласно Гудмену, действительность не скрыта от нас; однако систематически постигать ее можно не только одним способом, но множеством способов. Конечно, существуют системы, не согласующиеся с нашим опытом; но вместе с тем имеется и множество различных систем, которые «соответствуют» (fit) миру, причем некоторые из них представляют собой полностью равнозначные альтернативы.

    Эти идеи развиваются Гудменом в конструктивных логических системах. Он принимает аналитичный – логикоморфный – подход, реализованный в рамках эпистемологического конструктивизма357. Его интересует не то, что первично в познавательном процессе, а то, что может служить базисом для экономичной, ясной и единой системы. В подобной системе определяющее – это комплекс интерпретированных терминов, а определяемое – известный осмысленный термин, и аккуратность определения зависит от отношения между ними. Отображаемость (projectibility) предикатов будет в таком случае состоять в том, что структурные взаимосвязи экстенсионалов предикатов definienda будут показаны в пределах экстенсионалов definientia. Абсолютная идентичность элементов, связанных таким образом, не имеет важности. Соответствующий критерий определительной точности должен, таким образом, быть отвлечен от абсолютной идентичности и сосредоточен на сохранении структуры. Это – принцип «экстенсионального изоморфизма», который Гудмен предлагает как критерий адекватности конструктивного определения.

    Теоремы конструктивной системы полагаются «реальными» определениями, использующими определенные семантические критерии правильности в дополнение к обычным синтаксическим критериям, налагаемым на чисто формальные (или «номинальные») определения. Конструктивная система формализует некоторую область (предполагаемого) знания, которое может быть представлено как множество предложений, сформулированных в неформализованном дискурсе (например, естественном языке), где некоторые термины должны быть соответственно определены в системе, использующей правила вывода, а некоторые образуют специальное множество терминов, принятых за элементарные, т.е. базовые примитивы системы («внелогические основы» – «extralogical basis»). Таким образом, вопрос о критериях правильности отсылает к вопросу о произвольности/непроизвольности выбора «атомов» категоризации, элементарных терминов системы. Примитивы должны при этом пониматься как уже являющиеся предметом преднамеренного использования или интерпретации; если их использование или интерпретация не очевидны, то они могут быть обеспечены неформальным объяснением, в строгом смысле не являющемся частью системы.

    Термин выбирается в качестве элементарного не потому, что он является неопределяемым; скорее, он является неопределяемым в силу того, что он был выбран как элементарный... Вообще термины, принятые в качестве элементарных в одной системе, вполне могут поддаваться определению в какой-либо другой системе. Не существует ни абсолютных элементарных терминов, ни такого их выбора, который был бы единственно правильным358.

    Так, например, неформализованная область может состоять из предложений, описывающих человеческие отношения родства, а конструктивная система в этом случае будет состоять в точных определениях всех предикатов родства в терминах примитивов (например, Х – родитель Y и X – женского пола) и в рекурсивно устанавливаемой спецификации теорем через аксиомы и правила вывода. При этом каждая из теорем является интерпретацией (путем определения) одного из первоначальных неформализованных предложений.

    Здесь возникают минимум три проблемы.

    1. Трудность найти выражения как основных истин логики, так и фактов и законов здравого смысла и науки в терминах номинализма, в котором все предикаты являются предикатами индивидов и никакая абстракция не рассматривается как значение (meaning) квантифицированной переменной. Эту трудность, по мнению Гудмена, можно преодолеть путем введения некоторых образцов номиналистских переводов и правил, с помощью которых можно сделать другие требуемые переводы. Такие образцы и правила Гудмен и Куайн приводили в уже упоминавшейся статье; какую именно систему Гудмен пытается строить в свете этих более ранних идей, мы скоро увидим.

    2. Трудность, относящаяся в особенности к дедуктивным этапам философской конструкции – трудность выяснения понятия «сходства по смыслу» без рискованного выхода за пределы понятного мира экстенсионалов в хаотический мир интенсионалов. Обращение к Платоновым идеям исключается природой проблемы; во всяком случае, нет способа обнаружить, когда два термина представляют одну и ту же идею. Полагаться на понятие мысленной идеи или образа столь же бесполезно, так как мы не знаем, что мы можем и чего не можем вообразить, а многие предикаты не имеют соответствующего ментального образа. Попытки объяснить сходство по смыслу в терминах понятий и возможностей также тщетны, так как мыслимы разного рода противоречивые понятия, а понятие возможности заведомо отличается своей неточностью. В то же время усилия объяснить сходство по смыслу непосредственно в терминах экстенсионалов соответствующих понятий не достигают цели, так как многие коэкстенсиональные термины не сходны по смыслу. Так, например, термины «кентавр» и «единорог» имеют один и тот же нулевой экстенсионал, но не один и тот же смысл. Тем не менее есть способ их различить, так как, хотя понятия единорога и кентавра коэкстенсиональны, понятия ноги единорога и ноги кентавра имеют различные экстенсионалы – точно так же, как и понятия изображения или описания единорога и кентавра. Обобщая, можно сформулировать критерий различия по смыслу в экстенсиональных терминах следующим образом: для любых двух слов, отличающихся по смыслу, различны либо их экстенсионалы, либо экстенсионалы некоторых однотипных сложных выражений, содержащих эти слова. Но у этого определения имеется одно нежелательное следствие: "никакие два различных слова не имеют одинакового смысла". Единственный способ обойти эту трудность, найденный Гудменом, заключается в том, чтобы из формулировки критерия исключить те типы сложных выражений, относительно которых любые два термина имеют различные экстенсионалы, сосредоточив внимание на тех видах сложных выражений, в силу которых некоторые слова оказываются различными по смыслу, а некоторые сходными. Однако в лучшем случае сходство по смыслу следует, вероятно, признать вопросом степени и считать, что оно зависит от целей конкретного рассуждения.

    3. Еще одна более серьезная трудность, затрагивающая прежде всего эмпирические стадии философской конструкции, связана с контрфактическими условными высказываниями. Такие высказывания, как «если бы этот кусок масла был нагрет до 150° по Фаренгейту, то он бы растаял», «если бы этой спичкой чиркнули, то она бы загорелась», неизменно истинны, но истинны также и все другие высказывания, в которых ложны и антецедент, и консеквент. Разумная формулировка научных выводов зависит от того, найдем ли мы надежный способ отличать условные предложения, дающие достаточное основание для фактических выводов, от предложений, истинных просто в силу ложности их антецедентов. Здесь возникают две основные проблемы: проблема определения относящихся к делу условий, или указания, какие предложения следует считать, в конъюнкции с антецедентом, дополнительными основаниями для вывода консеквента, и проблема определения законов, на которых основан вывод. В перспективе не видно никакого удовлетворительного решения первой проблемы, поскольку любые предложения, используемые для характеристики требуемых условий, по-видимому, сами содержат контрфактические предложения, что приводит, следовательно, к бесконечному регрессу. Проблема определения законов даже более серьезна, потому что, в то время как неотъемлемое свойство закона, по-видимому, состоит в том, что он должен быть подтвержден до проверки всех его конкретных случаев, мы еще не знаем, как можно распознать такую подтверждаемость.

    Теперь мы можем охарактеризовать конструктивную систему, которую Гудмен пытается создать в рамках им самим наложенных ограничений и в свете трудностей, которые он осознает.

    Конструктивная система, предназначенная для того, чтобы сделать структуру знания понятной, может быть построена либо на физикалистских, либо на феноменалистических основаниях. Тип системы, выбранный Гудменом – феноменалистический.

    Против феноменализма в таком контексте также возможен ряд возражений.

    1. Феноменалистическая программа, в отличие от физикалистской, незавершима. Контраргумент здесь состоит в том, что понятность для системы гораздо важнее, чем законченность.

    2. Элементы, в которых в действительности дан опыт, являются наблюдениями физических объектов. Контраргумент: в силу вмешательства процесса описания на самом деле никто не знает, какие элементы даны в действительности.

    3. Наиболее важное возражение против номинализма заключается в том, что целям обычного исследования науки лучше служит физикалистская система. Контраргумент: фактически попытка построить науку только в терминах языка предметов сталкивается по крайней мере с такими же трудностями, что и попытка построить ее на языке ощущений.

    Не требуя какого-либо существенного приоритета для феменалистической системы, можно сказать, что такая система достаточно обосновывается тем, что она дает упорядоченное и связное описание своего предмета в терминах воспринимаемых индивидов (таким образом, это очередная демонстрация имманентной связи конструктивизма и когерентизма). Она в состоянии также дать конечную онтологию, соответствующую нашей способности восприятия и построения, которая поддается столь же интерсубъективным обсуждению и проверке, как и онтология любой другой системы.

    Феноменалистические системы можно отличать друг от друга двумя различными способами. С одной стороны, они содержат платонизм, который допускает неиндивидуальные сущности, и номинализм, не допускающий этого, а с другой стороны, реализм, который допускает абстрактные объекты (non-particulars) в качестве индивидов, и партикуляризм, который не допускает этого. Таким образом, феноменалистические системы могут быть платонистскими и реалистическими, или номиналистическими и реалистическими, или платонистскими и партикуляристскими, или минималистскими и партикуляристскими. «Логическое построение мира» Карнапа, которое служит классическим примером общего вида конструкции, обещающей хорошие результаты, является платонистской партикуляристской системой, но она не дает удовлетворительного объяснения сходств, которые связывают воедино различные явления – например, цвет. Вид системы, который предпочитает Гудмен – это реалистско-номиналистическая разновидность, допускающая качественные неконкретные индивиды, хотя и исключает все неиндивиды. Ведущие принципы этой системы допускают, однако, приспобление к другим основаниям и могут быть переведены, например, на язык платонизма, который признает неиндивиды.

    Конструктивная система требует в качестве своих существенных инструментов определений, логического порядка и исходных терминов. Определения не должны быть основаны на синонимии, которую фактически нельзя установить на экстенсиональном тождестве. Достаточные основания для выработки определений могут быть получены, если объем определяющего изоморфен объему определяемого, то есть если определяющее можно получить путем последовательной замены элементарных компонентов определяемого. Здесь требуется истина, ограниченная языком индивидов – такая, что истинностное значение каждого предложения, состоящего только из логических знаков и логически определяемых терминов системы, остается неизменным, если логические определяемые термины заменить их определениями.

    В реалистической номиналистической системе феноменалистического типа виды индивидуальных элементов, соответствующие критерию простоты, достигаются путем разложения потока опыта на его наименьшие конкретности, а этих конкретностей на элементарные чувственные качества. Таким образом, атомарными индивидами системы являются элементарные качества, или наличные признаки. Такие признаки состоят из цветов, линий, мест в зрительном пространстве и различных незрительных элементарных качеств. Размеры и очертания вторичны и сводимы к первичным характеристикам. Не следует считать, что любое элементарное качество полностью отделимо от остального опыта или что элементарные качества являются элементами, в которых опыт дан первоначально. Элементарные качества должны лишь находиться в рамках целого и отличаться от других элементарных качеств. Разделение на элементарные качества не является пространственным разделением, а пробелы между отдельными сегментами элементарного качества не мешают ему быть индивидом. Как и в случае индивида любого другого рода, границы качества могут быть сколь угодно сложны.

    Элементарные качества не следует смешивать со свойствами. Первые появляются и исчезают, в то время как последние остаются относительно постоянными. Например, наличные цвета объекта изменяются, в то время как то, что считается цветом объекта, остается одним и тем же. Свойства предмета определяются его изменениями, то есть тем, каким он является при всех тех видах условий, которые рассматриваются как критические или стандартные; элементарные же качества предмета целиком относятся к области явления. Таким образом, элементарные качества не подвержены ошибкам и не подлежат проверке в том смысле, в каком это относится к свойствам, хотя они и подлежат сравнению друг с другом. Элементарные качества по самой своей непосредственной природе непроверяемы. Однако они не могут быть одновременно и ненадежными, и непроверяемыми, так как ненадежное суждение, в конечном счете – это суждение, которое часто оказывается ложным после проверки. Так как элементарные качества непроверяемы, и их проявления нельзя возвратить к жизни, сравнение их должно базироваться на «решении», основанном на опыте; именно поэтому такое сравнение не рискует оказаться ложным. Однако (вопреки мнению Льюиса) сравнение элементарных качеств может быть пересмотрено, и мы можем видеть здесь истоки наших сегодняшних представлений о нелинейности верификации. Это вытекает из того, что оно основано на решении, а решение можно аннулировать другим решением. Непроверяемое не является неотменяемым, непересматриваемым.

    Так, допустим, например, что я почему-либо решил, что элементарное качество, проявляемое красным яблоком сейчас, является тем же самым, что и элементарное качество, проявленное голубым небом вчера в полдень. Тогда я не могу утверждать одновременно и то,

    что элементарное качество, проявляемое небом сейчас, то же самое, что и проявленное им вчера в полдень, и то,

    что качество, проявляемое яблоком сейчас, сильно отличается от качества, проявляемого сейчас небом.

    Аналогичным образом, суждение, сделанное мной некоторое время назад о том, что в тот момент центр моего поля зрения занимало красное пятно, будет отвергнуто, если оно не согласуется с другими суждениями, которые в совокупности имеют больше оснований быть принятыми – например, что пятно, занимавшее то же место на момент позднее, было голубым и что видимый цвет был постоянным в течение периода, включающего эти два момента. В этих случаях суждение об элементарных качествах отменяется, но эта отмена не включает в себя проверки элементарных качеств.

    Если элементарные качества приняты за основные индивидуальные элементы, то центральная проблема конструкции заключается в том, чтобы показать, каковы предметы и качества в обычном смысле. Первый шаг состоит в том, чтобы неформально объяснить новый исходный термин и показать его отношение к другим терминам, связанным с ним. Рассматриваемый исходный термин симметричен, нерефлексивен и нетранзитивен; его можно истолковать как «находится с» или «находится в». Любая пара, которую он связывает, принадлежит к различным категориям одной области чувств, поэтому он не может связывать, например, два цвета или два места, или цвет и звук. Это скорее отношение, которое связывает цвет и место, в котором находится цвет, место и время, на протяжении которого сохраняется это место, цветовое пятно и время, на протяжении которого сохраняется это цветовое пятно. В реалистической системе конкрет (concreta) рассматривается как вполне конкретная сущность, которая имеет по крайней мере по одному качеству из каждой категории какой-то области чувств. Отношение имеет место между любыми двумя дискретными частями конкрета. Комплекс, далее, определяется следующим образом. Индивид является комплексом, если и только если каждые две его дискретные части связаны друг с другом определенным отношением, а так как элементарное качество не имеет конкретных частей, то любой индивид, который либо дискретен, либо представляет собой сумму индивидов, находящихся вмест», является комплексом. Таким образом, конкрет есть«комплекс, который не связан отношением ни с каким другим индивидом; это индивид, каждые две дискретные части которого находятся вместе, но который не находится вместе ни с каким индивидом. Конкреты являются молекулами системы и не являются собственными частями (то есть частями, меньшими целого) никакого комплекса, а все их части являются комплексами.

    При таком истолковании понятий «находиться с...» и конкретов в центре внимания оказывается различие между качествами, предметами и проявлениями. Качества, конечно, не являются ни предметами, ни конкретами, но это и не просто элементарные качества. Это как раз те комплексы, которые не являются элементарными качествами. Обращением отношения «быть качеством чего-то» является отношение «быть проявлением чего-то». Соответственно, явления (appearances) – это как раз те комплексы, которые не являются качествами. Можно тогда сказать, что конкреты – это проявления, но отнюдь не качества, и что комплексы, которые не есть ни элементарные качества, ни конкреты – это и проявления (их собственных частей), и качества (других, объемлющих их комплексов).

    Теперь начинают вырисовываться подходящие интерпретации для таких терминов, как «абстракция», «конкретность», «частность» и «всеобщность». Так, с одной стороны, индивид конкретен, если и только если он полностью разложим на конкреты, так что конкрет и сумма конкретов конкретны. С другой стороны, индивид абстрактен, если и только если он не содержит конкретов, так что элементарные качества и все другие собственные части конкретов, а также некоторые совокупности – например сумма нескольких цветов или линий, или места, времени и цвета, – которые не находятся вместе, являются абстрактными.

    Аналогично можно сформулировать разницу между частным и всеобщим. Индивид является частным (particular), если и только если он полностью разложим на неповторимые комплексы, индивид является всеобщим, если и только если он не содержит неповторимых комплексов. Таким образом, все элементарные качества и все суммы нескольких элементарных качеств одного и того же рода всеобщи; все конкреты и все суммы конкретов частны; а такие индивиды, как сумма конкрета и чуждого ему качества, не являются ни всеобщими, ни частными.

    Зафиксировав таким образом фундаментальные термины своей системы, Гудмен в четвертой части «Структуры явления» занимается поисками предиката, в терминах которого можно описать мировой порядок. С этой целью он рассматривает «предикат сходства», но обнаруживает, что определение сходства как «частичного тождества» неудовлетворительно, а любая другая его интерпретация является неясной и неопределенной. Гудмен выбирает предикат «соответствовать» (match) (позднее он использует его более или менее полный аналог «fit») в том смысле, что одно качество может соответствовать каждому из двух других, хотя эти два других и не соответствуют друг другу; в этом смысле качества тождественны, если и только если они соответствуют одним и тем же элементарным качествам.

    Благодаря использованию своего основного конструктивного аппарата и предиката «соответствовать» Гудмен теперь получает возможность интерпретировать чувственные категории в терминах непрерывных последовательностей соответствующих друг другу элементарных качеств, пространственные отношения в терминах областей соответствующих друг другу элементарных качеств, а время как составляющую каждого конкрета. Хотя Гудмен вполне сознает элементарный характер реалистически-номиналистически-феноменалистических конструкций, очерченных в «Структуре явления», он уверен, что на предложенных им элементарных основаниях можно построить все здание науки, несмотря на трудности, отмеченные в его более ранних работах.

    Далее, в книге «Факт, фикция и предсказание» Гудмен возвращается к той группе проблем, которая рассматривалась в его статье о контрфактических высказываниях. Гудмен считает разумным подойти к ней с новой точки зрения. В соответствии с этим новые главы его «Факта, фикции и предсказания» начинаются с проблемы диспозициональных высказываний, которая проще и менее лингвистична по своей направленности, чем проблема контрфактических высказываний.

    Диспозиции не следует объяснять в терминах возможностей, так как возможности, подобно классам и признакам, принадлежат к числу сомнительных экстравагантностей неноминалистической онтологии. Их следует скорее объяснять в терминах той проекции, которая связывает в единый индивид комплекс, принадлежащий одному месту и времени, и комплекс, принадлежащий другому месту и времени. В терминах такой проекции некоторое место в поле зрения, в котором в настоящий момент отсутствует цвет, присутствующий в другое время и в другом месте, можно считать окрашиваемым (соlorablе) в этот цвет, а палку, которую не сгибают в настоящий момент, можно считать гибкой. Решающая проблема заключается в том, чтобы обосновать такие проекции в терминах законоподобных высказываний, а эта проблема по существу является проблемой индукции.

    Классическая проблема индукции – как вообще мы можем знать о будущем на основании свидетельств о прошлом – может считаться (или по более или менее общему согласию считается) снятой в духе Юма: поиски дедуктивного доказательства утверждений о будущем на основании прошлого и настоящего тщетны в принципе; индукция находит необходимое оправдание в фактических обычаях нашего повседневного мышления и научных исследований. Кант, отвечая на вызов Юма, определил то направление исследований, согласно которому в центре находится вопрос не о том, познаваем ли мир, а о том, каким образом возможно, как возникает и организуется наше знание – направление, актуальность которого не только не уменьшается, но продолжает возрастать, о чем свидетельствуют и работы Гудмена. Однако, по мнению Гудмена, мы продолжаем сталкиваться с новой проблемой индукции, а именно: каковы те подтверждающие процессы, на которые опираются эти повседневное мышление и научное исследование?

    Прояснение этой проблемы связано с особенностями отображения предикатов, при котором, согласно Гудмену, может проявляться как инерция, так и противоположное ей свойство – «инициатива». При формулировке законоподобных высказываний более укоренившиеся («инерционные») предикаты следует предпочесть менее укоренившимся, и в случае возникновения противоречий последние должны уступать место первым. Можно предложить специальные правила для определения таких предпочтений; такие правила смогут постепенно приближать нас к формализации обычного процесса подтверждения. Поэтому, возвращаясь к определению правильности обозначения (описания), можно заметить, что во всех случаях речь идет об идентификации, но по различно проявляющимся основаниям. Если мы намерены считать правильным описание, соответствующее обыденным суждениям о правдоподобии (некоторому фиксированному набору суждений), то это означает, что мы идентифицируем описание через установление его тождественности данным нашего предшествующего опыта. Если же мы считаем правильным описание, являющееся правдоподобным в силу того, что оно обладает некоторой достоверностью, то мы также проводим идентификацию через установление отношения с имеющимися у нас данными, но это отношение не тождества, а некоторой согласуемости, совместимости. Но отношение тождества может быть рассмотрено как видовое по отношению к родовому – совместимости в том отношении, что тождественные вещи, вообще говоря, абсолютно совместимы, поэтому все объекты, между которыми установлено тождество, могут считаться совместимыми (но не наоборот). Первый способ идентификации очевидно не является единственным, но он так же очевидно является предпочтительным для многих систем – например, для вынесения обыденных суждений. В определенном смысле он более обоснован – для тождества требуются не просто совместимые вещи, но абсолютно совместимые вещи – но эта разница в уровне обоснованности не носит качественного характера. Мы имеем здесь дело не с новым свойством, но с полнотой проявления того же свойства совместимости. Правильность некоторого языкового конструкта обнаруживается, с такой точки зрения, минимум в двух аспектах – правильность его построения как наличие некоторых соответствий в множестве языковых конструктов этого языка и правильность его оформления в соответствии с языковыми правилами как результат их действия. Проблема, с такой точки зрения, заключается в выяснении того, как лучше может быть понято то или иное явление: в терминах характеристики его результатов или же в терминах характеристики связанных с ним процессов.

    Сложность здесь состоит в том, что основной предикат обычно не формулируется в философских системах с точностью, сопоставимой с точностью научных дисциплин, использующих исчисления. Конструктивные системы, напротив, с необходимостью требуют решения вопроса о допустимых основаниях, и, соответственно, очевидным образом предоставляют или положительную демонстрацию результата, или подтверждение его невозможности (фальсификацию).

    Эта особенность конструктивных систем ведет к прояснению различия между критерием их точности (правильной построенности описания) и критерием адекватности (правильной оформленности описания). Вопрос адекватности является вопросом полноты системы – обеспечивает ли множество определений интерпретацию всех неформализованных предложений, представляющих интерес, в зависимости от целей системы, и является ли множество теорем системы достаточно всесторонним. Вопрос точности касается скорее статуса реальных определений системы – отношений между definientiae и definienda – и истинностного статуса теорем.

    Это разграничение точности (accuracy) и адекватности (adequacy), введенное Гудменом в «Структуре явления», во многом обусловило важную для современной аналитической философии тенденцию ослабления семантического критерия, налагаемого на исследования. Главное перемещение в этом направлении происходит от синонимии или аналитичности к вполне экстенсиональному критерию. При этом сам Гудмен считает коэкстенсивность definienda и их definientiae все еще слишком сильным критерием. Неформализованное использование неопределенно и непоследовательно (противоречиво) многими способами, и отражение этих особенностей в объяснении вовсе не непременно увеличивает объяснительную силу definientiа. Неясные случаи не могут быть прояснены в соответствии с таким требованием, как коэкстенсивность; в то же время случайный отход от неформализованных ясных случаев оправдан стремлением построить хорошую теорию. Кроме того, неудовлетворительность требования коэкстенсивности указывает на качественно отличную и более глубокую проблему: в науке и обыденном языке возможны (и весьма многочисленны) случаи альтернативных истолкований предикатов – истолкований, которые являются полностью неразличимыми в отношении любых критериев, уместных в тех теориях, к которым они принадлежат; однако альтернативы не просто не коэкстенсивны – они очевидным образом не пересекаются.

    В «Способах создания миров» Гудмен делает шаг от эпистемологии к онтологии и настаивает на том, что противоречие между онтологическим монизмом и плюрализмом не выдерживает пристального анализа. Если существует лишь один, единственный, мир, то он включает множество различных, различающихся между собой аспектов; если же существует множество миров, то в любом случае существует лишь одно (единое в этом отношении) множество этих миров. Вслед за У.Джеймсом (еще одним философом из тех, которых он здесь называет своими предшественниками) Гудмен фактически воспроизводит ход еще первых атомистических построений: каждый отдельный космос конечен, но количество этих космосов бесконечно, поэтому мир в конце концов бесконечен. Но «мир» Гудмена – категория столь же эпистемологическая, сколько и онтологическая. Один мир может быть рассмотрен как множество миров, равно как и множество миров может быть рассмотрено как один: это зависит от способа рассмотрения. Речь здесь идет не о множестве альтернатив единственному действительному миру, но о множестве действительных миров. Методологический и онтологический плюрализм – естественное заключение эпистемологических взглядов Гудмена. С подобной точки зрения, некоторые истинные утверждения и правильные представления могут вступать друг с другом в противоречие, не теряя при этом своей истинности и правильности, – а следовательно, действительных миров должно быть больше одного. Наш универсум состоит скорее из способов описания мира, чем из самого этого мира или миров.

    Можно следующим образом сформулировать те посылки Гудменова конструктивизма, которые представляются наиболее важными для понимания свойственных ему отношений между эпистемологией и онтологией:

    Любой предмет может быть категоризован с одинаковым успехом многими способами, которые отличаются по существу в онтологическом наполнении и являются в этих систематизациях взаимно несовместимыми (плюрализм).

    Из-за множественности версий мира в различных знаковых системах бесполезно искать полное описание действительности (сущностная незавершаемость).

    Онтологические предложения имеют истинностное значение только относительно «истолкования» или «трактовки» объектов, мира, действительности, и т.д.; в целом, отсылка к «миру» имеет смысл только в том случае, если она релятивизуется к системе описания (онтологический релятивизм).

    Эпистемологическая релевантность подобной внутренней и внешней непротиворечивости достаточно очевидна; таким образом, традиционные эпистемологические вопросы, связанные с «данностью» и поиском предельных оснований знания, не исчезают в конструктивном построении бесследно, но заменяются другими, более специальными вопросами отношений между царствами абстрактного и конкретного. Такие отношения предстают определяющими для нашей концептуальной схемы, поскольку они характеризуют ее феноменальность как область ее определения.

    Итак, если утверждение истинно, а описание или представление правильно, не «само по себе-для-мира», а для конструктивной системы, критериям адекватности которой оно соответствует, то в таком случае следует допустить, что отсылка (референция) к «миру» имеет смысл и может служить для построения адекватной теории значения только в том случае, если она релятивизуется к системе описания. Поскольку в этом отношении онтологическая связь между знаком («символом») и его референтом является источником семантических правил, постольку оно может быть признана внеязыковым, онтологическим детерминативом значения. Поскольку, далее, пределы взаимного согласования индивидуальных концептуальных схем (которые очевидно могут быть рассмотрены как конструктивные системы ментальных репрезентаций) устанавливаются их отношением к внеязыковому миру, через каковое отношение (в частности, референцию) осуществляется обозначение языковыми выражениями элементов внеязыкового мира, постольку установление отношения обозначения выступает собственно конструктивным детерминативом значения. Способность знака служить источником факта наличия предмета обозначения является, по-видимому, единственным удовлетворительным внеязыковым детерминативом, соответствующим внутриязыковым детерминативам значений речи, понимаемым как синтаксические отношения в языке в той степени, в которой они представляют правила функционирования языка (значение как результат некоторого процесса).

    Редукционистские эпистемологические программы, пытающиеся вывести значение фактуальных предложений в терминах «наблюдаемых», обнаруживаемых логических последовательностей оказываются, с такой точки зрения, беспредметными. Возможность одновременного наличия нескольких конфликтующих версий мира не отменяет и не уменьшает их истинностного значения (для разных концептуальных схем). Аналогичным образом признание относительности истинности языкового выражения не отрицает необходимости выявления четких критериев его правильности, в качестве которых могут выступать критерии адекватности правилам конструктивной системы. Это означает, что признание конвенциональности значения не подразумевает с необходимостью признание его произвольности.

    7.2 Концепция онтологической относительности и холистический тезис Куайна

    Известный «онтологический критерий» У. Куайна – «Существовать – значит быть значением квантифицируемой переменной» – выступает инверсией семантического критерия, поскольку он связывает онтологию со способом ее описания и освобождает подобную связь от свойственного рационалистической традиции каузального детерминизма. С такой точки зрения, сама онтология может рассматриваться в рамках аналитического подхода как функция эпистемологии и/или семантики – например, в аргументах, объясняющих, каким образом мы можем делать значимые высказывания при помощи терминов, обозначающих несуществующие вещи. Принцип онтологической относительности интересен как раз тем, что обещает однородный метод установления онтологических заключений, нейтральный к (реальному) онтологическому статусу референтов.

    Представления об онтологической относительности, как и само понятие лингвистической онтологии было разработано Карнапом в связи с теорией языковых каркасов. Наиболее полное изложение этой темы можно найти в его статье «Эмпиризм, семантика и онтология», опубликованной в 1950 году. Непосредственным поводом для разработки теории языковых каркасов послужил вопрос о том, на каких основаниях исследователи принимают в рамках своих рассуждений различные абстрактные сущности – числа, свойства, классы, пропозиции и т.д. Задача этой теории состояла в том, чтобы показать правомерность высказываний о подобного рода абстрактных сущностях, без которых, с одной стороны, не может обойтись современная наука, но которые в то же самое время в противоречии с принципом эмпирической редукции, выдвинутым логическими позитивистами, не могут быть сведены к простейшим, или протокольным предложениям, выражающим данные непосредственного наблюдения.

    Для решения поставленной проблемы Карнап обращается к понятию языкового каркаса, т. е. некоторой языковой системы, подчиненной определенным правилам, в рамках которой можно говорить о сущностях определенного рода. Задать языковый каркас, по Карнапу, значит задать способы выражения, подчиняющиеся определенным правилам359. Таких языковых каркасов может быть построено бесконечное множество. Он утверждает, что вопрос о существовании абстрактных объектов не может быть осмысленно поставлен вне рамок определенных языковых каркасов.

    В основе лингвистического понятия онтологии Карнапа лежит фундаментальное различие между двумя видами вопросов, касающихся существования или реальности сущностей. От внутренних вопросов, дающих ответы на эмпирические вопросы существования в рамках определенных языковых каркасов, Карнап предлагает отличать вопросы внешние, касающиеся существования самих языковых каркасов с заданными в их рамках системами объектов. Первые представляют эмпирические вопросы существования, вторые – онтологические.

    Языковые каркасы Карнапа указывают на более строгую, чем в традиционной метафизике (основанной на перечислении свойств существующего) трактовку идеи существования, делающую ее производной от предположительно более ясной идеи истины. Существовать, с такой точки зрения, значит быть значением квантифицированной (связанной квантором общности или квантором существования) переменной. Формулы, начинающиеся с кванторов, т.е. формулы типа "для всякого х..." или "существует такой х, что...", в отличие от формул типа "а обладает свойством А", могут быть либо эмпирически проверены, либо теоретически доказаны, либо и то и другое.

    В основе лингвистического понятия онтологии Карнапа лежит фундаментальное различие между двумя видами вопросов, касающихся существования или реальности сущностей. От внутренних вопросов, дающих ответы на эмпирические вопросы существования в рамках определенных языковых каркасов, Карнап предлагает отличать вопросы внешние, касающиеся существования самих языковых каркасов с заданными в их рамках системами объектов. Первые представляют эмпирические вопросы существования, вторые – онтологические. Внутренний вопрос – это вопрос, задаваемый в терминах языкового каркаса и предполагающий ответ, построенный в соответствии с его правилами. Внешние вопросы существования ставятся вне языкового каркаса. Это вопросы о самом языковом каркасе, об его уместности в данной ситуации или в связи с данной проблемой. Ответ на внешний вопрос существования определяет тот язык, на котором будет ставиться внутренний вопрос и в рамках которого будет обсуждаться и формулироваться ответ на этот вопрос. В отличие от внутренних вопросов, которым предпосланы правила оценки на истинность и ложность, заложенные в языковом каркасе, внешние вопросы решаются исходя из прагматических соображений и определяются гласным или негласным соглашением группы исследователей. Вопросы о родах существующего, предполагаемых в языковых каркасах, относятся к внутренним вопросам существования, и ответы на них достигаются выяснением внутренних концептуальных ресурсов того или иного языкового каркаса. Принять новый языковый каркас значит принять новый способ выражения, а это значит допустить некую новую область предметов, составляющую содержание этого нового способа выражения.

    Задание некоторого языкового каркаса означает задание некоторой совокупности аналитических предложений. Предложение, аналитическое в одном языковом каркасе, может и не быть таковым в ином каркасе. Внутренние вопросы существования могут получать как аналитические, так и синтетические ответы; при этом синтетические ответы предполагают в качестве условий аналитические ответы. Внешние же вопросы существования не получат ни аналитических, ни синтетических ответов. Ответы на них даются в результате конвенций, принимаемых группами исследователей по каким-либо практическим соображениям.

    Куайн согласен с Карнапом в том, что «существовать значит быть значением квантифицированной переменной» (формулировка Куайна), но не выстраивает каких-либо иерархий языков и онтологических утверждений – напротив, он акцентирует внимание на альтернативных теоретических конструкциях, каждая из которых допускает то, что запрещено в другой. Куайн выступает против статуса онтологических вопросов как статуса первых вопросов существования, непосредственно обусловленных внешними вопросами; по его мнению, каждый вопрос теории соединяет в себе то, что Карнап разводит как внутренние и внешние вопросы, а именно, затрагивает как предмет обозначения, так и оценку целесообразности того языка, на котором эти изыскания разворачиваются – делая значимые утверждения на некотором языке, говорящий вторгается в сферу онтологического, т.е. предполагает некие рода сущего.

    Куайн критикует Карнапа, указывая на две обусловливающие одна другую предпосылки карнаповской точки зрения – дихотомию аналитического и синтетического и редукционизм, утверждающий непосредственную или опосредованную сводимость теоретических предложений и терминов к некой общей эмпирии. Аргументация здесь такова:

    Дихотомия аналитического и синтетического предполагает редукционизм, потому что для того, чтобы показать аналитичность предложений вида «все холостяки неженаты», надо прояснить синонимию субъекта и предиката этого утверждения, сведя их к некоей совокупности данных, показывающей, что области значений терминов «холостяк» и «неженатый мужчина» либо совпадают, либо входят одна в другую. Истинность наших утверждений зависит как от языка, так и от внеязыковых фактов, а последние для эмпириста сведутся к подтверждающим данным опыта. В том крайнем случае, когда для определения истинности будет важен только лишь языковой компонент, истинное утверждение будет аналитичным. При этом значения эмпирических терминов не должны меняться в пределах данного языкового каркаса, т.к. иначе будет невозможно доказать аналитичность.

    Сводимость теоретического знания к эмпирии предполагает дихотомию аналитического и синтетического, так как сведение теоретического предложения к протокольному требует определенных дополнительных посылок, скажем, проверка предложения «Снег бел» требует посылки «Снег существует». Непосредственная сводимость означает «одношаговый» вывод из данного предложения (рассмотренного как теоретическое) «протокола наблюдения», опосредованная – многоступенчатый вывод, при котором доказываются некие промежуточные предложения. При этом данный вывод будет сведением (проверкой) именно рассматриваемого предложения только в том случае, если эти дополнительные посылки будут аналитическими и, следовательно, непроблематичными, не подлежащими проверке.

    Но мы не можем фиксировать аналитических предложений, не допуская (пусть относительно данного языкового каркаса) существующих помимо нашего сознания универсальных значений. Так, принимая в качестве аналитического предложение «все холостяки не женаты», мы должны принять, что объективно существует свойство «не являться женатым», под которое подпадает свойство «быть холостым»; такой постулат представляется избыточным. Язык, согласно Куайну, структурирован лишь постольку, поскольку включает конвенции, оправдываемые практикой, а также проверяемые фактами предложения.

    Поэтому Куайн выдвигает тезис онтологической относительности, направленный против некритического принятия онтологии теории в качестве чего-то, существующего абсолютно независимо от языка теории. Онтологическими называют утверждения о существовании объектов; онтологией называется совокупность объектов, существование которых предполагается теорией. Согласно Куайну, онтология дважды относительна. Во-первых, она относительна той теории, интерпретацией которой она является (интерпретировать теорию значит приписать значения ее связанным переменным). Во-вторых, она относительна некоторой предпосылочной теории, в роли которой обычно выступает некоторая исходная система представлений (в предельном случае, в духе Дэвидсона – естественный язык). Онтологические утверждения некоторой новой теории делаются с помощью предпосылочной теории. Первая теория интерпретируется на второй, т.е. термины второй теории используются в качестве значений связанных переменных первой. С такой точки зрения (по выражению Куайна, «с точки зрения эпистемологии»), физические объекты и гомеровские боги не имеют родовых отличий и различаются только в степени интерпретированности, подкрепленности актуальной концептуальной схемой.

    По-видимому, интенция Куайна состоит именно в том, что принятие онтологической относительности решает проблему “бороды Платона” среди прочих. Но так как его самый общий критерий для онтологической относительности утверждает, что онтологические обязательства языка определяются минимальным составом его связанных переменных, а в естественных языках мы практически не имеем дела с предложениями с переменными, то этот критерий может работать лишь постольку, поскольку (помимо прочих) решена проблема установления однозначной корреляции между референциально значимыми фрагментами естественных языков и языком логики (в частности, теории квантификации), которая бы оправдывала парафразы предложений естественного языка в требуемые логические формы – например, переводящие предполагаемые имена в позиции предикатов.

    Разумеется, было бы наивно требовать полной формализации естественного языка и считать отсутствие такой возможности провалом критерия онтологической относительности. Однако в любом случае речь идет о минимальном наборе переменных; вопрос в том, может ли он быть обнаружен без трансформации семантических категорий. Если принимать, по-расселиански, что при предикатах-константах имена выполняют роль переменных, то референции собственных имен и других единичных терминов следует понимать как переменные при предикатах. Но, если, как Куайн, отказывать в существовании в естественных языках особому классу собственных имен (разве что по идиоматическим функциям остающихся таковыми), то тогда роль таких переменных вообще переходит к самим объектам из объема квантификации.

    Формально критерий онтологической относительности («существовать значит быть значением квантифицированной переменной») выглядит так. В стандартной семантике условия истинности кванторного выражения формулируются следующим образом: ((хF(x) истинно тогда и только тогда, когда существует объект, выполняющий F(х). Поскольку эта формулировка представляет собой эквивалентность, мы можем рассматривать ее не только в качестве определения условий истинности квантификации, исходя из существования объекта, но и наоборот – как вывод о существовании объекта, исходя из истинности кванторного выражения. Подобное обращение является основой использования формализованных языков для выявления объектов, допускаемых теорией. Далее, критерий онтологической относительности может быть переформулирован как критерий онтологических допущений, выявляющий объекты, существование которых следует из предположения об истинности формализованной теории. Последний также является не чем иным, как обращением положения стандартной семантики, гласящего, что существующие объекты могут быть обозначены, а заключающие о них пропозиции могут иметь истинностное значение.

    Отсюда принято выводить неправомерность универсального онтологического прочтения экзистенциального квантора и критерия Куайна как выражающих именно реальное существование, поскольку в стандартной семантике в качестве объектов могут рассматриваться и мысленные объекты.

    Форма аргумента Куайна такова:


    T истинно.

    T имеет обязательство к (is committed to) F.

    Следовательно, существует F.


    T здесь – теория, т.е. множество предложений, которые должны быть дедуктивно замкнутыми.

    Первая посылка устанавливается любым способом, релевантным для специфической рассматриваемой теории. Вторая интерпретируется в свете Куайнова критерия, переформулированного как критерий онтологического обязательства, а именно: T имеет онтологическое обязательство к F только и если только F квантифицируется среди объектов в диапазоне кванторов предложений Т таким образом, чтобы все предложения Т были истинными.

    Критики Куайнова критерия онтологического обязательства показали, что, поскольку в качестве объектов могут рассматриваться и мысленные объекты, онтологическое обязательство не является отношением между теорией и объектом или множеством объектов. Для приписываний онтологического обязательства "T имеет обязательство к F", где F заменено сингулярным предикатом, критерием является то, что T имплицирует предложения формы "((х". Аргумент принимает следующую форму:


    T истинно.

    T имплицирует предложения формы ((х.

    Следовательно, существует F.


    Однако здесь возникают новые возражения. В частности, во второй посылке обнаруживается допущение, что кванторы в предложениях T должны интерпретироваться объектно. Поэтому для валидности аргумента мы нуждаемся в дополнительной посылке, согласно которой логическая форма предложений должна быть дана в терминах объектной квантификации360. Но по крайней мере не очевидно, что такая посылка истинна.

    Возражение этой посылке основано на истинности предложений вида


    (1) Пегас – крылатый конь.


    Это истинное предложение имплицирует


    (2) ((х) (x – крылатый конь)


    Можно защитить наши полагания о несуществовании крылатых коней, используя для (2) подстановочную интерпретацию. Аналогичным образом, можно полагать, что


    (3) ((х) N(x = 9)


    (где N – знак необходимости), потому что


    (4) N(9 = 9)


    несмотря на то, что


    (5) 9 = число планет & ~N(число планет = 9)


    Но объектная интерпретация (3) (и прочтение термина «число планет» как единичного) делает конъюнкцию (4) и (5) противоречивой. Подстановочная интерпретация позволяет каждому предложению (3) – (5) быть истинным361.

    Различие между объектным и подстановочным типами семантической интерпретации состоит в следующем. Референциальные системы описания имеют четко очерченную онтологию: превращение формальных схем в утверждения о внешнем мире происходит при подстановке в схемы вместо переменных имен существующих объектов. В соответствии с этим подходом интерпретация семантического аппарата должна быть релятивизована к некоторой (в общем случае произвольной) области объектов. Переменные пробегают по этой области, а индивидные константы (имена) обозначают ее фиксированные объекты. Формулы вида ((хF(x) истинны тогда и только тогда, когда в универсуме рассмотрения существует по крайней мере один объект, выполняющий F. Поэтому вопрос о статусе имен в теории становится особенно важным, когда речь идет о том, какие объекты существуют с точки зрения данной теории.

    Подстановочная интерпретация предполагает другой взгляд на функцию формальной системы в построении значимых высказываний: эта теория вообще ничего не говорит о существовании объектов. Значениями переменных являются не объекты, а термины. Предложение вида ((хF(x) истинно ттт, когда найдется хотя бы один термин, подстановка которого на место переменной в открытое предложение F(x) дает истинное предложение. Подстановочный квантор ((х) не имеет экзистенциального прочтения, а определение условий истинности кванторных выражений осуществляется без непосредственного привлечения теории референции и не вызывает характерных затруднений с модальными, косвенными и другими референциально непрозрачными контекстами. В этом типе метатеории ничего не говорится об онтологии формализуемой теории. Каждый объект представляется термином; иначе говоря, предполагается, что с точки зрения метатеории (формализованной теории) нет никакой разницы между объектом и термином. Это означает, что подстановочный тип теории применим там, где каждый объект имеет имя, и является такой ревизией референциального типа теории, при которой элиминируются все вопросы указания на объект. Так, в подстановочной теории универсальная квантификация истинна, когда она истинна при подстановке всех терминов, а не для всех значений переменной, как в референциальной теории. Соответственно, все объекты теории референциального типа могут быть представлены знаками теории подстановочного типа.

    Контраргумент здесь состоит в следующем: позиция, с которой наше предложение (1) истинно, плохо согласуется с нашим полаганием, что предложение


    (6) Нынешний король Франции лыс.


    не истинно. Полагаем ли мы (6) ложными или испытывающим недостаток истинностного значения в целом, мы в любом случае не можем признать его истинным по той причине, что единичный термин, который является его грамматическим подлежащим, не имеет референта, как и в предложении (1). Очевидно, что утверждения вида


    (7) У Мэри был крылатый конь.


    отвергаются на том основании, что никаких крылатых коней не бывает, поэтому Мэри вряд ли могла бы иметь такое животное, при всем ее на том – пусть понятном – желании. Это предполагает объектное прочтение квантора «не бывает». Наконец, если (1) должно быть истинным, то его условия истинности должны сильно отличаться от условий истинности таких поверхностно подобных предложений, как (7). Это различие должно объяснить, как получается, что, хотя предложение (2) может кем-то полагаться истинным, есть и другой смысл, в котором оно наверняка является ложным, так как в (некоторой) действительности никаких крылатых коней не бывает. Если проведено это различие в условиях истинности, то (1) и (2) должны рассматриваться как неоднозначные и должны быть заменены парами предложений, логические формы которых более ясно указывают их содержание. С точки зрения сторонников объектной квантификации, (1) и (2) должны получить объектную интерпретацию и, следовательно, считаться ложными. Смысл, в котором они могут полагаться истинными, получит парафраз в терминах полаганий некоторых (определенных) людей, или импликаций в некотором корпусе литературных текстов, или истины в некоторых возможных мирах.

    Таким образом, обращение к нашим полаганиям относительно (1) и (2) само по себе не требует обращения к подстановочной квантификации. И поскольку возможны референциальные интерпретации (3) – (5), делающие каждое из этих предложений истинным362, то не обязательно интерпретировать (3) подстановочно. Однако отсюда еще не следует, что логическая форма предложений непременно должна быть дана в терминах объектной квантификации.

    Если мы назначаем логическую форму первого порядка всем предложениям в множестве S и принимаем первопорядковое исчисление как адекватное для выражения логической импликации, то мы можем точно сказать, какие именно члены S связаны отношениями импликации. Такое обязательство может быть поддержано или оспорено обращением к нашим полаганиям о логических импликациях S. Таким образом, аргумент

    Рост Бориса – 1 метр 70 см, и рост Владимира – 1 метр 70 см.

    Поэтому Борис и Владимир одного роста.

    и другие подобные, состоящие из предложений такого вида, имеют форму

    H (B, 1-70) & H (V, 1-70)

    ((x) [H (B, x) & H (V, x)]

    Если мы используем объектную квантификацию в назначении логической формы, то истинность составляющих импликацию предложений зависит от существования чисел – иными словами, если мы решаем назначить предложению «Борис и Владимир одного роста» форму ((x) [H (B,x) & H (V, x)], и при этом полагаем, что это предложение истинно, то мы принимаем онтологическое обязательство к числам, практически по-пифагорейски полагая их существующими наравне с обоими этими людьми. Но если мы рассматриваем основания, на которых мы можем обосновывать принятие решений и наличие полаганий, то мы видим, что подобное обязательство не может послужить нам таким основанием. Основанием для назначения логической формы выступают скорее наши полагания о логической импликации – основанные, в свою очередь, на данных наблюдения, определенных умозаключениях или прецедентах, или на чем бы то ни было, что является релевантным в нашей концептуальной схеме. Но было бы весьма дискуссионным признать за логикой настолько прямое и незатейливое каузальное воздействие на онтологию. Следует скорее признать, что те основания, на которых мы проводим назначение логической формы и на которых мы верим предложениям, получающим эту логическую форму, недостаточны для решения онтологических вопросов. Таким образом, мы должны отклонить требование, согласно которому логическая форма предложений должна быть дана в терминах объектной квантификации.

    Этот аргумент был предложен в поддержку подстановочной семантики363, но равно относится ко всем случаям назначения логической формы. Даже в тех случаях, когда подстановочная интерпретация оказывается неподходящей, отсюда еще не следует, что мы должны употребить объектную интерпретацию. Скорее, мы должны решить, действительно ли мы приветствовали бы онтологические обязательства, которые повлечет за собой объектная интерпретация, и на этом основании (по крайней мере, частично) мы можем решить, следует ли употребить референциальную семантику для такой теории.

    Здесь возникает онтологический аргумент против подстановочной квантификации, основанный на описании значения предикатов в терминах семантической концепции истины Тарского. Определение истины для языка при использовании подстановочной квантификации сможет имплицировать инстансы схемы Тарского (' … истинны только и если только – ') только тогда, когда оно будет встроено в теорию, в которой обозначение является определимым – что, таким образом, делает возможной для этого языка референциальную семантику364. Кроме того, метаязык будет должен иметь такие аксиомы, что все в диапазоне кванторов имело бы имя, и что каждое имя называло бы нечто в диапазоне кванторов. Если бы это было истинно, то у обращения к подстановочной квантификации не было бы никакое онтологического значение. Поскольку в конечном счете нам понадобится определение истины для нашего объектного языка, то это восстановит в метаязыке все онтологические обязательства, которых мы хотели избежать.

    В этом аргументе может быть оспорено представление о роли T-эквивалентностей (biconditionals) в утверждении определения истинности. Если цель состоит в том, чтобы гарантировать онтологическую адекватность определения истинности, то не необходимо, чтобы инстансы (T) были логическими следствиями определения: достаточно, чтобы они оставались истинными при замене 'истинно' на definiens, потому что любой предиката, заменяющий 'истинно' во всех случаях (T) без изменения их истинностного значения, будет иметь объемом все истинные предложения объектного языка, и только их. Поскольку в этом состояла цель, установленная Тарским для T-эквивалентностей, постольку они должны быть логическими следствиями определения: для того, чтобы мы могли знать, что определение истинности является онтологически адекватным, мы будем должны знать, что замена 'истинно' на definiens оставляет истинные T-эквивалентности. При этом последние должны будут следовать из определения наряду со всеми другими предложениями, выражающими наше знание относительно терминов, в которых дается definiens. Возможно и другое понимание роли T-эквивалентностей, согласно которому определение истинности должно объяснять каждый инстанс (T). Однако нельзя ожидать объяснения (чем бы его ни считать) T-эквивалентностей от одного лишь определения – скорее для этого потребуется теория истины для определения и других значимых элементов словаря definiens. Следовательно, мы требовали бы выводимости из полной теории, а не из одного только определения. Таким образом, онтологический аргумент против подстановочной квантификации сводится к следующему: чтобы знать, что она материально корректна, мы нуждаемся в метаязыке, который сам делает онтологические обязательства, которых мы пробовали избежать путем обращения к подстановочной семантике.

    Поэтому контраргумент в пользу подстановочной квантификации здесь может состоять в следующем. Проверка правильности определения истинности потребует доказательства T-эквивалентностей определения. Но наши стандарты доказательства могут различаться в зависимости от порядковости предикатов. Для объектной интерпретации это выводимость первого порядка, но когда кванторы получают подстановочную интерпретацию, то исчисление первого порядка оказывается семантически неполным. Нас интересует, зависит ли правильность подстановочного определения истинности от удовлетворительности T-эквивалентностей. Если мы принимаем, что при подстановочной интерпретации кванторов определение истинности имплицирует T-эквивалентности, то можно рекурсивно получать T-эквивалентности для квантифицированных предложений без обращения к исчислениям первого порядка. В этом случае T-эквивалентности установлены при помощи предиката 'быть истинным', и таким образом мы можем без обращения к референциальной семантике знать, что подстановочная характеристика истинности правильна.

    Возможно расширение онтологического аргумента против подстановочной квантификации, связанное с тем, что даже при подстановочной интерпретации экзистенциальный квантор имеет подлинное требование выразить понятие существования. Согласно Куайну, так как подстановочная квантификация валидна вне зависимости от того, каков класс замены, то наделение ее референциальным смыслом вынудило бы нас признать, что предложения типа '(()) ((2+2=4))' затрагивают нашу онтологию. И это вынудило бы нас расценивать ')' как нечто имеющее референцию, что абсурдно. Кроме того, Куайн утверждает, что ограничение класса подстановок единичными терминами влечет за собой обращение к объектной квантификации, так как единичный термин – это именно термин, который может занимать место связанной переменной, интерпретируемой объектно. Здесь возможно следующее возражение: объектная квантификация может начинаться с «основного класса» единичных терминов, который затем пополняется новыми единичными терминами, заменяющими уже только подстановочные переменные. С такой точки зрения сам тот факт, что подстановочная интерпретация дает условия истинности для квантифицированных предложений, означает, что можно говорить об их объектах как о существующих365. Однако здесь естественно контрвозражение: далеко не всякое заключение об истинности будет онтологическим утверждением. Иными словами, можно ли утверждать, что подстановочная квантификация способна выразить понятие существования? Например, действительно ли Куайн считает, что это не так?

    Квантор не является объектным или подстановочным сам по себе: таким или другим делает его интерпретация, и это очевидно не исключает возможность дальнейшей дополнительной интерпретации. Куайн утверждает, скорее, что при подстановочной интерпретации квантора не принимаются никакие онтологические обязательства per se. Таким образом, просто определить класс подстановок и дать подстановочное определение истинности не означает непременно принимать те или иные онтологические обязательства; но при этом и не устраняется возможность принятия таких обязательств. Тогда, строго говоря, никакой аргумент не угрожает возможности использования подстановочной квантификации онтологически нейтральным способом.

    По мнению Куайна, употребление подстановочной квантификации не позволяет избежать онтологических обязательств, а скорее не в состоянии раскрыть их. Если мы применяем референциальную интерпретацию '((x) Fx', то у нас возникают проблемы с онтологическим обязательством к F. Однако, если мы можем дать нереференциальный семантический анализ нашего языка, почему бы не предположить, что мы не используем референцию? В конце концов, сам Куайн убеждает нас не приписывать выражению референцию, пока лингвистическое поведение ребенка или аборигена не вынуждает нас переводить его референциально. Кроме того, предположение Куайна, что подстановочная интерпретация направлена только на абстрактные объекты, может быть подвергнуто сомнению, если мы расширяем нашу онтологическую перспективу. Например, может утверждаться, что подстановочная квантификация вполне способна заменить референцию для любого вида сущностей, условия идентичности которых неясны, типа событий. Но означает ли применение подстановочной интерпретации само по себе отказ от признания возможности или релевантности референции?

    Анти-подстановочный пафос Куайна таков. В мире Куайна существуют физические объекты и классы. Поскольку причиной применения подстановочной интерпретации, согласно Куайну, является стремление избежать введения абстрактных объектов, кванторы теории множеств получают подстановочную интерпретацию. Если мы позволяем свободные объектные переменные в определении класса и если имеются объекты, не выделяемые единственным образом, то мы получаем аномальные результаты366.

    Пусть 'Y' – определение класса, которое является истинным для некоторых объектов, но ни для одного, который может быть выделен уникально. Класс Y состоит из членов u, каждый из которых удовлетворяет условию

    {y: u = y} есть единичный подкласс Y & u = u.

    Следовательно, каждый u удовлетворяет

    (( Z) (u есть единичный подкласс Y & u = u).

    Но

    (( Z) (Z есть единичный подкласс Y)

    ложно, так как требует, чтобы замкнутое определение класса выделяло некоторого члена единственным образом, что нарушает описание Y.

    Однако допущение свободных объектных переменных в определении класса объяснимо только, если использование подстановочной квантификации направлено на объяснение лингвистически зависимых родов существования. Если объемы предикатов существуют, то было бы несколько произвольно не допускать существование {x: Fxy} для каждого y, вне зависимости от того, действительно ли мы можем уникально определить y. Но если наша цель состоит в том, чтобы избежать референции к классам в целом, чтобы избежать вопроса об их существовании, то нет никакой причины для разрешения открытых определений класса как подстановок для 'Z' в '((Z) FZ', а аномалия Куайна показывает, почему такое разрешение неправомерно.

    Можно также предположить присвоение каждому объекту имени через систему пространственно-временных координат. Куайн возражает на это, что использование такой системы координат требует квантификации на числах (или заменяющих их множествах). Если мы считаем, что ряд натуральных чисел бесконечен и интерпретируем квантификацию объектно, то в нашу теорию не укладывается бесконечность абстрактных объектов. А если мы интерпретируем квантификацию подстановочно, то когда мы даем условия истинности в метаязыке, мы должны будем принять существование бесконечного ряда абстрактных числовых выражений.

    Последнее возражение связано с интенцией Куайна к созданию арифметики с неуказанными конечными границами367 и его предположением, что метаязык, на котором даются условия истинности, должен интерпретироваться объектно. Однако последнее – не факт: не исключено, что мы можем интерпретировать метаязык подстановочно368. Квантор метаязыка может получать подстановочную интерпретацию, чтобы показать что данный смысл квантификации на естественном языке является подстановочным.

    Итак, для аналитического подхода может признаваться эпистемологически важным, чтобы онтологии строились в зависимости от семантических особенностей, а не наоборот. Критерий Куайна имеет именно такую интенцию – поставить онтологию в зависимость от семантики, но, как мы видели, допущения, связанные с подстановочной квантификацией, ставят под сомнение однозначность такой зависимости. Поэтому семантические характеристики должны быть нециркулярными и онтологически независимыми. Вообще говоря, требование метафизической независимости признается традиционно важным для построения релевантной семантики. Ход Дэвидсона, легший в основу последней, повторяет форму хода Куайна с критерием существования и онтологической относительностью – инверсию семантического критерия «нечто имеет значение». Обращая отношение, получаем: «имеющее значение есть нечто», т.е. «быть значением (квантифицированной переменной) значит существовать». Аналогичным образом критерий Тарского «значение дает истину» обращается в «истина дает значение».

    Сам принцип онтологической относительности инвертирует тезис семантической относительности, представленный принципом лингвистической относительности Сепира – Уорфа369, или, более широко, эпистемологическими идеями о концептуальной относительности – например, Гудмена и Патнэма. Так, Гудмен считает, что «версия принимается за истинную тогда, когда она не ущемляет никаких устойчивых полаганий и ни одного из своих собственных предписаний»370; но не предлагает это как определение предиката 'быть истинным'. Гудмен сообщает нам, что сама истина является только одним аспектом более общего cвойства, которое он называет правильностью, так же, как утверждение суждений и референциальное использование языка представляет только один вид символического функционирования (наряду с выражением и экземплификацией). Истина и правильность могут иногда находиться в противоречии, даже в науке – например, в тех случаях, когда нам нужен ясный, но лишь приблизительно истинный общий закон скорее, чем строго истинное утверждение, которое перегружено не-необходимой информацией. Истина применима только к версиям, которые состоят из утверждений; согласно Гудмену, она зависит от правдоподобия (credibility) и когерентности, т.е. фактически это верификационистская семантика. Гудмен говорит, что мы понимаем наши языки в терминах схватывания состояний обоснованной утверждаемости и «правильности», а не схватывания «условий истинности» в традиционном реалистическом (корреспондентском, который Тарский называет «аристотелевым») смысле. Истина, с разделяемой Гудменом точки зрения – идеализация обоснованной утверждаемости.

    Последнее понятие (warranted assertibility) Патнэм предлагает как раскрытие Гудменова понятия правдоподобия. Патнэм применяет к обсуждению истины Гудменом свою концепцию индексикалов371. Он рассматривает позицию человека, считающего, что надо держаться версий, предписаний, устойчивых полаганий, и так и поступающего, полагая, что нет никаких доводов в пользу его выбора за исключением того, что это – его экзистенциальный выбор. Позиция такого человека могла бы быть логически проанализирована следующим образом: она такова, будто он решил, что 'истинный' и 'правильный' – индексальные слова. 'Истинный' (или скорее, 'обоснованно утверждаемый') означает «истинный для меня» – то есть находящийся в соответствии с моими предписаниями и устойчивыми полаганиями, а 'правильный' означает «правильный для меня» – то есть находящийся в соответствии с моими стандартами и представлениями о правильности. Тогда все, что Гудмен сообщает о том, как мы строим версии миров из других версий, о том, что мы не начинаем ex nihilo, о предписаниях и устойчивых полаганиях, можно сказать и о предикате 'истинный для меня'.

    Таким образом, на более общем эпистемологическом уровне теория истины может иметь форму ограничений, накладываемых на принцип концептуальной относительности, причем коррелирующих с теми ограничениями, которых, как представляется, требует применение принципа онтологической относительности (в первую очередь подстановочная квантификация). Поскольку Дэвидсонова семантика наследует от Тарского требование онтологической нейтральности, причем это требование для нее также конститутивно, можно предположить, что характерная (как минимум, одна из характерных) для аналитическй философии теория значения как условий истинности должна иметь форму ограничений, накладываемых на семантическую относительность (или, более специфично, истинностный релятивизм), сопоставимых с ограничениями, накладываемыми на онтологическую относительность.

    7.3 Холистичность теории интерпретации Д.Дэвидсона

    Семантика Дэвидсона развивалась в полемике с представлениями Куайна о переводе, где понятие 'перевод' понимается как включающее интерпретацию того, что говорится на нашем родном или другом известном мне языке, а не только на незнакомых нам иностранных языках. Как и Дэвидсон (и по аналогичным верификационистским основаниям), Куайн отклоняет идею о наличии самостоятельных фактов относительно того, что люди подразумевают. Подобно Дэвидсону, он считает, что для того, чтобы интерпретировать то, что говорят другие люди, назначая значения словам и предложениям, надо построить теорию, состоящую из множества гипотез, который соответствовали бы физическим фактам, но не какой-то дополнительной и независимой истине не-физического рода. Заключение, к которому приходит Куайн, таково: теория, выдвигаемая, чтобы интерпретировать речевое поведение другого говорящего, будет всегда радикально недоопределена очевидностью (если только она не ограничится произнесениями очень простого рода). Она останется недоопределена, даже если мы будем знать все факты о физическом мире, включая факты о пространственных и временных расположениях объектов и их склонностях вести себя специфическими способами в специфических обстоятельствах, поскольку нам всегда будут доступны альтернативные теории, который одинаково хорошо удовлетворяют этим физическим фактам.

    Выбор между этими альтернативными теориями не может быть определен никакими физическими фактами, т.к. никакие факты не могут сделать одну теорию правильной, а другие неправильными. Это относится не только к переводу текстов, порождаемых на иностранных языках, но и к интерпретации текстов, порождаемых другими говорящими на родном языке интерпретатора (или просто на одном и том же языке). Последнее сводится к следующему: естественно интерпретировать использование слов и предложений другими людьми, отображая их выражения на мои собственные выражения, которые звучат или выглядят так же в сходных обстоятельствах; другими словами, естественно предположить, что другие люди используют эти выражения с тем же значением, что и я сам. Но эта гипотеза, хотя и удобна, является не единственной совместимой с физическими фактами, и, следовательно, не имеет никакого специального требования правильности. Таким образом, согласно Куайну, гипотезы перевода не просто недоопределены доступной нам очевидностью – они фактически неопределены, т.к. нет никакой истины, относительно которой они были бы правильны.

    Куайн делает такое заключение, потому что считает, что единственное, что может определять правильность интерпретации – это физическая очевидность, которая может включать информацию о возбуждениях сенсорных рецепторов и о поведенческих и диспозициональных характеристиках, но никогда не может включать информацию о том, что кто-то подразумевает под своими словами, так как то, что они означают, может быть проявлено только физически372. Гипотезы, которые мы расцениваем как приемлемые – это те гипотезы, в которых соблюдается то, что Куайн называет «принципом милосердия» (или «принципом доверия» – principle of charity): везде, где возможно, мы должны интерпретировать то, что кто-то говорит, таким способом, чтобы получилось истинное – или, по крайней мере, разумное в сложившейся ситуации – высказывание. Однако для Куайна это только вопрос удобства, и интерпретации, которые нарушают этот принцип, не являются ложными по одной только этой причине.

    Совершенно иной смысл придает принципу доверия Дэвидсон: он делает его конститутивным – так, чтобы именно этот принцип использовался для того, чтобы определять правильность интерпретации. Таким образом, для Дэвидсона физические факты – не единственные детерминанты правильной интерпретации, и он может отклонять как ложные те гипотезы, которые Куайн лишь маркирует как неудобные и неестественные. Причина этого различия в том, что Дэвидсон видит цель построения психологической и семантической теории языкового поведения в объяснении того,что делает это поведение рациональным, а теории, которые приписывают людям абсурдные полагания, терпят неудачу в этой задаче. Построение перевода того, что кто-то говорит – только часть полной теории, которая стремится интерпретировать языковое поведение субъекта в целом (насколько оно поддается рациональной интерпретации), приписывая ему полагания, желания, вообще интенциональные ментальные состояния. Конечно, в некоторых обстоятельствах будет уместно приписать именно нерациональные полагания, но такое приписывание может быть законно только на таком когнитивном фоне, который делает эти полагания и желания в некоторой мере понятными в свете тех обстоятельств, в которых они возникают и поддерживаются, или в контексте полной теории, которая делает поведение человека рациональным б?льшую часть времени, но оставляет место для случайного провала. Именно поэтому, например, мы воспринимаем оговорки как оговорки, в сравнении с реконструируемым (с учетом условий) правильным высказыванием, а не как нечто самостоятельное373 – нам понятно, что человек «хотел сказать» – и здесь действует тот же механизм, что и в той ситуации, когда некто Курт говорит «Es regnet», и мы, при соответствующих условиях, понимаем, что он сказал, что идет дождь374. Следовательно, нужно интерпретировать убеждения другого человека как (по крайней мере, главным образом) рациональные, и соответственно понимать те предложения, которые их выражают. Это не отменяет неопределенности перевода, поскольку в некоторых обстоятельствах альтернативные интерпретации одинаково хорошо выполняют сложную задачу удовлетворения и физическим фактам, и требованию милосердия.

    Чтобы интерпретировать убеждения и желания другого человека как в целом рациональные, надо ассимилировать эти убеждения, насколько возможно, к нашим собственным, поскольку мы очевидно считаем рациональным полагать то, что истинно, и относимся к нашим собственным убеждениям как к истинным. Это требование не универсально в том отношении, что любой человек может иногда иметь ложные полагания, поскольку возможны такие обстоятельства, в которых непосредственное (и, возможно, наиболее рациональное в смежных контекстах) убеждение будет ошибочным – например, из-за ограниченной очевидности. Но в таких ситуациях каждый знает, как исправить ошибку, и если мы интерпретируем речевое поведение некоторого говорящего как рациональное, то мы тем самым признаем за ним достаточную способность к такому исправлению, проверке, обращению к смежным контекстам и т.п. Если мы вообще приписываем какие-то значения языковым выражениям, порождаемым другими людьми, то мы должны считать большинство их убеждений истинными или, по крайней мере, что у этих людей в основном те же самые сенсорные полагания, что были бы у нас самих в этих обстоятельствах, и что они руководствуются в основном теми же принципами для достижения более сложных истин, что и мы.

    Но это означает, что Дэвидсон намного меньше учитывает неопределенность, чем Куайн. Стратегия Дэвидсона состоит в том, чтобы включить формальную структуру теории значения (структуру, которую он находит в теории истины Тарского) в более общую теорию интерпретации, основы которой он наследует от Куайна. Понятие «радикальный перевод» было введено Куайном как идеализация проекта перевода, который покажет этот проект в его самой чистой форме. Обычно задаче переводчика помогает предшествующее лингвистическое знание – или действительного языка, с которого должен быть переведен текст, или некоторого связанного с ним языка. Куайн рассматривает случай, в котором перевод языка должен произойти без какого бы то ни было предшествующего лингвистического знания и исключительно на основе наблюдаемого поведения говорящих на языке в конъюнкции с наблюдением основных перцептуальных возбуждений, которые вызывают это поведение. Концепция доступной поведенческой очевидности Дэвидсона шире, чем Куайна: Дэвидсон допускает, что мы можем, например, идентифицировать говорящих как имеющих позицию «считать истинным» относительно предложений, и, кроме того, отклоняет настояние Куайна на специальной роли, отводимой простым перцептуальным возбуждениям. C точки зрения Дэвидсона, можно редуцировать неопределенность и другим способом: единственный удовлетворительный способ перевода предложений другого говорящего на мой собственный язык – построение экстенсиональной аксиоматизированной теории истины в духе Тарского для этого языка другого говорящего, которая накладывает дальнейшие ограничения на то, как этот язык может быть интерпретирован. Центр интересов Дэвидсона ближе к семантике, чем Куайна (Куайн рассматривает радикальный перевод как часть прежде всего эпистемологического исследования), и в то же время Дэвидсон рассматривает теорию перевода как саму по себе недостаточную, чтобы гарантировать понимание языка, который мы переводим (перевод может быть на язык, который мы не понимаем), поэтому понятие «перевода» заменено в его теории понятием «интерпретации». Радикальная интерпретация – вопрос интерпретации лингвистического поведения говорящего «на пустом месте», не полагающейся ни на какие предшествующие знания или полагания говорящего, или значения произнесения говорящего.

    Таким образом, противоречие, возникающее здесь между Куайном и Дэвидсоном – противоречие по поводу наличия привилегированного класса полаганий, а именно перцептуальных полаганий; применительно к теории обоснования это – контроверза фундаментализма/когерентизма. Рассмотрим подробнее, какую роль в семантике Дэвидсона играет когерентное обоснование.

    Поскольку Дэвидсон отклоняет и скептические, и релятивистские позиции, в то же время настаивая на необходимости нередуцируемого основного понятия объективной истины375, то его трудно позиционировать относительно метафизической контроверзы реализма/антиреализма. Позиция Дэвидсона бывала отнесена, в разное время и различными критиками, и к реализму, и к антиреализму; однако и реализм, и антиреализм одинаково неудовлетворительны с точки зрения Дэвидсона, так как ни то, ни другое не совместимо с холистическим и экстерналистским характером знания и полагания одновременно. Реализм делает истину недоступной, поскольку он допускает скептическую возможность, что даже наши лучше всего подтвержденные теории о мире могут быть ложными, тогда как антиреализм делает истину слишком эпистемической, поскольку отклоняет идею объективной истины. В этом отношении, как утверждает Дэвидсон, он не просто отклоняет определенные предпосылки, которые лежат в основе реалистических и антиреалистических позиций, но рассматривает самый спор между ними как по существу неверно понятый376. Радикальная интерпретация должна раскрыть то знание, которое требуется для того, чтобы лингвистическое понимание было возможным, но она не влечет никаких требований о возможной инстанциации этого знания в сознании переводчиков. Дэвидсон, таким образом, не дает никаких обязательств относительно подразумеваемой психологической действительности того знания, которое теория интерпретации делает явным. Несколько сложнее ему соблюдать онтологическую нейтральность в отношении того, каким образом теория значения должна объяснять возможность обозначать вещи в мире и служить теорией истины. Дэвидсон решает эту проблему введением третьего члена отношения – полаганий других людей, и этот ход определяет появление в его концепции когерентистской составляющей.

    Основная проблема, которую радикальная интерпретация должна решить, состоит в том, что нельзя назначать значения произнесениям говорящего без того, чтобы знать, что он полагает, в то время как невозможно идентифицировать полагания без того, чтобы знать то, что произнесения говорящего означают; с такой точки зрения, мы должны дать и теорию полагания, и теорию значения в одно и то же время. Требование Дэвидсона состоит в том, что мы можем достичь этого применением принципа милосердия или доверия (Дэвидсон также упоминает его как принцип «рационального приспособления»). У Дэвидсона этот принцип, который допускает различные формулировки, часто предстает в терминах предписания оптимизировать соглашение между нами и теми, кого мы интерпретируем, то есть он рекомендует нам интерпретировать говорящих как имеющих истинные полагания (истинные с нашей точки зрения, по крайней мере) везде, где это возможно377. Фактически принцип может быть рассмотрен как объединение двух понятий: холистического предположения о рациональности полаганий («когерентность») и предположения о каузальной связи полаганий – особенно перцептуальных – и предметов этих полаганий («корреспонденция»)378. Процесс интерпретации оказывается зависящим от обоих аспектов принципа:

    приписывания полагания и назначения значения должны быть совместимы друг с другом и с общим поведением говорящего – когерентность;

    также они должны быть совместимы с очевидностью, предоставляемой нашим знанием об окружении говорящего, так как именно находящиеся в мире причины полаганий и должны, в самых основных случаях, быть приняты за предметы полаганий – корреспонденция.

    Дэвидсон пишет:

    На пути глобального скептицизма по поводу наших чувств стоит, на мой взгляд, тот факт, что мы должны в самых простых и методологически наиболее базовых случаях считать объекты полаганий причинами этих полаганий. И то, какими мы, как интерпретаторы, должны их считать, и есть то, что они фактически суть. Коммуникация начинается тогда, когда совпадают причины: ваше высказывание значит то же, что и мое, если полагание о его истинности систематически причинно обусловлено одними и теми же событиями и объектами.

    (Понятно, что каузальная теория значения имеет мало общего с каузальными теориями референции Крипке и Патнэма. Эти последние обращаются к причинным отношениям между именами и объектами, о которых говорящий может ничего и не знать. Возможность систематической ошибки, таким образом, увеличивается. Моя каузальная теория занята обратным, связывая причину полагания с его объектом.)379

    Поскольку доверие производит специфические приписывания полагания, постольку эти приписывания всегда отменяемы (defeasible) однако сам принцип не отменяем, так как он остается в теории Дэвидсона предпосылкой любой интерпретации вообще. Принцип доверия в этом отношении является принципом и ограничения, и предоставления возможности полной интерпретации: это больше, чем только эвристическое устройство, которое нужно использовать на начальных стадиях перевода.

    Если мы считаем, что полагания говорящего, по крайней мере в самых простых и наиболее основных случаях, в значительной степени находятся в согласии с нашими собственными, а в таком случае в значительной степени истинны, то мы можем использовать наши собственные полагания о мире как руководящие принципы к ориентации в полаганиях говорящего. И, при условии, что мы можем идентифицировать простые ассерторические произнесения со стороны говорящего (то есть если мы можем идентифицировать позицию принятия за истину), взаимосвязь между полаганием и значением позволяет нам использовать наши полагания как руководящие принципы к ориентации в значениях произнесений говорящего – мы получаем основание и для элементарной теории полагания, и для элементарной теории значения. Так, например, когда участник коммуникации неоднократно использует некоторую последовательность звуков в присутствии того, что мы считаем кроликом, то мы в качестве предварительной гипотезы можем интерпретировать эти звуки как высказывание о кроликах или о некотором специфическом кролике. Как только мы провели предварительное назначение значений для существенного корпуса высказываний, мы можем проверять наши назначения на дальнейшем лингвистическом поведении этого говорящего, изменяя эти назначения в соответствии с результатами. Используя нашу развивающуюся теорию значения, мы можем тогда проверить начальные приписывания полаганий, которые были произведены с применением принципа доверия, и, где необходимо, изменить также и эти приписывания. Это позволяет нам, в свою очередь, далее регулировать наши назначения значений, которое позволяет дальнейшее регулирование в приписывании полаганий, и таким образом процесс продолжается до тех пор, пока не будет достигнут некоторый вид равновесия. Развитие более точно настроенной теории полагания таким образом позволяет нам лучше регулировать нашу теорию значения, в то время как регулирование нашей теории значения в свою очередь позволяет нам лучше разработать нашу теорию полагания. Путем согласования приписываний полагания с назначениями значения, мы способны двигаться к общей теории речевого поведения для говорящего или говорящих, которая объединяет и теорию значения, и теорию полагания в единую теорию интерпретации.

    Так как целью здесь является единая, объединенная теория, то ее адекватность должна быть измерена в терминах степени, до которой теория действительно обеспечивает объединенное представление всего доступного нам количества поведенческой очевидности (принятой в конъюнкции с нашими собственными полаганиями о мире) скорее, чем в отношении любого отдельного аспекта поведения. Это может рассматриваться как более общая версия требования к формальной теории значения – что теория значения для языка охватывает все высказывания на этом языке, хотя в контексте радикальной интерпретации это требование должно быть понято также как связанное с потребностью проявить внимание к нормативным соображениям общей рациональности. Прямое следствие этого холистического подхода состоит в том, что будет всегда иметься больше чем одна теория интерпретации, которая будет адекватна любой конкретной совокупности очевидности, так как теории могут отличаться по специфическим приписываниям полаганий или назначениям значения при том, что они будут давать одинаково удовлетворительную общую теорию поведения говорящего. Именно этот холистический отказ в уникальности, который Дэвидсон называет «неопределенностью» интерпретации и который соответствует «неопределенности перевода», также присутствует, хотя и с более ограниченным применением, у Куайна380. По теории Дэвидсона, хотя такая неопределенность часто остается незамеченной – на самом деле чаще для Дэвидсона, чем для Куайна (частично вследствие использования Дэвидсоном теории Тарского и, соответственно, потребности вписать структуру логики первого порядка в интерпретируемый язык), она тем не менее остается неустранимым признаком всякой интерпретации. Более того, неопределенность не должна рассматриваться просто как отражение некоторого эпистемологического ограничения на интерпретацию, а скорее отражает холистический характер значения и полагания. Это подразумевает отсылку скорее к общим образцам поведения говорящих, чем к дискретным объектам, к которым интерпретация должна так или иначе получить доступ. Действительно, холизм этого вида обращается не только к значениям и полаганиям, но также и к пропозициональным установкам вообще. Последние наиболее просто характеризуются как установки, определяемые в отношении пропозиции (считать, что на обед котлеты – вопрос принятия за истинную пропозиции, что на обед котлеты; желание, чтобы на обед были котлеты – вопрос желания, чтобы было истинным, что на обед котлеты), поэтому содержание установок этого вида всегда пропозиционально. Холизм Дэвидсона, таким образом – холизм, который применим к значениям, к установкам, а также к содержанию установок. Мы можем говорить о теории интерпретации Дэвидсона как о весьма общей теории того, как определено содержание сознания, или ментальное содержание (понимаемое как содержание пропозициональных ментальных состояний типа полагания): через каузальное отношение между говорящим и предметами в мире и через рациональное обобщение поведения говорящих.

    Таким образом, поскольку подход Дэвидсона к теории значения подразумевает более общую теорию интерпретации, постольку его холистическое представление значения подразумевает холистическое представление ментального вообще и ментального содержания в частности. Поэтому тезис холизма вызывает критику Даммита, суть которой в том, что обязательство Дэвидсона к холизму не только вызывает проблемы относительно того, например, как язык может быть изучен (так как это потребует, чтобы изучающий понял весь язык сразу – тогда как изучение всегда идет постепенно), но также ограничивает способность Дэвидсона дать то, что Даммит рассматривает как адекватную теорию природы лингвистического понимания (так как это означает, что Дэвидсон не может дать теорию, которая объясняет семантическое в терминах не-семантического). Кроме того, обязательство Дэвидсона к неопределенности, которое следует из его холистического подхода, дает основания рассматривать его позицию как влекущую за собой некоторый антиреализм относительно сознания и относительно полаганий, желаний и т.д. Дэвидсон считает, однако, что неопределенность интерпретации должна быть понята аналогично неопределенности измерения. Такие теории назначают числовые значения предметам на основе эмпирически наблюдаемых явлений и в соответствии с некоторыми формальными теоретическими ограничениями. Там, где существуют различные теории, которые обращаются к одним и тем же явлениям, каждая теория может назначать различные числовые значения определяемым предметам (например, как шкалы Цельсия и Фаренгейта в измерении температуры), и все же не должно быть никакого различия в эмпирической адекватности этих теорий, потому что наиболее существенным является скорее полное представление о всех назначениях, чем значение, назначенное в любом специфическом случае. Так же и в интерпретации существенно важной является полная картина, которую теория находит в поведении, и которая остается инвариантной в различных, но одинаково адекватных теориях. Теория значения для языка, с такой точки зрения – теория именно этой общей картины.

    Холистический подход оказывается связанным с представлением о конвенциональности значений. В теории интерпретации теория истины обеспечивает только формальную структуру, на которой основана лингвистическая интерпретация: такая теория должна быть встроена в более широкий подход, рассматривающий взаимосвязи между высказываниями, другими видами поведения и установками; кроме того, применение такой теории к действительному лингвистическому поведению должно также принять во внимание динамический и изменяющийся характер такого поведения. Последнее соображение ведет Дэвидсона к некоторым важным заключениям. Обычная речь полна неграмматическими конструкциями (которые даже сами говорящие могут признавать неграмматическими), неполными предложениями, метафорами, неологизмами, шутками, играми слов и другими явлениями, которые не могут быть объяснены просто применением к произнесению ранее существующей теории языка, на котором говорят; в этом отношении лингвистическое понимание не может быть вопросом просто механического применения тарскианской теории. Хотя в ранних статьях Дэвидсон предлагает именно это, позже он меняет свою позицию, утверждая, что в то время как лингвистическое понимание действительно зависит от схватывания формальной структуры языка, структура всегда нуждается в модификации в свете действительного лингвистического поведения381. Понимание языка – вопрос непрерывного приспособления интерпретативных пресуппозиций (предположений, которые часто неявны) к высказываниям, которые нужно интерпретировать. Кроме того, оно требует таких навыков и знаний (воображение, внимательность к установкам и поведению других, знание мира), которые не определены лингвистически и которые являются частью более общей способности ориентироваться в мире и относительно других людей – способности, которая также сопротивляется формальному объяснению. С такой точки зрения, лингвистические конвенции (особенно лингвистические конвенции, которые принимают форму соглашения об использовании общих синтаксических и семантических правил), хотя и могут хорошо способствовать пониманию, не могут быть основанием для такого понимания.

    В итоге вопрос «Что такое значение?» оказывается заменен у Дэвидсона вопросом «Что говорящий должен знать, чтобы понять произнесение другого?» Результатом этого становится теория, которая трактует теорию значения как обязательную часть намного более широкой теории интерпретации и, более того, намного более широкого подхода к ментальному. Эта теория холистична, поскольку она требует, чтобы любая адекватная теория рассматривала лингвистическое и не-лингвистическое поведение в их полноте. Как мы уже видели, это означает, что теория интерпретации должна

    принять композициональный подход к анализу значения;

    признать взаимосвязь установок и поведения, а также

    приписывать установки и интерпретировать поведение способом, ограниченным нормативными принципами рациональности.

    Дэвидсон рассматривает приписывание людям понятий (и ментальных состояний вообще) как по существу проблематичное, поскольку очевидность для приписывания таких состояний другим – а следовательно, и себе – явно недостаточна для адекватного определения правильности приписывания. Физически заметно и доступно наблюдению, действительному или возможному, только то, что в некоторых контекстах люди произносят определенные специфические последовательности звуков или производят определенные последовательности письменных отметок, и что они отвечают на них специфическими способами, когда эти последовательности произведены другими людьми. В конечном счете это – все, о чем мы можем заключать, интерпретируя друг друга (проблема «перехода от физики к семантике»382). Приписывая этим звукам или отметкам значения, а индивидуумам, которые их делают – психологические состояния, мы строим теорию, которая выходит за пределы очевидности, и не только фактически доступной нам очевидности, но и совокупности всей возможной очевидности, которая у нас могла бы быть. Что позволяет нам, несмотря на эту неочевидность, все же строить наши семантические теории – в том числе те, из которых мы неявно исходим в нашем повседневном общении? Это наличие дальнейших истин – истин о том, что люди думают и подразумевают, на которые имеющиеся у нас свидетельства очевидности могут указывать, но которые логически независимы от них. Согласно этому представлению, такие не-физические состояния дел были бы причиной или одной из причин наблюдаемого поведения, и предположение об их существовании в других людях привело бы к каузальной гипотезе, на основе аналогии с собственным интроспективным опытом. Контраргумент здесь будет состоять в том, что каузальная гипотеза может полностью соответствовать всей доступной очевидности, но все же быть ошибочной. Именно этот контраргумент Дэвидсон отклоняет: в его представлении, когда наша гипотеза о том, что кто-то другой означает и полагает, удовлетворяет физическим, поведенческим фактам, любые дальнейшие вопросы об истинности этой гипотезы неуместны. Он не отрицает, что такие гипотезы могут быть истинны (по крайней мере, в некоторых случаях) и не предполагает, что их содержание бихевиористично: они выражают психологические или семантические истины и не сводимы к описаниям потенциального физического поведения. Но Дэвидсон отрицает, что эти психологические и семантические факты могут быть самостоятельными и связанными с очевидностью исключительно каузальным способом. Скорее, их делает истинными то, что они дают объяснение рационального (или настолько рационального, насколько возможно) поведения человека – и ничто иное.

    Таким образом, принцип рациональности носит в теории радикальной интерпретации когерентистский характер. Теория радикальной интерпретации фактически подразумевает сочетание холистического и экстерналистского тезисов: о зависимости пропозиционального содержания от рациональных связей между полаганиями или пропозициональными установками (холизм) и о зависимости такого содержания от каузальных связей между установками и предметами в мире (экстернализм). Это сочетание очевидно, как мы видели выше, в самом принципе доверия и его комбинации тезисов когерентности и корреспонденции. Оно определяет структуру теории знания, эксплицируемой из работ позднего Дэвидсона, и ее отчетливый антискептицистский пафос.

    Дэвидсон считает, что установки могут быть приписаны (и таким образом пропозициональное содержание определено) только на основе треугольной структуры, требующей взаимодействия между по крайней мере двумя существами, также как и взаимодействия между каждым существом и множеством общих предметов в мире. Идентификация содержания установок – вопрос идентификации предметов этих установок, и, в основных случаях, предметы установок идентичны причинам этих же самых установок (подобно тому, как птица за окном – причина моего полагания, что за окном находится птица). Идентификация полаганий подразумевает процесс, аналогичный триангуляции, посредством которого позиция предмета определяется проведением линии от каждого из двух уже известных местоположений к предмету, и пересечение этих линий устанавливает его позицию. Точно так же предметы пропозициональных установок определяются нахождением предметов, которые являются общими причинами, т.е. общими предметами, установок двух или больше говорящих, способных к наблюдению и реакции на поведение друг друга. В итоге идентификация оказывается основанной на концептуальной взаимозависимости между тремя способами знания: знанием себя, знанием других и знанием мира383. Так же, как знание языка не может быть отделено от нашего более общего знания мира, так, по мнению Дэвидсона, знание себя, знание других людей и знание общего, «объективного» мира формирует взаимозависимое множество понятий, никакое из которых не является возможным в отсутствие других.

    Неразделимость этих видов знания имеет множество важных следствий. Поскольку наше знание нашего собственного сознания не независимо от нашего знания мира и нашего знания других, постольку мы не можем трактовать самопознание как наличие у нас доступа к некоторому множеству частных «ментальных» объектов. Наше знание о нас самих возникает только относительно нашей причастности к другим людям и относительно публично доступного мира. Но даже в этом случае мы сохраняем некоторую власть над нашими собственными установками и высказываниями просто в силу того факта, что эти установки и высказывания являются действительно нашими собственными384. Так как знание мира неотделимо от других форм знания, глобальный эпистемологический скептицизм – представление, что все или большинство наших полаганий о мире могут быть ложны – оказывается подразумевающим намного больше, чем обычно предполагается. Если бы действительно выяснилось, что наши полагания (все или большинство) о мире ложны, то это подразумевало бы не только ложность большинства наших полаганий относительно других людей, но также имело бы специфическое последствие сделать ложными большинство наших полаганий о нас самих – включая гипотезу, что мы действительно имеем эти специфические ложные полагания. Этого может быть недостаточно, чтобы показать ложность такого скептицизма, но этого достаточно, чтобы показать его глубокую проблематичность. Таким образом, способ, которым Дэвидсон отклоняет скептицизм, непосредственно вытекает из его принятия холистического и экстерналистского подхода к знанию и к содержанию установок вообще. Приписывание установок должно всегда проходить в сочетании с интерпретацией высказываний; неспособность интерпретировать высказывания (то есть неспособность назначать значения случаям предполагаемого лингвистического поведения) будет таким образом подразумевать неспособность приписать установки, и наоборот. Существо, которое мы не можем идентифицировать как способное к значащей речи, будет таким образом также существо, которое мы не можем идентифицировать как способное к обладанию содержательными установками. Одно из следствий этого представления состоит в том, что идее непереводимого языка – часто ассоцируемой с тезисом концептуального релятивизма – нельзя дать никакой последовательной формулировки; невозможность перевода считается очевидностью не существования непереводимого языка, а отсутствия языка любого вида.

    Определяя холистический характер ментального в терминах как взаимозависимости между различными формами знания, так и взаимосвязи установок и поведения, поздний Дэвидсон отказывается от той формы корреспондентной теории истины, которую он защищал в 60-е годы385, в пользу когерентной теории истины и знания. Однако Дэвидсон сторонится любой попытки дать теорию природы истины, утверждая, что истина является абсолютно центральным понятием, которое не может быть редуцировано или заменено любым другим понятием386 (т.е. признает истину отношением sui generis). Его использование понятия когерентности скорее может быть рассмотрено как выражение его обязательства к существенно рациональному и холистическому характеру сознания. Оно также может быть рассмотрено как связанное с отклонением Дэвидсоном тех форм эпистемологического фундаментализма, которые пытаются строить концепцию знания на сенсорных причинах полаганий: в рамках его холистического подхода полагания могут находить очевидную поддержку только в других полаганиях. Точно так же использование Дэвидсоном понятия корреспонденции может быть лучше понято не как прямое разъяснение природы истины, а скорее как следствие экстерналистского требования, чтобы содержание полагания зависело от находящихся в мире причин полаганий.

    Возникающий здесь вопрос таков: может ли понятие обоснования быть использовано в теории значения более прямо? Если такому более прямому рассмотрению связи значения и обоснования препятствуют требования холизма – которые, в свою очередь, обусловливают перенос центра внимания при анализе значения с истины на обоснование, – то, следовательно, мы можем попытаться подвергнуть холистические требования дальнейшему анализу.

    Итак, мы видели, что согласно концепции значения как условий истинности мы знаем некоторое значение только в том случае, если мы знаем условия истинности обладающего этим значением предложения, а для этого мы должны иметь истинное полагание о нем. Однако, поскольку не все, а только некоторые истинные полагания являются знанием, то один из центральных вопросов эпистемологии – что обращает просто истинное полагание в полноценное знание? Ответ состоит в том, что наши истинные полагания должны базироваться на достаточно серьезных основаниях, чтобы быть удостоверяемы как знание. Фундаменталисты считают, что структура причин такова, что наши причины в конечном счете покоятся на основных причинах, которые не имеют никаких дальнейших причин, поддерживающих их. Когерентисты считают, что нет никаких основополагающих причин – скорее наши полагания поддерживают друг друга.

    Мы можем придерживаться когерентного подхода к обоснованию, однако постольку, поскольку мы используем его для анализа языковых значений, мы не можем игнорировать то соображение, что некоторые утверждения, такие как перцептуальные, могут быть непосредственно обоснованы чувственно воспринимающим их субъектом, знающим их «по знакомству». Это утверждения о реальной действительности, которые представляются нам заслуживающими доверия независимо от каких-либо аргументов в их пользу – те, которые Айер и Рассел называют «базисными суждениями». Поэтому валидная когерентная теория обоснования может и должна дать теорию обоснования перцептуальных утверждений, отвергающую обвинение в произвольности и нередуцируемую к фундаментализму. Представляется, что такая теория может иметь форму ограничений, накладываемых на холистический подход к когерентному обоснованию, и это соображение может играть важную роль при рассмотрении связи значения и обоснования.

    7.4 Молекуляризм М.Даммита

    Возможные аргументы против холистической семантики будут направлены прежде всего на само понимание природы связи между истиной и значением. Возможна позиция, состоящая в том, что метафизическое понятие истины, будь оно реалистским или антиреалистским, не может играть никакой роли в теории того, как мы понимаем языковые выражения. В пользу этого представления свидетельствует то, что никакой действительный психологический механизм не способен выполнять требуемую задачу сравнения высказываний с неконцептуализованной действительностью. В основанной на усорвиях истинности семантике предлагается сохранить вербальную формулу, согласно которой для того, чтобы знать значение, скажем, выражения «Снег бел», надо знать, при каких условиях это предложение является истинным. Можно сказать, что независимо от того, чт? именно требуется для того, чтобы понять предложение, это должно быть названо неявным знанием условий, при которых предложение является истинным. Но если мы принимаем этот способ, то будет тавтологией считать, что «Если X понимает предложение „Снег бел“, то X знает (неявно) условия истинности предложения „Снег бел“». Если это тавтология, то нельзя утверждать, что это – серьезная и общезначимая теория понимания, обладающая реальной объяснительной силой. Но если представление о том, что истина есть соответствие с действительностью, не может нам ничем помочь, то как мы должны объяснить понятие истины? Формальная семантика понятия «истинный» (особенно дефляционный принцип эквивалентности: сказать о предложении, что оно является истинным, эквивалентно утверждению этого предложения) позволяет нам определить столько предложений формы "S истинно", сколько имеется предложений S, которые мы хотим утверждать или отрицать. Но как мы можем объяснить то, что мы делаем, когда мы утверждаем и отрицаем? Мы можем сказать, что когда мы делаем утверждения, мы надеемся, что они будут истинны, и стремимся к тому, чтобы это было так. Однако это практически пустое заявление, поскольку нет и не может быть независимых проверок ни истины, ни обоснованной утверждаемости.

    Рассмотрим подробнее, как может выглядеть такая позиция, на примере аргументов Майкла Даммита, поскольку они чрезвычайно важны для понимания сути холистической критики эмпиризма.

    Даммит характеризует смысл (sense) как тот аспект значения (meaning), «который определяет условие, при котором предложение является истинным»387. Семантическое значение (semantic value) атомарного предложения Даммит характеризует как

    тот признак, обладание которым является [для атомарного предложения] необходимым и достаточным, если каждое сложное предложение должно быть определено как истинное или иначе в соответствии с его составом из атомарных предложений... Семантическое значение атомарного предложения (и, следовательно, любого предложения) является именно его истинностным значением – истинно оно или нет... Сначала мы устанавливаем, что семантическое значение сингулярного термина – это тот конкретный объект, к которому он имеет референцию: тогда из этого следует, что семантическое значение одноместного предиката дается, устанавливая, для каких объектов он является истинным, двухместного предиката – для какой пары объектов он является истинным, и т.д.388.

    Это предполагает, что для каждого объекта язык содержит сингулярный термин, указывающий на него. Смысл выражения – это компонент его значения, который является релевантным для определения истинности того предложения, в которое оно входит; именно этот компонент его значения определяет семантическое значение выражения. Даммит разъясняет понятие семантического значения, когда заявляет, что семантические значения слов, составляющих предложение, в совокупности определяют его как истинное или ложное: когда мы говорим, что смысл слова определяет его семантическое значение, то это подразумевает, что во внимание принимается вклад внеязыковой действительности. Возможность такого объяснения понятия семантического значения зависит от предположения, воплощенного в фундаментальном принципе классической семантики, согласно которому условие истины каждого предложения либо выполнено, либо невыполнено. Это может быть расценено как метафизическое допущение (о том, что имеется внеязыковая действительность, независимая от нашего знания о ней), а также как теория значения (мы успешно приписываем нашим предложениям смысл, который делает их детерминированно истинными или ложным). С такой точки зрения, фрегеанское понятие референции выражения и есть понятие семантического значения – по крайней мере, в контексте классической семантики.

    Даммит описывает различие между смыслом и референцией, заявляя, что смысл есть компонент значения, и поэтому дать теорию смысла выражения значит дать (частично) некоторую теорию того, что знает говорящий, когда он понимает это выражение. Рассматривая смысл как определение референции, мы тем самым предполагаем, что таким образом принят во внимание вклад внеязыковой действительности. Так, Фреге расценивал различие между смыслом и референцией как одно из своих фундаментальных открытий – смысл выражения не может состоять только в его наличии у него референции, какой бы она ни была. С такой точки зрения, смысл определяет референциальное/семантическое значение. Последнее представляет собой признак, который является необходимым и достаточным для определения истинности предложения: для того, чтобы предложение имело семантическое значение, оно должно быть способно быть истинным или ложным, и оно должно в самом деле быть или истинным, или ложным. Смысл выражения определяет его семантическое значение и, поскольку семантическое значение является или истинным, или ложным, определяет его как истинное или ложное. Референция есть семантическое значение, поэтому смысл выражения определяет его референцию и, поскольку референция указывает только на истинность или ложность, определяет его как истинное или ложное. Эта теория смысла определяет референцию слов (это – основополагающий тип теории, построенный на сингулярных терминах и остенсивном определении) при условии, что внеязыковая действительность принята во внимание и отношение языковых выражений к ней служит предметом этой теории.

    Такое различение между смыслом и референцией очевидно может быть рассмотрено как направленное против стандартной семантики Дэвидсона. Здесь два отправных пункта.

    Тарский стремился произвести преобразование неформальной классической семантики в формальное определение истины для формализованного языка. В результате мы имеем предметом два формализованных языка – объектный язык и метаязык, в котором мы определяем истину для объектного языка.

    Референция выражения (в духе Фреге) – это внеязыковая сущность. Например, в неформальной семантике интерпретация связывает с каждой языковой индивидуальной константой, предикатом и т.д. нелингвистическую сущность соответствующего типа. Когда мы пытаемся построить определение истины для объектного языка, то наше внимание переходит с вещей в мире, связанных с выражениями объектного языка, на средства, доступные нам в метаязыке для определения связей между объектным языком и вещами в мире. Так, когда мы строим определение истины, мы должны показать, что метаязык способен к определению ассоциаций между элементами объектного языка (например, сингулярными терминами, предикатами и т.д.) и теми вещами в мире, на которые эти элементы предназначены указать. Суть определения истины тогда состоит в том, чтобы удостовериться, что нелингвистическая сущность, референция, дает правильную ассоциацию между элементом объектного языка и вещью в мире, на которую этот элемент предназначен указать. Это означает, что Фреге и Тарского интересует истина simpliciter, а не понятие истины в произвольной интерпретации.

    Даммит полагает, что аргументы Фреге в пользу различия между смыслом и референцией уже содержат демонстрацию неадекватности теории Дэвидсона389. Теория, которую предлагает Дэвидсон, согласно Даммиту, состоит в том, что если мы рассматриваем систему Тарского как аксиоматическую теорию и принимаем понятие истины за уже данное, то мы будем иметь теорию значения для объектного языка. Другими словами, знание этого повторно рассмотренного определения понятия «истинный», в дополнение к адекватному схватыванию понятия истины, дало бы понимание языка. Это понимание и знание не могут зависеть от носителя языка, дающего философски адекватную теорию того, чт? он понимает. Скорее проблема состоит в том, какие факторы участвуют в приписывании говорящему неявного знания такой теории

    Задача Даммита – защитить и развить позицию Фреге (так, как он ее понимает), показав, что схватывание смысла простого выражения нельзя приравнивать к знанию его референции. Для этого он вводит различие между «знанием чего-то» («knowing-what») и «знанием, что» («knowing-that») следующим образом: пример "X знает, чем является Р" приписывает субъекту «знание чего-то», в противоположность «знанию, что», который приписывается примером "X знает, что P", полученным заменой "P" на полное предложение, которое могло бы использоваться независимо. Таким образом, «знание, что» имеет форму "X знает, что кошка находится на коврике", в то время как «знание чего-то» – форму "X знает, что такое кошка". Оба эти рода знания отличны от знания референции (например, X знает референцию р или X знает референцию термина «кошка»).

    Аргумент Фреге в пользу различия между смыслом и референцией имеет две предпосылки.

    Все теоретическое знание является пропозициональным знанием (это полностью предикативное знание, которое опирается на некоторое пропозициональное знание).

    Для любой данной части предикативного знания никогда нельзя обнаружить единственную (уникальную) пропозицию, знание которой подразумевало бы владение этой частью предикативного знания.

    Предикативное знание – более ограниченная форма знания, чем пропозициональное знание. Следовательно, одно (само по себе) знание референции слова невозможно, потому что приписывание данной части предикативного знания никогда не будет полностью характеризовать то знание, которое имеет субъект. Последнее всегда может далее характеризоваться цитированием пропозиционального знания, на которое опирается предикативное знание. Цитирование пропозиционального знания субъекта показывает смысл, который говорящий связывает со словом в том случае, если он знает референцию этого слова.

    Мы можем отклонять вторую предпосылку, и аргумент здесь может быть таков. Если в схеме (X знает, что w имеет референцию к b) мы заменяем переменную w выражением, указывающим на имя собственное (например, «Валенсия»), то трудно увидеть, чт? могло бы потребоваться как единственная замена b в (X знает, что «Валенсия» имеет референцию к Валенсии), которая обосновала бы (X знает то, к чему «Валенсия» имеет референцию), кроме непосредственно самой Валенсии. Обосновать это может только сама Валенсия, т.е. только сам носитель этого имени собственного. Тогда знать то, к чему «Валенсия» имеет референцию, значит просто знать, что «Валенсия» имеет референцию к Валенсии. Однако это бессодержательное и неправомерное отождествление, потому что здесь знание конкретной референции слова смешивается со знанием того, что это слово вообще имеет некоторую референцию. Человек с достаточным схватыванием грамматики может признавать, что «Валенсия» – имя собственное, что имена собственные имеют референции, что, как имя собственное, «Валенсия» будет иметь референцию к Валенсии, чем бы это ни было, – и при этом все еще не иметь представления о том, что это такое. Смешение, произошедшее в этом неправомерном отождествлении – это смешение дискурса, который не выходит за границы языка, с дискурсом, который выходит за его границы. Аналогичный случай представляет собой описание вымышленных персонажей: у него нет референции к чему-либо в мире, но формы языка, в котором это описание имеет место – те же, что и при описании вещей в мире.

    Возможный контраргумент здесь будет заключаться в различении между знанием истинности предложения (X знает, что S истинно) и знанием пропозиции, выраженной этим предложением (X знает, что P). Если некто знает, что предложение истинно, то это знание требует знания пропозиции, которую выражало бы это истинное предложение, и полного понимания этой пропозиции. Однако это не всегда имеет место. Например, если мы не знаем, кто такой Криспин Райт или что такое эпистемология, а только знаем о слове «Валенсия», что это – название некоторого места в Испании, где Криспин Райт читает лекцию по эпистемологии 15-ого июля, то мы имеем «знание, что», но не «знание чего-то», предикативное, но не пропозициональное знание.

    Итак, возражение семантике Дэвидсона, с такой точки зрения, может состоять в том, что она смешивает знание референции слова со знанием того, что оно вообще имеет референцию. Контраргумент может состоять в том, что если о предложении известно, что оно истинно, то это знание требует знания пропозиции, которую это предложение выражает, и возможности различить, какая именно пропозиция выражена этим предложением. У этого последнего условия, как представляется, есть три неявных критерия.

    Предложение (например, «кошка на коврике») является истинным.

    Для знания истинности предложения «кошка на коврике» требуется знание пропозиции, выраженной этим предложением.

    Говорящий должен быть способен выбирать пропозицию, выраженную предложением «кошка на коврике», среди других.

    Третий критерий предназначается для проверки второго. Важно, что говорящий должен знать пропозицию, выраженную предложением «кошка на коврике», в достаточной степени для того, чтобы он мог сказать, которая это из пропозиций – ведь в наличии у нас всегда имеется некоторое их множество и то, что от нас, собственно, требуется – это различать их. Это подразумевает способность различать между конкурирующими пропозициями и выбирать правильную.

    В свою очередь, на этот контраргумент возможно возражение, состоящее в следующем. Если различие между (X знает, что истинно, что w имеет референцию к b) и (X знает, что w имеет референцию к b) должно защитить тезис о том, что знать референцию «Валенсия» значит знать, что «Валенсия» имеет референцию к Валенсии, то нам нужно сказать, чт? именно требуется, чтобы знать пропозицию, выраженную этим предложением. Мы видели, что понимание предложения – это не требование знать пропозицию, выраженную предложением. Некто мог бы столкнуться с предъявлением предложения на языке, ему неизвестном, и, соответственно, ничего в нем не уразуметь, но при этом понять перевод этого предложения на язык, в котором он сведущ, и таким образом узнать, что предложение истинно.

    Наше гипотетическое возражение аргументу Фреге не может отрицать, что есть нечто связанное с именем, что субъект должен схватить, – если он полагается знающим пропозицию, выраженную предложением, в котором используется это имя, – удерживая при этом различение, для такого предложения, между знанием этой пропозиции и знанием истинности этого предложения. Если он теряет эту дистинкцию, он беззащитен против обвинения в том, что он перепутал знание референции имени со знанием того, что оно вообще имеет референцию. То, что субъект должен ухватить – это, точно говоря, смысл имени390.

    В наиболее общей форме мы можем сказать, что структура теории языка Даммита и Фреге такова:

    пропозиции —> язык —> мир/истина.

    Смысл здесь – компонент перекрытия, который определяет всю эту схему: он ответствен за то, правильна эта схема или неправильна. Различение смысла и референции требуется потому, что мы должны определить ассоциацию между элементами объектного языка и вещами в мире, которые эти элементы предназначены выбирать. Любая теория, которая не позволяет своему метаязыку быть способным к определению ассоциации между элементами объектного языка (например, сингулярными терминами, предикатами и т.д.) и теми вещами в мире, на которые эти элементы предназначены указать, будет неадекватна – именно потому, что метаязык не будет позволять нам проверить, что не-лингвистическая сущность, референция, дает правильную ассоциацию между элементом объектного языка, и вещью в мире, на которую этот элемент предназначен указать. И Даммит обвиняет в такой неадекватности теорию Дэвидсона.

    Дэвидсон утверждает, что знание пересмотренного им определения предиката «истинный», в дополнение к адекватному схватыванию понятия истины, приводит к адекватному пониманию языка. Однако это не так для сингулярного термина «Валенсия», и это не так для сложного утверждения о предполагаемой лекции Криспина Райта. В случае с «Валенсией» некто с достаточным схватыванием грамматики может признавать, что

    «Валенсия» – имя собственное,

    что имена собственные имеют референции,

    что как имя собственное, «Валенсия» будет иметь референцию к той вещи, которой является Валенсия,

    и все же он не будет знать, что это за вещь. Этот недостаток понимания на уровне сингулярных терминов только умножается, когда предложение становится более сложным, как в примере с лекцией Криспина Райта. Семантика условий истинности не дотягивается до мира, останавливаясь на его границе.

    Это – следствие того, что такая семантика может быть рассмотрена как не различающая знание референции слова со знанием того, что у этого слова вообще есть референция. Основа претензий здесь состоит в различении между знанием истинности предложения и знанием пропозиции, выраженной предложением. Знание истинности предложения требует знания пропозиции, которая нашла бы выражение в этом истинном предложении, однако это не одно и то же. Знание истинности предложения и знание пропозиции, которая находит выражение в этом истинном предложении, в совокупности дают достаточно понимания, чтобы различить, какую именно пропозицию мы знаем. Этот факт понимания не объясняется в концепции значения как условий истинности, так как она еще не дает нам объяснение того, что требуется, чтобы знать пропозицию, выраженную предложением. В любом случае сторонник концепции значения как условий истинности должен признать, что имеется нечто связанное с именем, что субъект должен схватить, если он хочет поддержать различие между знанием истинности предложения и знанием пропозиции, выраженной этим предложением. Если же это различие не поддерживается, то концепция значения как условий истинности уязвима к обвинению в смешении знания референции имени со знанием того, что имя вообще имеет референцию.

    Можно утверждать, что эти аргументы методологически основаны на отклонении Даммитом тезиса Витгенштейна о том, что философия языка – это не общая теория значения, а исследование того, как язык используется в специфических языковых играх. Иными словами, Даммит фактически пересматривает концепцию «значение как употребление». Свой критический анализ этого положения Витгенштейна он базирует на фрегеанского типа различии между «силой» (force) и «смыслом» (sense). Даммит признает, что в различных языковых играх одно и то же лингвистическое выражение может иметь различную силу, например в приказе в отличие от утверждения. Однако выражение «Закрыть окно!», используемое как императив, все же имеет тот же самый смысл, что и в составе выражения «Я забыл закрыть окно», будь то извинение, оправдание, напоминание или что бы то ни было еще. Иначе, по мнению Даммита, мы никогда не смогли бы выучить язык. Хотя Витгенштейн был безусловно прав, утверждая (в противовес Фреге), что язык является социальным и коммуникативным феноменом, а не только выражением мысли – т.е. был прав, связывая значение выражения с его использованием, но отсюда вовсе не следует, что каждое нумерическое или типологическое различие в использовании влечет за собой полное различие в значении.

    Систематическая теория значения, по мнению Даммита (и в этом состоит еще одно его разногласие с Витгенштейном, отрицавшим возможность подобной теории) должна эксплицировать то неявное знание используемого нами языка, которым мы располагаем. Поскольку это знание проявляется в нашей практике, постольку теория значения должна показать, каким образом это происходит. Как и Хомский, Даммит предполагает, что наше проявление лингвистической компетентности опирается на неявное знание некоторых семантических принципов (подобно тому, например, как мы располагаем неявным знанием определенных физических принципов, которые проявляются в нашем умении ездить на велосипеде), и именно эти принципы наша теория значения и должна прояснить. Эти принципы не обязательно должны быть менталистскими: например, если бы робот мог разговаривать, то это демонстрировало бы неявное знание лингвистических принципов, но отсюда еще никак не следовало бы, что он обладает психологическими состояниями.

    В итоге, согласно Даммиту, концепция значения как условий истинности неприемлема, поскольку она не приводит к удовлетворительному объяснению феномена понимания языка; любая теория значения, которая не является теорией понимания или не дает ее в итоге, не удовлетворяет той философской цели, для которой нам требуется теория значения – а следовательно, теория значения должна включать, помимо стержневой теории референции, еще некоторую теорию иллокуции – т.е. теорию смысла и теорию силы. Адекватная теория значения – это теория того, что знает человек, когда он знает язык. Таким образом, концепция «значение как употребление» удовлетворяет такой теории только в том случае, если мы рассматриваем неявное или явное знание значения выражения как знание о его употреблении. С такой точки зрения, концепцияя значения как условий истинности не может дать полноценную теорию значения, поскольку исходит из предположения, что мы уже понимаем некоторые основные концепты, на которых основано значение других понятий. Это ведет к известному возражению концепции значения как условий истинности, согласно которому значение предложения состоит в его переводимости в некоторое другое предложение – а именно, что мы можем знать, что одно предложение правильно переводится как другое без того, чтобы знать, что это предложение означает (аргумент «китайской комнаты» Серля). Точно так же знание того, что значение предложения является функцией значений некоторых базовых лингвистических выражений, дает нам собственно значение этого предложения только в том случае, если мы уже понимаем эти основные выражения. Полноценная же теория значения должна дать теорию понимания любого выражения, базового или деривационного.

    Здесь целесообразно привлечь различение между носителями истинности (truth-bearers) и истинностными факторами (truth-makers), согласно которому, если утверждение является истинным, то должно иметься нечто, в силу чего оно истинно. Так, утверждения наблюдения могут быть истинны просто в силу того, что мы непосредственно воспринимаем, что это – именно так, а не иначе. Но с контрфактуалами и другими классами предложений, перечисленных выше, это не срабатывает. Известны попытки преобразовать их в предложения квази-наблюдения (программа логического позитивизма), однако это явно паллиативная мера, и для большинства контрфактуалов это принципиально невозможно. Выход здесь может состоять в том, чтобы отказаться от представления о том, что предложение должно быть либо истинно, либо ложно независимо от того, что мы можем или не можем знать, даже если у нас нет никакого возможного способа проверки – подобно тому, как математический интуиционизм отверг предположение, что математическая пропозиция должна быть или истинна, или ложна даже тогда, когда у нас нет никакого способа доказать ее истинность или ложность ее отрицания. Для интуициониста правильное утверждение математической пропозиции состоит в истинном требовании, что ее доказательство либо существует, либо может быть создано, и понимание такой пропозиции состоит в способности распознать ее доказательство, когда оно будет предъявлено. При экстраполяции этого подхода на естественноязыковые контексты понятие доказательства может быть заменено на то или иное более широкое понятие – например, проверки. Мы можем говорить, что утверждение P должно быть или истинно, или ложно, что должно быть нечто, в силу чего оно или истинно, или ложно, только тогда, когда P – утверждение такого рода, что мы можем на протяжении некоторого конечного промежутка времени занять такую позицию, в которой утверждение или отрицание P было бы для нас обосновано. Так, в верификационистской семантике Даммита понятие правильности высказывания (correctness of assertion) получает более важную роль, чем истина и считается им – опять-таки, вслед за Витгенштейном или, по крайней мере, за одной из возможных его интерпретаций – более базовым и первичным понятием. Мы правильно высказываем утверждение, когда получаем нечто, в силу чего оно истинно или ложно, и неправильно высказываем утверждение, когда этого не происходит. И мы знаем значение предложения только тогда, когда мы знаем, каково это «нечто», которое могло бы считаться окончательным установлением правильности нашего утверждения.

    Такая позиция может быть рассмотрена как имеющие общие основания с логическим позитивизмом, но вслед за Куайном Даммит, в отличие от позитивистов, отклоняет представление о том, что проверка будет обычно иметь форму указания последовательности эмпирических данных: она может располагаться в диапазоне от эмпирических данных до математического доказательства, посредством различных логически выведенных отношений. Согласно концепции верификационизма, познавательно ценные высказывания можно отличить от познавательно не ценных с помощью формализуемых критериев: первые, в отличие от вторых, верифицируемы, т.е. могут быть соотнесены с опытом – от эмпирического до интеллектуального, а их истинность может быть проверена в результате такого соотнесения. Вторые же никак не связаны с опытом: они либо аналитичны, т.е. всегда истинны, либо просто не имеют истинностного значения. Такой подход имеет выраженные семантические обязательства: если значение предложения есть его истинностное значение, то, по крайней мере, для познавательно значимых высказываний, знать их значение значит знать условия, при которых они могут быть проверены – условия их верификации.

    Мы можем принимать или не принимать верификационистскую семантику, предложенную Даммитом. Самое верификация также не является базовым, прозрачным понятием; например, одним из конститутивных для нее требований может являться требование не-аналитичности, и в зависимости от того, какую форму будет иметь это требование, различным будет эпистемологический смысл верификации. Однако суть верификационистской критики условие-истинностной семантики как холистической направлена не просто на определенный тип семантики, но на само понимание природы связи между истиной и значением: второе, с такой точки зрения, не может быть сведено к первому в принципе, поскольку в естественном языке наличествуют семантически релевантные эпистемические элементы, не зависящие от обычных сфер действия пропозициональных истинностных факторов; а традиционные методы устранения неоднозначностей, связанных со сферами действия истинностных факторов, не всегда помогают нам найти правильную интерпретацию естественноязыкового предложения, выражающего эту пропозицию.

    Итак, условие-истинностная холистическая семантика синтезировала интуиции как раннего, так и позднего Витгенштейна – раннего потому, что она реализует идею о том, что базовыми примитивами языка являются не термины, а предложения (представление, в укоренении которого очень важную роль сыграл «Трактат»), и позднего потому, что она реализует концепцию «значение как употребление», отождествляя значение с введеным прагматистами понятием «условий утверждаемости» (justified assertibility).

    В таком случае к концепции значения как условий истинности может быть приложим скептический аргумент, неоднократно эксплицировавшийся при обсуждении проблем следования правилу и индивидуального языка. Применительно к концепции значения как условй истинности он оказывается направлен на утверждение связи между знанием значения предложения и знанием условий его истинности: как утверждает Даммит, первое не требует второго.

    Семантика Дэвидсона должна была стать онтологически строгой теорией:

    Подобно тому, как Лир черпает мощь в отсутствии Корделии, так и теории языка, на мой взгляд, процветают, когда избегают некритического привлечения понятий конвенции, лингвистического правила, лингвистической практики или языковых игр391.

    Однако искомая строгость в отношении онтологических обязательств теории не была достигнута: поскольку концепция значения как условй истинности (по крайней мере, в варианте Дэвидсона) претендует на то, чтобы быть именно теорией значения для естественных языков, постольку всякий раз, когда она пытается ответить, каким образом она может объяснить понимание выражений этих языков, она сталкивается в числе прочих и с онтологическими проблемами, которые показал, в частности, Даммит. Их первым и, по всей вероятности, главным источником является сама базовая для концепции значения как условй истинности теория Тарского, так как заявленное в ней требование метафизической нейтральности не выполняется; для того, чтобы уяснить другие источники, следует далее прояснить сам принцип онтологической нейтральности семантической теории, поскольку он далеко не однозначен и может включать в себя различные позиции по отношению к различным структурным элементам понятий истины и значения.








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке